[Оглавление]


[...читать полную версию...]



КРОМЕШНЫЙ  СВЕТ

(О поэзии Сергея Шестакова)


Ветшает плоть, скудеет оперенье,
А ты летишь, летишь за кругом круг,
И слепотою платишь за прозренье,
За свет кромешный, за блаженный звук.
Сергей Шестаков. Непрямая речь  


Сквозь блаженный звук слышно, как кругами бродит душа, пытаясь среди летающих перьев разодранной реальности различить слепоту и прозренье...



Параметры

Магия стиха требует многоцветья. "Звёзды катятся по щекам белые, синие, красные, золотые". Звёзды - это слёзы, в этом мире вещи и приметы оборачиваются друг в друга. На какой-то момент преобладающим кажется синий. Синие снега в деревне, синие толпы в городе. Но вытесняет синеву - белизна. "Синие боги смерти, кого из нас вы проиграли белым богам любви?" Белизна эта - вовсе не клин, на котором сошёлся белый свет, и уж точно не голуби мира в хрустальной дали... Вернее, это и то, и другое... А главное: белизна эта оборачивается чернотой. В известном смысле белый - равнодействующий всех прочих цветов, как и полагается по законам физики. А может - по законам магии - тут изначальная чернота неотделима от белизны?

Характерный для Шестакова игровой ход (знаки препинания опущены):

Тут мир прочитывается как сочетание вторичных символов. Спектр - как "считалка", знакомая каждому школьнику. И в базисе игры - то самое: белизна черноты. Или чернота белизны. Жаркая перина, смертный саван. Слепящая тьма.

Тьма предлетейская. Тьма предрассветная. Тьма предзвёздная. Край света, омытый тьмою. Но это всё-таки различимо: "видя свет, идти во тьму". Отказ от различения - признак вменяемости. Непонятнее (и интереснее с точки зрения поэтичности) - изначальная неразличимость. Немыслимость света без тьмы и тьмы без света. "Белая мгла". Это не сброс внешней осветленности ради высветленности внутренней (как у Иннокентия Анненского: "не потому, что от Неё светло, а потому, что с Ней не надо света"). Это - отказ их различать. "Мне без тебя светло, до того светло, что уже света не различаю я".

Тут не свет во тьме и не тьма в противовес свету. Тут оксюморон: "свет во свете". Что это? Масляное масло? Или игра слов? Внешне - да. Если не вживаться в душевный контекст.

Но как вживаться, если смысл драмы в том и состоит, что контекст раздроблен, контуры сдвоены, цвета перемешаны - "ветшает плоть, скудеет оперенье"...

А звуки? Они едва доносятся сквозь белую мглу. Пронзителен стук каблучков, высекающий искры из сердца. Любители литературных параллелей могут сопрячь этот цокот с цокотом каблучков Евгении Стэнман, прострелившей когда-то стихи Павла Васильева. Но мир Сергея Шестакова настолько далёк от того мира (от той войны, на которой сгорел автор "Соляного бунта"), что вряд ли это прямая перекличка. Там был грохот, и стук каблучков как стук пулемёта. А тут? А тут цокот каблучков нужен для того, чтобы стала отчётливой - тишина. Немота.

Мир творится немотою. Меж строк читается тишина. Сквозь это беззвучие мир пытается вышептать себя. Слух обращён в пустыню. Звук есть эхо тишины.

Тишина от голосов не зависит. Она изначальна. Она - от неразличимости жизненных контуров, основ, начал. Как и белизна - мгла неразличимости.

Неразличимы жизнь и смерть. "Птица болезна жизнь птица железна смерть", - не препинаясь на знаках, равняет герой.

Неразличимы даль и близь, да и нет, верх и низ. Бог и Дьявол, меняясь местами, шепчут герою то в правое, то в левое ухо.

Неразличимо: помнить или забыть. Быть или не быть. "Быть не с тобой и не быть...".

С точки зрения логики, всё это, я подозреваю, авангардистский эпатаж. Но "дологичный" смысл таких отождествлений-смешений-оборотов-удвоений горек и реален. Личность должна сориентироваться в мире, где очертания сбиты, ценности обёрнуты, предметы двоятся или сведены к нулю.

Ты даже не ноль, а то, что внутри нуля...

Что может помочь человеку удержаться в этой ситуации? Бог? А может, то самое существо на каблучках, чей цокот доносится сквозь немоту-тишину?



Щебет щегла

Эти плечи, эта шея, эти щёки вписаны в мир, где белая мгла стирает контуры, и тишина съедает шёпоты. Как уберечь любимое существо в кромешном свете неразличимости? Как сохранить контуры плеч и оттенки шёпота?

Вариант ответа: "Мир принимает формы твоего тела". Другой вариант: "Быть не с тобой и не быть - одно". В обоих вариантах брезжит неразличимо-единое. Одно. Параметры мира уложены в это Единое, в это Одно. Но как уложить в него природное чувство?

Чувство не хочет шептать на языке звёзд, будто до них ближе, чем до любимой. Природа рассыпает Единое на детали, на предметы, она любуется деталями, их россыпью.

Мироздание гасит эти живые искры, возвращая героя к невыносимости. Красный платочек избранницы прощально кружится в бездне ушедшего времени, в немоте забвения, в вакууме, где не остаётся ничего: "плоти, персти, тени". Только шёпоты доносятся...

Два живых сердца бьются в сети неощутимых, неотпускающих координат: жизнь не согласна уподобляться смерти, упрямый разум перебирает варианты, от которых ему надлежит отречься. Двое влюблённых - не пашня и зерно, не плоть и дух. Их двое, и они - Одно, причём это Одно больше двух. Они попирают вечный пир небытия, они - мир, "не разделённый на ты и я".

Всё это славно сходится в точке философской абстракции (и в поэзии, пытающейся эту абстракцию осилить), но распадается под сенью небосвода, где двое бредут "понурые слегка" (и поэзия не может оторваться от их фигур).

Что же их сводит вместе?

"Неведомая сила".

Неведомая - это как у агностиков?..

Почему эти двое должна разлучиться?

"По прихоти Творца".

Прихоть - это уже что-то ведомое. Но отложим тему Творца до момента, когда агностик попробует уподобиться гностикам.

Куда деться оставленной одинокой женщине?

"В омут, в поток, во тьму времён".

Ну, если больше некуда.

Однако... непослушный завиток прядки... простылый беретик... шубка, мех которой хочется погладить... Если бы возможно было удержать в уравнениях Бытия-Небытия этот выпадающий образ, этот нечаянный "очерк", эту "фигурку", вбиваемую в душу "билом" поэзии. Душа ищёт, на что опереться в таком мироздании, в котором ориентиры смыты или двоятся. Дух - мужественно держится в невесомости.

Равняющая всё математика духа способна усыпить и сам дух... если бы сквозь уравнения не прошёптывалось то, что в иной ситуации способно греметь, но в контексте аннигилирующего мироздания и назвать страшно.

Не сдаётся природа, бьётся чувство на обводе бытия-небытия, слово "любовь", произнесённое уверенно, способно поставить под вопрос немотствующую Вселенную.

А может, потому и мучается живое чувство, что фоном его несдающегося ритма является грозно молчащее безмолвие - загадочная немота разума, к которой примеряется и от которой отшатывается изощрённый интеллект, скроенный для Третьего Тысячелетия?

Многое знание - многая печаль, не так ли?

Так в чём радость?




Вбросы и выбросы

Радость - в том, чтобы всё-таки заключить ускользающее небытие в форму. Собрать в формулу. Вбить в формальный канон. В парный квадрат восьмистишия, за пределы которого белая магма не может вырваться, - выброситься из этих октав, как из кирпичиков, Сергей Шестаков выстраивает цикл и называет его "Календарь": врезает время в бытие, из которого время вроде бы исчезло.

Иногда повелитель строк всё-таки позволяет стиховой материи вырваться за пределы вменённой ей формы, и тогда белая мгла застывает выбросами, похожими на потёки магмы. Кое-где эти выбросы несут зеркальный отпечаток смысла, в них впечатанного. Например, словцо "когтябрь", врезавшееся в "объятье" общепринятых слов. Или нечто "житкое жудкое", перекликающееся с "чожей кужой". Или время, которое "забыть вернулось".

Разгадывание таких шарад должно напомнить, что мир - это загадка, шифровка, абракадабра. "Мы доселе ми-до-си-ля". Стих разлагает немоту на ноты, как в другом случае разлагал белизну на цвета спектра - с тем именно, чтобы разложенное схлопнулось обратно: упало в белизну, в немоту.

Иногда, правда, ничего не схлопывается и не расхлопывается, а так и застывает абракадаброй.

Такого рода протуберанцы обозначают принадлежность данной поэзии к авангардному братству и, я надеюсь, в дальнейшем разгадывании не нуждаются.

Наиболее интересный вариант:

Шифруются имена собственные (и разгадываются "сами собой"), но зачем эти имена втянуты в нарицательность?

Затем, что реальность - не реальность, а кружение имён, символов, названий. Чтобы описать реальность второго уровня как реальность первого уровня (то есть как реальность, данную нам не в умозрениях, а в ощущениях), надо имя собственное разыграть как нарицательное (в частности, написать с маленькой буквы).

Получается не выброс абракадабры, а вброс магии:

А вот "маленький памятник русской словесности":

Предоставляю читателям разобрать этот литературный аттракцион и возвращаюсь к бренной реальности, которая в чуткой ткани шестаковского стиха всё-таки оставляет приметы.




Приметы

"Девятнадцать тебе, гимнастёрка трещит, и ночами сотни юных цирцей ненасытными дразнят очами".

Юные Цирцеи не мешают мне, читателю, развернуть "вброс" в реальную картинку воинской службы позднесоветских лет, заодно и высветлив биографию стихотворца. Детали, явно выпадающие из эпохи, которая ему досталась, опираются если не на достоверные факты, то на не менее достоверные легенды (факты сознания, зафиксированные в кино- и телефильмах, таких, как "Хрусталёв, машину!" и "Сталин, life"):

О степени убедительности таких выбросов в историю можно спорить; на мой вкус, куда более убедительны у Шестакова вбросы стиха в историю поэзии. Это уж точно укрепляет его Вселенную, не даёт ей ни раствориться окончательно в белой мгле, ни замереть в безгласии.

Там, где напрямую посвящает Шестаков стихи памяти великих предшественников ("Памяти Б.Л.Пастернака", "Памяти М.И.Цветаевой"), там совершенно естественно и программно возникают их мелодии: "Ему нет надобности в гриме, чтоб схожим с ними быть во всём. Творящий их, творимый ими, со всеми ими он знаком" - непостижимая простота и - надлом чувств и строк: "В городе твоём - ночь, видно, глух и груб рок. Всякий друг бежит прочь, всякий враг трубит в рог". Пастернак в диалоге с Цветаевой.

Но и там, где нет никакого объявленного преемства, - в стихе Шестакова то и дело откликаются мотивы поэзии иных эпох и континентов. От Ломоносова ("Что стрекочешь, отважный кузнечик?") до Киплинга ("...войдёт слуга поправить плед, подать конфет и чаю") и от Окуджавы ("Под синей звездою, мой ангел, под синей звездою, над синей водою, над синей водою, мой свет") до Анненского (один аккорд я уже процитировал, отмечу и другой: "Но без тебя не то, чтобы темно, а нет различья между тьмой и светом, и самый свет, который видим мы, не есть ли просто умаленье тьмы?" - вторые две строки уже чистый Шестаков с его слепящей кромешностью).

И самая глубинная перекличка - с Бродским. Не только там, и даже не столько там, где "на закат империи смотрит Август"?- а там, где на длинную ("английскую") строку нанизываются, как на шпагу, доводы и аргументы, кромсающие и заново собирающие реальность - без надежды на финальный укол, но с надеждой, что каждый укол в принципе мог бы быть финальным.

Заморозки в Корее не так уж далеки от нашей мглистой измороси, если их объединяет блаженный звук стиха и ощущение, что если и есть в окружающей мгле какое-то ограждающее от невменяемости начало, то сам строй строк, - ничто другое не возвестит смысла невменяемому миру.

Я приберегаю последний коварный вопрос.




А Всевышний?

А Всевышний скидывает нам игрушки, хотя "мы уже не помещаемся в детской". Скидывает нам свои "черновики", каковые мы жжём, как "дворники господни". Он нас то в жар бросает, то в холод, всё невпопад. И уж точно: "не заметит, не вспомнит, не приберёт". "В тело вселится - и улетит". "Чем дальше от бога, тем голос его слышней".

Так мается душа между прихотью Творца и Его произволом. То отдаётся Ему ("Вот я, Господи, весь пред Тобою, средоточье страстей и скорбей"), то дерзает обойтись без ("божество - недостающая часть человека").

Не получается собрать "недостающие части", не получается "разъятое соединить". Получается - выстроить ограду из... рифм. И на этом стоять.

"Стоять, где Господь повелел".

Он повелел - мы делаем. Из слов узоры, куртины, тропы, стены, своды...

Притин? У Ожегова такого нет. У Евгеньева нет. У Ушакова нет. Есть у Даля: притин - "место, к чему всё приурочено, предел движения или точка стояния чего". По мнению Даля, слово архаичное. Более современно: притын. По Далю же: пристанище, приют, притон... Место, куда все охотно сходятся.

Притон я, конечно, отбрасываю, как неподобающий. Мало ли что ещё впарит история в плоть слов.

Ветшает плоть слов, скудеет оперенье стиха, слепит прозренье. Остаётся неискоренимая в душе человека жажда Смысла. И кружит душа, принимая блаженный звук стиха за Глас Божий.




© Лев Аннинский, 2007-2017.
© Сетевая Словесность, 2007-2017.




(WWW) полная версия материала
[В начало сайта]
[Поэзия] [Рассказы] [Повести и романы] [Пьесы] [Очерки и эссе] [Критика] [Переводы] [Теория сетературы] [Лит. хроники] [Рецензии]
[О pda-версии "Словесности"]