Словесность

[ Оглавление ]








КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ


     
П
О
И
С
К

Словесность




ВЫЛУВЕРЕ


Тем, кто когда-то был рядом


Вечером автобусы из Таллинна в Нарву следуют один за другим. Обычно я езжу на экспрессе, который идет, нигде не останавливаясь, но в этот раз мы так долго стояли на набережной, безо всякого на то оправдания, что пришлось купить билет на последний рейс, с остановками в Раквере, Кунда, Азери и других поселках, где я прежде никогда не бывала.


Я ехала, закрыв глаза; было печально и сладко, в полусне мне грезились события, которые могли бы происходить, если бы на них выдавалось разрешение свыше.

Просыпаться совсем не хотелось, и я открывала глаза только тогда, когда автобус останавливался - в тревоге, что пропущу поворот на свой город, внезапно обозначающийся в стене леса справа. Кроме того, мне, конечно же, хотелось увидеть море, но оно и без того - снилось, и так явственно, что вставало сбоку своей шевелящейся громадой, рождая трепет и печаль.

Так, в перемене моря и леса, в игре низких облаков, которые наслаивались друг на друга, создавая летний невероятный закат, шла моя дорога.

Она прошла через Раквере, который был пуст, она прошла через Азери, где совсем крохотные дети играли прямо на дороге; она прошла через Кунда, где розовый яблоневый цвет был покрыт цементной пылью, и трубы извергали ее на сады с трагической покорностью крематория.

Солнце плавало низко, стоял пик белых ночей, тени сгущались, а облака бледнели, чтобы через час, или немногим больше, утонуть в бесцветных сумерках.


Мы проехали какой-то мост и тихо притормозили возле небольшого домика, напоминавшего вокзал. Из открытой двери автобуса веяло таким свежим воздухом, что я сжалась в комочек и едва решилась выпасть своим съежившимся и покрытым пупырышками телом на привокзальную площадь, чтоб стряхнуть остатки холодящего сна.

Здесь мне еще никогда не приходилось бывать. Впрочем, я - человек ненаблюдательный и редко замечаю такие вещи, как названия стран и времена года.

Но мне думается, что если бы я бывала здесь раньше, я бы запомнила эту уходящую вдаль единственную улицу, которая пересекала реку коротким и узким мостом - похоже, мы приехали именно с той стороны - и это маленькое вокзальное здание, и этот запах гари, бензина, старых стен, запах деревянной обшивки и лепных потолков, вензелей еще сталинского времени и отполированных до холодного блеска деревянных скамей, что стояли в полутьме зала ожидания.


Я прошла внутрь. Я была там одна. Бледная дежурная лампочка светила где-то далеко, за занавешенным кассовым окошком, и единственным источником освещения был пунцовый темный отблеск, который посылали внутрь закатные облака.

Я села на скамью, я положила руку на подлокотник, я подумала вдруг, что еду в электричке в Перово. Я была одна в этой электричке, и в Перово мне не надо было ничего. И это была очень странная идея - поехать в Перово на электричке, но поскольку это случилось, поделать уже ничего нельзя было.

Пришлось сидеть на жесткой скамье и смотреть в окно, где перовские пейзажи освещались эстонским многоцветным закатом.

Мне представилось, как я выйду из электрички, и сбегу по насыпи, и поезд прогудит мне вслед, и махнет шлейфом гари и горячего металла, как я побегу по дорожке, посыпанной гравием, и оступлюсь, и наберу мелких камней в сандалии, и остановлюсь, и буду стучать носком о землю в нетерпеливом движении, и тут мне навстречу выйдет собака, почти что совсем дог, и каждой клеточкой своей подрагивающей кожи и каждой клеточкой своего черного пористого носа будет узнавать меня, и узнает.

И подойдет ко мне, и уткнет морду в мою пахнущую полированным деревом ладонь, и пройдет сквозь ладонь всем своим огромным телом, и скроется у меня за спиной, чтоб исчезнуть навек. И дома, коробки из белого кирпича, вырастут справа от меня, а слева возникнут красные здания, и вся юность моя встанет передо мной, укоряя меня, укоряя - и посылая последнюю, невозможную, несбывающуюся и невероятную надежду. И будущее пробежится холодком по разгоряченному телу, и прошлое станет прошлым, и начнется новая жизнь. ...


Мне не хотелось выходить наружу. Мне не хотелось совершать поступки, которые необходимо совершать. Зачем человек должен ехать в автобусе, на который он купил билет, и который везет его домой, в некое пристанище, определяемое счетами за воду, цифрами на черной обивке двери и сожженной кнопкой лифта на этаже?

Всю жизнь мне только и доводилось делать, что совершать разумные поступки в то время, как каждый поворот мог стать началом пути. Сверни туда, сверни - видишь, как небо там высоко, и воздух так свеж, что обжигает бронхи и слепит глаза!


Мне стало вдруг безразлично, что меня кто-то ждет, что мне негде остановиться и впереди ночь - даже холод, мой вечный враг, не испугал меня на этот раз, да и что оставалось делать?


Ведь тень заслонила окно, потом сдвинулась вправо, и глухой рык мотора на секунду опередил движение, а движение опередило тень. И не надо было никуда торопиться, и время, переставшее подгонять, пригвоздило меня к скамье - так невесомое в воде тело приобретает тяжесть, когда, скользя по водорослям и обдирая колени о камни, ты выходишь на берег - уже впитав в себя радость своей изначальной морской природы.

Свобода упала на меня тяжелым бременем, и горечь замкнула горло.


Я вышла из здания. Ветер нес пыль и лепестки вишен по площади, нес их, будто прочерчивая по лекалу узоры, линии разметки на асфальте; река шумела у меня за спиной.

Я, конечно же, пошла к ней, что мне еще оставалось делать? У реки было имя, оно даже было написано на табличке, только табличка эта была повернута ко мне обратной стороной, и поэтому сказалось просто - здравствуй, река.


Я стояла на мосту и смотрела вниз, туда, где между узкими глинистыми берегами бежали воды; солнце плавало огромным мягким желтком в лиловом и алом закате, в декорациях ив, росших по берегам; от этого все, что было внизу, казалось темным и мрачным, и журчание оттуда доносилось холодное. Чайки сидели возле мутных коричневых струй, повернув головы, словно фигуры на древних вазах.

Я много плакала в своей жизни, но мне показалось, что никакие слезы не могут вымыть мое сердце так, как эта вода. И река, остановленная взглядом - и, в то же время, не знающая покоя, одним концом в море, другим на небе, была как я - едина во всех временах и пространствах.

Я посмотрела на нее глазами своей души, и душа забыла, что она сгорела дотла.


Эстонские реки - такие же реки, как все остальные, в них только больше печали и меньше красок; сколько раз я стояла так, на мостах над реками своей жизни. Над реками моих странствий, печалей, любовей.


- Знаете, как я увидел эту реку в первый раз? - сказал кто-то за моей спиной.

- Была осень, шел дождь. Я стоял тут, мок, мне было почти все равно. Я слушал музыку. Печальную музыку. "Тристана и Изольду". И мне казалось, что река и музыка - это какой-то круг, из которого не вырваться. И так меня тащило по этим камням на дне, и по этим звукам... Я не сразу и понял, что забыл, почему я тут оказался.


Я тоже услышала эту музыку. Мелодия любовной тоски, неутоленного желания, несбывающейся надежды зазвучала у меня внутри, она определялась и уточнялась; я слышала увертюру к опере, и мне вначале не поверилось, что я помню ее целиком, и, наверное, я ее и не помнила. Но мелодия длилась и длилась, и мне было бы жаль прервать ее.


- Меня зовут Пауль, - сказал человек, стоявший за моей спиной. Я повернулась. В полумраке было трудно что-либо разглядеть, все было нечетким и утомительным. Мне хотелось побыть одной. Солнце уже наполовину утонуло в кустарнике; небо оттого казалось совсем оплавившимся, две полосы пролегали по небу - одна багровая, другая лилово-черная, а небо над ними светилось зеленоватым светом, разреженным и ярким.


Мне вспомнилась зима прошлого года, я ездила на работу в другой город, и, чтобы скоротать время, слушала музыку. Морозы стояли совсем не прибалтийские, и я, дыша на красные пальцы - перед тем, как поменять диск, - и на замерзшее стекло, чтобы не проехать остановку, смотрела на людей сквозь пелену музыки и любви. И меня печалили их усталые лица, их сгорбленные плечи, их полные сумки, их потертые воротники. Мне казалось, что я знаю, каким бывает счастье.


Пауля уже не было за спиной, когда я обернулась во второй раз. Ночная птица, казавшаяся совсем черной на фоне неба, пролетела, шурша крылами о воздух, и одиночество вернулось ко мне, хорошо знакомое, вечное, горькое и сладкое одновременно.


Я пошла по дороге в город. Ночь была белая, тускло мерцали рекламные щиты, окна светили оранжевым и голубым - волшебным семейным уютом, пыль и ободранная штукатурка фасадов будто растаяли, пахло водой и цветущими садами.

Я плотней застегнула куртку, холод уже проник внутрь меня, и пришло раскаяние. Ну что мне было делать здесь, ну что?

Кто-то стоял у низкого забора, прямо возле перегибающихся через него белых яблоневых ветвей. Это мог быть Пауль, и это, конечно, был Пауль.


- Если ты замерзла, пойдем, я напою тебя чаем, - сказал он. Мне захотелось заплакать.


Высокие деревья раскачивались совсем неподалеку, шумели кронами. Наверное, ветер пролетал над городом, не опуская крыла. Я заметила, что воздух не был таким мутным, близился рассвет. Значит, уже шел второй час ночи.


Пауль молчал. Если бы не холод, и не близость реки и моря, я бы ощущала покой. Вокзал по-прежнему стоял посреди площади, мы стояли в его тени, в предрассветной ночи тень была чем-то условным, будто сон плавал в наших глазах и не давал нам очнуться.

- Ты собираешься ночевать тут? - спросил Пауль, чуть наклонясь ко мне.

- Да. Я хочу уехать.

- Дело в том, что автобусы к нам очень редко ходят.

- Ничего, здесь, может быть, километров десять до Таллиннского шоссе. Рассветет - пойду. А этот рейс, которым я приехала, он разве - не каждый день?

- Тебе это покажется странным, но сюда заезжают только по одной причине - кого-то привезти. И очень редко - отправить обратно.

- Я вообще тут никогда не была, какое-то место... непонятное, - заметила я мрачно, поеживаясь от холода.

- Хочешь куртку? - спросил Пауль, и уже начал стаскивать с себя что-то белое ли серое, совсем такое, как эта ночь.

-Нет! - закричала я, и голос мой вернулся ко мне многократно. Окна гасли. Светало.


- Нас тут в городе всего семьдесят человек. Семьдесят четыре, если говорить точнее. Ты - семьдесят пятая. Мы, конечно, рады новеньким. Но, понимаешь, сюда не приезжают просто так. Ведь и ты, наверное, думаешь, что в твоей жизни все кончено.


Нет, я так не думала. Я совсем забыла о том, что было вчера. И о том, что продолжалось целый год. Мне подумалось, что надо сделать усилие и все вспомнить, и я должна вспомнить, но прошлое показалось закрытым на столько засовов, что их просто не захотелось отпирать.


- Пошли греться, - сказал Пауль, и я не стала возражать ему. Мы свернули в переулок, прямой, узкий, ограниченный живыми изгородями, за которыми стояли приземистые дома.

- Вот.


Дом был деревянным и очень походил на хуторской. Он не был огорожен с одной стороны, и его крыльцо смотрело в поле. Мы прошли в кухню. Пахло баней и кладовой, дверь в которую была справа, мятой и душицей. А еще пахло травой, но этот запах принадлежал полю и просачивался через окно.

- Ну что, выпьем чаю, или пойдешь спать?

Спать, спать, спать, спать... В этой усталости растворились все неродившиеся опасения и тревоги. Спать...


... Утром солнце пробило насквозь занавесь и упало на мое лицо. Одиночество ждало моего пробуждения и сразу сдавило сердце. Мне припомнилось все, что было и чего не было, и все горести легли пятаками на глаза, высокими тяжелыми стопками. Я бы уснула опять, и лучше бы совсем не просыпалась. Но это был чужой дом. И правила игры в нем были, наверное, другие.


Я вышла в кухню. На столе стояло блюдечко с вареньем и лежала записка: "Еду ищи в кладовке, кофе в термосе. Справишься с плитой - вскипяти себе чай. Скоро вернусь с сюрпризом. Пауль. "

Пиявка, которую звали тоской, отвалилась от моего сердца. Робкая оса поднялась над столом, покачнулась - и канула куда-то.


Плита топилась дровами. Чтоб с ней справиться, мне надо было бы хоть раз увидеть, как это делается. В кладовке стоял холодильник и ларь для муки, на котором какой-то деревенский умелец вырезал имя Анне и украсил его завитушками.


Пауль вернулся еще до того, как я допила кофе. Он громыхнул чем-то в прихожей и вошел в кухню с этюдником.

- Смотри, - сказал он весело, и я взглянула на него, и он показался мне очень милым. Потом я перевела взгляд на картину и увидела реку, текущую под мостом, на котором я стояла, и река эта была светлой и радостной.

- Это не "Тристан и Изольда", Пауль! Он рассмеялся, и я увидела, что у него голубые глаза.


Мне всегда кажется огромной ошибкой, когда мне кто-то рад. Я в этом мире будто шпион, который живет с мыслью, что рано или поздно будет разоблачен и отвергнут. Мне захотелось, чтобы время остановилось. И оно остановилось.


Мы пили кофе в тишине, полной необыкновенных звуков - стрекотания, жужжания, шуршания, потрескивания, гудения, будто солнечный мир за окном был костром, тихим колышащимся занавесом огня, и музыка его была прозрачна и переменчива.


Пауль был художником. Я абсолютно ничего не понимаю в живописи, вся она делится для меня на - да - и - нет. Что-то я люблю. А что-то мне чужое.

Поэтому я беспокоилась. Мне не хотелось лгать, если вдруг что-то не понравится в картинах, которые мы собирались посмотреть. Но все было очень хорошо. И мастерская оказалась залита солнцем. Я разглядывала картины долго, и их было много. Там было все. Там даже была я. Лиловой хризантемой в букете астр.

Я видела дом, я видела Пауля, стоящего на крыльце, и собаку с рыжими ушами, и все было синее и оранжевое, и красные бабочки взрывали лиловое небо, и казалось, что слышен шорох их крыльев, так стремителен был их полет. И, когда мы уходили, я все оборачивалась, и думала о том, как я вернусь в эту комнату, и буду смотреть, как фиолетовые поезда мчат по серебристым рельсам, и люди на перроне смотрят в небо, летящее быстрее облаков.


... Мы спускались по узкой и скользкой тропе к морю, его видно было еще сверху, оттуда оно казалось густо-синим и светилось само по себе. Деревья на спуске стояли близко друг к другу, было сумрачно и сыро, снизу доносился рокот, и он казался мурлыканьем огромного зверя.

Последние несколько метров мы бежали, взявшись за руки, и, когда глина и земля сменились песком, а песок галькой, море надвинулось на нас, и его было так много, что оно окружило нас со всех сторон, оставив для отступления только узкий спуск, лазейку, норку, слабый просвет между деревьями.


Море, я твой вечный паломник, в тысячный раз я прихожу к тебе на поклон и в тысячный раз робею перед тобой. Я не помню, чтобы ты оставило меня равнодушной хоть раз, пусть я видела тебя синим, или зеленым, легким и ажурным, или тяжелым и маслянистым, в пене, в водорослях, в мусоре, в щепках от разбитых тобой дерев, во льду; видела, когда шторм трепал твое упругое тело, и когда дождь растворял твой край, смешивая его с небом.


Море, ты - кружево у края холодной земли, ты примирило меня с этим клочком каменистой почвы, и я не уйду от тебя. Никогда. Эту клятву я произнесла про себя, еще держа Пауля за руку и задыхаясь от быстрого бега.


Мы сидели на плоском валуне, испещренном тайными знаками, и молчали. Море вздыхало и поворачивалось у наших ног. Его шепота было достаточно, чтобы заглушить другие голоса, и приходилось только догадываться, как шумят деревья на обрыве, как вонзаются в воду чайки, как сохнет и вянет зеленая пена и шлифуются камни на морском дне.

Время от времени мы находили в гальке под ногами камни с отпечатками ребристых трилобитов, спиралями моллюсков и древних трав.

Когда-то это была река. Она несла свои доисторические воды, прорезая пласты земли холодным ножом струй. И каменные свидетели лежали в ее древних и плотных водах, решив никогда не превращаться в прах.


Я не заметила, когда Пауль ушел, я ощутила это тогда, когда на меня упала тень от обрыва, и с ней ветер, резкий и быстрый.


Я была в самом одиноком месте мира. Первобытная река текла вдоль каменистого берега, выбрасывая к ногам водоросли и побелевшие от воды щепки.

Я осталась единственным человеком на земле, и мне предстояло начинать все заново. И не было еще Платона, и не было Эдисона, и даже Моцарта не было, и в моих руках были концы всех нитей, и руки эти были слабы, чтобы удержать колесницу мироздания, и душа была мала перед лицом этого мира...


- Пауль, - тихо сказала я, - ты тут?

- Тут, - отозвался он из-за моей спины.

- Пауль, скажи мне, почему я не видела на твоих картинах море?

- Оно слишком большое для меня, - сказал Пауль, и сел на камень рядом со мной, заслонив ветер и даль.

- Река - это любовь. Море - это страсть, - сказал он, улыбнувшись.

- А не наоборот? Я думала, что страсть - это что-то, что гораздо мельче любви?

- Мне кажется, что любовь - это упорядоченность, правильное течение, ровное такое. Всегда разное. Но всегда в одном направлении. А здесь хаос. Слишком много всего. Беспорядочное волнение. Крушение всех кораблей.


Я посмотрела на море. Оно лежало теплое, зеленое, говорило негромко и протяжно, и казалось мне спасением ото всех бед. Мне захотелось, чтобы он увидел море моими глазами.

- Просто наедине с морем очень одиноко.


... Ночью словно что-то толкнуло меня, будто какой-то звук ударил по барабанным перепонкам. Я закуталась в плед и вышла на крыльцо. В поле танцевали журавли. Белые тонкие полосы тумана стелились близко от земли, небо чуть светилось на востоке, и в этих фантастических декорациях медленно двигались серые птицы, распахивая и складывая крылья, поднимая ноги, еле видимые в полумраке.

Была такая тишина, которая бывает только перед рассветом, тишина неживая, похожая на сон.

Все будто замерло по мановению волшебной палочки, и только один фрагмент картины еще двигался, и, наверное, звучал, но нам, сонным, не было этого слышно.

Под утро мне приснилась Принцесса Брамбилла, и Панталоне бесшумно кружился вокруг прекрасной Джанчитты, похожий на танцующего в поле журавля. И базарная толпа, и пестрая свита, и единороги, и мы все - стояли, замерев, в оцепенении, в кружении бесконечно повторяющейся мелодии, в магии зачарованного сна.


Утром дождь бил по окнам, бил не сильно, будто кончиками пальцев по стеклянному барабану.

Пауля не было в доме.

Я пошла в мастерскую и долго смотрела на дождь, такой, каким его видел Пауль.

Его дождь, падая на листья, становился увеличительным стеклом, и лист казался огромным, каждая клеточка его разрасталась до размеров картины, в ней преломлялся мир и бешеная внутренняя жизнь листа с кипящими в его недрах жгучими соками и страстью к жизни.

Его дождь осыпал траву стеклянной пылью, она становилась седой, будто прихваченной инеем, и хрустела под колесом повозки, оставлявшей зеленый след позади себя. Люди пели под этим дождем.

И меня он тоже позвал к себе.


Я вышла к нему, и он бросил несколько капель на мое лицо, и одна из них покатилась по правой щеке, будто слеза, а другая покатилась по левой щеке, а еще одна капля упала на мою руку и ползла медленно-медленно, цепляясь за каждый волосок и бугорок на коже. И три вещи слились в одну, и нельзя было их различить - щебет птиц, укрывшихся в кронах деревьев, и шум дождя в ветвях и песню потоков воды, льющихся по земле...

Мне придумалась мелодия, на которую легли все написанные и ненаписанные мною стихи, и она была синей и белой, как моя душа...


Пауль вернулся уже к вечеру, когда солнце тихо плавало в теплых водах заката, а звонкие стрижи мчались длинными дугами, забывая поворачивать в упоении полета.


- Пора прощаться, - сказал он.

- Как прощаться? Разве? - сказала я, и воздух будто отделился от меня, иссушил мне горло, и обездвижил грудь.

- Тебя ждут.

- Меня? А ты?

- Мое место тут. Там меня не ждет никто.

- А я? А мы?

- Хочешь, я научу тебя прощаться навсегда? Это совсем просто. Надо подарить человеку, с которым расстаешься, самое дорогое, что у тебя есть. Тогда возвращение лишает смысла твой подарок. Но это получается только в том случае, если даришь самое важное для тебя, самое ценное, то, без чего немыслима жизнь.

- Пауль, я хотела бы подарить тебе мое море.


Мы стояли, обнявшись, и я ощущала губами тепло его шеи, и вдыхала его запах, горьковатый запах, и запоминала его навсегда.


Автобус стоял, распахнув двери, я вошла, купила билет, машина вздрогнула, фыркнула и двинулась вперед. И в последнем ее повороте я увидела вокзальную площадь, и на ней стояли люди. Много людей.

Я побежала в конец автобуса, но грязное стекло закрыло мне город, потом автобус повернулся еще раз, справа выросли терриконы Кивиыли, затем занавес леса распахнулся, и мой город заскользил вдоль стекол, мигая светофорами и огнями вывесок.


Ледяной ветер распахнул куртку и надул ее, как парус.


Я поставила сумку на землю и откинула волосы со лба.


Мне стало понятно, для чего я вернулась.



1999-2002




© Лариса Йоонас, 2002-2024.
© Сетевая Словесность, 2003-2024.





Словесность