Словесность

[ Оглавление ]








КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ


   
П
О
И
С
К

Словесность






ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ.  ВОЛЬНЫЙ  ГОРОД  О'КЕЙ-НА-ОБИ


Когда станешь болшая,
Отдадут тебя замуж,
Во деревню болшую,
Во деревню чужую.
Там по праздникам дощь, дощь,
И по будням там дощь, дощь.
Мужики-т, как напьюца,
Топорами де-ру-ца.
              Русская песня


Глава I.   Подвиг  товарища  Голопупенко


- Вы любите Эф Киркорова? - вполголоса спросил я Фриду, когда наш Шарабан въезжал в огромные, поросшие мхом, преувеличенно средневековые ворота города N (плод медиевистских фантазий романтического императора Павла).

- Не знаю, - недоуменно пожала плечами Фрида, - его песни как-то... не трогают душу.

- А песни Киркорова, - назидательно ответил я ей, - и не должны трогать ничью душу. Ибо смысл его песен в том...

(Здесь я на минутку отвлекся. Миновав ворота, наш Шарабан вырулил на прямой и широкий проспект, заставленный унылыми монументами эпохи застоя).

- Ибо смысл его песен в том, - продолжил я, - что можно жить и без души.

- Хм, - ответила Фрида и трогательно сморщила лоб в гармошку. - Хм-хм-хм, - повторила она, но так и не нашлась, что сказать. - Хм! - В третий раз произнесла она и обиженно посмотрела в окно.

Мое остроумие (или то, что казалось мне моим остроумием) ее всегда раздражало. И, вообще, весь я - ее раздражал. А ведь когда-то, в самом-самом начале пути, я ей чуть-чуть... или не так уж чуть-чуть?.. нравился. У меня всю жизнь так.

- Есть люди, - по-прежнему оскорбленно глядя в окно, проговорила она (а за окном проплывал очередной шедевр очередного N-ского церетели: воткнутая прямо в небо остро заточенная гранитная стамеска и прижавшиеся к ней два бронзовых мужика с перекошенными мордами). - Есть люди, которые в принципе не способны изречь ничего, кроме негатива.

- Еще посоветуй мне, - моментально отреагировал я, - поскорее убраться в свой Израиль.

- Хм, - покраснела Фрида и опять не нашлась, что ответить.

- Ты произнесла свое "хм" - припомнив все накопившиеся за время пути обиды, продолжил все агрессивней и агрессивней наседать на нее я, - с цинизмом тридцатилетней незамужней женщины.Откуда цитата?

- От верблюда, - покраснев, ответила Фрида. - Из... из Довлатова.

- Умница! - похвалил ее я.

- А ты произнес свое "ум-ни-ца!" - позеленев от ненависти, прошипела Фрида, - с цинизмом сорокалетнего неженатого многодетного кретина!

- Еще скажи: импотента.

- И - скажу.

- Что-о-о?!

- Друзья! Друзья! - наконец, прервал наш словесный мордобой сидевший визави Фриде А.Д. Дерябин. - Ну, что это вы, в самом деле? Чего вы свирепствуете? Вы вот лучше ответьте-ка мне на вопрос: а в какую цену в этом городе горох лущеный? Вы зря смеетесь, товарищи, - Дерябин посмотрел на меня и укоризненно покачал головой. - Зря, между прочим, смеетесь. Рис, греча, пшено, и, в особенности, лущеный горох - суть наиважнейшие продукты питания, зная цены на кои, мы, товарищи, мОгем... т.е. могЁм... т. е, естественно, мОжем...

- Ты рис с пшеном не равняй! - вдруг зычно заорал на него из своей водительской будки Е.Я. Голопупенко. - Ты, парень, рис с пшеном не равняй! Ведь ежли ты выбрал по карточкам два фунта риса, то цельных... цельных три дня ты живешь - как нарком. А вот ежели тебя отоварили пшеном (по тому же, заметь, девятому талону) то тут-то ты, парень, и посвищешь в кулак. Ох, и посвищешь! И вспомнишь ты, парень, Евстафия Яковлевича Голопупенку, да уж поздно будет! Потому как два фунта пшена супротив двух фунтов риса - это как... как какой-нибудь, прости Господи, толстожопый тов. Маленков супротив самого товарища Молотова. Ты это, парень, давай-ка, запомни и больше рис с пшеном ни-ког-да не равняй!

- Я прям-таки удивляюсь, Евстафий Яковлевич, - независимо пожал плечами А.Д. Дерябин, - на вашу вопиющую необразованность и некультурность. "Отоварить". "Пшеном". "По десятому талону". "Два фунта риса". Какой-то дореволюционный жаргон! Можно подумать, что вы даже программу "Время" не смотрите. Если б я вас искренне не уважал, Евстафий Яковлевич, то я б, простите, решил, что вы и Пикуля не читали...

Тов. Голопупенко заложил поперек проспекта виртуозный вираж и сконфуженно вымолвил:

- Так я ведь это... и не читал...

- Ка-а-ак?! - негодующе возопил Анатолий Дмитриевич.

- А так, - вконец опечалившись, буркнул Дважды Еврей Советского Союза. - Ни хрена не читал.

- Даже "Битву железных канцлеров"?

- Ну, да.

- Даже "Пером и шпагой"?

- Даже.

- Бог мой! Мой Бог! - огорченно покачал головой Анатолий Дмитриевич. - Вам что... безразлична родная история?

- А на хрена мне твоя история?

- Бог мой! Мой Бог! - продолжал возмущаться Дерябин. - И это мы называем культурой!! И вот это мы называем - куль-ту-рой! Я уж и не спрашиваю про роман Булгакова "Мастер и Маргарита". Ведь вы, Евстафий Яковлевич, естественно, и слыхом не слыхивали, что рукописи не горят, мандарины кусаются, а осетрина имеет только вторую свежесть?

- Не. Не слыхал.

- Бог мой! Мой Бог! И это мы называем культурой!!!

- Анатолий, - с неожиданной злостью вдруг прошипела Фрида, - сию же минуту перестань.

- Но, Фрида, но, лапка, - Дерябин чуть перегнулся и по-супружески нежно погладил ее по обтянутой черным ажурным чулком коленке, - но ведь он не читал даже "Битву железных канцлеров"!

- А ты не читал даже Райнера Марию Рильке.

- Как не читал? - запротестовал было Анатолий Дмитриевич. - Как это не читал? Ну, да... не читал. Но, Фрида, но, лапка, но ведь я-то этого хотя бы стесняюсь. А он своим невежеством, видите ли, гордится. Мой Бог! Он гордится тем, что не читал "Битву железных канцлеров"! Я вообще сомневаюсь, смотрит ли он телевизор.

- Ты его тоже не смотришь. У нас в Шарабане нет телевизора.

- Но ведь он-то его не смотрит из принципа!

- И это, между прочим, хорошо, - отрезала Фрида и, словно мусор, смела с коленки дерябинскую ладонь, давая понять, что пререкаться более не намерена.

- Бог мой! Мой Бог! - продолжал вхолостую кипятиться Дерябин. - Мой Бог! И это мы называем культурой. И вот это мы называем - куль-ту-рой!!!

Ему было очень обидно за культуру.

- Давайте (ха-ха!) зайдемте в сей сельский маг и разрешим столь взволновавший всех нас вопрос о ценах на крупы, - примиряющим баском пророкотал из высокого кресла кондуктора поэт-атлет-экстрасенс и ткнул короткой квадратной ладонью в проплывавшее за окном унылое серое здание безнадежно-казенного вида. Нижний этаж этого здания (в странном контрасте со всем остальным растрескавшимся и побитым фасадом) блестел свежей краской и черным тонированным стеклом. Над гостеприимно распахнутой дверью отливала золотом вывеска: "ТОО "Добрыня Никитич"".

Мы остановились и вышли.

Никаких, впрочем, круп за толстой стеклянной дверью здания не было. А был там - страшный переизбыток отовсюду светящих ламп, до зеркального блеска надраенный белый мраморный пол, точеные черные стулья, полупрозрачные стеклянные столики и потрясающей сексапильности барышня в мини. Ноги у барышни росли непосредственно от ушей.

- Девушка, миленькая! - гаркнул оробевший от всей этой роскоши тов. Голопупенко. - Где б мне здесь отоварить крупу по девятому талону? А? Подскажи!

- Товарищ продавщица! - перебил его А.Д. Дерябин. - То-ва-рищ про-дав-щи-ца! - по слогам повторил он, блудливо лаская взором две затянутые в колготки ослепительно стройные колонны ног. ? То-ва-рищ про-дав-щи-ца! (К сожалению, не знаю ни имени вашего, ни отчества). Не обращайте ни малейшего внимания на то, что сейчас вам скажет этот некультурный старик. Ни малейшего внимания. Ни малейшего! Вы мне лучше подскажите, товарищ продавщица, (к сожалению, не знаю ни имени вашего, ни отчества) к вам колбаску сегодня завезли? Мне колбаски бы докторской грамм бы пятьсот. И еще бы сметанки. Еще бы сметанки хорошо.

Девушка удивленно взмахнула своими огромными темно-фиолетовыми ресницами, но потом (очевидно, следуя какой-то намертво вбитой в ее хорошенькую головку программе) произнесла румяным кукольным голоском:

- Дорогие друзья! Мы рады вас приветствовать в уютном офисе инвестиционного фонда "Добрыня Никитич" принадлежащего мегахолдингу "Койка-диалог". Дорогие друзья! Эксклюзивный инвестиционный фонд "Добрыня Никитич" всегда рад предоставить вам следующий пакет услуг.

Здесь вас могут:

a. отксерить,

b. обналичить,

c. перевести в офшор,

          А также еще:

d. вам могут вживить харизму,

e. откорректировать имидж,

f. обеспечить вам должность и.о. с оплатой в у. е.,

g. обучить вас иностранному языку по методу Илоны Давыдовой,

h. снять порчу,

i. вернуть любимого,

и т. д., и т. п.

Барышня ослепительно улыбнулась:

- Что вы предпочитаете, господа?

- Что у. е., - вдруг в очередной раз не выдержал и заорал на нее эмоциональный Единожды Герой Социалистического Труда. - Что у. е.! Что мне, девонька, твои у. е.! За у. е. нынче, девонька, и петух снесется, а вот ты мне крупу отоварь по девятому талону. Отоварь - а?! За рубли!

- И колбаски бы докторской грамм бы пятьсот. Еще бы колбаски бы хорошо, - блудливо елозя взглядом, поддержал его Дерябин А.Д.

Девушка еще раз удивленно качнула своими длинными ресницами и обреченно произнесла:

- Дорогие друзья! В свете перманентной рекламной компании, проводимой головным мегахолдингом "Койка-диалог", и учитывая, что инвестиционный фонд "Добрыня Никитич" является эксклюзивным дистрибьютором и торгует без... Хорошо, господа, хорошо. Я свяжусь с руководством.

И еще раз грустно вздохнув, она глубоко утопила наманикюренным пальчиком серую кнопку селектора.

Раздался мелодичный звон, потом характерный треск (как будто откуда-то сильно сверху спускался средних размеров слон) и из-за толстой зеркальной перегородки выплыл весьма и весьма типичный для учреждений такого рода молодой человек - ростом ровно два метра и весом сильно за сто кэге.

Его идеально сидевший двухтысячедолларовый костюм чуть-чуть оттопыривался слева.

(Я не батька Кондрат, но, при первом же взгляде на необъятное рыло, коим имел счастье единолично владеть молодой человек, я нечувствительно вспомнил строку Гумилева: "Лицо как вымя").

Наш небольшой коллектив смущенно молчал. Молчал и молодой человек. Молчал с монументальной бесстрастностью гранитной глыбы.

Молчание длилось долго.

Сперва минуты две-три.

Потом минут пять или даже шесть. И вот, в тот момент, когда молчание стало просто-таки неприличным, в конец уплотнившуюся тишину вдруг прорезал дробный стук каблучков и из-за колоссальной спины замершего вавилонским столбом детины выбежал пожилой, небрежно одетый гном с позолоченным "Паркером" за правым ухом.

- Абрек Ашотович, - подобострастно обратилась к паркероносному гному длинноногая sexy-girl, - у господ к вам ряд деловых предложений. Предложений несколько... путаных, но вы же сами велели, Абрек Ашотович, в неясных случаях обращаться непосредственно к вам.

- Велел. Велел, - ответил Абрек Ашотович неожиданно мягким тенором, после чего повернулся к секретарше спиной и обратился непосредственно к нам. ? Резюмируйте, господа, и - он сделал короткий и властный жест рукой, - и, умоляю вас, побыстрей, ибо время мое слишком дорого стоит.

- Мне бы колбаски, - начал А.Д. Дерябин.

- Размеры партии?

- Пол... полкило.

Абрек Ашотович удивленно повел иссиня-черной бровью и больше А.Д.Дерябина не замечал.

Затем он повернул свое изрезанное фиолетовыми морщинами лицо к стоявшему рядом с Дерябиным Е.Я. Голопупенко

- Ваш - вопрос?

Тов. Голопупенко обиженно пожевал губами и что было силы выпалил:

- А у меня эта... крупа, т.е. какая крупа - книга! Хорошая книга. Жидо-масонская.

- Тема? Жанр? Наличие спонсора? Минимальный объем тиража?

- Да какого там тиража? - вновь вспылил эмоциональный Е.Я. - Какого, мил человек, тиража? Книга-т - только тиха! - един-ствен-ная. Это же... инкунабула!

- Ин-ку-на-бу-ла? - вновь шевельнул пушистой бровью Абрек Ашотович. - Что означает это слово?

- Ну... это вроде как, мил человек... ? итак напряженное лицо Евстафия Яковлевича стало вконец беспомощным и растерянным, ? это вроде как, мил человек, с одной стороны так, а с другой - сяк. Вроде, стало быть, этого.

- Понятно. Не знаете. Ира, - Абрек Ашотович поманил секретаршу, - свяжитесь-ка с Гольдманом и выясните у него значение слова "ин-ку-на-бу-ла".

Длинноногая Ира, утопив очередную серую кнопку, пошушукалась по селектору с невидимым миром Гольдманом и ровно через сорок пять секунд отчеканила по-пионерски звонким голосом:

- Абрек Ашотович! Инкунабула - это первопечатная книга, изданная до 1501 года.

- Антиквариат? - Абрек Ашотович секунд пятнадцать-двадцать помедлил. - Хорошо - хорошо... Где мы, а где антиквариат, но все равно... хорошо. Давайте сюда вашу книгу.

Евстафий Яковлевич суетливо всучил ему пухлый том.

Абрек Ашотович брезгливо потрогал мягкую кожу переплета.

- Ира. Просканируйте. И факсом - к Гольдману.

И вновь между обворожительной Ирой и таинственным Гольдманом произошел почти не различимый человеческим ухом разговор, едва-едва превышавший по громкости стрекот электросчетчика.

Ровно через две минуты тридцать секунд длинноногая Ира выпалила:

- Абрек Ашотович! Это не наш масштаб. Книга издана в тысяча девятьсот пятьдесят четвертом году издательством Московской хоральной синагоги. Указанный тираж - 3, 5 тыс. экземпляров. Предполагаемая цена: двести-триста рублей.

- Пятьдесят долларов, - спокойно констатировал Абрек Ашотович, - действительно, не наш масштаб. Что ж, - моментально забыв об Евстафии Яковлевиче, он переложил свой тяжелый, словно гантелька, взор на переминавшегося с ноги на ногу поэта-атлета, - что ж... хорошо. Что - у вас?

- Как сказал Пастернак... - витиевато начал поэт-атлет.

Но, видать, не судьба была нынче Дмитрию В. Рыкову процитировать Барда из Переделкина.

- Какие пятьдесят долларов! - вдруг завизжал и забрызгал слюной Е.Я. Голопупенко. - Какие пятьдесят долларов! Какие, на хрен, пятьдесят долларов! Да она миллионы стоит. Слышишь, ты? Мил-ли-о-ны!

(При первом же вопле тов. Голопупенко слоноподобный молодой человек моментально отделился от перегородки и, заслонив патрона необъятной спиной, встал в боевую стойку. Но стоило Абреку Ашотовичу лишь чуть-чуть шевельнуть иссиня-черной бровью, как молодой человек тут же враз успокоился и, прислонившись к зеркальной стене, вновь безвольно растекся по ней киселем).

Абрек же Ашотович был даже, казалось, чуточку рад тому базарно-вокзальному тону, в котором вдруг пошла их беседа.

- Миллионы говоришь? Ну, вот и приподымайся на миллионы. Но не бери меня в долю. Позволь мне остаться бедным. Ничего дешевле миллиона у тебя, естественно, нет?

- Так эта... - вновь растерялся Е.Я., - нет. Ничего у меня эта... нет. Разве что Шарабан. Транвай. Одиннадцатый номер.

- Как ты сказал?

- Транвай.

- Трам - что?

- Вай.

- Опомнись, старик, опомнись. Трамвай? - Абрек Ашотович укоризненно покачал головой. - Откуда в вольном городе О'Кей-на-Оби трамвай? Последний трамвай в нашем городе уже четырнадцать лет как сдали в пункт приема металлолома. Опомнись, опомнись, старик. Думай, что говоришь. Откуда в славном городе N на реке М трамвай! Между прочим, наш глубоко уважаемый мэр, Сидор Сидорович завтра будет открывать памятник Последнему Трамваю. Памятник, заметь, старик, из бронзы. Поскольку живых - железных - трамваев в нашем бедном городе нет.

Тов. Голопупенко хмыкнул и независимо выставил вперед обутую в блестящую галошу ногу.

- Да есть у меня, говорю я тебе, транвай.

- Откуда же он у тебя, дорогой?

- Откуда-откуда! От верблюда! У нас в шестом трампарке на улице Барочной этих самых транваев сколько угодно. Хоть этой, как ее... хоть ухом ешь.

- Значит, ты можешь достать сколько угодно трамваев? - усмехнулся Абрек Ашотович.

- Да нет. Сейчас у меня только один.

- И он у тебя где?

- Где-где... В этой, как ее... Караганде. Здесь он стоит. У входа.

Абрек Ашотович недоверчиво пошевелил пушистой бровью.

- Ира, проверь.

Длинноногая Ира пулей вылетела за дверь и стремглав вернулась назад.

- Абрек Ашотович... это... правда!

И здесь мы увидели то, что, боюсь, в этой жизни видели очень немногие. А, может быть, даже не видел никогда и никто.

Мы увидели, как у Абрека Ашотовича эмоции победили разум. Да, мой читатель, да! У Абрека Ашотовича эмоции вдруг возобладали над разумом. Такое тоже бывает. Очень редко, но бывает... Ведь человек (как бы он ни был страшен и грозен с виду) он все-таки - человек. И, будучи человеком, не может жить без ошибок и ляпсусов. И чем грознее он с виду, тем нелепей ошибки и ляпсусы приходится ему совершать.

Все на свете бывает. Боксеры-профессионалы получают по морде от уличных хулиганов. Теннисисты, обладатели Большого Шлема запузыривают мячи в белый свет. Элитные супергроссмейстеры зевают коней и ферзей. И даже акулы большого бизнеса (и такое, читатель, бывает) совершают ошибки, которые, в принципе, не имеет никакого права совершать даже рядовой представитель канадской компании, впаривающий по офисам китайские цанговые карандаши за четверть реальной цены по случаю дня рождения любимой дочери генерального директора фирмы.

У каждого Наполеона, есть свое Ватерлоо. У каждого Джорджа Сороса - свой "Связьинвест".

Итак, внимание! И еще раз внимание! Абрек Ашотович высоко подпрыгнул, издал торжествующий ирокезский вопль, стремительно, словно кинжал, выхватил мобил и, с пулеметной скоростью выстрочив на нем номер, заорал:

- Гольдман, мать твою, Гольдман! Какое, на хрен, некогда! Какое там, на хрен, некогда, слушай сюда: сколько процентов аренды простит нам старый козел... Какой козел? Да Сидор же Сидорович! Наш горячо обожаемый мэр! Так сколько процентов аренды скостит нам старый козел, если мы подарим ему трамвай. Нет, Гольдман, ты не ослышался. Подарим ему ТРАМ-ВАЙ. Жив-ьем. Сколько? Двадцать? Гольдман, я тебя уволю. Пятьдесят он простит. Минимум пятьдесят. А ежели мы угадаем кураж и нежно-нежно-нежно (понял, Гольдман? - не-е-ежно) и, главное, вовремя возьмем его за старое вымя, то и - все сто. Понял, Гольдман? Все сто. Я же загодя знаю все, что может выкинуть наш уважаемый мэр. Именно из-за этого, кстати, я и сижу в своем кресле, а ты, Гольдман, в своем. Что? Гольдман, мой уши! Именно из-за этого, говорю, ты - умный очкастый аид - сидишь в своем маленьком кресле, а я - глупый, нормально видящий гой - в своем дорогом и большом. Просто я умею читать в душах чиновников, а ты, Гольдман, - нет. В этом весь фокус. Не забывай, где живешь. Ну, пока, Гольдман! Пока! Будь здоров. Будь здоров, говорю, и срочно готовь небесной красоты папочку для подарочного диплома.

Зачехлив свой мобил и понимая, что сказанного не вырвешь из наших ушей и не засунешь себе обратно в рот, Абрек Ашотович сделал абсолютно непроницаемое лицо и спросил, как о какой-то не идущей к делу пустяковине:

- И сколько ты хочешь за свой трамвай, дорогой?

Евстафий Яковлевич что-то беззвучно подсчитал в уме и очень просто сказал.

- Два миллиона долларов.



* * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * *



- Ско... лько? - простонал наконец Абрек Ашотович.

- Два миллиона долларов, - все так же тихо и просто ответил Дважды Еврей Советского Союза.

- Хорошо пошутил, дорогой. Называй настоящую цену.

- Моя цена - два миллиона долларов.

- Веселый ты человек, дорогой. Моя цена пять тысяч рублей и ящик водки.

- Два миллиона долларов.

- Пять тысяч рублей и два ящика водки.

- Два миллиона долларов.

- Десять тысяч рублей. Три ящика водки. И - эх! черт с тобой! - одна двухнедельная путевка в бывший обкомовский санаторий.

- Хорошо, - согласно кивнул головой тов. Голопупенко. - Полтора миллиона долларов.

- Послушай сюда, дорогой. Мне точно такой же трамвай вчера предлагали за восемь... Во-семь. Ты-сяч. Рублей.

- Чего ж вы не взяли?

- А! Не хочу иметь с тем человеком дела. Скользкий он человек, нехороший он человек. Ты, дорогой, - совсем не такой, с тобой хочу иметь дело, и поэтому слушай мое последнее слово: десять тысяч рублей, три ящика водки и - эх! черт с тобой! - две двухнедельные путевки в бывший обкомовский санаторий.

- Полтора миллиона долларов.

- Ва-а-ах!

Абрек Ашотович вздохнул, распустил лицо, блеснул невесть вдруг откуда выскочившим золотым зубом и превратился в типичнейшего (до неузнаваемости) кавказца. В заросшего трехдневной седой щетиной продавца помидоров.

- Слушай сюда, дорогой, ну, нет таких денег, нет! Я старый бедный армян, какие доллары-шмоллары? Какие баксы и слаксы? У меня дочка Светочка, у меня племянница Натэлла, у меня правнук Вахтанг, у меня старая жена Шагинэ, у меня русская любовница Наташа (вот такой жопа!). Всем надо пить, всем надо есть, всем в ресторан ходить надо. Слушай дорогой, а у тебя дети-внуки-любовницы есть?

- Я - один, - твердо ответил тов. Голопупенко. - Полтора миллиона долларов.

- Слушай, дорогой, ты, извини меня, как баран. Заладил, словно баран: полтора миллиона долларов, полтора миллиона долларов! Ну, нет таких денег, дорогой. Во всем городе нет!

- Миллион двести.

- Пятнадцать тысяч рублей. Мое самое последнее слово. Водка, путевки - как обещал.

- Миллион двести тысяч долларов.

- Двадцать тысяч! Рублей! Слушай, дорогой, ты хоть раз в своей жизни такие деньги видел?

- Миллион сто пятьдесят тысяч.

- Рублей?

- Долларов.

- Какие доллары, слушай? - нетерпеливо всплеснул короткими ручками Абрек Ашотович. - Какие такие доллары-шмоллары? Ты где живешь - в Сэшэа? Ты как говоришь - по-русски или по-английски? Вот из ер нэйм? Из Москоу э биг сити? Не понимаешь? Нет? Тогда считай на рубли.

Евстафий Яковлевич поднял голубые глаза к потолку и тихо сказал:

- Рубли - это бумага. А доллары - это... доллары.

- Ва-а-ах! Тяжело с тобой, дорогой. Давай-ка, что ли, лучше чуть-чуть отдохнем с дороги: немножко покушаем шашлык, немножко попьем коньяк, немножко туда-сюда, если хочешь, конечно, потанцуем с девушками. Ирочка, проводи уважаемого гостя ко мне наверх.

- Я никуда не пойду, - тихо ответил тов. Голопупенко. - Миллион сто пятьдесят тысяч долларов.

- Хо-ро-шо. - помрачнев, процедил Абрек Ашотович. - Хо-ро-шо! Не хочешь по-хорошему - давай по-плохому. Не хочешь со мной по-хорошему? Давай по-плохому! Давай! - он уверенно сел за широкий стол. - Как вас зовут, гражданин?

Лицо Абрека Ашотовича зачугунело и приняло выражение стопроцентно ментовское. Исчез рандолевый зуб, исчез армянский акцент, напрочь куда-то исчезла трехдневная седая щетина. Перед нами сидел усталый и мудрый следователь из древнего советского фильма. Абрек Ашотович помучил тонкими пальцами щеку и тихо повторил:

- Как вас зовут, гражданин?

Тов. Голопупенко испуганно подтянул штаны и растерянно вымолвил:

- Так это... кого - меня?

- Вас.

- Так это... Голопупенко я, Евстафий... Евстафий... как его?... Яковлевич.

- Очень хорошо. Документы на растаможку трамвая у вас, Евстафий Яковлевич, имеются?

- Так это...

- Имеются или нет?

- Так это... в общем-целом... так сказать... с одной стороны... а с другой... сто...

- Стало быть, - не имеются. Ай-ай-яй, гражданин, Евстафий, как вас?

- Яковлевич.

- Я-ков-ле-вич. Стало быть, имеет место грубейшее нарушение Устава таможено-караульной службы. Незаконный и, прошу вас заметить, Евстафий, как вас?

- Яковлевич.

- Я-ков-ле-вич, аб-со-лют-но беспошлинный ввоз контрабандного транспортного средства, объемом двигателя... о, пардон, пардон!... весом более трех тонн и длиной более... более двух с половиной метров. Что у нас полагается, Ира, за такого рода нарушения?

Длинноногая Ира пошелестела бумагами и произнесла скрипучим сутяжным голоском:

- Штраф 10 тысяч у. е. с конфискацией.

- Слышите, Евстафий... как вас?

- Яковлевич.

- Слышите, Евстафий Яковлевич, с кон-фис-ка-ци-ей... Стало быть, трамвая у вас уже, можно сказать, нет.

- Нет?

- Нет, Евстафий Яковлевич, попросту нет.

- Нет?

- Нету, Евстафий Яковлевич, нету...

- Хо-ро-шо, - тов. Голопупенко тяжко вздохнул и откуда-то, из самых-самых глубин, промолвил. - Вызывай представителя власти.



* * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * *



- Ка... ак?

Лицо Абрека Ашотовича от изумления вновь стало на минуту интеллигентным.

- Ка-а-ак? Ка-а-ак вы сказали? - пролепетал он и выбежал на самую середину офиса.

- Вызывай представителя власти, - отчеканил тов. Голопупенко. - Зови ментов. Пусть мой транвай отойдет властям, а не вам, спекулянтам долбанным.

- Ну, дед... - обессилено выдохнул Абрек Ашотович. - Ну, дед! Тяжелый ты, дед, человек.

- Уж какой есть.

- Ладно. Уговорил! Пять. Тысяч. Долларов. Пять тысяч долларов, дед! Ира, внесите бабульки.

И сексапильная Ира тут же внесла на огромном серебряном подносе рыхлую груду серо-зеленых купюр. С каждой такой продолговатой купюры хмуро глядел бородатый анфас президента Гранта.

- Ну, дед! - вновь всплеснул короткими ручками Абрек Ашотович. - Ну, - дед! Повезло тебе, дед! На всю жизнь ты теперь обеспечен.

Но товарищ Голопупенко решительно оттолкнул поднос и твердо промолвил:

- Моя цена - миллион сто пятьдесят тысяч долларов. Другой цены не будет. Хоть зарежьте.

Абрек Ашотович нехорошо усмехнулся и, показав идеальной белизны вставные клыки, прохрипел:

- А вот это мы можем. Это мы, дедушка, ой, как можем. Валеронька, подсуетись. Нужны па-ца-ны...



* * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * *



Абрек Ашотович сидел, вальяжно развалясь в принесенном покорной обслугой сафьяновом кресле, и, попивая дымящийся черный кофе, равнодушно наблюдал за дальнейшей судьбой упрямого тов. Голопупенко.

И как же была горька несчастного тов. Голопупенко дальнейшая участь! Ибо схватили его па-ца-ны и распяли на двух принесенных все той же безмолвной обслугой неструганных досках. И хлестали бичами его па-ца-ны и, глумясь, приговаривали:

- Соглашайся на пять тысяч долларов, царь иудейский!

Но тверд был тов. Голопупенко и лишь все новые и новые малиновые рубцы вздувались на его иссеченных резиновыми хлыстами ребрах. И отвечал он им:

- Миллион сто пятьдесят тысяч долларов есьм. А что ниже этого, то - от Лукавого.

И отвергал он бумажки с портретом горького пьяницы Гранта и требовал бумажек иных, со светлым ликом праведника Франклина и, впадая в пророческий транс, все твердил и твердил, что суждено тем бумажкам быть сложенными в стандартные банковские пачки и что пачек тех явится числом сто пятнадцать.

И не час и не два терзали его па-ца-ны, и уже не рубиновые рубцы, а сплошное кровавое месиво было на несчастного тов. Голопупенко тощих ребрах, и уже готов был он, воскликнув (почему-то по-английски): "Bingaman Franklin, into Your hands I commend my spirit!" - отойти в Лучший Мир, как раздался вдруг громоподобный крик: "Суки! Бляди! Всем на пол!" - и ворвались в офис Абрека Ашотовича осиянные светом бойцы из Управления по Борьбе с Организованной Преступностью.

И их пятнисто-камуфляжный Командир отрубил своим острым мечом Абреку Ашотовичу правое ухо, а после, все тем же (но уже густо окровавленным мечом) он трижды перерубил крепчайшие пеньковые путы, коими прикручен был к доскам злосчастный тов. Голопупенко.

И поведал Евстафий свою им Историю, и умилились Бойцы, и восславили они страстотерпческий подвиг тов. Голопупенко, и конфисковали они Шарабан (Одиннадцатый Номер) как ввезенный без прОтокола и нерастаможенный.





Глава II.  Гимн  великому  городу


Обманул нас Абрек Ашотович. Обещанное им открытие Памятника не состоялось ни через день, ни через два, ни даже через неделю. Оно состоялось лишь через три с половиной месяца.

За этот срок все мы как-то устроились. Фрида работала в магазине Абрека Ашотовича продавщицей, поэт-атлет-экстрасенс подался в уличные музыканты, тов. Голопупенко в качестве колоритнейшего представителя ширнармасс буквально не вылезал из телевизора, а Анатолий Дерябин так и вовсе сделал головокружительную карьеру и сумел занять какой-то не слишком, впрочем, значительный пост в Правительстве Сидора Сидоровича.

Даже вечно сонный кот по имени Эдуард Лимонов и тот нашел себе занятие по душе - он ежедневно пробовал все новые и новые виды кошачьей пищи и к исходу третьего месяца, наконец, утвердился в своем окончательном выборе: он стал есть исключительно дорогущие банки "Гурмэ" и иногда (для разнообразия) - сухой Роял Канин Эм-28.

Лишь один ваш покорный слуга - бывший бизнесмен Иванов так до сих пор и болтался, словно хризантема в проруби. Ни работы, ни жилья, ни хоть какого-нибудь источника хоть каких-то доходов. И что самое обидное, подобно классическому ленинградско-московскому интеллигенту, с 1991 года живущему на иждивении ближайших родственников и обожающему употреблять выражения типа "экология души" или "неприкосновенный запас духовности", ваш покорный слуга за все это время даже и пальцем не пошевелил, чтобы раздобыть работу, жилье, и доходы. Ибо ваш покорный слуга... Самое-то смешное, что ваш покорный слуга все эти дни занимался именно тем, что имело самое непосредственное отношение и к "экологии души" и даже... пардон! - к "неприкосновенному запасу духовности". Ваш покорный слуга все это время писал роман. Толстый, сугубо реалистический роман из древнеримской жизни. Главным героем романа был один тридцативосьмилетний древнеримский офицер, полностью разочаровавшийся в окружавшей его древнеримской действительности и... и вообще...

Толстый, сугубо реалистический роман покамест целиком помещался в десятистраничном отрывке. Уже целых полтора месяца я клещами выдирал из себя этот чертов фрагмент, начинавшийся словами: "Публий Сцилий Семвер был высоким, широким в кости мужчиной, охочим до неразбавленного вина и дешевых гетер...", и заканчивавшийся короткой звенящей фразой: "Он шел, слегка подволакивая раненую при Гавгамелах ногу".

Середина бесконечно варьировалась.

Вот говорят, что Лев Толстой ровно 25 раз переделывал сцену Шенграбенского сражения. Говорят, что Эрнест Хемингуэй переписывал последнюю страницу "Прощай, оружие" раз чуть не 40.

Дети! Передо мною оба этих писателя - дети. Я перемарывал свой отрывок раз, чтоб не соврать, 90.

После каждой такой переделки он становился все хуже, хуже и хуже. Господи, как же я мучился! Писать этот древнеримский роман было все равно, что рожать ежа без наркоза.

За все два этих месяца я так и не смог прожить до конца тех десяти с небольшим минут, в течение которых давно уже ненавистный мне Публий Сцилий Семвер сперва проигрывал в кости четыре с половиной сестерция, а потом (после того, как, проигравшись в прах, вдруг нащупывал за подкладкой плаща случайно завалившуюся туда греческую драхму) отыгрывал их обратно. Господи, как же мне было тяжело! (К слову сказать, этому самому Семверу, я придал некоторые черты своего, редко, но метко пьющего великолукского дяди, его сопернику - тихому, вкрадчивому греку с узкими миндалевидными глазами подарил внешний и внутренний облик А.Д. Дерябина, а хозяина корчмы - добродушно-грубоватого ассирийца я беззастенчиво содрал с тов. Голопупенко). Господи! Как же я мучился! Я все ухудшал и ухудшал свой отрывок, пока, наконец, не превратил его в какую-то скованную почти стихотворным ритмом кашу. Я даже (с горя) стал переделывать столь прежде нравившиеся мне первую и последнюю фразы: в первой строке я заменил "охочий до" на "был большим любителем и ценителем", а "гетер" на "шлюх", а к последней, звеняще-чеканной фразе я в отчаяньи приделал следующее высокохудожественное окончание:

"Он шел, слегка подволакивая раненую при Гавгамелах ногу. Его только что купленные сандалии издавали короткий, почти непристойный звук: "тр-р-рюх-плюх-тр-р-рюх-плюх-тр-р-рюх-плюх". В прозрачном ночном далеке сквозили слегка заостренные силуэты кипарисов".

Хотя, если честно, мои творческие проблемы заключались совсем не в этом. Не в том заключались мои проблемы, какой такой именно звук издавали недавно купленные Публием Сцилием Семвером сандалии и в каком таком далеке сквозили сто лет невиданные мной силуэты кипарисов. Проблема моя состояли в том, что Публий Сцилий Семвер, который давно уже был для меня абсолютно живым человеком (я с предельной ясностью видел каждый рыжеватый волосок на его рано начавшей лысеть голове, каждую капельку пота на его шишковатых залысинах, каждую черневшую на его одутловатой харе веснушку и конопушку) этот чертов Публий Сцилий Семвер решительно ничего не желал делать, кроме как проиграть тихому греку с миндалевидными глазами четыре с половиной сестерция, отыскать за подкладкой плаща случайно завалившуюся туда древнегреческую драхму и отыграть их обратно. В этих несложных действиях полностью раскрывался его простой и грубый характер. Публий Сцилий Семвер решительно отказывался делать хоть что-нибудь еще.

В результате получалось какая-то, извините, меня, ахинея. Рассказ - не рассказ, роман - не роман, повесть - не повесть. Какой-то не имеющий ни конца, ни начала отрывок. Какой-то невнятный кусок неизвестно к чему ведущегося повествования. Не очень было понятно, что с этим куском теперь делать. Хоть вставляй его в рамочку и вешай на стену.

Господи, как же я мучился! Как же это было больно, сладко и стыдно! Без денег, без жилья, без женщины я ходил и наяву грезил сценами древнеримской жизни, почти умирая от своего бессилия прикрепить их к листу бумаги. Я опустился, я исхудал, я стал неопрятен и страшен. Мне случалось не есть по три дня. Однажды я попытался украсть с лотка банан, меня поймали и не слишком больно, но как-то очень обидно и очень долго били. Боже мой, как же я мучился! Как я страдал!

А зачем, спрашивается? Что мне мешало подойти к тому же Дерябину и тактично ему намекнуть: брат, мол, Дерябин, ты, мол, при должности, а я, не в обиду тебе будет сказано, совершенно без денег, так что, брат мой Дерябин, выправь-ка ты мне, что ли, патент на уличную, скажем, торговлю. Чем хочешь. Хочешь газетами, а хочешь - гондонами.

Но я предпочитал некрасиво и молча страдать. Лишь на сорок девятый день этих бессмысленных и кровавых усилий мне, наконец, удалось отодрать себя от переписываемого в девяносто пятый раз отрывка и... (между прочим, тогда я жил в огромном пустынном здании закрытого раз и навсегда института и уже вторую неделю подряд старался влюбить Семвера в черноглазую подавальщицу из той же таверны. У нее, у этой подавальщицы, было красивое и длинное тело полностью созревшей женщины и растерянный взгляд тринадцатилетней девочки, не до конца уверенной, нравится ли она мальчишкам. Путем хитроумно выстроенной детективной интриги она должна была вывести Публия Сцилия на императора Траяна, которому я придал отдельные черты нашего учителя физкультуры. Но сначала Публий Сцилий Семвер был просто обязан ее полюбить. Как бы не так! Он, гад, и ухом не вел и явно собирался идти той же ночью к шлюхам).

Итак, к концу сорок девятого дня мне, наконец, удалось отодрать себя от переписываемого в девяносто пятый раз отрывка и нечеловеческим усилием воли разогнать эту шайку-лейку: и Публия Сцилия Семвера, и тихого грека с миндалевидными глазами, и черноглазую подавальщицу, и добродушно-грубоватого ассирийца, - мне, слава тебе, Господи, наконец, удалось отвлечься от поисков завалившейся за подкладку плаща древнегреческой драхмы (продолговатой и рубчатой, теплой на ощупь), забыть о несчастных четырех с половиной сестерциях и, пробившись на прием к А.Д. Дерябину, тактично сказать ему: брат, мол, Дерябин, ты, мол, при должности, а я, не в обиду тебе будет сказано, совершенно без де... и далее по тексту.

А.Д. Дерябин робко мигнул своими узкими миндалевидными глазами и разразился долгим, до предела насыщенным полутонами молчанием.

- Понял, - кивнув головой, еле слышно ответил я. - Вас. Товарищ Дерябин. В общем и целом. Понял.

(Ибо не мальчик был я, и не один, слава Богу, ковер истоптал за свои почти уже сорок лет в кабинетах чиновников. Ибо не мальчик был я, и ровно через 12 часов уже зарегистрировал ООО "Сила через - радость!", весь уставной капитал которого был поделен на следующие абсолютно равные доли:

25% уставного капитала владел (через два подставных лица) А.Д. Дерябин.

25% уставного капитала владел (через три других подставных лица) главный санитарный врач города Э.Ю. Яковлев.

25% уставного капитала владел (напрямую) начальник управления эстетики городской среды К.К. Карабасов.

Оставшимися 25% единолично владел и распоряжался ваш покорный слуга.)

Снабженное благожелательными визами А.Д. Дерябина, К.К. Карабасова и Э.Ю.. Яковлева заявление ООО "Сила через - радость!" спустя каких-то два дня легло на стол к Главе Администрации.

Дальнейшее напоминало холодный душ.

Или - электрошок.

Или, лучше сказать, - ожог напалма.

Заявление вернулось из приемной Главы с редчайшей резолюцией "Отказать".

Вообще-то, резолюция "Отказать" выходила из-под пера Главы Администрации в редчайших, считанных случаях. Обычной резолюцией Сидора Сидоровича была резолюция "Г-ну Карабасову. Разобраться", выполненная светло-синей пастой. Она-то, собственно, и означала: "Отказать".

(Резолюция же "Г-ну Карабасову. Разобраться", выполненная темно-фиолетовыми чернилами, означала: "Как вы мне все надоели! Делайте все, что считаете нужным". Резолюция "Г-ну Карабасову. Разобраться", выполненная в нежно-салатной гамме, означала именно: "Г-ну Карабасову. Разобраться". И, наконец, резолюция "Г-ну Карабасову. Разобраться", выполненная революционно красной ручкой, означала: "Срочно, вне всякой очереди, выдать патент - дело взято под личный контроль Сидором Сидоровичем".)

Но нас, повторяю, все эти нюансы и тонкости не касались. На нашем заявлении стояла уникальная резолюция "Отказать".

Мы, как говорится, сами и напросились. Ибо заявление наше противоречило глубокому внутреннему убеждению Сидора Сидоровича, что торговать газетами и журналами (а мы собирались торговать именно газетами и журналами) должны только сами редакции газет и журналов и более никто.

На ходу приноравливаясь к этой странной логике колхозного рынка, мы решили взять в дело пятого дольщика - редактора популярного городского журнала "Актуальные вопросы полового созревания" (это был сверхпопулярный и суперотвязный городской молодежный журнал, восьмидесятитрехлетний редактор которого оказался, между прочим, человеком на редкость некорыстным: весь его профит в нашем бизнесе заключался, собственно, в том, что мы обязались продавать за месяц не менее тысячи ста экземпляров горячо любимых им "Актуальных вопросов").

Новое заявление за подписью аксакала-редактора, наконец, возымело успех. Успех включал в себя все: и резолюцию "Г-ну Карабасову. Разобраться", выполненную натуральным красным цветом, и молочно-белый, стыдливо хранящий тепло только что отпечатавшего его принтера патент, вынесенный на цырлах лично начальником лицензионного отдела, и впечатанный в патент ровными черными буковками лучший в городе адрес: Веселый пр., д.35 (знаменитый Пятак между пятизвездочным отелем "In God we Trust" и станцией метро "Мытный рынок")

Торговля пошла - сказочная.

Одного криминального еженедельника "Фильтруй базар!" уходило у нас в день выхода по пятьсот-шестьсот экземпляров. Да что там "Фильтруй базар!", если даже сверхпопулярного молодежного журнала нам удавалось продать за месяц аж штук пятьдесят-шестьдесят и, соответственно, выбрасывать на помойку лишь штук тысяча пятьдесят-тысяча сорок. Такая пошла торговля, что даже заслуженный ветеран Пятака Жора Бабкян, прославившийся тем, что ни разу в жизни не платил мафии, однажды сказал нам, исходя незлой патриархальной завистью:

- Да-а, ребятки... у-ухватили в-вы за х-хвост птицу-удачу!

Так сказал нам Жора Бабкян - заслуженный спекулянт Пятака с дореволюционным стажем. Сам Жора Бабкян!

Но... я очень боюсь что все эти мои душнененькие дела, все эти прибыли-взятки-наезды-откаты, весь этот мелкорозничный реализм действительной жизни ушлого уличного спекулянта просто не стоят твоего, читатель, утонченного и просвещенного внимания.

Зато что уж точно стоит твоего и утонченного и просвещенного внимания, так это имевшее быть ровно в половину двенадцатого грандиозное народное гулянье. А именно: Праздник Открытия Памятника Последнему Трамваю.

Как выяснилось где-то сутками позже, Праздник Открытия Памятника стал самым последним празднеством целой эпохи. Т.е. оказался событием, как ни крути, историческим. Что я могу сказать, как живой свидетель Истории?

Во-первых, ни черта не видно. События исторические лучше смотреть дома, по телевизору. Там вам покажут все: и седого осанистого Ельцина верхом на танке, и чадящие верхние этажи Белого дома, и рассевшихся на рельсах полуголых, трогательно подернутых жирком шахтеров и подписывающего соглашение в Рамбуйе Виктора Степановича Черномырдина.

Человек же, вляпавшийся в Историю живьем, видит, как правило, разную чушь и дрянь: круто остриженный затылок двухметрового соседа спереди, лихо рассекающий толпу отряд каскоголовых омоновцев, какого-то седого, неопрятно одетого мужика, которого все почему-то принимают за Ельцина, но который, однако, на проверку оказывается Гавриилом Поповым, какого-то стоящего перед толпой и уныло матерящегося в мегафон милицейского полковника и прочая, и прочая, и прочая.

Нечто подобное видел, читатель, и я. Стоя в безбрежном людском океане, я видел колючую спину маячившего передо мной какого-то чеховского интеллигента в дореформенной куртке-болонье, я видел разноцветную стайку оживленно щебечущих пэтэушниц в головокружительно коротких кожаных юбочках, я видел двух худых, словно щепки, тургеневских юношей в стильных полувоенных френчах, а la Николай Парфенов, я видел разнокалиберный строй чересчур молодых, похожих на школьников, милиционеров в уродливых черных бронежилетах поверх щегольской парадно-выходной формы, я видел наш Шарабан Одиннадцатый Номер, казавшийся удивительно бедным и маленьким на подпиравшем его огромном мраморном постаменте, я видел стоявшую близ постамента неожиданно скромную, обитую блеклым жэковским кумачом трибуну, и (наконец!) на самом почетном месте этой трибуны я видел лично Евстафия Яковлевича Голопупенко.

Единожды Герой был идеально побрит, безупречно наглажен и отутюжен, накрепко привязан к широкому и цветастому, словно детский набрюшник, галстуку и даже (как мне показалось) уже успел выпить для храбрости пару рюмоку-другую.

Рядом с Евстафием Яковлевичем, равномерно покачивая всеми своими восемнадцатью подбородками, стоял величественный Василь Василич - Зам Сидора Сидоровича по Тылу. (Самого Сидора Сидоровича - как почтительно перешептывались в толпе - на Празднике Открытия Памятника не было).

- Дорогие та-а-ащи! - не спеша, начал величественный Василь Василич. - Слово пре... пре... дается... Слово... Предо... ается... - Василь Василич минутку-другую помедлил. - Слово предоставляется мне - Василь Василичу.

Тяжело дались эти годы ястребоклювому Заму по Тылу. Как, может быть, помнят особо внимательные читатели этой книги, Василь Василич некогда обвинил Сидора Сидоровича в бонапартизме. (А тот его, соответственно, в волюнтаризме, монетаризме и стремлении огульно хватать верхи). Сидор Сидорович всех этих беспочвенных обвинений ему отнюдь не забыл и, придя к власти, немедленно велел приковать Василь Василича к уединенной скале, находившейся на самой границе времени и пространства. Долгие десять лет простоял величественный Василь Василич в этом слегка унизительном для руководящего работника его уровня положении и все эти долгие десять лет специально выписанный из N-ского зоопарка орел методично выклевывал Василь Василичу печень. На одиннадцатый год Сидор Сидорович Василь Василича, наконец, простил, и определил своего исклеванного, словно российский сыр, недруга на почетную и ответственную, но и, опять же, чуть-чуть унизительную должность Зама по Тылу.

- Дорогие та-а-ащи! - продолжил многоопытный Василь Василич. - Позво мне от ли всей дема... тической стнсти... вру... тащу... Гупенко Большой Подарочный Набор!

(Бурные продолжительные аплодисменты).

- Дорогие та-а-ащи! Большой Подарочный Набор вру... вручить тащу Гупенко поручил мне лично Сидор Сидорович!

(Бурные продолжительные аплодисменты).

Слышны здравицы:

- Хай живэ Сыдор Сыдорович!

- Сидар Сидаравыч, мы лубим тебя, дарагой!

- Мы политикой не занимаемся, мы огурцы рОстим!

После чего слегка контуженный аплодисментами Василь Василич передал товарищу Голопупенко лично подобранный Главой Набор.

Набор состоял из:

а) бронзового бюста тов. Кагановича,

б) коллекции порнографических открыток,

в) семидесятикилограммового мешка быстрорастворимого сахарного песку,

г) японского видеомагнитофона марки "Видик-Шмидик",

д) толстой стопки почетных грамот за 1932-1969 годы,

е) малоношеного драпового пальто,

ж) шеститомного собрания сочинений Патриса Лумумбы.

Отягощенный дарами тов. Голопупенко расчувствовался и пустил слезу.

Сентиментальный, как и все старики, Василь Василич тоже припал к нему на грудь и зарыдал навзрыд.

Потом (минут через десять-пятнадцать) после деликатного возвращения рыдающих Василь Василича и Евстафия Яковлевича обратно в Президиум (подчеркнуто бесстрастные и корректные молодые люди, незаметно поплевав себе на руки, деловито перенесли туда их обоих под микитки) начался - Большой Праздничный Концерт.

Знаешь ли ты, читатель, что такое Большой Праздничный Концерт?

Нет, ты не знаешь, что такое Большой Праздничный Концерт! В Концерте принимал участие самый-самый смак и цвет окейской богемы: певцы Генка Коняхин и Филя Киркоров, характерный танцор Бен-Бей-Бек, исполнитель военно-патриотических баллад Иван Малахолов, стриптиз-певица Жанна Преображенская, Арчил Арзуманян (секс-певец), неподражаемый рассказчик анекдотов Вова-с-Тамбова, неизбежный Яша Рабинович и еще десятков пять-шесть почти безымянных звезд - какая-то мало известная мне, но, судя по повадкам, ужасно популярная тетка в метровом кокошнике, какой-то бугрившийся мускулатурой атлет, какая-то босоногая нимфетка в окружении стайки поклонников, какой-то рыхлый, толстый, огромный, страдающий страшной одышкой певец, по прозвищу Полтора Кобзона, какая-то бойкая бабушка в декольте, какой-то лысый и конопатый, какой-то пузатенький и чуть обдолбанный и прочая, и прочая, и прочая...

Это был самый-самый смак окейской богемы! И самый-самый-самый ее цвет!

Первым вылетел на эстраду сверх-супер-звездно-эксклюзивный дуэт: Генка Коняхин и Филя Киркоров. Пели они на удивление складно, хотя и каждый свое.

Генка Коняхин нехотя бил чечетку, оглушительно цыкал золотым зубом и еле слышно бубнил себе под нос:

          Гоп-стоп, мы подошли из-за угла,
          Гоп-стоп, мы подошли из-за угла,
          Гоп-стоп, мы подошли из-за угла,
          Гоп-стоп, мы подошли из-за угла,
          Гоп-стоп, мы подошли из-за угла...

Филя же Киркоров выделывал по-над сценой грациозные балетные па и выводил медово-бархатным баритоном:

          Но почему-почему-почему
          Был све-то-фор
          Зеленый?
          Да потому-потому-потому,
          Что был он в жы-ы-ызнь
          Влюбленный!

Публика на площади переминалась с ноги на ногу и тихо умирала от восторга.

Потом популярная тетка в метровом кокошнике пропела неожиданно тоненьким голоском:

          В нашенской квартирке
          Ком-му-наль-ной
          Мы предпочитали секс
          А-наль-ный.

Охваченная ностальгией площадь рыдала ручьем.

Потом сводный хор золотопогонников что-то складно проорал строем, потом неизбежный Яша Рабинович уныло пробормотал свои не менявшиеся лет семь-восемь пять - шесть хохм (чеховский интеллигент рядом со мной уронил очки и чуть не описался от хохота), потом... но стоит ли особо расписывать, что было потом?

Я думаю, друг мой читатель, ты и сам безо всякого труда вообразишь и зажигательно-искрометный танец, который исполнил характерный танцор Бен-Бей-Бек, и протяжно-народную песню "Вдоль по Питерской", коею порадовал нас Полтора Кобзона, и убойно-забойный, моментально подхваченный площадью шлягер "Ай-люли-три-рубли", исполненный босоногой нимфеткой в сопровождении хора поклонников, и искрометно-улетные монологи сатирика М. Задорнова, и незатейливый пейзанский юморок Вовы-с-Тамбова, и неспешно-патриотческие баллады И. Малахолова, и... и все, что угодно. Но одного, друг-читатель, я уверен, тебе представить все ж таки не дано.

Ты не сможешь даже вообразить, что вытворял на сцене Арчил Арзуманян. Секс-певец.

Читатель! Это было что-то.

Не знаю, может быть, здесь сыграло роль мое систематическое недоедание во время недолгой карьеры литературного гения. Может быть, сказалось известное перенапряжение последней пары недель во время героической борьбы за патент. А, может быть, я просто-напросто перебрал доступную моему психологическому устройству дозу пошлости. Короче, меня вытошнило.

При первых же рвотных позывах я опрометью покинул площадь.



М-да, читатель... живи я в тридцатых годах и будь я героем Юрия Карловича Олеши, я бы сейчас, вероятно, подробно и трепетно переживал свою роковую оторванность от победившего класса-гегемона. Но я живу (слава Тебе, Господи!) не в тридцатых годах и я герой (что тоже неплохо) не Юрия Карловича, из-за чего к своей полной оторванности от победившего охлоса я отношусь, в общем и целом, спокойно.

Т.е. без лишней горечи.

Как, впрочем, и без особых восторгов.

Мир уродлив и это часть Божьего замысла. Мир уродлив, и к этому нужно относиться, как к данности. Мир уродлив... но, черт побери!... он далеко не всегда уродлив.

Я замедлил шаги и невольно огляделся вокруг. Окружавший меня городской пейзаж был безупречен, как проза Довлатова.

В чем это выражалось? В его соразмерности.



* * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * *



В чем это выражалось? В необъяснимой гармонии отдельных деталей. В удивительной выверенности ширины улиц к их длине. В безупречной равности высоты этих как бы минуту назад окаменевших стен к равнодушному размаху раздвинувшего их в стороны пустого уличного пространства. В их идеальной, ранящей глаз прямизне, прихотливо прерываемой свободным изгибом пыльных каналов.

Окружавший меня пейзаж был так нестерпимо строг и прекрасен, что в уголках моих глаз поневоле вскипала влага. Ведь переполнявшая его красота пребывала в слишком кричащем и слишком разительном диссонансе с неверной человеческой сутью его обитателей. Окружавший меня пейзаж был так невыносимо красив, что я ... я, короче, не выдержал и прикоснулся губами к нагретому робким сентябрьским солнцем гранитному парапету канала.



* * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * *



Но ... но даже и здесь мой жадный к уродствам глаз все же выхватил из окружавшего меня пейзажа вопиющую несообразность.

Там где Веселый проспект прерывался широким каналом им. Шверника (быв. Павлоградским), растопырил свои бесчисленные луковки и маковки Храм Всех Скорбящих. Нет, сам по себе Храм был, может, даже неплох, но - выпадал из контекста.

Как будто в двух-трехстраничный рассказ Хемингуэя алкоголик-редактор вдруг взял да и запузырил абзац из Гоголя.

Неделю назад отремонтированный Храм полыхал нестерпимо яркими красками. В густой и черной воде канала отражалась оперная безвкусица его луковок и завитков.





Глава III.  Жизнь  Пятака

Там, в стихах пейзажей мало,
Только бестолочь вокзала
Да театра кутерьма.
Только люди как попало:
Рынок, очередь, тюрьма.
Жизнь, должно быть, наболтала,
Наплела судьба сама.
А. Тарковский


- Мама дорогая! - вдруг похлопал я самого себя по слегка, увы, уже облысевшему темени. - Ведь от Всескорбящего же Храма ровно четыре минуты ходьбы до Пятака. Надо б сходить и, проверить, как там идет процесс.

Процесс шел вовсю. Наш красный газетный стенд стоял абсолютно голый. Товар со стенда сметали начисто. Брали практически все. Попросту - все. Даже сверхпопулярный журнал "Актуальные вопросы полового созревания".

- Слушай, в чем дело? - спросил я бригадира точки Славу.

- И сам не знаю, - недоуменно пожав худыми плечами, ответил он. ? Наверное, это из-за вторжения.

- Какого вторжения?

- Ну... графа Дракулы.

- Какого графа?

Слава потупил глаза и перевел разговор на имевшую место позавчера недосдачу.

В этом отношении Слава был типичнейшим аборигеном. Жители города О'Кей-на-Оби были, прямо скажем, людьми весьма и весьма общительными (чтоб не сказать, болтливыми). Они с превеликой охотой поддерживали практически любую беседу: о талантах и странностях Сидора Сидоровича, об интригах на выборах в Городскую Думу, о поголовной коррупции, просто разъевшей город, о головоломных проблемах свернувшегося лет двадцать назад пространства-времени, о капризах погоды, о последней книге Пелевина, короче - практически обо всем.

Однако жители города О'Кей-на-Оби старательно избегали одной-единственной темы. Мистической темы некого "Вторжения" и столь же таинственно связанного с ним "графа Дракулы". Точно такой же неявный, хотя и достаточно прочный испуг вызывали у них некстати сказанные слова "товарищ Троцкий" и "товарищ Сталин".

Правда, жители города О'Кей-на-Оби были вообще людьми с чудинкой. Взять того же Сидора Сидоровича. Или Женю Бабкяна.

А Секс-Символ Семидесятых? А Генка по прозвищу "Кариес"? А его лепший кореш - мороженщик Санька по прозвищу "Йес-Ичиз"?

Нет, безусловно, жители города О'Кей-на-Оби были людьми со странностями. Единственным, например, нормальным обитателем Пятака был бард-демократ Тюнькин.

... Здесь я поневоле замедлил шаг и мало помалу припомнил горестную историю барда-демократа:



Горестная история барда-демократа Тюнькина.

Бард-демократ был человеком не просто нормальным. Он был человеком серьезным и нудным. Будучи человеком нудным, зрителей он не баловал, и из года в год исполнял одни и те же две песни: одну лирическую - "Сосны. Высокие ели", другую юмористическую - "Куды ж ты, пидла, вэник заховала?"

Иногда, для придания своему выступлению большей нарядности, он тыкал перстом в расположенное на противоположной стороне проспекта уродливое здание Мариинской тюрьмы и, не переводя дыхания, выдавал на-гора роскошную английскую фразу:

- Лэдис энд джентльмены, айм э рашн поуит ху хэз бин пут ин вис прижен андэ вэ тиррани ов вэ комьюнистс!

Что, между прочим, (за исключением слова "поуит") было чистейшей правдой. Году в 71-72 бард-демократ действительно изучал устройство Мариинской тюрьмы изнутри. (Статья, согласно тогдашнему УК - 129. Злостный неплатеж алиментов).

...

... Бард-демократ, к слову сказать, не всю свою жизнь был уличным музыкантом. Как знала на Пятаке любая нелегально торгующая программкой бабулька, некогда он работал в рекламном агентстве "Любимый город" и занимал там эксклюзивно-престижную должность поэта-текстмейкера, и, между прочим, именно бард-демократ три года назад сочинил гремевший по городу лозунг Бабаевских хлебных складов:

"Кекс "Столичный" - секс отличный!"

Правда, потом работа в рекламной компании у Тюнькина не заладилась. Господь его знает, что было тому причиной. То ли подгадил ему на редкость скверный и нудный его характер, то ли лозунг: "Кекс "Столичный" - секс отличный!" был лишь одномоментной вспышкой несвойственной ему гениальности, то ли все любимогородские интриганы и завистники объединились, как водится, супротив человека талантливого с целью оного человека талантливого, как водится, взять да и выжить, но - в один далеко не прекрасный день Александр Г. Тюнькин сменил галстучно-офисный труд текстмейкера на горький и пыльный хлеб уличного музыканта.

Не помог весь проделанный им титанический труд. Не помогли все запредельные усилия, отчаянно прилагаемые бардом-демократом. Вдохновение покинуло Тюнькина начисто и, как ни тужился бард-демократ, как ни старался он выдавить из себя хоть какую-то фразочку, хоть бы отчасти сравнимую с гениальный лозунг хлебных складов, например, рекламный девиз агентства знакомств "Наталья": "Всем попробовать пора бы, как вкусны и нежны бабы", или пиар-слоган компьютерного центра "Чиз": "Имеет некоторый смысел вам рассказать про жар холодных чисел", - все было напрасно, и Тюнькину таки пришлось сменить галстучно-офисный труд текстмейкера на горький и пыльный хлеб уличного музыканта.

На новой работе сперва все шло нормально. В смысле - Тюнькин лабал, лохи башляли, и за два-три часа не слишком-то каторжного труда Тюнькин теперь заколачивал больше бабок, чем за две-три недели унылого офисного сидения в агентстве "Любимый город".

Бабки, короче, шли. Бабки, короче, капали. Бабок, чего там греха таить, хватало. Хватало жене, хватало любовнице, хватало на новые записи, хватало на пиво баночное и на тридцатипятилетний армянский коньяк "Васпуракан".

Такая райская жизнь продолжалась почти полгода. А потом, как водится, начались неприятности.

Физически неприятности воплотились в виде такого довольно крепенького, довольно таки амбалистого бородача. Бородач не только пришел на Пятак с точно такой же, как у Тюнькина, надтреснутой восьмирублевой гитарой, и не только все время пытался встать на излюбленном тюнькиновском месте ? у угла, но к тому же принялся исполнять точно те же, что и бард-демократ популярные песни, одну лирическую - "Сосны. Высокие ели", другую юмористическую - "Куды ж ты, пидла, веник заховала?"

В отношении песен здоровяк-бородач высказывал претензии авторства. Т.е. он утверждал, что именно он, бородач, их написал.

Как ни абсурдны были претензии потерявшего честь и совесть амбала, пришлось, увы, обращаться в суд. В роли суда выступала, как водится, местная мафия. В роли же местной мафии выступали, как водится, четыре золотозубых азербайджанца: Толик, Алик, Малик и еще один - самый широкоплечий, самый маленький и самый-самый густо заросший скрипучей черной щетиной мафиозо, имя которого все почему-то всегда забывали.

Бородач предоставил им на экспертизу кипу густо исписанных черновиков, беловые самиздатовские варианты и тоненький сборник стихов "Привет, Зурбаган!" из поэтич. серии "Тебе в дорогу, романтик".

Бард-демократ отделался голословным утверждением, что песни не купленные и их может петь каждый.

Спор этот вызвал жестокий раздрай среди искусствоведов в адидасе. Толик и Малик взяли сторону более солидного с их точки зрения бородача, Алик - более привычного ему барда-демократа, а самый-самый плечистый и самый маленький член мафии (имя которого все и всегда забывали) придерживался того мнения, что пусть они (пилять!) обои поют, нам же (пилять!) больше будет бабок.

Хотя о расколе среди пацанов наши певцы так никогда и не узнали. Ведь по древнему, как мир, воровскому обычаю толковище братвы велось отдельно от коммерсантов (в кафе "Азери-Байнар" на ул. Кракова) и обоим нашим друзьям-врагам был объявлен лишь окончательный и не подлежащий обжалованию вердикт большого бандитского курултая.

Обе песни - и "Сосны. Высокие ели" и эта (пилять!) про вэник объявлялись неотъемлемой собственностью бородача. Что же касается всех остальных песен, то их позволялось петь им обоим: барду-демократу с восьми утра до пяти вечера, а амбалу-бородачу - с пяти вечера и до восьми утра. Судебные издержки (по сто, короче, баксов на каждое, короче, рыло всех четырех членов уважаемого суда) решено было возложить на проигравшего барда-демократа.

Для Александра Г. Тюнькина отныне начались печальное и гиблое время. Ибо это, прямо скажем, весьма и весьма непродуктивное занятие - петь и плясать в первой половине дня.

Бард-демократ не только напрочь забыл вкус пива баночного и тридцатипятилетнего армянского коньяка, и не только (с большим, между прочим, скандалом) расстался с любовницей, и не только раз и навсегда запретил себе покупать новые записи, но и его самого чуть было не бросила жена и, между нами говоря, уж лучше бы она его бросила, ибо пожилая и некрасивая бард-демократовская жена (так никогда и не забывшая ему имевший место в 1971 году злостный неплатеж алиментов) ела его поедом всю вторую половину дня, когда бард-демократ, отпев и отплясав первую половину, хочешь - не хочешь, возвращался в родные пенаты.

Пошли лихие деньки! Вокал стал настолько невыгоден, что бард-демократ, трезво все расценив, вообще расстался с гитарой и стал уже просто так просить милостыню. Прося милостыню, он делал особый нажим на свое мрачноватое обаяние потомственного интеллигента и вовсю эксплуатировал ветвистую английскую фразу:

- "Лэдис энд джентльмены, айм э рашн поуит ху хэз бин пут ин вис прижен андэ вэ тиррани ов вэ комьюнистс!"



История поэта-атлета.

Что же касается Дмитрия В. Рыкова (ибо, как давно уже, естественно, догадался мудрый читатель, кряжистый амбал-бородач, поломавший карьеру Тюнькина, был наш старый и добрый друг поэт-атлет), что касается Дмитрия Рыкова, то его новая работа ему, в общем и целом, пришлась по душе.

Ну, во-первых, как ни крути, лавэ. Благодарные граждане накладывали ему за день в футляр от гитары, тысяч, бывало, по сорок 1 . Примерно половину этой суммы отбирали золотозубые азера, но и оставшейся половины хватало (ха-ха!) на жизнь. С избытком хватало.

Во-вторых, поэта-атлета привлекала странная прочность его нынешнего положения. Было что-то основательное и незыблемое в том, что он, Дмитрий В. Рыков стал теперь нищим с гитарой.

Его прежняя многолетняя должность - поэт-атлет, либеральное светило, видный общественный деятель, автор поэтич. сборника "Привет, Зурбаган!", и т.д. и т.п., его прежняя деятельность почему-то таила в себе (несмотря на весь ее, несравнимый с нынешним, общественный статус, несмотря на все приносимое ею несравнимо более крупные денежки, несмотря, наконец, на то, что и девки, и, в особенности, молодые разведенные бабы, узнав о том, что перед ними - тот самый Дм. В. Рыков, знаменитый поэт-атлет, ему, как правило, практически сразу давали), его прежняя деятельность органично скрывала в себе некий вынесенный за скобки подленький знак вопроса:

А не является ли она, вся его многотрудная деятельность просто-напросто никому не нужной херней?

И что-то подсказывало Дмитрию В. Рыкову:

Да, является.

В его новой работе этот подлый вопрос был отсечен изначально. Если он пел то, что проходящим мимо гражданам казалось херней, денег в гитарный футляр не падало, и золотозубые азербайджанцы раздраженно цокали языками и, волнуясь, выговаривали ему: "Слушай, брат, зачем так плохо поешь, а? Смотри, поставим вместо тебя Колю-с-баяном!".

Если же он пел то, что проходящих мимо граждан действительно радовало или печалило, деньги в футляр начинали течь рекой и золотозубые азера тут же перебрасывались замаслившимися от вожделения взглядами, а потом начинали очень долго и крайне ожесточенно галдеть не по-нашему на предмет увеличения поэту-атлету арендной платы.

Подлаживаясь к вкусам народа, поэт все сужал и сужал свой репертуар и, в конце концов, ограничил его двумя отвоеванными у конкурента песнями: одной лирической - "Сосны, Высокие ели", а другой юмористической - "Куды ж ты, пидла, вэник заховала?"

Была, между прочим, и еще одна причина, мирившая Дмитрия В. Рыкова с его нынешним положением. Ему просто нравилось все бестолковое население Пятака: ему нравился Санька по прозвищу "Йес-Ичиз", ему нравился Генка по прозвищу "Кариес", ему нравился Жора Бабкян по прозвищу "Ни цента мафии!" - его всю жизнь притягивали чудаки и оригиналы.



Горестная история Секс-Символа Семидесятых.

Главным чудаком и оригиналом Пятака был, безусловно, Секс-Символ Семидесятых.

Секс-Символ торговал выключателями и батарейками. Когда-то, в те бесконечно далекие и беспредельно счастливые времена, когда торговля была совсем еще дикой и неупорядоченной, когда торговая наценка составляла, минимум, сто процентов, когда городом не правил еще железной рукой мэр Сидор Сидорович, короче, во времена мэров-либералов Пал Палыча и Савл Савлыча, Секс-Символ торговал также и водкой. На его дощатом столе, среди россыпи выключателей и батареек, стояла высокогорлая бутылка "Столичной" и лежал написанный от руки корявый плакатик: "За водяру отвечаю репой".

Но те времена, повторяем, уже давным-давно миновали. Сейчас Секс-Символ Семидесятых торговал одними выключателями и батарейками.

Впрочем, положа руку на сердце, мы честно скажем, что главное место в жизни Секс-Символа занимала отнюдь не торговля. Центральное место в жизни Секс-Символа занимала наука.

История.

История с Большой Буквы.

А, вернее, та интерпретация Истории, которую Секс-Символ почерпнул из теории Н. Фоменко.

(В теории Н. Фоменко Секс-Символа чуть-чуть смущала личность автора. А именно - те бесконечные сальные шуточки, которые Н. Фоменко то и дело отпускал с телеэкрана. Но вот сама Теория его объективно притягивала.)

Теорию Н. Фоменко Секс-Символ творчески переработал и в неторговые дни охотно излагал всем желающим (и не желающим). Мало кому удавалось позабыть тот час, когда он впервые подвергался интеллектуальной атаке Секс-Символа.

"Во-первых, - обычно осторожно начинал Секс-Символ, - (это только во-первых, - понятно-ясно?!) во-первых, - самое-самое главное! Совершенно понятно и ясно, что А.А. Гитлер был за нас. Это настолько понятно и ясно, что даже прожженные буржуазные фальсификаторы так и не смогли укрыть от народа тот факт, что А.А. Гитлер воевал с американцами. А человек, воевавший с американцами, просто не мог объективно не быть за нас. Понятно-ясно?!"

"Во-вторых, - в этом месте Секс-Символ Семидесятых, как правило, прекращал торговать, - во-вторых, годы жизни В.И. Ленина указаны совершенно неправильно. В.И. Ленин родился не в 1870 году, а в 1905. В 1917 году (любой элементарно грамотный человек может получить эту цифру простым вычитанием) В.И. Ленину было всего 12 лет, и всем заправлял не он, а его старший брат Саша (А.И. Ленин)".

Понятно-ясно?!

Именно в А.И. Ленина и стреляла в 1919 году еврейка Фанни Каплан, в то время как В.И Ленин сдавал в это время экстерном экзамены за курс гимназии. 22 июня 1941 года, - в этом месте Секс-Символ Семидесятых мог запросто запихнуть в пасть несогласному все свои выключатели и батарейки - 22 июня никакая война, естественно, не началась (да и как же она могла начаться, если А.А. Гитлер был за нас?), а началась ожесточенная дискуссия о роли профсоюзов между возмужавшим В.И. Лениным и И.В. Сталиным.

На стороне И.В.Сталина, - на этой стадии впавшего в академический раж Секс-Символа начинала побаиваться даже местная мафия - на стороне И.В.Сталина был практически весь состав тогдашнего ЦК, зато на стороне В.И.Ленина был Ю.А.Гагарин. Бороться с Ю.А.Гагариным И.В.Сталин был, естественно, жидковат, из-за чего в 1943 году добровольно вышел из партии и открыл первую в нашей стране кооперативную шашлычную на проспекте (вот ведь ирония судьбы!) именно Ю.А.Гагарина.

В.И.Ленин же умер в 1955 году оттого, что слишком много читал..."

И так далее, и так далее, и так далее. Уж о чем, о чем, а об ИСТОРИИ Секс-Символ Семидесятых мог говорить часами. И даже днями! А если дать ему волю, то и неделями...



* * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * *



...Столик Секс-Символа был на Пятаке крайним. Далее начиналось скудно освещенное пространство подземного перехода. Нас, спекулянтов, из перехода безжалостно изгоняли. Не гоняли оттуда одних музыкантов и нищих. Музыканты и нищие в переходе, соответственно, и толпились.

Миновав дощатый столик Секс-Символа, и благополучно избежав очередной семнадцатичасовой лекции о закулисной борьбе в Политбюро фракций Шелепина, Гагарина и Шепилова, я приблизился к переходу. У самого плавного спуска в его зияющее жерло расположилась живописная группа индейцев-боливийцев.

(Откуда в городе О'Кей-на-Оби могла взяться живописная группа индейцев-боливийцев, так навсегда и осталось для меня загадкой. Как, в прочем, и то, откуда в нем могли появиться журнал "Playboy" и пиво "Хайниккен").

Индейцы - все как один крохотные, якутолицые, покрытые свежими отроческими прыщами, были окружены густым и плотным кольцом ядреных русских девок.

(Вот вам, кстати, еще одна - совершенно неразрешимая загадка. Извечный парадокс славянской женской души. Он весь в прыщах и ростом с табуретку, а девкам, вишь, нравится. Им ведь важно, что гармонист. И что... иностранец).

Итак, индейцы яростно дули в трубы и били в тамтамы. От получаемого эстетического наслаждения барышни млели и таяли.

Я миновал их, скривившись от зависти.

В следующем, залитом неверным желтым светом колене перехода изможденная сорокапятилетняя девушка исполняла классические арии.

Ей не подавал никто и ничего. Вид у сорокапятилетней девушки был настолько жалкий, что люди мягкосердечные предпочитали поскорей миновать ее быстрым шагом, а люди жестокосердные (везде и всюду составляющие большинство), напротив, останавливались и злорадствовали.

Ни те, ни другие ей ничего не давали.

- Мой мель-мель-ник, - выводила сорокапятилетняя девушка, цепляя прохожих пылающим девичьим взглядом, - пра-пра-во не жди меня-а-а...

Я опустил глаза и прибавил шагу...

Метрах в двадцати от сорокалетней девушки побирался старик без ног. Делал он это с каким-то странным достоинством и (как бы это сказать?) тактом. В каждом его жесте, каждом его слове и взгляде сквозил природный, чуть-чуть сдерживаемый артистизм, свойственный нищим-профессионалам.

Я в общем-то (судите меня, как хотите) уличным попрошайкам никогда и ничего не даю, но здесь (опять же судите меня, как хотите) не удержался. Ущипнув растрепанную котлету вчерашней выручки, я низко нагнулся и запихнул в стоявшую на черном асфальте шапку огромную, словно лопух, тысячу.

Пропихивая в шапку милостыню, я вдруг уловил боковым зрением знакомую рыжую бородищу веником.

Я развернул лицо и вгляделся. Низко обрубленная челка. Изогнутый пористый нос. Огромные, свисающие почти до колен павианьи длани.

Это был он, Гольдфарб Яков Михайлович.

(Мы познакомились с ним где-то пару недель тому назад во время моих круглосуточных бдений в приемной Сидора Сидоровича).

- Яков Михалыч! - заорал я. - Якы-ы-ыв Ми-ы-ыхалыч!

Гольдфарб обернулся, узнал меня и радостно раздвинул навстречу мне свои руки-лопаты.

- Михал Сергеич! Друг дОрОгОй! - пропел он с неизжитым за все эти долгие годы оканьем.

Мы обнялись. Яков Михалыч слегка придушил меня и в четверть силы помял. Потом начался разговор, и мы совсем уже было собрались нырнуть в обычный, слегка преувеличенно интеллектуальный треп с недельку не встречавшихся умников (я, например, уже приготовил, а отчасти даже и начал длиннющую тираду о том, что поэзия Бродского представляет собой весьма органичный сплав графомана с гением: "Бродским", - глубокомысленно вещал я, - "всю его жизнь управляло банальнейшее стремление ежеминутно рифмовать "галку" с "палкой", а "Пушкина" с "Хуюшкиным"), итак только-только мы начали свою с ним беседу, как вдруг нас отвлек совсем другой разговор. Он состоялся между просившим милостыню стариком и еще одним стариком. С орденом.



История великой любви старика Сухотина.

- И не стыдно тебе попрошайничать?

Старик равнодушно поднял глаза.

- И не стыдно тебе попрошайничать?

Старик презрительно оглядел спрашивавшего. Спрашивавший был стар. Очень и очень стар. Стар благопристойной, хотя и не слишком-то сытой старостью.

Ботинки были вычищенные и крепкие. Ветхие брюки заутюжены в острую ровную складочку, а к прямоугольному лацкану чересчур нового, в попугайную серую крапинку пиджака был прикручен красно-белый кругляш ветеранского ордена.

Ордена Отечественной войны. Второй степени.

- Зачем ты перед ними... унижаешься?

Старик с кругляшом сделал крошечный шаг вперед, и Сухотин вдруг понял, что и этот старик - тоже. Этот старик был такой же урод, как и он, Сухотин. Под острой и ровной складочкой его заношенных брюк были не ноги. Протезы.

- Тебе... не стыдно?

- А почему? - удивился Сухотин.

- Что - почему?

- Почему мне должно быть стыдно?

- Как почему? Как почему? Ты же фронтовик? Ветеран?

- Какой ветеран, дядя? - усмехнулся Сухотин. - Всю войну я провел в тылу, на продуктовой базе. А ноги мне отрезало в шестьдесят четвертом. В шестьдесят четвертом. По пьянке. Понял?

- По... пьянке?

- Ага. Пилой.

- Пилой, го-о-оворишь? Пило-о-ой?!

Безногого с орденом аж перекосило.

- Да из-за таких... таких... как ты... именно из-за таких сволочей, как ты... именно... именно...

"Наверное, не стоило так ему отвечать, - подумал Сухотин. - Наверняка не стоило. Ведь если что-нибудь в них, родившихся с тридцать пятого по сороковой и вколотили, так это не любовь к Родине и этому, как его, Сталину, и не преданность партии и этому, как его, блядь, коммунизму, а нерассуждающее, автоматическое уважение к тем, кто хотя бы день, хотя бы час, хотя бы минуту был там, на войне. А этот старик не только был там, но и оставил там ноги".

Старичок с кругляшом продолжал шипеть и брызгать слюной:

- Да вот именно из-за таких говнюков, как ты, все вот именно так и получилось. Именно из-за таких говнюков, как ты... Именно!

Голос безногого с орденом пошел петухом и высох. Он тяжело засопел, заерзал своим огромным, остро заточенным кадыком, а потом вдруг бросил долгий, мутный от боли взор на растянувшуюся вдоль всего перехода барахолку.

Бросив долгий тоскующий взор, он вдруг как бы разом, до самого-самого донышка понял всю безмерность и, одновременно, всю бессмысленность этих своих претензий и, ничего не сказав, устало взмахнул рукой и зашагал прочь, тяжело, в раскоряк, расставляя ноги.

Сухотину понравилось, как он шел. Не каждый бы смог так идти. Даже на чешских протезах.

Проводив его насмешливым и, одновременно, близоруким от слез взглядом, Сухотин машинально поправил стоявшую на черном асфальте шапку-ушанку, потом протяжно вздохнул, привычно выматерился, и, просунув руку за пазуху, не глядя, пересчитал выручку: толстую пачку стошек и тонкую - двушек. Выручка была слабая. Тысяч семь-восемь. Подавали не то, чтобы плохо, а как-то недружно. То набегут и закидают выручкой, то хоть бы кто чего дал. Старик не любил, когда подавали недружно.

Было ли ему стыдно? Нет, ему не было стыдно. Никогда, даже в свой самый-самый первый нищенский день ему не было стыдно.

Было неловко. Было боязно. Было жутко физически тяжело. Но не было стыдно. Никогда ему не было стыдно. Причем здесь стыд? Ведь это - такая работа. Когда-то он был моряком. Потом шофером.

Теперь он работал нищим.

Работа, как работа. Работа, как работа. На пятый? На шестой? На седьмой? Нет, на девятый, кажется, день этого своего нищенства старик встретил Катьку... Катеньку. Кто-то ее привел в их холостяцкую, стопроцентно мужскую квартиру. Кто-то ее привел. Может быть, Колька, а, может быть, Мишка. Кто-то из живших в их квартире молодых, здоровенных алкоголиков.

Привел, а потом, ясное дело, вырубился, предпочтя такую простую и незатейливую дурь, как ларечная водка, такой благодати и редкости, как молодая, ядреная баба.

Короче, тот, кто ее привел - вырубился, и злая и пьяная Катька полночи бродила по коммуналке, а в конце концов (наверное, по ошибке) толкнула никогда не запиравшуюся дверь в угловую комнату деда Сухотина...

Сухотин спал и проснулся лишь оттого, что пьяная Катька, тихонечко крехая, неловко взгромоздилась к нему на ложе и его старый, драный, никогда не знавший веса двух тел топчан тяжело завалился на бок и сконфуженно пискнул.



* * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * *



Когда безногий старик Сухотин впервые за семь... какое за семь! впервые за... восемь? ... впервые за... о-дин-над-цать лет занимался любовью, он боялся лишь одного, что это - Богом ли, дьяволом ли посланное - женское тело сейчас нащупает его обрубки, поймет, что он - урод, и оторвет его от себя, прогонит. Но Богом ли, дьяволом ли посланная Катька-стерва и думать - не думала его прогонять, она набрасывалась на него снова, снова и снова, и старик Сухотин благодарно входил в нее и лишь дивился про себя ненасытности ее похоти.

- У меня нет ног, - сказал он ей в коротком промежутке между любовями.

Катька не отвечала. Она лежала ничком на спине и жадно ловила ртом воздух.

- У меня нет ног, - повторил Сухотин.

- А ... у тебя есть? - спросила она.

- Е-есть.

- А это главное, котик, - ответила Катька и тут же ухватила его своей маленькой и холодной ладошкой за предмет разговора.

С этой ночи они стали вместе жить. Катька и старик Сухотин. Катька была баба - особенная. У нее были сотня, а, может, и тысяча недостатков. Она была лгунья и пьяница. Она была воровка и шлюха. У нее были сотни, а, может, и целые тысячи недостатков, но самый-самый главный ее недостаток заключался в том, что она была молодая и... красивая. Слишком молодая и слишком красивая для безногого старика Сухотина.

Старик понимал, что верна она ему быть не может. Хотя, одновременно, и не мог и представить того, что она ему неверна. Не мог и все. Эта мысль просто не помещалась в голову. С чего, казалось бы, она должна была быть ему верна, но Сухотин так долго, так прочно и так уютно верил в то, что Катька ему, старику, верна, что поверить в иное он сумел лишь тогда, когда лично увидел ее на кухне с молодым соседом.

Он полз мимо кухни в сортир в четвертом часу утра. Уже подползая к туалету, он вдруг услышал на кухне какой-то шум и поднял голову. Катька-стерва сидела верхом на Кольке и, отлягивая вниз своим раздвоенным белым задом, осторожно вскрикивала: "О! А! О! А! О! А!"

И чего больше всего стыдился потом старик Сухотин, так это того, что даже и тогда, даже видя Катьку верхом на Кольке, он секунд десять-пятнадцать все же потратил на то, чтобы как-нибудь связать эти равномерные вздрагивания жирного белого зада с тем, что Катька, все-таки, несмотря ни на что, ему, старику верна.

То, что это не так, он понял не умом - телом. Лишь глядя на свои вздыбившиеся шалашом трикотажные треники, он, наконец, осознал, что то, что делают Катька и Колька называется страшным и бесповоротным словом "ебаться", и что Катька у него на глазах просто-напросто спаривается с чужим молодым мужчиной.

И за что еще больше стал презирать себя старик Сухотин, так это за то, что суку-Катьку он буквально минутой позже простил. Буквально за одну минуту он успел выдумать какую-то длинную и запутанную, какую-то крайне убедительную цепь объяснений, безупречную логическую последовательность которых он тут же забыл, но окончательный вывод запомнил.

Вывод был такой. Катька ни в чем не виновата, потому что он без нее не может.

Простить-то он, конечно, простил, но ему было неприятно смотреть, как Катька все гарцует и гарцует верхом на Кольке. Было противно и стыдно.

Нет, если б она ему приказала, он бы, конечно, остался и, ясное дело, - смотрел. Но Катьке-то было все равно. Она ни о чем его не просила, она просто что было силы отлягивала своим жирным и белым задом и осторожно вскрикивала: "О! А! О! А!", - а раз ей было все равно, он решил не смотреть и потихонечку уползти обратно в комнату.

Возвратившись, он достал из корзины с бельем купленную три года тому назад бутылку водки и в два приема выпил ее из большой фарфоровой кружки. Он пил не запивая и не закусывая. Пил, почти что не чувствуя колючего и душного запаха водки, - ему было настолько все все равно, что большую фарфоровую кружку он даже не стал ополаскивать и пил прозрачную водку прямо вместе с чаинками и осевшим на донышко желтым сахаром.

Он глотал колючую, душную водку и думал о Катьке. Он понимал, что очень и очень легко сможет ее прогнать. Ведь жить без женщины - это не сложно. Он очень и очень легко сумеет прогнать ее и весь остаток жизни будет попросту кончать в руку. Кончать в руку или в курчавое и хлюпкое Катькино лоно, какая, в сущности, разница? Да никакая.

И в то же время старик понимал, что никогда ее не прогонит.

Ведь он не сможет жить без другого.

Он не сможет жить без густого и терпкого запаха Катьки, которым пропах теперь в его одинокой комнате каждый угол, он не сможет жить без крошечных белых крапинок пасты, которые она оставляла по утрам на треснутом зеркальце в ванной, вычистив зубы, он не сможет жить без хищной катькиной радости, с которой она вырывала у него из рук принесенные им подарки. Он терпеть не мог ее, неизменно следовавших за этим фальшивых и приторных ласк, ее неискренней благодарности и этого ее неизменного: "дусик-пампусик", но он просто умрет, если больше никогда не увидит, как взрываются ее черные глаза, как хищно сверкают ее ослепительные, как у рекламных красоток, зубы и как, вырывая у него из рук подарок, она чуть-чуть вздрагивает своим жирным и крупным, плотно обтянутым тоненькой юбкой задом и незаметно для себя самой выдыхает: "ах... а-а..."

Значит, он ее просто-напросто... любит?

- Нет, - подумал старик, - это называется по-другому.

Просто он не умеет жить в одного себя

Ведь огромное большинство людей отлично может жить в одних себя, а вот он, старик Сухотин, - не может.

Это совсем не значит, что он, старик Сухотин - добрый. Нет, он - злой и с каждым годом этой сучьей жизни становится все злее и злее. Просто-напросто он не умеет жить в одного себя. Просто-напросто. Не меньше, но и не больше.

"Просто-напросто, - подумал старик Сухотин, - он сейчас доползет до шифоньера и достанет еще одну - ма... ма-аленькую бутылку водки и, когда он ее в себя вольет, в нем не останется уже ничего, кроме водки и Катьки, Катьки и водки, и еще чего-то - большого, липкого, теплого, что подымалось в его груди при слове "Катька", распирало ему грудь и грозилось лопнуть, этой, как ее, блядь, - лу... лубови".



* * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * *



Когда Катька в полседьмого утра пришла отсыпаться в угловую комнату, в комнате, к ее удивлению, никого не было. Целых полчаса, матерясь и вздыхая, она искала старика по всем углам и, наконец, нашла его между стеной и шифоньером.

Пьяный старик занимал на удивление мало места. Места между стеной и шифоньером с трудом хватало, чтобы затиснуть туда чемодан. Да и тот небольшой.



* * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * *



К пяти часам дня торговля на Пятаке пошла такая правильная, что даже Жора Бабкян, как ни бился и ни старался, а так и не смог припомнить такой воистину сказочной тяги.

Судите сами, читатель.

Только факты:

Факт первый. Моя (совместно с А.Д. Дерябиным, К.К. Карабасовым и Э.Ю. Яковлевым) газетно-журнальная точка продала в тот день целых 14 (четырнадцать!) пачек популярного молодежного журнала "Актуальные вопросы полового созревания".

Факт второй. Со столика Секс-Символа Семидесятых смели под ноль абсолютно все выключатели и батарейки.

Факт третий. Поэт-атлет перевыполнил план по выручке в 4 (четыре!) раза и заработал за день 118 тысяч. ("Я человек не злой и на чужую удачу не завистливый, - монотонно бубнил себе под нос Дмитрий В. Рыков, жестоко завидуя тем, кто сделал в тот день по 10-15 планов)

Факт четвертый. Друзья-мороженщики - Санька по прозвищу "Йес-Ичиз" и Генка по прозвищу "Кариес" распродали в тот день абсолютно все свои запасы, как легальные, (из окейского хладокомбината), так и нелегальные - слепленные в подвале бомжами-макальщиками, и со слезами на глазах снялись в половине четвертого.

Факт пятый. Даже бесталанный бард-демократ и тот в этот день не только выдоил досуха ветвистую английскую фразу: "Лэдис энд джентльмены, айм э рашн поуит ху хэз бин пут ин вис прижен..." и т.д., и т.п., - но и впервые продал целых 2 (два!) экземпляра сборника своих стихов и размышлений о жизни. Сборник был издан им за собственный счет лет восемь назад и носил пронзительное название "Люся, я боюся!"



* * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * *



Старик Сухотин собрал в тот вечер тысяч восемьдесят. Этот ужасный, ни до, ни после не повторявшийся фарт начался с того, что один какой-то (главное, трезвый!) мудила запихнул ему в шапку цельную тысячу.

Потом пошло и поехало: цельная тыща - семь раз, цельных пять тысяч - пять раз, десять тысяч - два раза, полная шапка мелочи и еще одна длинная серенькая бумажка с крошечной надписью не по-нашему: "Файв долларз".

Сухотин снова сунул руку за пазуху, не глядя проверил выручку и спокойно, без суеты, прикинул, что если удача не схлынет до самого вечера, то он уже сегодня сможет купить Катеньке давно им облюбованное колечко с рубином.





Глава IV.  История  трех  ополчений

- Видишь ли, - задумчиво пробубнил Гольдфарб, - честь этого открытия, собственно говоря, принадлежит Юре.

- Какого открытия? Какого такого открытия? Нет никакого открытия! Понял? - зачастил совершенно седой, но по-прежнему страшно похожий на октябренка Юра. - Нет никакого открытия! Я просто исследовал поведение квазидискретных функций в точке, максимально приближенной к локальному максимуму. И я просто-напросто выяснил (при определенном количестве здравого смысла это смог бы выяснить каждый), что "бэ" при неравной нулю "вэ" начинает стремиться к псевдобесконечности. Разумеется, если дельта константа.

- Юрочка, не скромничай, - пророкотал Гольдфарб и отхлебнул большой глоток коньяка из тяжелого хрустального бокала. - Ради Бога, не скромничай. Открытие остается открытием, даже если его истинный масштаб оценить, в общем, некому.

И Яков Михайлович еще раз приподнял бокал и отпил из него соломенной жгучей влаги.

Мы сидели в кафе "Фрегат Паллада". Это маленькое и на редкость уютное кафе располагалось в самом-самом центре города N - на пересечении Веселого проспекта и улицы Кракова. Кафе гремело по городу своими коньяками. Поговаривали, что один из его хозяев (а у крошечного кафе было то ли двенадцать, то ли тринадцать хозяев-дольщиков) так вот, поговаривали, что один из его хозяев имел непосредственный выход на стратегические запасы бывшего обкома. То есть он якобы имел возможность беспрепятственно запускать лапу в абсолютно секретный, еще гром-жымайловский винный фонд, хранившийся в подвалах Ста Сорока Канцелярий. Правду ли говорили, нет - я и сейчас не знаю. Во всяком случае, в кафе всегда имелся отменный, почти сорокалетней выдержки коньяк по цене не то, что разумной (драконовская была цена), но все же доступной рядовому уличному спекулянту.

И еще в кафе имелась барменша Татьяна Геннадьевна. Барменша Татьяна Геннадьевна была высокой и хрупкой брюнеткой с бездонными антрацитовыми глазами. И Юра, и я, и Гольдфарб, да, и, в общем-то, вся мужская часть посетителей кафе была чуть-чуть влюблена в Татьяну Геннадьевну. Нас пленяло в ней довольно странное сочетание эффектной внешности рано созревшей женщины с растерянным взглядом тринадцатилетней девочки, не до конца уверенной, нравится ли она мальчишкам.

В данный момент Татьяна Геннадьевна краем уха прислушивалась к журчанию нашей научной беседы и одновременно читала выложенный на прилавок толстый любовный роман.

- Юрочка скромничает, - продолжил басить Гольдфарб. - Суть Юрочкиного открытия отнюдь не банальна, а - гениальна! Суть Юрочкиного открытия заключается, собственно, в том, что в точке, максимально приближенной к резонансной...

- Простите? - перебил его я.

- Ну, в той, короче, точке, где частота колебаний нашего, сугубо локального пространства почти совпадает с частотой колебаний Мирового Пространства-Времени, и, где (вроде бы!) обязан наступать резонанс, на самом деле имеет место эффект сверхторможения.

- Сверх - чего?

- Торможения. Возьмем, например, кружку пива...

- Не надо, - торопливо взмолился я, - не надо брать кружку пива Яков Михалыч. Мне... и так все понятно.

Гольдфарб высокомерно задрал рыжеватые брови.

- Ты, Михаил, - наисчастливейший человек. Мне, например, понятно еще далеко не все... Хо-ро-шо! Забудем о кружке пива. Выпьем ее и отставим... Итак, там, где из самых общих соображений обязан наступать резонанс, то есть непропорционально малые усилия должны приводить к удивительным по значительности результатам: каждое "апчхи" вызывать оглушительно громкое эхо, каждое шевеление пальца - рушить кирпичные стены, и, вообще, обязана наступать невыносимая легкость бытия, там, Михаил, имеет место эффект совершенно обратный: рев тысячи глоток уходит глухо, как в вату, титаническое напряжение мускулатуры не способно поколебать даже крошечный камешек, - в общем, имеет место открытый Юрой эффект Сверхторможения, который, к слову сказать, ваш покорный слуга считает частным случаем Закона Сохранения Неадекватности. Вот так-то.

Гольдфарб выплеснул в свою наполовину разрушенную временем пасть остатки коньяка и закусил их шоколадкой.

- И что дальше? - лениво поинтересовался я.

А Бог его знает, что дальше. Более или менее ясно, что зона сверхторможения - это не каменная стена. Это - некая достаточно тонкая и очень упругая пленка, которая может, конечно, прорваться, а может спружинить и отшвырнуть нас назад. Все зависит от величины набранного нами разгона. (И, разумеется, от степени жесткости и упругости самой этой пленки.)

- И?! - несколько преувеличивая степень своей заинтересованности, перепросил я. - Хватит ли нам разгона?

- Не-а. Не хватит, - тяжко вздохнул Яков Михалыч. - Так считаю я - старый и битый пессимист Гольдфарб. А вот кипучий и юный оптимист Юра считает, что - хватит. Хватит, не хватит, это, Михаил, вопрос веры. Реальный ответ мы получим лишь с течением времени.

- И много потребуется времени?

- Повторяю, - раздраженно буркнул Гольдфарб. - Господь его знает. Быть может, мы с первого раза проскочим зону сверхторможения, даже толком не осознав, что она - есть. Быть может, она пару раз отшвырнет нас обратно, и мы прорвем ее в цикле четвертом-пятом. Может быть - в двадцать пятом. Может быть - никогда. Точнее не скажешь. Какие-то выводы можно будет сделать, лишь отнаблюдав циклов пять-шесть. А каждый цикл, Михаил, будет длиться лет по пятнадцать-двадцать.

- Мда... печально...

- Для тебя - да. А я могу утешаться тем, что все это очень и очень красивая физика. Плюс я могу ловить некий дополнительный и совершенно бесплатный кайф от крепнущей с каждым годом Юрочкиной гениальности.

Седой Юра зарделся.

- Ну, ты скажешь, Яш.

- Юра, заткнись, - прикрикнул на него Гольдфарб. - Вот ты, например, Михаил, знаешь, что Юрочка решил две, да нет, уже целых три проблемы Гилберта? А?! Неслабо? А также нашел (около года тому назад) абсолютно корректное доказательство Большой Теоремы Ферма? Ни черта ты не знаешь. И все вы там, в своем Большом Мире ни черта об этом не знаете. А в нашем Маленьком Мире Юрочкины открытия практически всем до фонаря. За исключением разве что меня, человека в математическом смысле, увы, малограмотного.

- Ну, ты тоже скажешь, Яш...

- Юра, заткнись. Ну, что... еще по сто граммиков?

Чуткая Татьяна Геннадьевна моментально оторвалась от лавбургера и тут же направила на Гольдфарба свой лучистый антрацитовый взгляд.

- Бесценная Танечка, - небрежно начал Гольдфарб, - еще три по сто коньячка. И цельный холодный кувшин мандаринового сока.

Татьяна Геннадьевна потупилась. Она была неравнодушна к Гольдфарбу.

- Вам ведь "Васпуракана", Яков Михалыч?

- Разумеется, Танечка. Только и исключительно "Васпуракана".

- А ведь нет "Васпуракана" - то.

- Ка-а-ак?! - возмутился Гольдфарб.

- Я плачу! Я! - вдруг ворвался в их разговор ваш покорный слуга и красивым (сугубо купеческим) жестом швырнул на прилавок горбатую котлету с деньгами.

- Я плачу, Танечка!

- И-и... и не думай! - взмахнул павианьей ручищей Гольдфарб. - Сегодня платим мы с Юрой.

-??? - удивился я.

- Мы здесь удачно, - пояснил он, - впарили компьютерщикам одну программу. Теперь - гуляем.

-А-а... понимаю, - без тени радости ответствовал я и вернул во внутренний карман своей джинсовой куртки растрепанную котлету с выручкой. Сегодня, увы, платил - не я. А мне так нравилось корчить перед Татьяной Геннадьевной богатого и щедрого дядю.

- Нет "Васпуракана" - то, Яков Михалыч. Только коньяк "Ани".

- Как же так, Танечка?

- Да уж такой сегодня день, Яков Михалыч. Посетители, чес-слово, словно с цепи сорвались. Давай и давай, давай и давай, и все равно мало...

Татьяна Геннадьевна улыбнулась. Улыбка у нее была виноватой и слабой.

- Восемь бидонов с мороженым и три с половиной ящика коньяка! Чес-слово, Яков Михалыч. Восемь бидонов с мороженым и почти что четыре ящика коньяка! Вот и нету "Васпуракана"...

- Знаете что, Танечка, - раскрыл, наконец, рот сурово молчавший доселе Юра. (Юра заметно побаивался Татьяну Геннадьевну), - а ведь это они напоследок гуляют. Боятся, видать, графа Дракулу.

Татьяна Геннадьевна вздрогнула и прожгла незадачливого октябренка раскаленным ацетиленовым взглядом.

- Юрий Юрьевич! Кто ж это... на ночь-то глядя, такие га-дос-ти рассказывает?

- Да, брат, - рассудительно прогудел Гольдфарб, - это ты сморозил зря. При барышне-то.

Юра вконец растерялся и забубнил нечто и вовсе невнятное.

- Да что вы, товарищи... я же... я же просто хотел сказать... хотел вам сказать... что... да что ж вы, товарищи... нельзя же вот так, товарищи...

Почти гениальный Юрочка погибал у нас на глазах. За толстыми стеклами его очков вскипала влага, его пухлые щечки пылали малиновым жаром, с безвольно расползшихся губ слетали бессмысленные слова, а тонкие ручки-прутики теребили и мяли скатерть. Почти гениальный Юра погибал прямо здесь и сейчас. И он бы так и пропал (ни за грош), не приди к нему (нежданно-негаданно) интенсивнейшая поддержка в лице меня.

- А вот я, господа, - задрожавшим от наглости голосом начал я, - лично я Юрия Юрьевича не осуждаю. Потому как и сам такой. Мда... Можете считать меня олигофреном. Можете - мелким пакостником. Но я уже столько раз слышал: "граф Дракула", "граф Дракула", "граф Дракула" - а что это за граф, и отчего он "дракула", так до сих пор и не знаю.

- Как не знаешь? - удивленно переспросил Гольдфарб.

- А так, не знаю.

- Что, действительно не знаешь?

- Да, действительно не знаю.

- Ни-че-го не знаешь?

- Ни Боже мой. Не слыхал ни аза.

- Честное слово? - опять подивился Гольдфарб.

- Да честное октябрятское!

- Ну... тогда слушай, - нерешительно начал Яков Михалыч.





История трех ополчений


I. История графа Дракулы.

- История эта началась около года тому назад, - задумчиво произнес Яков Михалыч. - Началась она, собственно, с того, что со всех концов страны Ветерании в столицу страны г. Ветеранск стали стихийно съезжаться самые бодрые, самые бравые, самые хорошо сохранившиеся ветераны и немедленно принялись объединяться в особый отряд, тут же получивший название:



"Отдельный Истребительный Батальон имени графа Дракулы"



Батальон (поначалу) создали просто так: то ли к очередной годовщине московской олимпиады, то ли для очередного традиционного марш-парада, посвященного ежедневному полету Ю.А Гагарина, то ли уж совсем просто так - в порядке стихийного творчества масс и их разрешенного марксистско-ленинской теорией революционного энтузиазма.

- Батальон, повторяю, создали просто так, - пробасил Гольдфарб и выдержал долгую-долгую паузу...



* * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * *



...Но! - подумал однажды батька Кондрат, сидя теплым осенним вечером на залитой электрическим светом дачной террасе и листая (в тысячный раз) тоненький томик любимого автора. - Но! - вдохновенно подумал батька. - Раз есть теперь в нашей стране Вооруженные Силы, должны эти Силы хоть с кем-нибудь да вооружено повоевать? Должна. Факт! Имею ли я право томить их - сильных, злых и веселых - в тесных и душных казармах? Имею ли я такое право? Нет. Не имею.

И додумав эту великую мысль до конца, батька тут же покинул тесный и затхлый мир ненавистной ему мещанской террасы и, выйдя на Главную Площадь, моментально созвал бойцов батальона на экстренный митинг.

На митинге он произнес короткую эмоциональную речь, призывавшую охваченных революционным энтузиазмом солдат бросить, наконец, вызов одряхлевшему и окостеневшему старому миру, а в конце этой речи распаленный собственной демагогией батька энергично выбросил мускулистую руку вперед, синхронно откинул квадратный подбородок назад и выдал цитату из Николая Степановича:

          Мускул свой,
              дыханье
                и тело
          Тренируй
            с пользой
              для военного дела.

Пришедшаяся к месту стих. цитата потонула в овациях. Бойцы батальона были готовы идти в бой хоть сейчас.

Оставалось решить, куда.

С близлежащей Эменесией бойцы батальона воевать наотрез отказались.

- Народ там молодой, здоровый, - говорили бойцы, - у каждого, почитай, третьего в руках - гитара.

- Что мы, - продолжали рассуждать бойцы, - давно гитарой по яйцам не получали?

- Куда как сподручней, - утверждали они, - взять да зачистить вольный город О'Кей-на-Оби. Народ там, конечно, тоже не старый, да и не слабый, но уж больно он там бестолковый. Мы их всех победим.

Сказано - сделано! Ровно сутки спустя батальон отправился в путь, предварительно усилившись двумя реквизированными в Музее Революции танками.

(Танки, выпущенные заводом "Рено" в 1918 году, носили весьма характерные для тех героических лет названия: "Боец за свободу товарищ Троцкий" и "Боец за свободу товарищ Сталин").

Дела батальона (поначалу) складывались бойко и радостно. Преодолев Средне-Прусскую возвышенность, батальон с налету сокрушил укрепизбушку Асфальт Тротуарыча, как свечку, запалил заоблачную саклю Укроп Помидорыча, и, походя рассредоточив Матерных Зверушек вкупе с примкнувшими к ним Негром Преклонных Годов, всей своей массой обрушился на купца Иголкина.

Купца батальон пустил в распыл, практически не заметив, а вот на беду свою увязавшегося с ним Попа с Гармонью не чуждые ни шутке, ни юмору бойцы батальона гнали с воем и гиканьем ровно четырнадцать верст, пока не загнали на самую высокую в тех краях колокольню.

- Это был, - вдохновенно продолжил Яков Михалыч, - воистину сталинско-путинский-суворовско-жуковский (молниеносно-стремительный) марш-бросок и через каких-нибудь три с половиной недели Отдельный Истребительный Батальон уже вступил в предместья города О'Кей-на-Оби и принял свой первый бой.

Бой у поселка городского типа Краснооктябрьский.



II. История Первого Ополчения.

Мэр-либерал Пал Палыч, узнав о приближении вражеских сил, тотчас созвал общегородской демократический митинг.

На вышеназванный митинг (а надобно вам сказать, что практически одновременно с митингом по первому городскому телеканалу шел захватывающе-интересный фильм из жизни валютных красоток и международных бандитов), итак, на созванный Пал Палычем митинг пришло человек 50. Из них физически противостоять красно-коричневой опасности вызвалось человек 14. Эти-то 14 ратников и составили костяк так называемого Первого Ополчения.

Во главе Ополчения встал генерал-майор Некутузов.

Наши сведения о генерал-майоре крайне скудны и отрывочны. Судя по фотографиям в личном деле, был он совсем не воинственным с виду немолодым мужчиной с четырьмя подбородками и тугим глобусообразным брюхом, более похожий, прямо скажем, на бухгалтера или доцента, нежели на полководца и стратега. О его индивидуальных качествах восьмитомное личное дело умалчивает. Не было у него, судя по всему, никаких таких индивидуальных качеств. Разве что упоминается (причем - неоднократно) раздиравшая его душу страсть к приватизации казенного имущества.

Выйдя за город, Первое Ополчение бесследно сгинуло.

Просто взяло и - исчезло.

О судьбе его говорили разное.

Одни говорили, что-де во всем виноват сам генерал-майор Некутузов. Что-де, выйдя за город, генерал-де майор изъял всю материально-техническую часть, срочно ее приватизировал и тут же реализовал на товарно-сырьевой бирже. О судьбе рядовых ратников сторонники этой версии предпочитали ничего не сообщать, а на прямой вопрос отделывались, как правило, глухим и мрачным молчанием. Лишь в самые откровенные минуты самые ретивые (и, как правило, не самые трезвые) сторонники данной версии проговаривались, что судьба рядовых-де ратников была-де ужасна: генерал-де майор их всех тоже якобы приватизировал, отвез на товарно-сырьевую биржу и продал в публичные дома для сексуальных меньшинств.

Сторонники же противоположной версии утверждали, что в публичные дома для сексуальных меньшинств был продан сам генерал-майор. Четырнадцать же потерявших и честь и совесть ратников, разделив на четырнадцать частей материально-техническую часть, срочно-де ее приватизировали и тут же реализовали на товарно-сырьевой бирже.

Так или иначе, Первое Ополчение бесследно сгинуло. А Отдельный Истребительный Батальон находился уже в 3, 5 км от поселка городского типа Краснооктябрьский.



III. История Второго Ополчения. Битва у пос. городского типа Краснооктябрьский.

Сообщение о страшной судьбе Первого Ополчения вызвало в бывшем городе N на реке М политический кризис. Вследствие этого кризиса мэр-либерал Пал Палыч с позором ушел в отставку. К власти пришел новый мэр - Савл Савлыч, позднее вошедший в историю под именем мэра-сантехника.

Первым делом мэр Савл Савлыч вновь созвал общегородской демократический митинг. Учтя роковые ошибки своего предшественника, он заранее согласовал на телевидении деликатный вопрос о том, чтобы очередная серия все того же захватывающе-интересного фильма из жизни международных красоток и благородных бандитов была заменена на передачу о нравственном возрождении Русской Православной Церкви.

В результате этих мер на общегородской митинг пришло тысяч восемьдесят. Из них физически противостоять красно-коричневой опасности вызвалось человек 40.

Эти-то 40 ратников и составили основу так называемого Второго Ополчения.

Во главе ополчения встал генерал-лейтенант Бесшабашный.

Сведений о генерал-лейтенанте сохранилось (увы!) до обидного мало. Судя по одной-единственной дошедшей до нас фотографии, генерал был жилист, худ, по-штабному сутуловат, взгляд имел пронзительно острый, лицо - по-шукшински скуластое.

Его двенадцатитомное личное дело упоминает, что генерал-лейтенант был человеком всесторонне духовно и физически развитым, мог говорить и читать на пяти языках, был маниакально одержим идеей возрождения Русской Армии, в финансовых же делах был так же щепетилен и честен до маниакальности. Был он одарен нелегким (воистину генеральским) характером и в широких штаб-офицерских кругах проходил под прозвищем "Николай Палкин".

Во вверенном ему ополчении генерал моментально навел железный порядок. Он лично (из именного браунинга) расстрелял четырех проворовавшихся интендантов, лично (публично) высек розгами укравшего ящик гвоздей полковника Беспощадного и собственноручно избил кулаками в кровь напахавшего в финансовой отчетности младшего лейтенанта Кудрявенького-Легавенького. Рядовых же солдат-несунов непреклонный генерал-лейтенант ежедневно обыскивал и лично сажал на гауптвахту.

В результате этих, прямо скажем, беспрецедентных по жестокости мер материально-техническая часть была разворована не полностью, а лишь на 98%. Удалось спасти одну-единственную установку "Град", к которой генерал Бесшабашный из своих личных средств, по копейке отложенных из скудного командирского жалованья, прикупил, печально вздохнув, три десятка ракет-снарядов.

Эта-то установка "Град", чудом сбереженная неугомонным генерал-лейтенантом, и сыграла свою судьбоносную роль в знаменитом сражении у пос. городского типа Краснооктябрьский.

Ураганным огнем установки "Град" были уничтожены:

а) принадлежащий близлежащему АОЗТ "Красный Памперс" склад бракованных силикатных изделий;

б) охранявший склад сторож Петров вместе с дробовиком и ушанкой;

в) 18 выехавших на загородный пикник, депутатов Городской Думы с секретаршами и личной охраной;

г) одно неустановленное лицо кавказской национальности;

д) один автомобиль "Вольво" (красный);

е) один автомобиль "Вольво" (синий);

ж) один автомобиль "Жигули" первой модели (цвета ржавчины);

з) принадлежавшее АОЗТ "Красный Памперс" стадо тельных нетелей;

и) 3/4 личного состава Второго Ополчения, которое мл. лейтенант Кудрявенький-Легавенький поднял в атаку, не дожидаясь условного сигнала (красной ракеты).

Не пострадал лишь личный состав Отдельного Истребительного Батальона.

Во-первых, потому, что генерал-лейтенант Бесшабашный, чересчур глубоко погрузившийся в мечты о возрождении Русской Армии, неправильно выбрал сектор обстрела, а во-вторых, потому, что возглавлявший вражеский батальон хитроумный Кацман скрупулезно учел боевой опыт братьев сербов в Косово и выставил на поле брани поддельных (надувных) солдат. Настоящих же бойцов из плоти и крови он спрятал в погребах близлежащей деревни Горелово.

Ответная атака по мановению руки хитроумного Кацмана, тотчас покинувшего свои погреба батальона оказалась на редкость удачной. Оборонительные порядки Второго Ополчения были смяты. Оба танка - и "Боец за свободу товарищ Сталин", и "Боец за свободу товарищ Троцкий" - вышли на оперативный простор и сходу захватили пос. городского типа Краснооктябрьский.

Остатки Второго Ополчения попали под перекрестный кинжальный огонь и были практически полностью уничтожены.

Генерал Бесшабашный застрелился, оставив подробную, стадвадцативосьмистраничную записку с детальным планом возрождения Русской Армии.

Полковник Беспощадный сдался в плен. Мл. лейтенант Кудрявенький-Легавенький пал смертью храбрых.

Отдельный Истребительный Батальон и правительственное здание Ста Сорока Канцелярий разделяли лишь 25 километров чистого поля.



IV. История Третьего Ополчения. Ганнибал у ворот! Шестимесячное противостояние.

Сообщение о разгроме Второго Ополчения вызвало в городе уже не кризис - панику. Мэр Савл Савлыч бежал, переодевшись в женское платье. После сорока трех часов безначалия к власти пришел новый мэр - Сидор Сидорович, позднее вошедший в историю под именем мэра-практика.

Свою деятельность новый мэр начал с того, что ввел в городе осадное положение и всеобщую воинскую повинность. Новое 120-тысячное ополчение мэр возглавил лично. Его помощником по сугубо оперативным вопросам стал генерал армии Ответственный.

Наступила эпоха так называемой Странной войны или Шестимесячного противостояния. Герой Краснооктябрьского Кацман неожиданно уподобился Ганнибалу в Капуе и, разместив свой штаб в Гореловском доме культуры, не делал решительно ничего.

Напрасно стыдил его первый зам - "Хитр. Х-л", напрасно второй его зам - горячий и пылкий Айзмапарашвили почти ежедневно строчил на него доносы в Ставку, напрасно его третий зам - прекрасная и трепетная Венера Зарипова на одном особенно шумном и пьяном банкете взяла да и шепнула ему на ушко:

- Не все, о, Кацман, боги дают одному человеку. Ты умеешь побеждать. Пользоваться победой ты не умеешь.

Ничего не ответил ей Кацман. А только налил полную рюмку шведской водки "Абсолют", залпом выпил ее и закусил малосольным огурчиком.

Что же касается противоположного лагеря - лагеря защитников демократии, то, будучи людьми неглупым, мы, естественно, понимаем, что ни мэр Сидор Сидорович, ни генерал армии не искали в те дни оперативных обострений. Будучи стороной проигравшей и битой, они молча зализывали раны и, стиснув зубы, пунктуально претворяли в жизнь план поэтапной мобилизации и милитаризации, разработанный лично мэром-реалистом. Лишь пару раз в месяц генерал позволял себе отвести душу и силами роты коммандос проводил беспокоящий рейд непосредственно в ставку противника.

(За образец генерал армии брал знаменитый налет англо-канадской бригады на Дьеп. Но - положа руку на сердце - честно скажем, что реальная польза от действия окейских десантников уступала даже этому, окончившемуся, как известно, позорным и полным провалом, рейду. Вооруженные до зубов и буквально всему на свете обученные диверсанты за все полгода Странной войны не нанесли войску Кацмана абсолютно никакого ущерба. Да, собственно, и не могли нанести, ибо все эти шесть месяцев они занимались исключительно тем, что оклеивали по ночам деревню Горелово листовками-объявлениями, извещавшими всех жителей центральной усадьбы, что и сама дер. Горелово и пос. городского типа Краснооктябрьский были и остаются исконной N-ской землей, и как де-юре, так и де-факто пребывают под властью Сидора Сидоровича).

Таковы были реалии Шестимесячного противостояния. Но хрупкое равновесие этой Странной войны было безвозвратно поломано нынче утром. Дело, в том, что именно нынешним утром на красном революционном дирижабле "Любимец партии товарищ Бухарин" в ставку Кацмана прибыл батька Кондрат.

Цель батькиного приезда не только не скрывалась, но и широко рекламировалась. Он прибыл лично возглавить штурм города О'Кей-на-Оби.



* * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * *



- Ну, и что... теперь? - тихим шепотом спросил я Гольдфарба.

- Господь его знает, - протяжно вздохнув, ответил он. - Решающий бой, говорят, будет завтра днем. Но это, конечно, только так говорят. Во всяком случае уже сегодня утром должно было состояться духовное окормление ратников на заводе "Монументскульптура".

- На... за... воде? - не веря своим ушам, спросил его я.

- Понимаешь, - осторожно пожевал губами Гольдфарб, - это аб-со-лют-но гениальная задумка Сидора Сидоровича. Аб-со-лют-но... Нет, я, естественно, понимаю, что присовокуплять эпитет "гениально" к имени-отчеству Сидора Сидоровича сделалось в наши дни как бы... не совсем... шарман. Ведь, произнеся это словцо - "гениально" вслух, ты как бы автоматически сливаешься с хором подхалимов и подпевал. Мда... Но что хорошо, то, на мой взгляд, всегда хорошо, вне всякой зависимости от того, что думает об этом разное... разное быдло. Ведь так, Михаил?

- Так.

- Повторяю, это аб-со-лют-но гениальная по простоте и красоте задумка. Ведь духовное окормление ратников будет проводиться одновременно с отливом ко-ло-ко-лов!

- Не... не понял? - опять удивился я.

- Духовное окормление ратников будет проводиться строго одновременно с отливкой ко-ло-ко-лов! - сияя, продолжил Гольдфарб. - Еще вчера на завод "Монументскульптура" свезли со всего города 14 памятников Ленину, а сегодня, согласно плану поэтапной мобилизации и милитаризации, разработанному лично нашим мэром, их будут использовать для отливки колоколов. На каждый отлитый из очередного Ленина колокол будет духовно окормляться очередной полк. Говорят (но это только так говорят), что окормлять бойцов будет сам архиепископ Варвсоний.

- А потом? - уныло продолжил я.

- Что... потом?

- Ну, окормит он их, что - потом?

- Потом, - опять осторожно пожевал губами Гольдфарб, - потом, вероятно... бой. И знаешь, это, наверное, к лучшему. Грешно, конечно, так говорить, бой - это бой, но, знаешь, это все-таки к лучшему. Мы так все устали от неопределенности! Мда... К тому же... нас просто-таки заела преступность. Аб-со-лют-но заела. Аб-со-лют-но! Я серьезно тебе говорю. Ты ведь, естественно, в курсе, что между поселком и городом по ничьей полосе вовсю гуляют молодцы-атаманы?

- Не-е-ет...

- Ну ты даешь! Не дай же тебе Господь, попасть к ним да под горячую руку!

- Что... антисемиты?

- Нет. Баксолюбы. У них, брат, какой-то особенный, какой-то нутряной, какой-то чисто таежный нюх. Ежели есть у тебя хоть одна долларовая бумажка, они, гады, ее чуют. Чу-ют! Я серьезно тебе говорю. Так вот, после боя молодцам-атаманам однозначно - каюк. Победит батька Кондрат, им ужасный и страшный каюк, а вот ежели победит Сидор Сидорович...

- А победит Сидор Сидорович! - вдруг перебил его чей-то зычный, мужской, звучавший откуда-то сильно сзади голос.

Мы обернулись У самого входа в кафе стоял невысокий, разросшийся не ввысь, а вширь человек в идеально пошитой пиджачной тройке.

Игнорируя всех присутствующих, он подошел прямиком ко мне и, ослепительно улыбнувшись, протянул небольшую и крепкую руку.

- Разрешите представиться, - по военному четко отрапортовал он. - Сидор. Гм. Сидорович. Неунывай. Гм. Скамейко. Всенародно избранным мэр и (со вчерашнего дня) еще и. Гм. Кандидат на должность. Гм. Мэра. Выдвинут Объединенным Фронтом Людей и Блядей.

Я ошарашено клацнул челюстью.



    ПРИМЕЧАНИЕ

     1  Прошу заметить, что в главе I Абрек Ашотович оценивает "Жидо-Масонскую Кнiгу" в триста рублей и мельком говорит, что эта сумма соответствует пятидесяти долларам. В IV главе курс рубля неожиданно уменьшается в тысячу раз. Эта одна из сотен несообразностей, коими просто кишмя кишит рукопись бизнесмена Иванова.




Продолжение: ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ.  ВОЛЬНЫЙ  ГОРОД  О'КЕЙ-НА-ОБИ  (продолжение)

Оглавление




© Михаил Метс, 2004-2024.
© Сетевая Словесность, 2005-2024.






НОВИНКИ "СЕТЕВОЙ СЛОВЕСНОСТИ"
Айдар Сахибзадинов. Жена [Мы прожили вместе 26 лет при разнице в возрасте 23 года. Было тяжело отвыкать. Я был убит горем. Ничего подобного не ожидал. Я верил ей, она была всегда...] Владимир Алейников. Пуговица [Воспоминания о Михаиле Шемякине. / ... тогда, много лет назад, в коммунальной шемякинской комнате, я смотрел на Мишу внимательно – и понимал...] Татьяна Горохова. "Один язык останется со мною..." ["Я – человек, зачарованный языком" – так однажды сказал о себе поэт, прозаик и переводчик, ученый-лингвист, доктор философии, преподаватель, человек пишущий...] Андрей Высокосов. Любимая женщина механика Гаврилы Принципа [я был когда-то пионер-герой / но умер в прошлой жизни навсегда / портрет мой кое-где у нас порой / ещё висит я там как фарада...] Елена Севрюгина. На совсем другой стороне реки [где-то там на совсем другой стороне реки / в глубине холодной чужой планеты / ходят всеми забытые лодки и моряки / управляют ветрами бросают на...] Джон Бердетт. Поехавший на Восток. [Теперь даже мои враги говорят, что я более таец, чем сами тайцы, и, если в среднем возрасте я страдаю от отвращения к себе... – что ж, у меня все еще...] Вячеслав Харченко. Ни о чём и обо всём [В детстве папа наказывал, ставя в угол. Угол был страшный, угол был в кладовке, там не было окна, но был диван. В углу можно было поспать на диване, поэтому...] Владимир Спектор. Четыре рецензии [О пьесе Леонида Подольского "Четырехугольник" и книгах стихотворений Валентина Нервина, Светланы Паниной и Елены Чёрной.] Анастасия Фомичёва. Будем знакомы! [Вечер, организованный арт-проектом "Бегемот Внутри" и посвященный творчеству поэта Ильи Бокштейна (1937-1999), прошел в Культурном центре академика Д...] Светлана Максимова. Между дыханьем ребёнка и Бога... [Не отзывайся... Смейся... Безответствуй... / Мне всё равно, как это отзовётся... / Ведь я люблю таким глубинным детством, / Какими были на Руси...] Анна Аликевич. Тайный сад [Порой я думаю ты где все так же как всегда / Здесь время медленно идет цветенье холода / То время кислого вина то горечи хлебов / И Ариадна и луна...]
Словесность