[Оглавление]


[...читать полную версию...]



История великой любви старика Сухотина


- И не стыдно тебе попрошайничать?

Старик равнодушно поднял глаза.

- И не стыдно тебе попрошайничать?

Старик равнодушно оглядел спрашивавшего. Спрашивавший был стар. Очень и очень стар. Стар благопристойной, хотя и не слишком-то сытой старостью.

Ботинки были вычищенные и крепкие. Ветхие брюки заутюжены в острую складочку, а к прямоугольному лацкану чересчур нового, в крупную серую крапинку пиджака был прикручен красно-белый кругляш ветеранского ордена.

Ордена Отечественной войны. Второй степени.

- Зачем ты перед ними... унижаешься?

Старик с кругляшом сделал крошечный шаг вперед, и Сухотин вдруг осознал, что и этот старик - тоже. Этот старик был такой же урод, как и он, Сухотин. Под острой и ровной складочкой его просящихся на помойку брюк были не ноги. Протезы.

- Тебе... не стыдно?

- А почему? - чуть-чуть удивился Сухотин.

- Что - почему?

- Почему мне должно быть стыдно?

- Как почему? Как почему? Ты фронтовик? Ветеран?

- Какой ветеран, дядя? - ухмыльнулся Сухотин. - Всю войну я провел в тылу, на продуктовой базе. А ноги мне отрезало в шестьдесят четвертом. В шестьдесят четвертом. По пьянке. Понял?

- По... пьянке?

- Ага. Пилой.

- Пилой, го-о-оворишь? Пило-о-ой?!

Безногого с орденом аж перекосило.

- Да из-за таких... таких... как ты... именно из-за таких сволочей, как ты... именно... именно...

"Наверное, не стоило так ему отвечать, - подумал Сухотин. - Наверняка не стоило. Ведь если что-нибудь в них, родившихся с тридцатого по сороковой и вколотили, так это не любовь к Родине и этому, как его, блин, Сталину, и не преданность партии и этому, как его, блядь, коммунизму, а нерассуждающее, автоматическое уважение к тем, кто хотя бы день, хотя бы час, хотя бы минуту был там, на войне. А этот старик не только был там, но и оставил там ноги".

Старичок с кругляшом продолжал шипеть и брызгать слюной:

- Да вот именно из-за таких говнюков, как ты, все вот именно так и получилось. Именно из-за таких говнюков, как ты... Именно!

Голос безногого с орденом пошел петухом и высох. Он тяжело засопел, заерзал своим огромным, остро заточенным кадыком, а потом вдруг бросил долгий, мутный от боли взор на растянувшуюся вдоль всего перехода барахолку.

Бросив долгий тоскующий взор, он вдруг как бы разом, до самого-самого донышка понял всю безмерность и, одновременно, всю бессмысленность этих своих претензий и, ничего не сказав, устало взмахнул рукой и зашагал прочь, тяжело, в раскоряк, расставляя ноги.

Сухотину понравилось, как он шел. Не каждый бы смог так идти. Даже на чешских протезах.

Проводив его насмешливым и, одновременно, близоруким от слез взглядом, Сухотин машинально поправил стоявшую на черном асфальте шапку-ушанку, потом протяжно вздохнул, привычно выматерился, и, запустив руку за пазуху, не глядя, пересчитал выручку: толстую пачку стошек и тонкую - двушек. Выручка была слабая. Тысяч семь-восемь. Подавали не то, чтобы плохо, а как-то недружно. То набегут и закидают выручкой, то хоть бы кто чего дал. Старик не любил, когда подавали недружно.

Было ли ему стыдно? Нет, ему не было стыдно. Никогда, даже в свой самый-самый первый нищенский день ему не было стыдно.

Было неловко. Было боязно. Было жутко физически тяжело. Но не было стыдно. Никогда ему не было стыдно. Причем здесь стыд? Ведь это - такая работа. Когда-то он был моряком. Потом шофером.

Теперь он работал нищим.

Работа, как работа. Работа, как работа. На пятый? На шестой? На седьмой? Нет, на девятый, кажется, день этого своего нищенства старик встретил Катьку... Катеньку. Кто-то ее привел в их холостяцкую, стопроцентно мужскую квартиру. Кто-то ее привел. Может быть, Колька, а, может быть, Мишка. Кто-то из живших в их квартире молодых, здоровенных алкоголиков.

Привел, а потом, ясное дело, вырубился, предпочтя такую простую и незатейливую дурь, как водка, такой благодати и редкости, как молодая, ядреная баба.

Короче, тот, кто ее привел - вырубился, и злая и пьяная Катька полночи бродила по коммуналке, а в конце концов (наверное, по ошибке) толкнула незапертую фанерную дверь в угловую комнату деда Сухотина...

Сухотин спал и проснулся лишь оттого, что пьяная Катька, тихонечко крехая, неловко взгромоздилась к нему на ложе и его старый, драный, никогда не знавший веса двух тел топчан тяжело завалился на бок и сконфуженно пискнул.


***********************************************************


Когда безногий старик Сухотин впервые за семь... какое за семь! впервые за... восемь? ... впервые за... о-дин-над-цать лет занимался любовью, он боялся лишь одного, что это - Богом ли, дьяволом ли посланное - женское тело сейчас нащупает его обрубки, поймет, что он - урод, и оторвет его от себя, прогонит. Но Богом ли, дьяволом ли посланная Катька-стерва и думать - не думала его прогонять, она набрасывалась на него снова, снова и снова, и старик Сухотин благодарно входил в нее и лишь дивился про себя ненасытности ее похоти.

- У меня нет ног, - сказал он ей в коротком промежутке между любовями.

Катька не отвечала. Она лежала ничком на спине и жадно ловила распахнутым ртом воздух.

- У меня нет ног, - повторил Сухотин.

- А ... у тебя есть? - спросила она.

- Е-есть.

- А это главное, котик, - ответила Катька и тут же схватила его своей маленькой и шершавой рукой за предмет разговора.

С этой ночи они стали вместе жить. Катька и старик Сухотин. Катька была баба - особенная. У нее были сотня, а, может, и тысяча недостатков. Она была лгунья и пьяница. Она была воровка и шлюха. У нее были сотни, а, может, и целые тысячи недостатков, но самый-самый главный ее недостаток заключался в том, что она была молодая и... красивая. Слишком молодая и слишком красивая для безногого старика Сухотина.

Старик понимал, что верна она ему быть не может. Хотя, одновременно, и не мог и представить того, что она ему неверна. Не мог и все. Эта мысль просто не помещалась в голову. С чего, казалось бы, она должна была быть ему верна, но Сухотин так долго, так прочно и так уютно верил в то, что Катька ему, старику, верна, что поверить в иное он сумел лишь тогда, когда лично увидел ее на кухне с молодым соседом.

Он полз мимо кухни в сортир в четвертом часу утра. Уже подползая к туалету, он вдруг услышал на кухне какой-то шум и поднял голову. Катька-стерва сидела верхом на Кольке и, отлягивая вниз своим раздвоенным белым задом, осторожно вскрикивала: "О! А! О! А! О! А!"

И чего больше всего стыдился потом старик Сухотин, так это того, что даже и тогда, даже видя Катьку верхом на Кольке, он секунд десять-пятнадцать потратил на то, чтобы как-нибудь связать эти равномерные колыхания жирного белого зада с тем, что Катька, все-таки, несмотря ни на что, ему, старику верна.

То, что это не так, он понял не умом - телом. Лишь глядя на свои вздыбившиеся шалашом трикотажные треники, он, наконец, осознал, что то, что делают сейчас Катька и Колька называется страшным и бесповоротным словом "ебаться", и что Катька у него на глазах просто-напросто спаривается с чужим молодым мужчиной.

И за что еще больше стал презирать себя старик Сухотин, так это за то, что суку-Катьку он буквально минутой позже простил. Буквально за одну минуту он успел выдумать какую-то длинную и запутанную, какую-то крайне убедительную цепь объяснений, безупречную логическую последовательность которых он тут же забыл, но окончательный вывод запомнил.

Вывод был такой. Катька ни в чем не виновата, потому что он без нее не может.

Простить-то он, конечно, простил, но ему было неприятно смотреть, как Катька все гарцует и гарцует верхом на Кольке. Было противно и стыдно.

Нет, если б она ему приказала, он бы, конечно, остался и, ясное дело, - смотрел. Но Катьке-то было все равно. Она ни о чем его не просила, она просто что было силы отлягивала вниз своим раздвоенным белым задом и осторожно вскрикивала: "О! А! О! А!", - а раз ей было все равно, он решил не смотреть и потихонечку уползти обратно в комнату.

Возвратившись, он достал из корзины с грязным бельем купленную три года тому назад (еще на талоны) бутылку водки и в два приема выпил ее из большой фарфоровой кружки. Он пил не запивая и не закусывая. Пил, почти что не чувствуя колючего и душного запаха водки, - ему было настолько все все равно, что большую фарфоровую кружку он даже не стал ополаскивать и пил прозрачную водку прямо вместе с чаинками и осевшим на донышко желтым сахаром.

Он глотал колючую, душную водку и думал о Катьке. Он понимал, что очень и очень легко сумеет ее прогнать. Ведь жить без женщины - это не сложно. Он очень и очень легко может прогнать ее и весь остаток жизни будет просто кончать в руку. Кончать в руку или в курчавое и хлюпкое Катькино лоно, какая, в сущности, разница? Да никакая.

И в то же время старик понимал, что никогда ее не прогонит.

Ведь он не сможет жить без другого.

Он не сможет жить без густого и терпкого запаха Катьки, которым пропах теперь в его одинокой комнате каждый угол, он не сможет жить без крошечных крапинок пасты, которые она оставляла по утрам на треснутом зеркальце в ванной, вычистив зубы, он не сможет жить без хищной катькиной радости, с которой она вырывала у него из рук принесенные им подарки. Он терпеть не мог ее, неизменно следовавших за этим фальшивых и приторных ласк, ее неискренней благодарности и этого ее неизменного: "дусик-пампусик", но он просто умрет, если больше никогда не увидит, как взрываются ее черные глаза, как хищно сверкают ее ослепительные, как у рекламных красоток, зубы и как, вырывая у него из рук подарок, она чуть-чуть вздрагивает своим жирным и крупным, плотно облитым тоненькой юбкой задом и незаметно для себя самой выдыхает: "а!"

Значит, он ее просто-напросто... любит?

- Нет, - подумал старик, - это называется по-другому.

Просто он не умеет жить в одного себя

Ведь огромное большинство людей может жить в одних себя, а вот он, старик Сухотин, - не может.

Это совсем не значит, что он, старик Сухотин - добрый. Нет, он - злой и с каждым годом этой сучьей жизни становится все злее и злее. Просто-напросто он не умеет жить в одного себя. Просто-напросто. Не меньше, но и не больше.

"Просто-напросто, - подумал старик Сухотин, - он сейчас доползет до шифоньера и достанет еще одну - ма... ма-аленькую бутылку водки и, когда он ее в себя вольет, в нем не останется уже ничего, кроме водки и Катьки, Катьки и водки, и еще чего-то - большого, липкого, теплого, что подымалось в его груди при слове "Катька", распирало ему грудь и грозилось лопнуть, этой, как ее, блядь, - лу... лубови.


***********************************************************


Когда Катька в полседьмого утра пришла отсыпаться в угловую комнату, в комнате, к ее удивлению, никого не было. Целых полчаса, матерясь и вздыхая, она искала старика по всем углам и, наконец, нашла его между стеной и шифоньером.

Пьяный старик занимал на удивление мало места. Места между стеной и шифоньером с трудом хватало, чтобы затиснуть туда чемодан. Да и тот небольшой.




© Михаил Метс, 2004-2018.
© Сетевая Словесность, 2004-2018.





(WWW) полная версия материала
[В начало сайта]
[Поэзия] [Рассказы] [Повести и романы] [Пьесы] [Очерки и эссе] [Критика] [Переводы] [Теория сетературы] [Лит. хроники] [Рецензии]
[О pda-версии "Словесности"]