Словесность

[ Оглавление ]








КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ


     
П
О
И
С
К

Словесность




НЕЛАДНЫЙ


Далеко в Сибири, в излучине Енисея, под горой лежит деревня. В той деревне - подворье Семена Лукича, а на подворье у обрыва кривится баня.

В той бане парились все поколенья. Выходили с темного жару на свет тощие старики, стыдливо косолапя, прикрывали рукой усохшие пахи и крякали... Краснокожие старухи с выкрученными, как белье, ляжками, с распущенными, как у ведьм, сединами выкарабкивались обморочно, с тяжелыми взорами, садились на корточки под яблоню и, глядя в комель, переживали сердцебиенье... Выбегали на травку полные внучки, с мясными полками на боках, визжа, обливаясь водой, блестели ядреными чреслами. И как драконы из жарких недр, вылезали их мужья, рычали, дымили бурыми спинами и косматыми, в алмазных каплях, мошонками. Всем было тут угодье!

Теперь этой баней не пользуются. Она осела, обросла вокруг бурьяном. Тес на крыше сгнил, уже не починить, не поправить. Так и уйдет баня в землю, - так и раскопают ее через тысячу лет археологи. Отроют чугунный чан, бережно очистят от грязи и, усевшись вокруг, подопрут подбородки в исторических мечтаниях...

Вот вечер.

Семен Лукич, весь седой, в ушанке и ватнике по сентябрю, с магнитофоном в руке, спускается с крыльца на подворье. Солнце садится за речку, в ольховый кустарник, и багровый зрак его игольчато просвечивает сквозь плетень над обрывом.

На середине двора Лукич останавливается, белесые глазки задерживают взгляд на калитке, он всматривается... и вздрагивает.

Там, под сенью листьев, напяленная на столбец, шпионски хоронится мужская войлочная шляпа.

- Ед-дрит! - Лукич дергается в старческом недоумении с места, настигает калитку и, отодрав чуть ли с мясом злополучную шляпу от столба, кособоко изловчившись, запускает ее, как смердящую тарелку, на самое дно оврага. И тотчас слышит сзади себя веселую дробь.

Внук Петька, помочившись с крыльца на поленницу, скалит зубы на причуду деда.

- Цыц, сопливыш! - Лукич багровеет, суетится, угрожающе приседает, будто за хворостиной.

Внука с крыльца сдувает.

- Мам, он опять в баню пошел! - слышится его звонкий голос из открытых сеней.

- Отстань от человека! - отвечают ему.

- Во, едрит! - качает головой Лукич, шумно выпуская воздух большим прожильчатым носом. Он шагает в глубь сада, к бане.

У крыльца опять осматривается, толкает дверь и входит внутрь. В бане тихо и сумеречно; пахнет сыростью; из маленького оконца брезжит свет. Лукич проходит к столу как раз у оконца, занавешивает его, достает из кармана спички и зажигает свечу. Обнажив мягкую, в ямках, лысину, плоско гладит по бокам остатки волос, опускает тело в угол на замытую лавочку, шапку кладет рядышком. Долго сидит неподвижно...

Баня хранит печной дух, древний, пресноватый, - запах тараканьего очага. Иногда Лукич баню подтапливает. Стертый пол сух, стены и потолок пробиты копотью, плесени не по зубам; на стене висят порыжевшие веники, старая шайка, да ниспадает вдоль окна темно-красное полотно, похожее на ковер. Если вглядеться, то видно коротко отпиленное древко, оно прибито к притолоке, и тут становится понятно, что это кумач, да, да, именно тот, что с серпом и молотом.

Семен Лукич прадед. Но еще крепок и, как прежде, упрям, язвителен, жизнедеятелен. Голова его и борода ножниц не знает, и, когда он читает под абажуром книгу, шевеля гудами, весь белый, косматый, то становится похож на Льва Толстого. Читает он все подряд: и желтую прессу, и журналы мод, и научные издания, списанные из местной библиотеки, хотя мало что там понимает. Его сверстники по печкам бока греют, да большей частью стынут в погостах. А он с утра уж бранит соседку, что плеснула мыльные помои на обочину - попрет, мол, крапива да репейник; что простудит огурцы сквозняком, а без вентиляции в парнике сожжет, дура, вовсе; а затем целый день сам, как чучело, торчит на огороде. Все лето Лукич колит дрова на две печи. Скрученные, как вервь, березовые чуры разрывает в поленья, будто гидравлической силой - умно, без натуги, зубьями мудреных клиньев. Зимой расчищает снежные заносы на подворье, долбит по тропинкам лед. А недавно стиральную машину поднял на спину вместе с тяжелой березовой обрешеткой и отнес через двор на высокое крыльцо, да хлопнул об пол в прихожей.

Семен Лукич воевал в японскую. Немцев военных не видел ни живых, ни мертвых, ни пленных, хотя по Сибири их трудилось в лагерях множество. Не было у него на германцев зла. А в пятидесятых, когда работал в Казахстане, подружился с двумя ссыльными немцами. Это были два Ивана, Йоганн Безганс и Йоганн Белиц, выходцы из-под Дрездена. Оба хорошие пьяницы. Ваня Безганс был работяга, но пил хлеще соотечественника и самого Лукича. И часто говаривал, что его провожают с попоек домой, взяв под руки, какие-то друзья с губными гармошками, сквозь тирольские шляпы которых торчат рога и ветки. Славный был малый! На его-то сестре, черноволосой да белолицей Ане, Анетте, Семен тогда и женился. Родня была против, все же немка, воевали с постылыми, но он не слушал. И познал житейское счастье! Славная была девушка. Родила ему сына, его тоже назвали Ваней. Но не долго длилось счастье. Вышел как-то пятилетний Ваня поиграть на улицу, сошелся с соседским карапузом, и пошли они играть на горку, что над озером. Там строители что-то сооружали, навалили гравий у берега. Пошли поиграть и пропали. Их искали сутки, утром стали нырять. Выловили со дна детскую панамку. А следом и два маленьких трупа. Ребята лежали, чуть ли не обнявшись. Видать, поехала под ногами у одного земля, другой руку для помощи протянул, да не осилил. Так и съехали в омут... Горько рыдал Семен, чуть не сошел с ума. А тут и Анетт заболела, слегла и, недолго пролежав в больнице, умерла. И проклял Семен Лукич свет белый. Бога проклял!

"На что он нужен! - кричал он. - Зачем он сгубил мальца? Замучил Аннушку!" - "Смирись, говорили ему, видать так угодно. Господу нужны ангелы, чистые, безгрешные души..." - "Ангелы?! А мне они не нужны были?! Кто он такой?.. Знать не хочу!"

Так и прожил Семен Лукич всю жизнь без Бога.

После трагедии матушка зазвала его обратно в Сибирь, со временем женила на кривой девушке Любе. Та родила ему трех девочек; затем пошли внуки, а теперь уже бегают правнуки. Так прошла жизнь.



Лукич достает из под стола чекушку, стакан, отодвинув занавеску, берет с подоконника и ставит на стол пожелтевшую на осеннем солнце помидорину, солонку, да сухую горбушку хлеба. Опустошает Лукич бутылку не сразу. Выпьет дозу и насупится, молчит натужно, трет рукой подбородок. Выкрикнет вслух иногда слово или фразу. И опять тишина. Глаза красные, нос картошкой, порист и пупырчат. Нынче что-то с ним случилось. Как-то вдруг открылось ему прошлое. Да так явно, что спасу нет! Ему хочется выговориться, открыть душу. Но домочадцам он не доверяет. И вот ходит сюда, как в волшебный театр, как на сеанс спиритической магии. Здесь перед ним открывается прошлое, вся его жизнь. Память же у него отворило после инсульта. Что-то отшибло напрочь, а что-то воскресло. К нему вернулась даже немецкая речь, ожили японские фразы, казалось, в памяти навсегда умершие.

Вот он сидит, пьет и пьянеет, постепенно обретает красноречие. И начинает разговаривать с фронтовыми товарищами, с Аней, жалуется на домочадцев и спорит с самим Богом.

- Вот зять у меня, - говорит Лукич, - водку на прошлой неделе спер. Да еще жилит. Я говорю: там полчекушки было, а он: "Да там!..." - и осекся, лапоть! Уставился эдак в потолок, когда я ему в глаза-то глянул... "Там... бовский волк, говорит, тебе товарищ!.. Если я у тебя это... взял чо"! Вывернулся, прыщ. И смотрит, наглый, хоть плюй в глаза. В тюрьме научился, ворюга! А я ему любовь на щекотливый хвост накручивать не стал. Чего он возле бани крутился? "Мочился! На ветру задуват! Я, говорит, папа дорогой, не знаю, в какую сторону твоя чекушка течь дала..." Я ему такую течь покажу, и откуда она пойдет, означу. Без наркозу... Запер его здесь, покуда не вспомнится." А если не вспомнится у меня? - кричит. - Оттого что не брал потому что?" - "Вспомниться, говорю. Брал потому что". Внучка его и отдала. Да...

Лукич покачался на лавке.

- А ведь семьдесят дураку!.. Верку похоронил, жениться опять собрался. А сам недавно упал в сарае, встать не может. Поднял его, как младенца, отряхнул, а он глаза таращит: "На кой хрен, говорит, тебе знамя?" - Лукич шумно подышал в сцепленные пальцы рук, налил в стакан еще, выпил. - А надо! Аль не догадался? Я его в гроб велю положить. А пока беречь буду. Гладить, как бабу на ночь. Кто служил, тот знает: нет знамени, нет полка. Есть знамя, ковыль в богатырей превращается! И не фокусник перед тобой, а я, Семен Лукич Нелямзин!.. Говоришь, я в обозах скитался. Иншульдиге дие битте!.. А кто тогда против самураев в полковой разведке работал? Это потом я - по обозам-то. После ранения. Тогда и война-то уже кончилась. И орден у меня был. Валькин сын потерял, бедолага... Но у меня документ имеется. Да. С печатью...

- Рябятишек погибших вижу. Товарищей...

Лукич замолкает. Слово "товарищ", нынче забытое, жжет ему сердце.

- Где они, в какой земле?.. Они теперь мне судьи, а не ты... Оттого и душа болит. Друг у меня был Алешка. Приснился он мне намедни. Стоит руки по швам, смотрит на меня, и глаза у него будто от ветра слезятся. И говорит он мне: "Что это ты, говорит, Семен Лукич, позволяешь такое на белом свете? Жизнь непотребную развел, гадскую. Разве для того мы кровь проливали и по фронтам легли, чтоб так народ обижали?" А я стою ни дать ни взять, и так мне радостно самому-то, что я его встретил, так мне плакать хочется! Шагнуть бы, потрогать, а не могу! Ноги как приросли. Говорю ему: "Здравствуй, Алешенька, милый! Ты мне пятьдесят лет не снился, а вот пришел! Спасибо, говорю. Я тебя тоже всю жизнь помнил" Говорю это, а на вопрос ответить не могу. А ему и ответа будто не надо. Явился чтоб только сказать. Озадачил. Видать, уже мертвым стало тошно.

Лукич наливает в стакан, пьет. Проводит рукой по лицу, будто снимает паутину.

- Вся жизнь насмарку. Сопляками да мерзавцами. Ферфлюхте!..

Ему одиноко, ему очень горько и одиноко. Он ждет этого момента, когда горше станет. И это приходит всякий раз - душа созревает.

Тогда он опускает под лавочку руку и достает магнитофон. Старенький, китайский, отданный ему за ненадобностью одним из внуков. Подключает его к розетке, отматывает назад кассету. Пластиковое колесо нехотя, с трением, набирает скорость - все быстрей и быстрей болтается, как тележное колесо на разболтанной оси. Вдруг щелкает кнопка "стоп". Лукич включает "воспроизведение", поднимается в рост, одергивает ватник, опускает руки по швам.

Тихо.

Стучит-стучит стертое колесико...

За окном темно, и щемит в сердце...

И вдруг притихшую баню, будто из всех щелей и недр ее выйдя, оглушают сильные и торжественные звуки!

Это гимн Советского Союза.

Музыка мощная, благородная. Она наполняет грудь, все существо, вызывает дрожь в теле. И кажется, переживают этот озноб даже пауки и букашки в щелях. Тяжелый подбородок Лукича трясется, он плачет. Нет, он не был коммунистом и партию не жаловал. Но ему обидно за державу, за тех, кто погиб и за тех, кто нынче терпит. Но есть правда на земле! Есть великая сила! И об этом музыка.

Есть еще одна обида у Лукича. Ему больно за древний город Дрезден, за родину Ани. Его разбомбили англо-американцы. Ни за что ни про что. Это был зеленый город, без военных заводов, одни госпитали. Бомбили зажигательными, с четырех сторон, так чтобы пламя выжигало кислород, и у людей сгорали легкие. Бомбили так, чтобы уцелевшие бежали в городской парк, в ловушку, и там устроили новую мясорубку. А когда обезумевшие люди, дети, женщины, медсестры с ранеными на носилках, скопились на берегу Одера, их добила третья волна бомбардировщиков. Лукич считал, он знает, что количество погибших в Дрездене превышает количество жертв в Хиросиме и Нагасаки, вместе взятых.

И каждую ночь принимает меры.

У него есть самолет, суперистребитель с лазерным оружием. И когда в черном небе идут сотни Б-16, мерно гудя от тяжести смертоносного груза, пуская от двигателей голубоватые огоньки, появляется истребитель. И Лукич отводит беду. Он бьет по фюзеляжам, где бомбоотсеки, - так, чтобы от мощного взрыва погибал соседний бомбардировщик; иначе не успеть; их очень много...

И с этим, уставший от сражения, засыпает.



Уже впустую крутится колесико магнитофона...

Семен Лукич его выключает, сматывает шнур и выходит из бани. На дворе ночь. Старик шагает в сторону дома, коренастый, упрямый. Его хорошо видно сверху. И красная луна, как недовольное око Бога, смотрит на него через скобку голых, облетевших прутьев - будто держит в скобках прицела...



1991-2009г




© Айдар Сахибзадинов, 2009-2024.
© Сетевая Словесность, 2009-2024.




Словесность