Закрываются глаза окраин.
Ангел держит свечку в вышине.
И шуршит-порхает на экране
яркий телевизионный снег.
В вышине - то вспыхнет, то померкнет -
самолет ползет сквозь облака,
сквозь грозу и радиопомехи,
словно сквозь опущенные веки,
словно сквозь дремучие века.
Спят антенны, провода и мачты.
Гоблины. Пейзане. Короли.
Все мертво на сотни тысяч ли.
Что же ты не спишь, мой бледный мальчик,
там, под слоем тлеющей земли?
Никуда не выйти нам из дома.
Посмотри на ржавый потолок -
вот звезда Тюрьмы, звезда Содома,
а над ней - звезда Чертополох.
Усажу тебя, как куклу, в угол,
сказочкой нелепой рассмешу,
только б ты не слышал через вьюгу
этот белый, белый-белый шум.
Расскажу про тридцать три печали,
муравьиный яд и ведьмин плач.
Как стонали, поводя плечами,
страшными далекими ночами
линии электропередач.
А по корневищам и траншеям,
сторонясь нечаянной молвы,
по костям, по вывернутым шеям
шли скупые мертвые волхвы.
Мучились от голода и жажды,
табачок ссыпали на ладонь,
тишиной божились.
И однажды
забрели в наш неприютный дом.
Сны перебирали, словно ветошь,
пили, на зуб пробовали швы.
Просидели за столом до света,
а со светом - встали и ушли.
Шли тайгою, плакали и пели,
жрали дикий мед и черемшу.
Слушали бел-белый, белый, белый,
белый, белый, белый-белый шум.
Спи, мой кареглазый цесаревич -
там, в стране красивых белых пчел,
больше не растешь и не стареешь,
не грустишь ни капли ни о чем.
Ведь пока мелькает на экране
мерзлый телевизионный прах -
ангел Пустоты стоит у края,
держит свечку на семи ветрах.
Зима как расплата, зима как ответ
по прочным понятиям спящих кварталов.
Да только и слов-то за пазухой нет -
так странно, а раньше как будто хватало.
А раньше хватало и слов через край,
и силы, и славы - по самые звезды.
Пробьется нечаянная искра -
и карточный домик взлетает на воздух.
И - голое поле, где выдох и вдох
нарезаны ветром на равные доли.
Звериная тяга, внимательный ток -
так что же случилось, скажи, ради боли?
...Не надо, не стоит, не трожь, не замай -
декабрь успокоит, январь утрамбует.
Зима как осечка. Зима как зима,
да только вот снега не будет. Не будет.
Казнь отложена на послезавтра. Перебирая тряпки,
лоскутки, бумажки, моментальные снимки счастья,
бедная девочка Эй играет с собою в прятки,
абсорбирует страх. Она и вправду эксперт по части
превращения воспоминаний в: буквы, слова, абзацы,
далее - скрип железной шконки, звяканье связки
ключей в руках тюремщика, сладость обсасы-
ваемого леденца за щекой конвоира, запах ваксы
и подмокшей махры. Все это уже было много
раз, и еще, и еще раз. Нам не бывает скучно,
когда мы врозь. Спроси у подкроватного гнома:
к какому дантисту ушел милый смешной Щелкунчик?
Запрещенные игры в большой траве. Ветер
сучит пальцами, как глухонемой, тщится
рассказать о главном. Но девочка закрывает веер,
дергает стоп-кран, дышит чем-то сухим и чистым,
с едва уловимой нотой фиалки. Нам не бывает больно,
когда нас ебут-и-ебут-и-ебут другие, правда?
В новостях - весьма ощутимая нота бойни:
жижесборник, флям, каныга, брат восстает на брата,
но нам-то какое дело? Мы натянем носы всем карлам,
сочиним письмо президенту мира,
а на каждом парадном напишем звериным калом:
"Здесь таких не живет - проходите мимо".
Вэлкам, бедная девочка Эй, вэлкам ту пэрэнойа.
Здесь светло, как в аду. Здесь не надо мыться,
обслужив клиента. Глянь, какое парное
утро. Говорят, ФСБ читает все наши мысли.
Смотри смотри смотри на мир который умер
а если даже нет то здорово смердит
плохие сны в Твоем раскрашенном bedroom'е
плохие сны смотри смотри смотри смотри.
фасованный пластит картонные конторы
остаться в стороне остаться в стороне
от этих жирных мест мы сами тот который
и тот который на и тот который не.
вот дерево стоит и простирает длани
вот человек дотла сгоревший изнутри
плохие сны в Твоем задроченном бедламе
плохие сны хотя б сквозь пальцы но смотри.
смотри смотри как целки маршируют topless
и дни стоят кругом с лопатами в руках
а всё что есть у нас оскаленная доблесть
не разлюбить врага не разлюбить врага.
Тебе ж припомним и пустые шашни с небом
и свежие гробы в горячих липких снах
и кровь присыпанную марганцем и снегом
весь этот добрый snuff весь этот добрый snuff.
за окнами генварь за окнами светает
заколоти врата заколоти врата мы сами тот пиздец который наступает
на всех Твоих невидимых фронтах.
... белесые сухие небеса,
глядящие осмысленно и цепко.
И воздух будто взвешен на весах
аптекарских -
ни грана без рецепта.
И церковь, и ограда, и кресты -
все слишком просто, буднично, осенне,
поскольку мир спасен от красоты
и заодно - от веры во спасенье.
И только удивленный холодок
проскальзывает где-то между ребер.
Ты видишь -
ангел в пластиковой робе
босой ступнею пробует ледок?
И снова настигают голоса,
дома, деревья, улицы и лица.
И надо всем - пустые небеса,
простые небеса Аустерлица.
Вот такие, принцесса, лихие дела.
Я на небо смотрю - вместо неба дыра.
Вижу птиц неизвестных и вижу закат,
и людей, говорящих на всех языках.
В черной башне моей - без дверей, без окон -
поджидаю рассвет, разжигаю огонь.
Ты спросила, принцесса в накидке льняной:
"Ты, наверно, дурак? Или может, больной?".
Ты смеялась на ложе из листьев травы:
"Ты и вправду больной на все три головы".
Мне закаты-рассветы с тобой не встречать,
трехголовых детишек с тобой не качать.
Только вряд ли найдется еще под рукой
вот такой безнадежно влюбленный дракон.
Мне бы взять бы сейчас, полететь до Луны,
где живут беспечально волхвы-колдуны.
По семь лиц у них да по четыре руки,
они пьют из великой и страшной реки,
пусть дадут мне отвара семнадцати трав,
пусть баюкают память мою до утра.
Вот такие, принцесса, лихие дела.
Я на небо смотрю - вместо неба дыра.
И на все мои бедные три головы
заготовлены здесь топоры-колуны.
Вижу птиц неизвестных и шар надувной,
проплывающий вкось надо рвом и стеной.
Я, конечно, дурак и, наверно, больной,
только ты до утра оставайся со мной...
Не пушистым, не пятилетним
и не тем - чужим и последним -
не живым, короче, и не
мертвым (и подавно - крылатым
статным духом в акриловых латах) -
вот никак не снишься ты мне.
Кем ты стал? Прожорливой рыбкой,
сонной радугой ли, улыбкой
на Его голубых губах?
Или, может быть, тайным другом
шалунов, поставленных в угол,
покровителем сломанных кукол,
добрым ангелом всех нерях?
Я скажу: во всем виновата
эта песня о сыне пирата,
что по правде был королем.
(Мы по морю летим, а над нами -
облака, облака клочками,
как распоротый поролон.)
Вот оно и пришло однажды -
встало куполом стоэтажным,
обнесло бродячей стеной.
Высоко проплывают мачты,
а вослед им ручонкой машет
никому не видимый мальчик,
что шагает рядом со мной.
над Улеаборгом лежит киммерийская мгла.
Пришли мне, мой милый, какой-нибудь русской печали.
А я наблюдаю небесны тела:
мой смуглый, мой маленький ангел поводит нагими плечами,
в прицеле винтовки зачем-то грустят опера,
пока я не помер, пока Адонаи меня еще крутит на пальце,
пришли мне Жуковского в детской сорочке, чтоб так, как вчера,
и чтобы никто не ушел из гостей и не спрятался в шкаф,
не спалился, не спасся,
но это
все же
дантист,
пощады не будет.
Коридоры и рекреации перекрыты. Школа оцеплена. В небе снуют вертолеты.
(Слушай музыку
завт-
ра.)
"В почтовой карете,
в почтовой карете,
в почтовой карете
я забуду вас навсегда".
(Ты думаешь - я
глодал эти ветви, как Бэмби в весеннем саду?
Ошибаешься, darling. Я видел.
Я видел, я видел,
но потом я забуду.)
Но чтобы в далеком железном пальто,
мой Гнедич кривой, мой любезный алкаш, мой сосудистый нахуй,
никто не вернулся из школы, никто не сгорел и не спасся никто,
когда колбаса кровяная, Эмилия, упс.
(Какая-то датская гниль.
Давайте же спляшем, друзья, пасаккалью!)
Ну да,
не иначе,
кончается день.
Боишься?
Боишься.
Боишься,
так бойся.
(Увы, людоеды выходят из теплых пещер,
они улыбаются: здрасьте.)
Играй на цимбалах,
играй на варгане, неправильный Гнедич, играй
и не парься,
играй.
(Когорты,
когорты, когорты,
когорты,
когорты,
проходят когорты готовых стихов,
когорты идут, да и мимо.)
Китайцы и бабочки скачут на кончиках ржавых штыков,
а я говорю из такой очевидной могилы: пришли мне, мой Гнедич,
каких-нибудь русских стихов,
янтарный чубук, еще "Вестник Европы" с "Людмилой".
Последний снег был вытолкан взашей.
Моя зима давно сошла на коду.
Я никогда не спрашивал - зачем живешь и держишь крепче год от года.
И ты Его не спрашивай. Грешно
и некрасиво задавать вопросы.
Как будто голубь залетел в окно,
и все уже давно предрешено -
так просто, слышишь, милая, так просто...
Как будто ангел пролетел, скорбя,
коснулся нас крылом, а может, взглядом.
Я никогда не спрашивал тебя,
зачем молчишь и дышишь где-то рядом -
за миллионы миль, в чужом аду,
на крышах, где ни пяди для разбега,
в две тысячи неведомом году,
на краешке забвенья или снега.
............................................
Ты не умрешь.
Я говорю: не смей.
...потому что нельзя в это облако дважды вступить,
даже если ты бог. И тут хоть в лепешку разбейся -
совершенное время: ни вымолить, ни искупить.
Возвращение что-то уж слишком похоже на бегство.
Потому что ты слаб и насмешлив, как пьяный Иов,
что, шатаясь от ветра, выходит отлить против ветра,
а у Любы-реки, как в грозу, не видать берегов,
а у мертвых - кричи не кричи - не добьешься ответа.
Потому что приходит пора заплатить по счетам
за ничейное яблоко и уворованный воздух,
по карманам пошаришь - голяк, медяки, нищета,
пожилой никотиновый прах, да заржавленный гвоздик,
да обрывок бечевки. Давай, бедолага, вперед -
отыщи себе тыщу причин разбежаться и прыгнуть
в ледяной кипяток, что тебя милосердно вберет,
в бриллиантовый свет, где любой и обласкан, и принят.
Потому что за стенами дома лишь морок и глад,
но присмотришься если - над мороком, ямой и гладом
восстает ослепительный город - не город, а град,
в коем шпили увиты смеющимся виноградом.
Потому что - не сам ли, как птиц, ты кормил из руки
эти долгие волглые утра и злые денечки?
...Потому-то теперь нарезаешь пустые круги
в добровольной своей, двухкомнатной одиночке.
Забирай же с собой это все - снегопады в степи,
надувную тоску, привокзальное твердое небо.
Потому что нельзя в это облако дважды вступить,
даже если ты бог. И тем более - если им не был.
Смотри этот сон до конца, и равнение, бля, на закат,
на звуки затейливой дембельской брани.
Дрянные стишата приходят к тебе без звонка,
без знаков отличий, в серебряном облаке праны.
Полки маршируют на запад, восток или юг,
но только на север - ни-ни. Добровольный термометр
покажет обугленный кукиш, и ком нах цурюк
и трудный рассвет над воздушной тюрьмою.
Равнение, бля, на цейхгауз, на запах борща.
Для смертников нынче у нас командирские пайки
и сто фронтовых - и на выход с вещами, свища
веселый вальсок про пулю в висок, jawohl.
На кителе - новые дырки для новых наград,
высокий околыш фуражки пропитан росою.
А завтра "пантеры" и "тигры" войдут в Сталинград,
и русские дети их встретят железом и солью.
Ты видишь, как диск сумасшедшей луны
поставлен дрожащей рукою на прожиг, на прожиг, на прожиг.
В тот вечер никто не вернулся с войны.
И век мой ни капли не прожит,
Вот такая это небыль, вот такая это блажь.
Улетает шарик в небо - тише, маленький, не плачь.
Он резиново-атласный над тобой и надо мной -
синий-синий, прямо красный, небывалый, надувной.
От любви и от простуды, обрывая провода,
ты лети скорей отсюда, никуда и навсегда,
выше рюмочных и чайных и кромешных мелочей,
обстоятельств чрезвычайных и свидетелей случайных -
Бог признает, Бог признает, Бог признает, кто и чей.
Если веруешь, так веруй, улетая, улетай.
В стратосферу, в стратосферу, прямо в космос, прямо в рай.
Вот какая это небыль, вот какая это блажь.
Улетает мальчик в небо. Улетаешь, так не плачь.
Над снегами, над песками, над чудесною страной -
ты лети, я отпускаю, воздушарик надувной.
Выше голубей и чаек, мусоров и попрошаек,
новостроек обветшалых, сонных взглядов из-за штор -
ты лети, воздушный шарик,
Бог поймает, если что.
Где-то заполночь слышишь тройной стук-тук-тук.
В подкроватной стране созревает латук.
В подкроватной пыли потерялся волчок.
Жил да был человек, но об этом - молчок.
В подкроватной пыли - закатившийся мяч.
Жил такой человек, сам судья и палач.
Был один метроном, сам себе мозгоклюй.
Если веришь - усни, а не веришь - наплюй.
II.
Только заполночь слышится мерный стук-тук.
"Открывай, открывай, я вернулся, мой друг!
Хоть цепочку сними, хоть пусти на порог.
Я устал и замерз, как обманутый бог".
В плащ-палатке, в бушлате, в набухшем пальто,
это кто-это-кто-это-кто-это кто -
неумеренно весел и в меру поддат,
беглый каторжник ли, неизвестный солдат?
"Это я, мой воробушек, вот я каков -
от пещеристых тел до седьмых позвонков.
От обугленных скул до стеклянных ногтей -
это я возвращаюсь из синих гостей.
В некрасивом году, в кисло-сладком кино
бьюсь дырявой башкой в слуховое окно.
Толстым клювом стучу, как саврасовский грач,
сам себе мореплаватель, плотник и врач,
сам себе и мустанг, и седло, и ковбой.
Собирайся, мой друг, я пришел за тобой.
Видишь, прерию лижет шершавый рассвет.
Жил да был Франкенштейн, а теперь его нет".
III.
В подкроватной стране, в бронетанковом сне
я приснился тебе, ты пригрезился мне.
Стоит скобки открыть - и припомнится, как
мы с тобой штурмовали московский рейхстаг.
Отпускаю на волю гусей-лебедей -
это игры больших невеселых людей.
И торчу на высоком холме, не дыша,
и трофейный сжимаю в руках ППШ.
IV.
Расстрелять все патроны, пустить в молоко.
Запуздырить волчок - это вправду легко.
И проснуться - что скобки закрыть, что за ско
Учитель и Ученик, о чем-то беседуя, приближаются к горному ручью, неширокому, но бурному. У ручья, пригорюнившись как васнецовская Аленушка, сидит Девица.
Д е в и ц а :
Учитель, бляха муха, я боюсь
преодолеть поток, но жребий брошен,
иль, говоря на языке отцов,
alea jacta est (прошу простить
за выговор вандальский, ну так что же,
не полководец я, не узурпатор,
да и не деспот вовсе, просто - блядь,
за пригоршню сестерциев в Стамбуле
приобретенная в нагрузку к
быкам мощнейшей паризейской стати
вольноотпущенником, коий заказал
уже себе надгробие с приличной
нескорбной надписью: мол, жил и мылся
в роскошных банях, выстроенных для
богатых горожан. Да и Самойлов,
мне помнится, писал о ломовой
латыни иллирийцев). Я боюсь,
поддавшись приснодевичьему страху,
Учитель, омочить свои крила.
А н т о н К р о н е н б е р г :
...плыла и пела, пела и плела.
Ш е к с п и р о в е д ы :
Да пошел ты нахуй!
У ч и т е л ь :
Садись, едрена мать, да поскорей,
мне на загривок.
У ч е н и к :
Учитель!
Е д р е н а м а т ь :
Профаны, замолчите,
трах-тибидох, омманипадмехум.
Да, азиаты, скифы мы, а хули -
когда граненый штык умнее пули,
спроси себя однажды: who is who?
У ч и т е л ь :
...Тяжела ты, мономашка.
Почто ты взгромоздилась на меня,
когда я, невредим и недостоин
Божественного гулкого огня,
блукал впотьмах, как одинокий воин,
в надежде обрести свои полцарства
и половину бледного коня?
Все майя, все уловка, все фигня.
Посмотришь вверх и влево - тает вмиг
броня снегов предвечных.
У ч е н и к :
Ебал я в рот такие именины.
Реальность отвернулась сотней лиц,
но я вообще предпочитаю спины
и скромные нули без единиц.
Пойду домой, пока еще не поздно.
У ч и т е л ь :
Что ж, иди. Ступайте все
хоть в Катманду по утренней росе,
сверяя путь по голубям и звездам.
А я, счастливый, словно цифра 7,
останусь в заржавелом колесе...
Потом придут ребята с самогонкой,
с гармоникой, как водится в ночном.
И вот тогда мы заново начнем
наш долгий кир, осознанный и горький,
как тридцать лет, как радуга в бою,
как ожиданье у окошка кассы,
как энтомолог у порога Лхасы,
как бабочка в потерянном раю.
Д е в и ц а (или Д е в и ц а):
Hey, you!
У ч и т е л ь :
Мразь, погибни на хую.
Проходит ночь, проходит очный цвет,
и сам Екклесиаст проходит мимо.
Люби лишь то, что призрачно и мнимо.
С б о й р и т м а :
Я не понял ни аза.
Ю. А й х е н в а л ь д :
Признаться, я и сам охуеваю.
У ч и т е л ь :
Днесь я прозреваю синь
не то чтобы небесную, а за-
небесную: возьми мои глаза,
они мне не нужны. А все, что после -
поминки, песни, родственные сопли -
сие, мой друг, свидетельство лишь в пользу
забвенья. Вот двусмысленный итог.
Нам, смертным, остается только пере-
махнуть болтливый сей поток
туда, где чудеса в павлиньих перьях.
М а т р о с н а м а ч т е :
Упс, я вижу берег!
Т о т С а м ы й С в е т (маленько окосев):
Америго Веспуччи не видали?
Х а р о н :
Я гидом буду, но едва ли.
Д е в и ц а (хоть на выданье):
Эй, шеф,
два счетчика!
К о л у м б о в о я й ц о :
Что это было?
У ч и т е л ь (отдуваясь): Слазь, кобыла.
У ч е н и к (он же Т в е р е з ы й Н а б л ю д а т е л ь):
Здесь все напоминает мне дурдом.
Я задыхаюсь от любви и жажды,
глотая воздух обожженным ртом.
Короче, я вернусь сюда однажды,
но не теперь. Когда-нибудь потом,
стократ облившись крокодильим потом,
зажгу светильник, не спросив: "А кто там?",
не пожалев об этом и о том.
Запроданный диаволу рябому,
зачитанный, как предпоследний том
Майн Рида - да, я наколдую шторм,
я, мертвый одуванчик, я, ребенок,
лишенный в Новый год подарка - и,
чуть высунешься из-за пестрых штор,
повсюду предстоящий Аркаим,
нетленное хлопушечное мясо
и удивленный каэспешный ясень,
сапер, предотвращающий минет,
да тошные мистические суки...
С т а р ш а я м е д с е с т р а :
Пройдемте в процедурный кабинет.
У ч и т е л ь (враз отбросив предрассудки):
Прощай, прощай, прощай, прощай, прощай
и never-never-never-never-never.
Прощай во мгле немыслимых эпох,
на острие блуждающего нерва -
прощай, Нах-Нах, оревуар, Пох-Пох,
прощай в огне и глухарином гневе,
прощай в карманах летнего плаща
повсюду - на земле и в чистом небе
над всей Гишпаниею.
У ч е н и к :
Ну, вот и славно. Только вот беда:
зачем ты нес нетрезвую шалаву
и по какому-растакому праву
сдавали мы без боя города,
поили ненасытную ораву
ландскнехтов, и бессчетные года
шумела молодая лебеда
на площадях и улицах? Во славу
косящих глаз, не знающих стыда?
Неужто лишь подбритая манда
всему причиною?
У ч и т е л ь :
Таки да.
У ч е н и к :
Я отказываюсь участвовать в этом говяжьем фарсе. Я прекращаю говорить гребаным черно-белым стихом, отрясаю прах с моих сандалий и уезжаю в родовое поместье Малое Загробье. Гасите рампы, сэр, сушите весла. Тогу вернешь костюмеру. Занавес, бля.
З а н а в е с (падая):
Бля!
У ч и т е л ь :
Постойте. Так бессмысленна лазурь,
так непосильна для простого глаза,
но вот сейчас на голубом глазу
бла-го-у-ха-ю я, как мертвый Лазарь,
и я строптив, как молодой Фома,
и я принципиален, как Иуда.
Я спрыгнул с человечьего ума,
не веря в целесообразность чуда.
Но в унисон музыке высших сфер
поет себе тихонько мой аэр.
Мой милый, умирая - умирай,
но затверди нехитрую мораль:
чем растекаться мыслию по древу,
ментально сбрось растрепанную деву.
Правила стихосложения:
А все-таки зачем ты нас придумал?
П. Б у а л о :
Да просто ветер дунул.
Н е к т о В С е р о м (в сторону, голосом Фаины Раневской):
Корсетка моя,
голубая строчка,
мне мамаша приказала:
гуляй, моя дочка.
Я гуляла до зари,
ломала цветочки.
Меня милый цаловал
в розовые щечки...
Все фигуры неподвижны и слабо освещены.
КОНЕЦ
Вместо послесловия.Автор выражает глубокую признательность Денису Модзелевскому, сохранившему это замечательное произведение в своих анналах (практически как тот ветеран Вьетнама из "Криминального чтива", который передал-таки сынишке погибшего сослуживца папины часы) в назидание потомкам. Само произведение является вольным переложением одного буддийского коана: учитель и ученик встречают на берегу ручья падшую женщину, и учитель переносит ее через ручей. Далее ученик задает учителю вопросы, суть которых можно свести к одному: а не в падлу было? Конечно в падлу, отвечает учитель, но я перенес шлюху через ручей и забыл, а ты вот по сей день несешь ее на своих плечах.
Впрочем, автор мог напутать насчет порядкового номера коана. Автор вообще не уверен в том, что в данной традиции существует какая-либо нумерация. От падения в бездну отчаяния по этому поводу его удерживает лишь робкая надежда, что читателю, буде он окажется, глубоко безразличны всякие религиозные традиции.