Словесность

[ Оглавление ]








КНИГИ В ИНТЕРНЕТЕ


     
П
О
И
С
К

Словесность




ЖИВЫЕ


Боже, спаси Паланика
Устрой о мне вещь...
Из ада - в ад
Облако имени Лены Руфовой
Кочегарка имени товарища Азина
Переросток Савенко
Один таран, один побег




Боже, спаси Паланика

Чак Паланик (Chuck Palahniuk, р. 1964), если верить ему самому - представитель направления "трансгрессивной прозы". Только не спрашивайте меня, что это значит. Не думаю, что сам Паланик в состоянии внятно ответить на ваш вопрос.

Чак Паланик, если верить восторженным аннотациям, вынесенным на суперобложки - "сумасшедший гений", "матерый талант среди хилых талантиков нашего поколения", "культовый классик современности", "новый Уильям Берроуз" и так далее.

Чак Паланик, если верить кое-кому из читателей - мерзкий тип, обожающий смаковать мерзкие подробности, копаться в чужом белье и вообще всячески выносить сор из избы. Сексоголик. Амфетаминщик. Моральный урод.

Чак Паланик, как утверждают титры - автор "Бойцовского клуба", того самого "Бойцовского клуба", по мотивам которого снят тот самый "Бойцовский клуб" с Брэдом Питтом.

Но не верьте никому. Чак Паланик, как я давно уже подозреваю, всего-навсего ОЧЕНЬ ХОРОШИЙ ПИСАТЕЛЬ.



Пересказывать сюжеты его книг - дохлый номер. Это при том, что каждый роман имеет жесткую, почти кристаллическую структуру. Но вдоль этих осей скручиваются и нагнетаются энергетические вихри сопутствующих историй, по яркости и напряженности ничуть не уступающих основной линии. Записной книжки Паланика хватило бы, чтобы обеспечить работой три поколения литературных негров.

Это принцип альманаха, когда в очень замкнутом пространстве собирается десяток очень разных людей. Прежде чем присутствующие начнут кромсать друг друга разделочными ножами, необходимо как-то убить время. О'кей, будем травить байки, толкать телеги, гнать пургу. Каждый из нас - это нерассказанная история. Каждая история имеет право быть услышанной. Как вам понравится рассказ о надувном манекене для следственных экспертиз, который используется в качестве сексуального партнера? Или о ребенке, лишившемся прямой кишки в результате мастурбации на дне бассейна? Или о стремительно стареющем подростке, прибалтывающем жалостливых бабенок на минет?

Это принцип флэшбэка, когда повествование беспрестанно скачет, как мячик для пинг-понга (или вот еще лангольеры) туда-сюда, взад и вперед. Обрывок детской песенки, подозрительный потек на стене, корпоративная эмблема, угодившая в поле зрения - любая мелочь способна моментально отбросить вас на пару десятков страниц назад. Кое-где автор заигрывает со временем напрямую, этак грубо, в лоб, посылая героев в какое-нибудь альтернативное прошлое, чтобы совокупиться с собственной юной бабушкой или отлупить бейсбольной битой собственного дедушку-бойскаута.

В результате вы полностью сбиты с толку и дезориентированы. Все, что вам остается - довериться автору в его странной игре. И этот ухмыляющийся Вергилий не подкачает. Этот человек с некрасивым умным лицом, чем-то смахивающий на ирландского сеттера, отправит вас в такие химические дебри, что Менделееву и не снились.

Это принцип кольца, когда рассказчик, как заведенный, каждое второе предложение начинает со слов "Просто на заметку..." или "Что, скажешь, бред?", и это принцип лестницы-стремянки: одно предложение - один абзац - одна ступенька, и мало того, ступеньки все укорачиваются.

Это... В общем, вы уже поняли. Вы поняли, что ничего вы не поняли. У вас масса вопросов к Чаку Паланику.

Не самый главный, но ощутимо свербящий вопрос: откуда этот парень берет свои сюжеты и своих героев? Безумных мормонов, глотающих крысиный яд, чтобы коллективно вознестись на небо, влюбленных трансвеститов, мутирующих в обе стороны, тихих маньяков, сующих члены в пылесосные трубки?

Почти главный вопрос: оно ему надо?

И, наконец, главный вопрос: а нам оно - того? С какого перепугу?

То есть в принципе мы имеем классическую (ну, или почти) триаду, определяющую ценность художественного произведения.

Как. Почему. И зачем.



А теперь по порядку.

Человек по имени Чак Паланик, судя по всему - мужик несерьезный. Настолько, что и не пытается это скрывать. Так, отвечая на первый вопрос, он не слишком старательно изображает задумчивость и начинает беззастенчиво толкать скрипучие телеги.

Он, видите ли, работал в хосписе.

Посещал группы взаимной поддержки.

И даже набирал телефонные номера разных интересных контор и просил пожилую девушку, поднявшую трубку, рассказать самую грязную историю в ее жизни.

Еще он тщательно хранит все кассовые чеки, когда-либо выданные ему на автозаправках, в гостиницах, фаст-фудах и магазинах готовой одежды. Якобы по этим чекам он способен восстановить любой день своей жизни в любой последовательности.

Еще время от времени пристает к знакомым и незнакомым с расспросами вроде "А как вы чистите столовое серебро?", или "Расскажите мне, как ваша бабушка пекла вишневый пирог?", или даже "А ну-ка, навскидку - ваш рецепт удаления крови и мозгов со старинных гобеленов?". Ответы записывает в столбик. Можно только представить, как обожают Паланика его знакомые и незнакомые. Что они думают о Паланике в эти его периоды обострения любопытства.

Вот и все, говорит Чак Паланик. Все просто, говорит Чак Паланик. Факт-вымысел-факт.

Ага, как бы не так, говорим мы. Так мы тебе и поверили. Сам-то понял, чего сказал?

То есть, конечно, и хоспис, и группы взаимной поддержки - все это очень даже может быть. Мы охотно верим, что до написания своих замечательных книжек Чак Паланик занимался всякими общественно значимыми и благородными делами. Попутно накапливая багаж впечатлений. Выслушивал наркозависимых афроамериканцев-эротоманов с синдромом Стендаля. День за днем накапливая багаж впечатлений. Катал по гравийным дорожкам инвалидные коляски, нагруженные ветеранами вьетнамской войны. Терпеливо и скрупулезно накапливая багаж впечатлений. И даже - пусть его - кокетничал с девицами из службы "Горячая неотложка", часто и нервно дыша в телефонную трубку. Накапливая багаж впечатлений, чего-то там корябая в потертой записнухе. И напевая что-нибудь вроде "Шестой сундук, сундук еще неполный...".

Но вот в одной из лучших книг Паланика рассказывается о некоей маленькой девочке. Она рисовала пейзажи, дома и предметы, которых никогда не видела. Приливы, отливы, скалы, замки, церкви, домашнюю утварь. Потом она выросла и стала художницей. Она нарисовала тысячу гипсовых голов в студии и выучила латинские названия всех мышц человеческого тела. В общем, накопила багаж.

Но почему-то она не переставала рисовать тот остров с его отливами и приливами - реально существующий остров, на котором она никогда не была.

Это вроде как ответ на первый вопрос.



Просто на заметку: проследите, как вам лжет ваша любимая женщина. Любимые женщины - величайшие специалисты по вопросам практической лжи. Это похоже на изготовление мясного рулета для вечеринки, где будет много гостей: тонкая прослойка первосортной лжи - толстая прослойка событий, достоверно произошедших или могущих произойти когда-то с кем-то в схожей ситуации. Еще одна прослойка лжи - прослойка как бы правды. Или, точнее, соевого текстурата, идентичного правде. Факт-вымысел-факт, ага. В целом на вкус получается вполне сносно.



Паланик - прирожденный враль, да еще и поставивший это дело на широкую профессиональную ногу.

Прежде чем он скормит вам байку о том, как некоему гражданину под шумок скормили его собственную задницу, вы узнаете десяток оригинальных рецептов бифштекса с кровью. Попутно вам расскажут, как избавляться от содержимого прямой кишки кальмара, прежде чем подавать его (кальмара, а не содержимое) на стол. Приятного аппетита.

Прежде чем вас до полусмерти напугают эпидемией ретровируса в американских школах, вам будет прочитан краткий курс истории Гражданской войны, когда заградительные отряды под командованием генерала Мак-Гила по прозвищу Горбатый только и делали, что подбрасывали индейцам знаменитые оспяные одеяла.

Вашему вниманию предлагаются шокирующие подробности, неопровержимые факты и точные цифры, почерпнутые из рекламных буклетов, отрывных календарей, кулинарных книг. К тому времени, когда вы переварите хотя бы часть всей полезной информации, вы обнаружите, что погребены под спудом разноцветной галиматьи, как под этими самыми одеялами.

А лицо на суперобложке улыбается тонкими лиловыми губами.

Помнится, барон Мюнхгаузен также не скупился на разного рода подробности.



Существует не до конца проверенная теория писательского воздаяния. Мол, судите творца по законам, созданным им самим. Если смелости хватит.

Имел место прецедент, когда персонаж по имени Иов предъявил кучу резонных, на его взгляд, претензий некоему автору, известному под множеством псевдонимов. Все претензии сводились к одному: как насчет замысла, шеф? Автор тогда несколько растерялся, но ответил, что называется, по понятиям, представив сердитому Иову вещественные доказательства наличия у него стройного и совершенного замысла. В качестве доказательств выступали разные звери, от бегемота до левиафана, явления природы и даже небесные светила.

Иов, помнится, остался удовлетворен. Автор - тоже. Настолько, что подарил придирчивому и неопрятному старику - своему alter ego - смерть, "насыщенную днями".Так просто, на всякий случай. Ну, и чтобы впредь не выебывался.

Еще есть такая теория, будто автор переживает на личном кармическом опыте все, что вытворяет со своими героями. Он влюбляется в бумажных женщин и поводит обнаженными плечами этих женщин. Пока он просиживает последние штаны за письменным столом и/или крутит болты на заводе "Серп и Молот", он страдает и убивает, воюет с тысячью врагов и целует тысячи губ.

Пусть это будет ответом на второй вопрос.



Паланик - абсолютный чемпион по количеству придуманных им американских психопатов, только и ждущих, чтобы вцепиться вам в сонную артерию. Более того, Паланик сам стопроцентный американец и психопат. Так что если он задался целью напугать или обескуражить читателя, будьте уверены - за свои деньги вы получите сполна.

Но вот ведь странная штука - все эти люди, как будто только и знающие, что насиловать и увечить самих себя и окружающих, не вызывают у нас отвращения. В книгах Паланика редко-редко встретишь прирожденного убийцу или стопроцентного нелюдя. Это обычные налогоплательшики, оказавшиеся в необычной ситуации. И реагирующие на ситуацию соответствующим способом. Расслабьтесь, говорит Паланик. С кем не бывает, говорит Паланик. Случись такое с вами, я бы посмотрел, как вы разрулите, говорит Паланик.

И - да, и нам становится действительно жалко этих придуманных людей с их придуманными проблемами. Давай-давай, держись, шепчем мы герою. Допустим, у героя - дар: убивать словом. Стоит ему напеть вполголоса детскую песенку, и в радиусе десяти шагов трупы лежат вповалку. Герой крепится из последних сил. Герой считает про себя:

Раз...

Два...

Три...

Четыре...

И все равно ведь не досчитает. Все равно убьет. Но вот держится пока.

Обычные люди в необычной ситуации - вам это ничего не напоминает?

Может быть, где-то здесь, совсем близко, ответ на третий вопрос.



Напоследок мы подходим к довольно скользкой теме. Речь идет о скандальном интервью, отобранном у Паланика некоей шустрой корреспонденткой. В нем Паланик, разоткровенничавшись, поведал о подробностях своей личной жизни.

Само собой, нам с вами нет ровно никакого дела, каким образом хороший писатель Чак Паланик спит со своими мальчиками/девочками. Интересно другое: неделю спустя Паланик вывешивает на своем официальном сайте аудиофайл, в котором с излишней горячностью опровергает сказанное им в неопубликованном интервью.

Надо полагать, таким образом Паланик хотел пресечь возможные недомолвки и кривотолки. У него плоховато получилось, потому что злополучное интервью никогда не увидело свет по техническим причинам.

Я предупреждал, что Чак Паланик - мужик несерьезный. За это он мне и нравится.



Лучшая новелла Паланика называется "Бодхисатвы". Она о... собаках. О двух золотистых ретриверах-спасателях, которые ищут трупы в завалах. Всюду, где было землетрясение, или наводнение, или ураган, или террористический акт. Грязная, но необходимая работенка. Собаки, говорит Паланик, остро чувствуют запах беды. Бодхисатвы, поясняет Паланик, это просветленные сущности, которые решили вернуться к людям и облегчить их страдания.

В другой новелле автор сидит в лужице теплой воды на дне огромной ванны-джакузи в номере-люкс, сжимая в одной руке чек за право экранизации "Бойцовского клуба", а в другой - бутылку джина. У него практически содран скальп, потому что накануне он по ошибке намазал голову каким-то лобковым депилятором и до кучи принялся скоблить череп опасной бритвой. Он немножко растерян, и ему смешно - вечером какая-то важная вечеринка в Голливуде. Таким я его люблю больше всего.

Знаменитый "Эскорт" заканчивается тем, что герой-протагонист приходит в квартиру умершего приятеля, чтобы забрать оттуда всякие разные анальные штучки, прежде чем их обнаружат родители умершего. Старики наверняка очень расстроились бы, рассуждает герой, и герой очень торопится. Он убеждает себя, что делает важное дело.

Грязную, но необходимую работенку.

"Эскорт" заканчивается так:

"Я мог бы жить в этой комнате.

Да и любой мог бы".



...Просто на заметку: что, разве не бред?




Устрой о мне вещь...

Все мы очень разные.

Живем в разных городах - правда, на расстоянии одного-двух часов езды. По-разному, каждый своим индивидуальным вервием поддерживаем штаны, о'кей? Слушаем разную музыку. Любим (безотносительно взаимности) разных, иногда чересчур уже разных, так что сами путаемся, женщин.

Ну, а фиг ли, спрашивает меня Тот, Кто Внутри. А ты думал, в сказку попал? Так оно и есть, так и было всегда. Но воздух-то, воздух...

Вот Саша Корамыслов, Саня, Сашок, А Ка, Александр Анатольевич, старшой брат, гуру и по совместительству полупроводник в мир. Седой гурман словесных конструкций, воинствующий аскет прикосновенности русского языка, мягчайший из воинов Этого, да, Саша, Этого Света.

Середний брат, Денис Модзелевский. Кажется, удачливый журналёр, а еще - мой прораб на этой странной стройке: изо дня в ночь, от невстречи к невстрече возводить черные обелиски с надписью "Памяти русского рокенролла" - на каждом квадратном метре личной обетованной кухни.

И как в том анекдоте - "А ты кто здесь такой умный?". "А я младший братан", сказал Иванушка и заплакал.

Но воздух, ребята, воздух...

Как маленькие, больные и теплые пятнышки внутри я храню слова моих друзей.

Саша:

- Когда-нибудь ты поймешь, что страх Божий и любовь - одна и та же фигня.

Дениска:

- Гонишь, Майк не умер. И Свин тоже. И Сид. Вот Янка и Саш Баш - те умерли плотно. Знаешь, почему? Потому что смерть таких, как Янка, или Джим, или Ян - больше, чем жизнь. Говоря фигурально, их смерть - это и есть их настоящая жизнь, и наоборот. А что делать на небе клоунам?

Иоанн Дамаскин:

- Но, Господи, или хощу, или не хощу, спаси мя. Аще бо праведника спасеши, ничтоже велие; и аще чистаго помилуеши, ничтоже дивно: достойни бо суть милости Твоея. Но на мне грешнем удиви милость Твою: о сем яви человеколюбие Твое, да не одолеет моя злоба Твоей неизглаголанней благости и милосердию: и якоже хощеши, устрой о мне вещь.

И еще один, ныне путешествующий в своем блаженстве отсутствия Бесогонов:

- Ну ладно, из милосердия я тут шляюсь с тобой. Но больше - из любопытства.

Все мы, оба-два-трое-четверо - очень разные. Непоправимо даже. Паскудно и счастливо. А воздух - разве еще раз повторить, что ли, вслед за Осипом Эмильевичем...

Тот, Кто Внутри И Снаружи, бьющийся лысеющим черепом обо все окна всех на свете маршрутных автобусов сразу, говорит мне:

- Увидимся. О'кей?

О'кей, говорю я, меньший среди равных, первый из робких. Я, такое дело, по ходу в сказку попал. И по полной программе. Ты, главное, устрой о мне вещь. За всех нас. Потому что ну, слышишь же ты, терпила, мы такие, блин... На расстоянии двух парсеков. Одного звонка. Трех букв, выпавших из алфавита.

И Тот, Кто Внутри-Снаружи-Везде И Всегда, отвечает:

- Да какой разговор, братан!




Из ада - в ад

Я подамся в менты,
в пидарасы, в поэты, в монахи -
все, что угодно,
лишь бы не нравиться вам!
(кажется, "Инструкция по выживанию")

Смешно: когда я впервые услышал голос Летова, воображение нарисовало мне совсем другого человека. Волосы: с проседью, едва отросшие после очередной ходки. Лицо: энергичное и мускулистое, какие бывают у неглупых урок. Рост: выше среднего. Плечи: широкие. Чуть сутулится при ходьбе.

Такими были люди летовского поколения - поколения старших братьев, многое повидавших и многое умеющих рассказать - люди, которых я знал и уважал в Тугарине.

Потом, когда я увидел его фотографии, разочаровываться было уже поздно: голос схватил меня за шиворот и поволок туда, куда надо.



Мне повезло: я начал с "Прыг-Скока" - пожалуй, одной из самых зрелых работ зрелого Летова. "Закипела ртуть, замахнулся кулак. Но только если крест на грудь, то на последний глаз пятак" - это было абсолютно, стопроцентно мое. "Моя мертвая мамка вчера ко мне пришла, все грозила кулаком, называла дураком" - это было про мою мать, которая медленно и трудно умирала в соседней комнате, исколотая промедолом.

Мне вообще везло с летовским голосом: он просачивался сквозь стены, приходил ниоткуда, его приносили на здоровенных кругляках для катушечного магнитофона знакомые гопники: "Во, послушай... За жизнь поет мужик".

"Вслед за "Прыг-Скоком" была "Мышеловка" - альбом, записанный восемнадцатилетним омским панком в одиночку, путем наложения дорожек. "Колючая проволока вдаль километрит... Автомат, униформа и противогаз... А день был хороший, как сопля на стене... А он увидел солнце!". И еще: "Я устал сторожить кресты, я устал получать пизды... (через десять лет эта строчка трансформируется в поистине страшные "нерукотворные пиздюли"). Я устал от ваших речей, я желаю стать стаей грачей, я хочу умереть молодым!". Но сквозь кривые, плохо прилаженные друг к другу слова, сквозь прыщавый юношеский максимализм, как сквозь помехи записи, вдруг прорывалась чистая нотка: "А кто-то руками вдоль, а кто-то шагами вдаль, но я еще соберу и приклею отбитые части тела...".

Вот почему мне тогда казалось, что Летов непременно должен иметь тюремный опыт. Это был голос человека, которого ломали и не смогли сломать. "Пластмассовый мир победил, ликует картонный набат. Кому нужен ломтик июльского неба? Моя оборона - солнечный зайчик стеклянного глаза... Моя оборона - плюшевый мячик дешевого мира...".



Волосы: длинные, в юности зачастую не слишком хорошо промытые. Лицо: из тех, чьи обладатели с легкой руки Мандельштама получают кличку "христосик" - малоподвижное и невыразительное, с деревянной простотой черт, но зато вспыхивающее и сгорающее на раз. Очки - круглые, затемненные, "под Леннона", иногда обычные, с довольно сильными диоптриями. Телосложение: хрупкое. Рост: ниже среднего. Из особых примет - плохие зубы.



Игорь Федорович сам достаточно рассказал нам о своих нелегких боевых буднях: "КГБ-рок, рок-КГБ", "Мы - лед под ногами майора" и т. д. Наверное, это как-то входило в имидж, а с имиджем надо считаться, пока он сам не начинает прикидывать: стоит ли считаться с тобой.

Последней опасности Летов счастливо избежал. Недаром одной из его любимых, многократно перепетых и пересведенных, была "Я не оставляю следов на свежем снегу". Только в отличие от прочих убегающих - на небеса ли, домой, к холодным сарделькам и яйцам вкрутую или, упаси Господь, в последнюю осень (здесь почему-то всплывает пряный дух распаренных веников в русской баньке), он всякий раз бежал вглубь себя - а там, судя по всему, был тот еще БУР, тот еще карцер. Потому он так истошно орал, потому бился в падучей на заплеванных сценах.

Совершенно напрасно называют предсмертный, 2007-го, альбом "Гражданской Обороны" светлым и праздничным. Ничего трагичнее и пронзительнее я не слышал (ну, разве еще "Реанимация": "А вот ОТДЕЛЬНОМУ солдату ПЕРЕСТАЛО умирать..."). Это поет человек, приготовившийся к прыжку. Человек, бросивший через плечо последний взгляд - обреченный и окончательный. Человек, наконец-то купивший билет на тот самый скорый поезд.

Что ж, у Летова были свои отношения со смертушкой. Приязненные, даже родственные.

Как, впрочем, у каждого из наших.



Если бы Летов вправду мотал срок - хоть на благородной Тугаринской "пятерке", хоть на "красной" сучьей зоне - думаю, он очутился бы в касте злостных отрицал. "Хуй на все на это - и в небо по трубе". Из той же самой серии: "Убей в себе государство". И еще: "Иуда будет в раю". Прежде чем сказать такое вслух (пусть даже повторяя сказанное кем-то), следует хорошенько все взвесить. А сказав - уметь ответить за базар.

Его самая знаменитая фотка, размноженная миллионами копий и принтов на майках, обошедшая всю Россию - Россию, где каждый пятый половозрелый мужчина вплотную соприкасался с пенитенциарной системой: человек в круглых очках стоит за колючей проволокой. Опыт Летова - опыт трансцендентального путешествия из ада внешнего, повседневного, кухонного, огосударствленного, в разноцветные глубины личного ада - опыт сумасшедшего Орфея, который вечно отправляется на поиски своей деревянной невесты.

В конце концов, это не страшнее, чем жизнь.




Облако имени Лены Руфовой

Лена Руфова - это замечательная художница, которая живет в Воткинске. А Воткинск - это городок в ста пятидесяти километрах от Тугарина. А Тугарин - ну, это Тугарин. Приезжайте, сами все увидите.

Знакомство с Тугариным следует начинать в день города. Однажды я видел трансляцию какого-то карнавала в Стране Басков. Там люди, прикрепив к головам петарды, заполняют улицы и площади так, что яблоку негде упасть, и мерно раскачиваются в такт барабанному бою. Время от времени взлетает красная ракета - это значит, что умер еще один человек, раздавленный или задохнувшийся в толпе. Такая смерть считается очень добродетельной и даже почетной.

Я доступно объяснил про день города в Тугарине?

Я сбежал из Тугарина накануне. Денег у меня оставалось ровно на одну хорошую пьянку с друзьями. Перед этим мы с Ёлкой пили в городском сквере сладкую и липкую настойку смородины на коньяке и говорили обо всем на свете, кроме Бога и беды. Ёлка - хорошая женщина, а я не люблю унижать хороших людей искренностью.

В автобус я загружался по частям: вот я, вот пиво, а вот мои воздушные поцелуи Ёлке, жирным вокзальным голубям и отъезжающей платформе.

У меня есть два пунктика, которые здорово отравляют мне жизнь.

1. Я имею привычку разговаривать сам с собой, и

2. Я ненавижу ездить на передних сиденьях автобусов лицом ко всем остальным пассажирам.

На этот раз мне досталось именно такое место. Пассажиры странно смотрели на меня, обложенного пивом, как бутылками с зажигательной смесью, и поэтому я сразу заснул.

Проснулся я оттого, что вокруг было много воды. Она сначала приснилась мне, а потом стала настоящей. Мы подъезжали к Воткинску, а в окнах автобуса стояла вода - много, очень много, ненормально много воды.

Я набрал Корамыслова.

- А? - спросил далекий и маленький Саша.

- Хуй на, - ответил я. - Привет, братское сердце. Почему так много воды? И пушка... Что за пушка торчит стволом вверх?

- А, так ты на главной площади, - сказал Саша. - Это памятник. А вода - Воткинское водохранилище. Давай, двигай ко мне в музей.

Музей мне как-то не запомнился. Зато запомнилась дивная жареная курица, приготовленная Сашиной женой Людмилой Федоровной. Значит, мы были уже у него дома.

Саша - музейщик, и Людмила Федоровна - музейщица, и, как у всяких музейщиков, их дом тоже немножко похож на музей. Кругом висели картины, и все они были написаны дочерью Людмилы Федоровны Леной Руфовой.

- Покажите! - кричал я с интонациями Хлопуши. - Покажите мне "Облако имени Лены Руфовой"!

Так я про себя назвал одну вещь, которая мне нравилась - собственно, это была единственная вещь Лены, которая мне нравилась по-настоящему. Ни Саша, ни Л.Ф. не могли понять, о какой картине я говорю. Кажется, ее вообще здесь не было.

Мы пили тугаринскую водку "Тайга", закусывая курицей, когда пришла Лена Руфова. Полная красивая, очень спокойная девушка. Мне рассказывали, что она замужем за эвенком. Она пришла помыться в ванной - что-то там у них с эвенком прорвало, а эвенк наверняка не умел чинить водопровод.

Все время, пока Лена была в ванной, потом сушила волосы в соседней комнате, потом о чем-то негромко беседовала с Л.Ф., я расточал неумеренные восторги по поводу картин Лены, и особенно - той, моей любимой. При этом я обращался исключительно к Корамыслову, но старался, чтобы Лена слышала каждое мое слово. Мне казалось, что в такой форме мои похвалы будут звучать оригинально и никому не покажутся лестью. Наверное, я был уже здорово пьян.

Когда Лена ушла, Л.Ф. сказала мне с мягким укором:

- Что ж вы так и не заговорили с Леной?

В культурной программе у меня был запланирован Егор Чужак. Егор Чужак - это Егор Чужак, читайте его рассказы и сами все поймете.

Впрочем, Чужак - такое блюдо, которое следует приберегать напоследок. Сначала мы всласть наобщались с Корамысловым. Точнее, вдрызг. Саша читал мне свои стихи, я пытался читать свои. Я забыл упомянуть о неприятном пунктике №3, которая отравляет мне жизнь сильнее всего: я ненавижу читать свои стихи вслух. Вот Корамыслов - он, кажется, и живет-то лишь тогда, когда читает. Где-то в половине второго ночи Саша включил раннего, почти детсадовского БГ и завалился спать.

Мы были уже вдвоем, на корамысловской "явочной квартире". Она существовала только для того, чтобы Саша мог спокойно бухать и слушать БГ. Меня вдруг тряханул мощный приступ алкогольного голода (трижды благословенная жареная курица, мир твоему абсорбированному праху), и я двинул на кухню в поисках жратвы.

За стенкой нежно выла флейта Севы Гаккеля, на сковородке шипела и плевалась горячим соком говяжья тушенка, обнаруженная в холодильнике. На столе стояла банка с прошлогодними, но вполне съедобными солеными грибами, и еще оставалось немного водки. Как раз столько, чтобы на нее просто смотреть и знать, что у тебя есть немного водки.

Утром мы похмелились достаточно жестко, чтобы больше не строить никаких планов на день. БГ по пятому, что ли, кругу спел нам про хозяина, голову растамана и каменный уголь. Саша принялся сочинять танкетки, а я записывал их на обоях.

Неожиданно из-за обоев выглянула кондукторша и сказала:

- Ноги на воздуховод не ставить.

Оказывается, это мы ехали в маршрутке к Егору Чужаку. Я на всякий случай отхлебнул сбитня из полторашки. Кондукторша совсем обиделась и сказала:

- А за распитие спиртных напитков в общественном транспорте я вас вообще высажу.

Тогда я сказал (мне до сих пор стыдно, что я так сказал, но я сказал):

- Ты умрешь от рака. Я его вижу. Он уже в тебе. Ты умрешь очень скоро и очень страшно.

Сразу после этого нас высадили.

Егор Чужак клеил записные книжки из пустых пачек "Беломора". Это был его бизнес.

- Сомаф, я тут подобрал аккорды на твои стихи, - сказал он мне первым делом. Вторым делом он выпил перцовки.

- Сомаф, бля буду, никак твоего Гринуэя не могу осилить, - сказал Чужак.

- Сомаф, не еби мозги, - сказал Чужак.

Наконец он перестал говорить, взял гитару и спел песню на мои слова. Мне давно разонравились эти слова - про запоздалый март и волчий ветерок, про звездную дыру над головой и голубую степь - но когда Егор спел, я попросил его спеть еще раз. Потом он спел эту песню, наверное, раз пятнадцать, и каждый раз - по другому, и с каждым разом все лучше и лучше.

Когда пьешь с друзьями, да вдобавок еще и поэтами, наступает момент, когда хочется то ли разодрать рубашку на груди, либо нахамить всем присутствующим. У меня оставалось не так много времени до отъезда, и поэтому я решил совместить одно с другим.

Сперва я заплакал. Я оплакивал себя и свои дурацкие тридцать два года, большую часть из которых я бросал, предавал и трусил, всех женщин, которых я предал, всех мертвых и брошенных детей, которых я обнимаю во снах. Затем я вытер сопли и рассказал моим друзьям-поэтам о Последнем Путешествии.

Сильнее я не мог их оскорбить. Егор Чужак, отсидевший за какую-то мелочь шесть месяцев, сказал с интонацией персонажа из телесериала "Место встречи изменить нельзя":

- Фраерок ты, Сомаф.

Корамыслов ничего не сказал.

Сразу после этого я ушел. Саша порывался проводить меня на вокзал, но я быстро от него съебался. Мне больше не хотелось видеть знакомые лица. Вокруг был чужой город, населенный исключительно незнакомцами, и меня это вполне устраивало. У одного из незнакомцев, одетого в серую ментовскую форму, я спросил:

- Где здесь стоянка такси?

На стоянке шумели гладкие восточные люди.

- Сколько до Тугарина? - спросил я.

- Рубль, - сказали восточные люди хором и отвернулись, как один человек. "Рубль" и в Воткинске, и в Тугарине означает тысячу. У меня не было тысячи рублей, и восточные люди это прекрасно знали.

- Хорошо, - сказал я. - расчет на месте.

Восточные люди даже не посмотрели в мою сторону. Тогда очень худой человек, состоящий из оспин, острого профиля и выгоревшей челки - он был здесь единственный славянин - сказал:

- Поехали.

Таксиста звали Гоша, и вряд ли он мог объяснить сам себе, зачем он ввязался в эту авантюру - на ночь глядя везти полупьяного клиента в Тугарин, да еще под честное слово. Он отобрал у меня паспорт и строго-настрого запретил пить пиво в машине.

Он оказался неплохой мужик, этот Гоша. В прошлой жизни он много бухал. Мы говорили обо всем на свете, кроме Бога и беды. А над шоссе, совсем невысоко, парило облако с картины, которая, вероятно, мне приснилась. Одно-одинешенько. Маленькое такое.

Я смотрел на облако имени Лены Руфовой и думал, что Последнее Путешествие - это не страшно. То есть конечно, страшно, но немножко, как страшно все новое. Страшно ведь было идти одним тихим днем в длинное серое здание с букетом приторных астр. Страшно, вправду страшно впервые познать женщину. Страшно ударить врага во сне, когда кулаки как ватные. Но мы все делаем это однажды, а потом еще и еще.

Может быть, это праздник, нескончаемый фейерверк. А может быть, нескончаемый ад или медленное головокружительное падение. Ясно одно: скучно не будет. А вообще - там разберемся. Но чуть попозже, чуть попозже, слышишь ты, фраерок?

Я не думал о том, где я достану тысячу рублей, чтобы заплатить таксисту Гоше. Я разговаривал сам с собой. Я говорил примерно вот что:

- Послушай. Этот мир - он ведь нуждается в тебе гораздо меньше, чем ты в нем. Понимаешь, к чему я клоню?

И сам же отвечал:

- Не-а, понятия не имею. А к чему ты клонишь?

- Не валяй дурака. Да, мир нуждается в тебе меньше, чем ты в нем. И что из этого следует? А только то, что ты можешь узнать о нем чуть больше. Из праздного любопытства хотя бы. Пока есть время. Да, пока у тебя еще есть время.

...Я вошел в Тугарин в пять часов утра. На тротуарах громоздились кучи мусора - смятые жестянки, упаковки из-под чипсов, сигаретные пачки, неиспользованные гондоны: следы праздника. Среди куч бродили веселые собаки и грустные алкоголики. Я купил еще пива и пошел домой спать.




Кочегарка имени товарища Азина

Это были очень странные песни. Довольно простые, простоватые даже - ни рифмы, ни мелодики - они тем не менее оставляли ощущение чуда. Такое послевкусие. Или я ностальгирую?

Вадик приходил, садился на круглую батарею, просил кого-нибудь настроить гитару, разрисованную шариковой ручкой (нечеловеческий профиль Цоя и суставчатые монстры). К этому времени поспевал упитанный косячок. Или глоток старого доброго тошнотворного портвейна. А лучше - и то, и другое вместе.



Нет, надо по порядку. Товарищ Азин был красным командиром, поставившим когда-то на уши всю Умрудию. Никто не знал, откуда он взялся - казачок с прибалтийским акцентом. Он загонял целые деревни в асбестовые пещеры по берегам Любы-реки и морил их там голодом насмерть. За что ему и поставили памятник и назвали в его честь одну из улиц в Тугарине.

На этой улице, вернее, во дворе между библиотекой и стоматологией, была кочегарка, про которую тертый человек по кличке Химик сказал:

- Там собираются панки.

Мы с Димычем только что записали первый квартирный альбом (полторы гитары, самодельная ударная установка и мой атональный вокал) и были уверены, что единственные панки в городе - это мы.

Ночью мне приснилась кочегарка. Куда-то вверх и вглубь уходили трубы, а на трубах сидели мрачные личности с ирокезами, сплошь утыканные булавками. ("Взломщик", "Игла" и "Асса" только-только появились в прокате.)

На другой вечер мы, прихватив бутылку молдавской водки "Стругураш", пошли искать знаменитую кочегарку. Во дворе между библиотекой и стоматологией, давясь и оглядываясь по сторонам, глотнули тяжелой густой дряни, настоянной на виноградных косточках (благословенное время, когда мы умели давиться водкой и шифровались от лишних глаз).

Мимо шел густоволосый тип в джинсовке. Шея у него была обмотана черным платком.

- Где здесь панки тусуются? - окликнули мы его.

- Айда со мной, - сказал тип и нырнул в темноту.



Все было так и не так, как рассказывал Химик. Панки обитали в малюсенькой - три на четыре метра - подсобке. Зато на стенах (даром, что свежепобеленные) был в наличии весь джентльменский набор тогдашних граффити: от "Кино" до "The Cure", от "Kreator" до "Коррозии металла".

Честно говоря, панков в чистом виде среди нас никогда и не было. Все уважали Егора Летова и "Гражданскую Оборону", но на этом общие симпатии заканчивались. Кто-то притарчивал по "Алисе", а кто-то - о, ужас - по сей день тайком слушает "Арию". Я уж не говорю о том, что своими сигаретами, шмалью и киром мы щедро делились с окрестными гопниками - и наоборот. Кастовых различий между пацанами, в сущности, выросших в одном дворе - а в Тугарине все дворы похожи, как близнецы - тогда не наблюдалось. Царила полная демократия. И еще постоянно ощущалось - всеми! - что:

ЧУДЕСА
ВОТ-ВОТ
НАЧНУТСЯ.

Не сегодня-завтра. Ведь недаром же Ватсон пел, и "косой" ходил по кругу, и девочки посматривали на нас - с насмешливым любопытством, но посматривали. Хотя, вероятно, я ностальгирую самым паскудным образом, придумывая то, чего не было.



Нет, все-таки надо по порядку. Итак, Вадик затягивается, передает штакет рядом сидящему и начинает:

        - Дай мне знать, когда ты уйдешь навсегда,
        дай мне знать, когда ты закроешь глаза,
        и кто пойдет сквозь туман городской за тобой
        по дороге домой....

И вот это:

        - Мы все несемся в никуда,
        навстречу будущей войне...

И это:

        - Остановившись, оглянуться на пройденный путь,
        грустно улыбнувшись, осмотреть поле битвы -
        и ехать дальше, уносясь в пустоту,
        и исчезнуть в ночной тишине навсегда.
        Я бы сделал на столбах провода из серебра...

И, конечно, вот это самое:

        - Не стучи в мои двери -
        я здесь не живу, е-е!

Тут уже начинают подтягивать все, даже самые бесслухие. Поет Олег (он повесится в 2001-м на чердаке), поет Джон (станет мусором), поет Илька-маленький (тоже будущий удавленник), поет Толян (два срока один за другим), поет Костя (девять ножевых в спину на пятачке у круглосуточного минимаркета), поет Леха-Акцепт (вернется домой в цинковом гробу), поют Гриша, Пашка, Сагдей...

Странная штука, говорю я себе, странная штука, тогда - юные и сопливые - мы только и делали, что орали песенки о любви и разлуке.

Чудеса, не иначе.



Потом мы предпримем несколько героических попыток записаться в студии на приличной (кхм...) аппаратуре, Леха с Гришей будут по страшной силе париться с микшером и всякими соединительными шнурами, пока Вадим безучастно перебирает все те же три аккорда, потом-потом-потом - но давай по порядку.

На дворе 2008-ой, и я больше не узнаю и никогда не узнаю этого места. Окно, когда-то наглухо замазанное белым, отмыто, за ним - стоматология, а может, библиотека: какая теперь разница. Верстака, на котором обычно возвышалась горка плана, прикрытая газеткой, нет и в помине. Да и на стенах - совсем другие рисунки и слова. В углу - засаленный матрац. Наш каменноугольный рай, наш заповедник для робких душ какие-то малолетки превратили в траходром.

Друг, приехавший издалека и никогда прежде здесь не бывавший, говорит, глядя на наши обескураженные рожи:

- Парни, я вам завидую. У вас была кочегарка имени товарища Азина.

Он говорит это просто так, чтобы нас поддержать - меня и Гришу, колупающего носком ботинка слежавшуюся золу. А еще тех, кого невидимо толпится вокруг: Олега, Ильку, Костю, Акцепта...



Мы еще соберемся - все! - возьмем стакан шмали и ящик "Агдама", и запишем наши простецкие песенки так, как надо.

А потом сожжем нахуй кочегарку имени товарища Азина, потому что в такие места заподло возвращаться.




Переросток Савенко

Я понятия не имею, где сейчас находится Эдуард Вениаминович Лимонов. Скорее всего, опять сидит где-нибудь в Крестах по обвинению в террористической деятельности. А если не сидит, значит, только что освобожден под залог. Или в скором времени опять сядет. Но его досуг - вопрос его вкуса.

А может быть, Лимонов-Савенко в данный момент штурмует башню Святого Петра в Риге или планирует государственный переворот в Дуркестане. Пишет передовицу для газеты "Лимонка". Покупает партию оружия для своих юных соратников-нацболов.

В общем, человек при деле.



- Зачем ему это надо? - спрашивает мой друг.

- Понимаешь, - говорю я, чувствуя себя адвокатом Эдуарда Вениаминовича (не самое приятное ощущение). - Где-то он написал об этом: вот, я сочинил и продал сколько-то книг. А дальше что? Поимел столько-то самых красивых женщин (ну ладно, здесь, положим, он прилгнул). А дальше? Видел Бродского и Дали. А потом?

- Все равно не понимаю. Чего он мельтешит?

- Он хочет продолжения. Точнее, бессмертия.



Кумиры Савенко - Мисима и Жан Жене. Оба - знаменитые изгои и гомосексуалисты, если для кого-то это имеет значение. Кстати, та сцена в "Эдичке", благодаря которой книгу переименовали в "Русский поэт предпочитает больших негров", действительно одна из самых сильных в его творчестве. Во всяком случае, только она и закрепилась в памяти, да еще обжигающий борщ, поглощаемый из кастрюли на балконе, под безжалостным утренним солнцем Нью-Йорка.

Но любимым героем Савенко остается он сам. Потому-то лучше всего у него получается автобиографическая проза. Как только он начинает выдумывать (шутка ли, однажды мне попался изготовленный им фантастический роман-антиутопия), его заткнет за пояс любой лукъяненко средней руки. Зато когда Савенко этак между делом обмолвится: "Тут я напился и из чувства противоречия отправился с ним в постель" - читатель радостно потирает руки: да, это снова он, тот самый Эдичка-Педичка, анфан-террибль и священная корова русской литературы.



Как водится, и здесь чувство меры отказывает Эдуарду Вениаминовичу сплошь и рядом.

Вот он рассказывает, как о значительном событии в жизни, о драке с легендарным "смогистом" Леонидом Губановым. Вернее, о двух драках, если это можно так назвать. В первом случае хитроумный Эдуард Вениаминович зарядил поэту бутылкой по черепу, благодаря чему только и избежал расправы. Во втором же - отчасти за прежнее вероломство - самым прозаическим образом получил от поэта основательных пиздюлей (довольно странная в устах бойца ремарка: "у меня хватило ума не сопротивляться").

А в следующем абзаце Эдуард Вениаминович раздает пинки мертвым друзьям и врагам в духе "где я, и кто они?". И очень опрометчиво, кстати: некоторые мертвые мстят за себя всю смерть.

Эта короткая новелла - "Гипсовый пионер и его команда" - говорит о переростке Савенко больше, чем два десятка многословных романов. Нет, он не настолько опасен, каким пытается выглядеть. Кто-то сказал, что он лишен обаяния, отяжелевший анфан-террибль, обзаведшийся эспаньолкой и несколькими серьезными статьями Уголовного кодекса. Я в это не верю. Думаю, он до сих пор чертовски обаятелен, как всякий человек, у которого за потайной дверкой воображения всегда наготове пыточные подземелья и дивные висячие сады.



Позволено ли сказать: был такой плодовитый, но неряшливый писатель Лимонов. Иногда его было даже небезынтересно читать. Вообще из этой адской смеси - "Три О": Одаренность, Одиночество, Отчаяние - получается отличная взрывчатка, почище любого пластита. Он взял себя за шиворот и выдернул из червивой харьковской подворотни, и поставил над столь не любимым им society (мы все помним, от какого это глагола) вот так - одной ногой в Париже, другой в Нью-Йорке. Когда он издевается над Пушкиным, упрекая в "низкой социальной мобильности" (только за то, что Александр Сергеевич до конца дней знался с лицейскими товарищами) и "домоседстве" (за то, что не высунул носа дальше Арзерума) и в качестве примера отрицательной свободы приводит, скажем, Американца-Толстого - он прав правотой поэта, которая не нуждается в политкорректных доводах.

Но потом что-то случилось, что-то непоправимо щелкнуло в бедной его голове. Вот как он говорит о своем стиле: "Мой великолепный, блестящий, тугой..." и т. д. А упоминая о каком-либо событии, обязательно вставит: кстати, об этом я уже написал классный рассказ.

Позволено ли сказать: бессмертие удается, если не слишком суетиться. Продолжение может обернуться тошнотворным сиквелом.

Я не знаю, чем сейчас занят Эдуард Вениаминович. Может быть, в этот самый момент он развлекается со смазливым сокамерником - вечера в Крестах длинны и унылы - или, присев бочком у стола, совсем как молодой Ильич, сочиняет очередные тезисы.

Дело вкуса, только и всего.




Один таран, один побег

В тот день мне не сиделось дома. Знаете это чувство: если вот прямо сейчас что-то не предпримешь, другого случая уже не представится.

Я позвонил другу и сказал:

- Давай побродим где-нибудь, где давно не были.

- Давай, - сказал друг.



Мы шли по Большой Покровской. Десять лет назад это была страшная улица. Сюда от тюрьмы, довлеющей городскому ландшафту, стекались люди с мертвыми глазами и синими от наколок запястьями. Здесь они зализывали раны и готовились к новым отсидкам.

С тех пор прошло десять лет, прежние обитатели вымерли ("Спились?" - уточнил я. "Нет, реально вымерли", - ответил друг, сведущий в этих делах побольше моего). Теперь по Большой Покровской можно было просто гулять, разглядывая полуразвалившиеся купеческие дома.

Так мы добрались до храма Покрова Богородицы, давшего имя улице. В храме до самого недавнего времени был продуктовый склад. Тем не менее здесь сохранились фрагменты столетних фресок. А еще среди облупленных стен бегал светлоголовый пацан четырех лет от роду с гладко оструганной палкой. Думаю, ему было хорошо здесь. Немного грустно и одиноко, но хорошо.

- Привет, солдат, - сказал я ему.

- Привет, - отозвался он.

- Ты чего здесь делаешь?

- Охраняю, - сказал он и застеснялся.

- От кого охраняешь? От воров?

- Нет, - сказал он и совсем застеснялся. - Ходят тут...

И показал на стайку детей постарше, скакавших снаружи. Понятное дело, его не брали в компанию. И все равно я позавидовал ему. Какие-то катакомбы с толстенными сводчатыми стенами уходили под землю. В храме было прохладно, сумрачно и пыльно, то есть именно так, как надо четырехлетнему человеку, чтобы почувствовать себя кем угодно.



Потом мы оказались у тюрьмы, гадая, что означают треугольники на воротах - один синий, другой красный - с надписями "Один таран", "Один побег". Это была знаменитая тюрьма - с тройными стенами, вышками, опутанными неопрятной "колючкой", и настоящей огневой точкой в запретной зоне.

Очевидно, мы и впрямь слишком долго простояли у ворот. Два румяных ВВ-шника появились из ниоткуда и вежливо обратились к нам:

- Ждете кого-нибудь?

Мы никого не ждали. Мы лишь попросили объяснить загадочные надписи. Румяные парни добродушно посмеялись и сказали:

- Заезжайте как-нибудь, узнаете.



Мы поднимались все выше по Большой Покровской и наконец дошли до Новой церкви. Издали она была похожа на ракету, вблизи - на комод: досадный просчет архитектора, не иначе. Нарядные, словно карамельные маковки дисгармонировали с кирпичной кладкой.

- Они как будто из пластика, - сказал мой друг, задрав голову. - А кресты - из фольги.

Во дворе церкви шла, несмотря на выходной день, неспешная работа, урчала какая-то электрическая скотинка, переговаривались люди в спецовках. На нас, прогуливающихся под стенами, посмотрели длинными взглядами и отвернулись.

- Плевать, - сказал я. - Зато здесь чуть ли не самая высокая точка обзора в городе. Пойдем к ограде.

От ограды действительно открывался потрясающий вид на город и на Любу-реку. Солнце играло с водой. Далеко и близко серебрился железнодорожный мост. У меня легонько закружилась голова.

- Знаешь, сколько вон до той линии электропередачи? - спросил друг, показывая на едва заметную ниточку вдоль берега. - Тридцать километров.



Мы ушли, когда рабочие как-то совсем странно стали на нас смотреть. Два бездельника, непонятно что вынюхивающие. Еще хуже - совершенно трезвые. В Тугарине это всегда подозрительно.

То и дело навстречу нам попадались люди, с гораздо большим толком проводящие время.

- Давай до мечети, а там домой, - предложил я.

Мечеть нас не особо впечатлила - приземистый кирпичный барак под железной крышей и остроконечной башенкой, утыканной громкоговорителями - гораздо интереснее было смотреть по сторонам.

Казалось, на этих улочках остановилось время. Если бы мне сказали, что здесь до сих пор пользуются керосиновыми лампами, я бы поверил. Люди с внимательными лицами выходили из ворот и застывали, глядя нам вслед. Даже местные собаки лаяли на нас вполголоса.

"Теперь я понимаю, почему на гербе Тугарина изображена древняя крепость", думал я. "Замки и засовы, заборы и ставни - вот из чего сделан этот город".

- Надо же, яблони цветут, - говорил в это время мой друг, показывая на белое свечение в глубине улицы. У него было такое лицо, будто он встретил очень близкого человека.

- Вот так можно прожить жизнь и не знать, что происходит в мире, - сказал я.

- Ну-ну, - сказал друг, снова надевая маску рассудительности. - Я тебе такое порасскажу...



А потом мы пришли на гору Урал.

Никто в Тугарине не знает, почему она так называется. Мне было известно только, что сюда приезжают после венчания счастливые молодожены. Я сам в последний раз был здесь после венчания. То есть когда был счастливым молодоженом.

У меня снова кружилась голова, люди внизу, на берегу Любы-реки казались совсем маленькими, пахло шашлыком, играла автомобильная музыка. Мы с моим другом сидели на траве, подложив разорванный напополам полиэтиленовый пакет, и лениво переговаривались.

- Интересно, почему некоторые люди просто обожают портить другим настроение? - говорил друг, ни к кому в особенности не адресуясь. - Я имею в виду этот дурацкий блатной шансон. Ну, разве мало птиц... Так ведь нет же...

- Может быть, если бы они слушали другую музыку, они сами были бы немного другими, - сказал я, не слишком веря самому себе.

- Кстати, я понял, что было написано на воротах, - сказал друг.

- Потом, - сказал я.



Уже в сумерках мы выпили немного вина и пешком побрели домой, ощущая, как ноют ноги. Завтра они будут гудеть. После тридцати начинаешь понемногу отвыкать от долгих пеших прогулок - или наоборот, только входишь во вкус.

Я шел и гадал: что же подарил мне этот город, такой скупой на подарки и признания в любви. Я вспомнил белоголового пацаненка в заброшенной церкви. Я знал, что буду вспоминать о нем еще и еще, и тогда, может быть, мне будет легче идти.



Эль, 2008




© Алексей Сомов, 2008-2024.
© Сетевая Словесность, 2008-2024.




Словесность