[Оглавление]


[...читать полную версию...]


УТОПАЯ  В  ОБЛАКАХ




Из письма автора

"...С большим чувством смущения вынужден позволить редакции журнала публикацию своего первого и во многом несовершенного произведения, но исключительно из уважения к труду переводчика, который отважился на свой страх и риск взяться за это нелёгкое и весьма лестное для меня, как автора, занятие. Уже по первым страницам вижу, что переводчик представил более эмоциональное переложение моей повести. Читая русский перевод, я заново переживаю свой текст, но уже отстранённо, будто он написан чужой рукой. Я, как автор, испытываю чувство новизны от перевода свой повести. На русском языке эта повесть приобрела другую жизнь, и даже другой вкус. Ведь, смею предположить, что звуки разных языков имеют свой собственный привкус. А как вы думаете? В этом, наверное, что-то есть, когда кончик языка, извлекая звуки, прикасаясь к вкусовым рецепторам во рту, вызывает различные ощущения - сладкий, горьки, кислый, солёный. Русский язык, на мой японский вкус, сладит, но эта сладость с привкусом железа, что ли...Может быть, привкуса крови? Японский - пресноват, как рисовые лепёшки.... Его фонетическая бедность компенсируется визуальной многозначностью иероглифического письма, красками.

В представленном произведении меня интересовал не столько герой, родственный некоторым жалким и смешными персонажами русской литератур, и не столько сюжет как таковой, сколько возможность соединить два противоположных метода повествования - говоря условно, восточного и европейского. Чем они характеризуются? Нужно ли мне углубляться на эту тему в коротком предисловии? Грубо говоря, это логичность в западной повествовательной традиции и ассоциативность в восточной. Скажем, традиция Чехова и Моэма, чьи пути когда-то пересеклись в разное время во Владивостоке. Сюжет в восточной повести построен на ассоциативных ходах и связях, отчего повести порой кажутся зыбким по структуре, если не сказать инертными. В этом они бывают схожими со стихотворениями больших форм. Следует сказать, что в японской литературе соседствуют оба направления Мой герой - бывший учитель математики, и я приведу сравнение из его профессиональной сферы. Если европейская повесть построена по законам симметрии, то японская во многом - по законам фрактальной геометрии. В общем, пусть критики сами разбираются в этих тонкостях, а читателя это не должно касаться Он ждёт истории, а также впечатлении от эффекта нарушенного ожидания. А рассказывать истории можно по всякому, кому как будет сподручно...

Исходя из этих задач, мне пришлось придумать несколько фривольный сюжет, отягощённый сексуальной перверсией; впрочем, этот сюжет основан, на личных впечатлениях от пребывания во Владивостоке и некоторых реальных событиях, не имеющих ко мне никакого отношения.

На написание повести ушло всего один месяц с небольшим. Как обычно в произведении смешивается правда с вымыслом. Для произведения это не имеет значения, поскольку это другая художественная реальность, с которой тоже приходится считаться в нашей реальностью повседневной жизни. Впрочем, я ни в коем случае не допускаю мысли о том, что моё слово способно на такое влияние. Я даже не могу сказать, хорошо или плохо, чтобы художественный текст оказывал влияние на умонастроение читателей.

Я желаю вдумчивым читателям нескучного, эмоционального прочтения и надеюсь, что это не будет последней встречей с моими произведениями на страницах вашего журнала..."

19 июня 2006 г.



Русский самолёт из Осаки прилетал во Владивосток в девять вечера по токийскому времени. Человек с невзрачным именем Кимитаке Фукусима был одним из немногих пассажиров этого чартерного рейса. Половина мест в самолетё пустовала. Другие пассажиры перестали занимать его ум после непродолжительного разглядывания. В основном это была группа туристов из общества состоятельных анонимных мужчин-алкоголиков после пятидесяти и ветеранов советского пленения, отправляющихся на трехдневную релаксацию в Россию. С некоторыми из них он коротко познакомился на посадке в аэропорту, перекинувшись ничего незначащими словами.

"Вот они, дети солнца, дети богини Аматэрасу 1 ... - записывал в блокноте Кимитаке, тренируя своё писательское перо. - Их искореженные страданиями души, как щепки в промышленных водах Сумидагавы, плывут, кружатся, тонут..." Эта высокопарная незавершённая фраза была аккуратно перечёркнута одной сплошной линией.

- Хоть бы с десятитысячной высоты взглянуть на Северные острова, - ни к кому не обращаясь, ностальгически пробормотал, причмокивая дряблыми губами, старикашка на соседнем через проход кресле. Кажется, он был родом из тех местечек. И добавил раздумчиво: - Там уж нет, видимо, прежней красоты, могилы заросли дикой травой, занесло снегом, и души предков тоскуют без нашего внимания...

Кимитаке из любезности или сочувствия хотел было вставить словечко, но вовремя пресек свою словоохотливость. Только хмыкнул. Старики бывают такими разговорчивыми, что потом не отвяжешься от них. Будет приставать со своими воспоминаниями всю дорогу. Ему хотелось побыть в одиночестве, с которым он сросся, как два дерева. Однако при этой высказанной вслух мысли в душе у Кимитаке защипало, как в горле от нескольких глотков холодного спрайта. Он кашлянул и втиснулся вглубь кресла.

Эта стариковская реплика заставила изменить течение мыслей Кимитаке. Он подумал об особенном японском чувстве прекрасного, и подумал, видимо, с гордостью. Ещё подумал о том, что когда японцы покидают свои обжитые родные окраины, то вместе с ними уходит и красота этих мест. Он мог рассуждать о рукотворной красоте, а то, что вместо неё возвращается естественная красота дикой природы, ему в голову даже намёком не пришло.

"Вот доктор Антон Чехов, побывав в наших островах только однажды, а смог воплотить японскую душу как никто другой из наших писателей, всю её красоту, в одной своём произведении. Он будто приложился слуховой трубочкой к японскому сердцу, и тотчас всё-всё понял про нас...".

Затем Кимитаке невольно подумалось о смерти русского писателя, чьё творчество превзошло пределы национального духа. "Это было заграницей, на немецком курорте, да, точно в Баденвейлере".

- Давно я не пил шампанского, - сказал свои последние слова доктор Чехов, улыбнулся верной жене прощальной улыбкой, испил бокал до дна, глоток за глотком, потом повернулся на левый бок и спокойно умер.

"Так всегда! Стоит подумать о красоте, как тотчас лезут мысли о смерти... Уж умер он как-то по-мещански, неподобающе для писателя...".

Вот эта мысль о мещанской смерти великого писателя застряла в его голове, словно надоевший рекламный мотивчик и не давала ему покоя, возмущала его обременённый размышлениями ум, как ни пытался он заглушить её другими мыслями. Что его понесло в эту северную страну? Какая-то нелепость, цепь случайных событий...



Кимитаке скосил взгляд на белые салфетки под головой на спинках кресел лайнера, напомнившие ему снежные заплаты, заштопанные черными нитками, на склоне горы Фудзияма, которую наблюдал из окна скорого поезда "Синкансэн". Лайнер накренился на левое крыло, делая поворот, и лучи вечернего солнца медленно поползли по салфетке наискосок, словно снежный обвал.

- Глетчер, - прошептал он иностранное слово, вспомнив телевизионный рекламный сюжет туристической фирмы, заманивающей клиентов то на Аляску, то в Ушуайя 2 . Случайно ли пришли ему на ум эти географические названия, или в этом был какой-то знак? Он был склонен видеть во многих вещах мистические знаки каких-то событий, и от этого частенько впадал в смятение.

Глетчер... Шш-у-ух. Х-х-х. Ух! Шелест шипящих звуков, как дальний шум осыпающихся снегов. Кимитаке порадовался за скромный дар своего воображения и решил сделать пометку в блокноте. Однако не спешил доставать его из кармана пиджака тёмно-синего цвета не pr?t-a-porter, а пошитого на заказ. Блокнот запасливо приобрёл он перед поездкой. Кажется, он поймал настроение и не хотел расставаться с ним из-за суетного писательского корыстолюбия, ради которого, собственно, и купил блокнот в книжном магазине "Сансэйдо".

Эта пустяковая покупка говорила о серьёзности его намерений. Жизнь его делала поворот и должна была течь в каком-то ином, неведомом, замысловатом рискованном русле, где бывают глубины, стремнины, отмели, водовороты, заводь, забвенье... Ему предстояло превратиться из преподавателя математики женского колледжа в писателя. Прежде всего, он, наконец, позволил себе отрастить усы и бородку, чтобы соответствовать новому, как говорится, имиджу. Он напустил на себя этакий небрежно философичный вид.

В юности он мечтал, чтобы у него на лице была густая растительность, но считалось, что такая роскошь позволительна только маститым писателям, а для людей обыкновенных это просто пижонство. Редкий мужчина с усами и бородкой, встреченный на улице или в метро, вызывал у него зависть и трепетное вожделение, которое пробуждало в нем воображение: он думал об этом человеке как о писателе, думал о его возможных произведениях; перебирал в памяти всех известных ему авторов романов в надежде, что он встретил живьем новомодного писателя, если это был относительно молодой мужчина; или классика детективов, если он выглядел пожилым; но никто на ум не приходил. Кимитаке никогда бы не решился подойти и взять автограф!

Усы и бороду отрастить-то он отрастил, даже отпустил волосы с проседью, но еще не выдумал себе подходящего псевдонима. Эта безымянность мучила будущего писателя больше всего. Если нет имени, то нет и вещи. Нет и человека. Он вспомнил, что в его родном городке Одавара, что в двух часах езды от Токио на скоростном поезде, под мостом жил в картонной коробке один бездомный, который не помнил своего имени, и был счастлив при этом. К тому же Кимитаке ещё не придумал, в каком жанре будет сочинять свои будущие произведения. Для начала решил вести путевые заметки - "для пробы пера".

Сама мысль о писательстве повергла его математически организованный ум во временное хаотическое безволие. Математика приучила его к дисциплине, и примиряла с действительностью. В обществе он занимал свою ячейку, а тут вознамерился выйти из насиженного места, где над тобой стоит какой-нибудь директор, который всегда знает, как тебе поступать и принимает за тебя решения. В его возрасте это чревато потерей общественного статуса, и больше похоже на чудачество. Ему было за сорок - возраст для мужчины, конечно, не простой. Впрочем, он был неженат, не был обременён детьми к его собственному огорчению. И чем было ему рисковать ради творческой свободы? У него имелись накопления в банке от процентов за акции и на сберкнижке, наследство от родителей, и для литературного старта ему, кажется, хватало средств. Не доставало только воли, как справедливо полагал Кимитаке.



Странствие, творчество и свобода - эти три слова, как прожорливые личинки, требовали себе пищи, питательной среды, разложения, гнильцы. Однако свои экзистенциальные страхи он поставил в один ряд со страхом метафизическим - смертью. Чего-чего, а смерти он не должен был бы бояться как всякий японец, помнящий о самурайской этике, или как Эпикур, который втолковывал Менекею: "Приучай себя к мысли, что смерть не имеет к нам никакого отношения. Ведь всё хорошее и плохое заключается в ощущении, а смерть есть лишение ощущения. Поэтому правильное знание того, что смерть не имеет к нам никакого отношения, делает жизнь усладительной - не потому, чтобы оно прибавляло к ней безграничное количество времени, но потому, что отнимает жажду бессмертия. И действительно, нет ничего страшного в жизни тому, кто всем сердцем постиг, что в не-жизни нет ничего страшного" 3 .

Эти слова Кимитаке выписал в свой новенький блокнот с золочеными уголками, они звучали для него как завет, как наставление древнегреческого философа начинающему японскому писателю - как будто из уст в уста. Всё-таки они внушали мужество в его тщедушное тело. Он записал себя в эпикурейцы исключительно потому, чтобы не замыкаться, так сказать, в островной ментальности. Так объяснялся он перед самим собой в приватных записках. Ведь какая-то философия должна быть у писателя!

В этом возрасте он задумался об утраченных возможностях "усладительной" жизни. Если её не вкусить, то смерть не становится желанной. Сколько раз ему приходилось заглушать свои мысли, подавлять свои позывы, гасить свое воображение, глядя на учениц колледжа на уроках, на строгую униформу школьниц! Он сохранял целомудрие законопослушного "бюргера" - это слово он произносил по-немецки. Казалось, что только писательство поможет ему пережить опыт наслаждения, опыт другой жизни, оказавшейся недоступной в его повседневности, особенно в юности, и при этом сохранить моральность. Втайне его влекли услаждения великих сластолюбцев... Он перебирал их имена, как имена святых.



Мысли его подчинялись желаниям и сползали, словно глетчер, в область тёмного и неприличного. Кимитаке немного распалился, кровь оживила щёки. На лбу выступила испарина. Он промокнул лоб салфеткой. Она была прохладной. Русский мальчик в кресле в переднем в соседнем ряду посмотрел на него из-за спинки, скорчил рожицу и высунул красный язык. Физия мальчика от этого не стала безобразной, а напротив даже - очень миленькой.

- Babayuka, - сказал мальчик.

Иностранное слово резанули ухо Кимитаке почти буквальным смыслом: его обозвали бесплодной старухой, какой-то неспособной к оплодотворению бабой. Ему стало неприятно от этих ассоциаций. Он достал блокнот и записал это слово для того, чтобы при случае узнать его значение. Мамаша дернула сыночка за руку и приструнила. Мальчик надулся, округлил и без того большие голубые глаза. Он был ещё тот шалун.

Кимитаке позвал стюардессу и заказал минеральной воды без газа. Таковой почему-то не было на борту лайнера, поэтому пришлось согласиться на воду с газом. Если воду взболтнуть, то газ выйдет, решил он. Пузырьки углекислого газа были слишком крупными - они покрывали дно и стенки прозрачного пластикового стакана, словно лягушачьи икринки, какие ему приходилось видеть в дренажных канавах своего родного городка. Бывало, что он присаживался на корточки и долго разглядывал их, трогая прутиком вязкую слизь с черными точечками зародышей. Когда пузырьки в стакане лопались, достигая на поверхности воды, исходил болотный запашок.



Стоило ему только вознамериться о писательстве, как он превратился в ходячую видеокамеру: глаза его всечасно всё фиксировали, а мысль его не успевала осмыслить увиденное. От такого осознанного внимания к окружающему миру голова у него пошла кругом - как в калейдоскопе. За бортом проплывали облака - он находил им нелепейшие сравнения: густые, как йогурт, кучерявые, седая голова негра; прозрачные, как вуаль на лице стареющей женщины; с желтым оттенком, как у древесной стружки. Внизу зеленело море - как потрескавшееся зеркало, вытащенное из чердака во двор, с которого только что стёрли одним движением руки слой многолетней пыли. В нём отразилась крестообразная тень самолёта.

И безмятежное созерцание сменилось воодушевлением - в таком состоянии не хватаются за ручку, чтобы писать, ибо при этом отнимается дар речи, слова превращаются в глыбы льда осыпающегося глетчера.

Самолёт летел в безвоздушном пространстве, фюзеляж его покрылся ледяной коркой, внутри сидел Кимитаке, в его груди билось взволнованно сердце. "Что чувствовал Ганимед в когтях коршуна?" Он летел над собой, над Японским морем, над миром. Он ощущал себя всемирным человеком, способным к духовному оплодотворению.



Кимитаке перевёл дух, закрыл глаза. Вернулся в своё крохотное "я" - как червячок в кожуру ореха... В его воображении всплыл цветастый светящийся прозрачный шар, свободно парящий в темноте. Это была его душа. Он протянул вперёд руки, чтобы охватить миражный объект, и едва пальцы его дотронулись до радужной оболочки, как шар этот вдруг лопнул, издав глухой звук, словно мыльный пузырь, распространив кисловатый запах болотной гнили.

Лет десять назад Кимитаке случайно оказался в толпе на празднике выноса золотой птицы Феникс из храма в Торигоэ. Стал свидетелем потасовки мафиозных группировок, боровшихся за право нести носилки со святыней синтоистского храма. Кимитаке вспомнил свой испуг (казалось, что сердце его завалилось за подкладку его костюма, как пятисотйеновая монетка под половичок в автомобиле), когда перед его лицом, заминая его хлипкое тело толстыми телами в кимоно и просто обнажёнными, махали руками искажённые агрессией мужчины, которые за несколько часов до церемонии дружелюбно распивали саке на своем сборище в одном из открытых помещений - пили на показ всем зевакам - нескольким иностранцам, щелкавшим затворами своих фотоаппаратов со вспышками, и местным жителям прилегающих районов. Впрочем, только намётанный глаз мог заметить, что огромные чаши вовсе не наполнялись рисовой водкой, а якудза только изображали под всеобщее одобрение и аплодисменты процесс опустошения, будто они были актёрами на подмостках театра Кабуки. На них были набедренные повязки, деревянные сандалии и синие повязки в белый горошек на голове, не считая татуировки на спинах и предплечьях.

На заднем плане в глубине деревянного помещения сидели за столами красивые тридцатилетние гейши и, смакуя, поедали куриные крылышки, держа их изящными пальчиками. Они не обращали внимания на весь гвалт и праздничную суматоху, сдержанно улыбались, аристократично поворачивали головы, что-то говорили...

Эти женщины, сошедшие как будто со страниц глянцевых журналов, не были ему доступны. Все его нутро сжималось от зависти к этим разъевшимся мужланам. В Японии все-таки есть сильные мужчины, думал он с некоторой долей гордости и примирения. Кимитаке не принадлежал к их когорте. Он представил, как бы эти толстозадые и толстопузые типы могли обращаться в постели с такими тонкими изысканными девическими созданиями. Это была другая жизнь - параллельная. И чувство, что чашу с услаждениями пронесли мимо его уст, а хуже того, что на празднике жизни ему подавали пустую чашу, будто остриём пронзило его болезненное самолюбие. Разве писательство может восполнить неполноту его жизни каким-то воображением?

Он сожалел, что в юности мало предавался плотским фантазиям, а если и фантазировал, то как-то слишком скудно, скромно, стыдливо. Он страшился подумать о чем-то непозволительном. Фантазии его были в рамках дозволенного и возможного. Когда же было невмоготу, он просто ложился на футон, раздетый донага, вытягивал руки вдоль туловища, и минут тридцать медитировал, пока тело его не начинало содрогаться. Всё-таки у него ещё тлела, как ночной светлячок, тусклая надежда, что где-то там на других пространствах "иная жизнь" и его жизнь пересекутся как прямые параллельные линии. В математике есть своя мистика. Он мысленно привлёк на сторону своих мистических чаяний ещё одного грека, готовый стать в ряды уже пифагорейцев. Скорей всего его слабенькую надежду следовало бы сравнить не со светлячком, а со смрадным догорающим светочем.



И эти два часа перелёта имело резон потратить на ревизию своей жизни - осмыслить её с десятитысячной высоты полёта, с высоты своего сорокалетнего возраста. Приметы старости были не только на лице, но где-то внутри. Они были невидимы глазу, не оставляли борозд. Что делает человека старше, как не количество утрат. Опять цифры. Опять математика. Прямо-таки бухгалтерия души! У всего свой счёт. Разница между душой и духом такая же, как между арифметикой и алгеброй. Кимитаке вдруг осенило, что он застрял в начальных классах, не овладев высшей математикой духа.



Самолёт урчал, не досаждая его одиноким размышлениям. Кимитаке предоставил себе шанс для другой жизни, более того - поклялся совершить реванш к духовному подвигу.

"Бедная плоть моя, - записывал он в свой блокнот, - что тебя ожидает на этом пути? В наслаждениях должен быть свой смысл, как и в страданиях. Это только путь, который следует пройти мужественно. Цель - животворящий дух, вершина созерцания, или, как говорил Гёте: "наблюдение и обобщение". Одним словом, творчество... Как случилось, что я выбрал этот путь ущербности, а не медитации, отшельничества и просветления? По пути нищенского странствия прошёл великий Мацуо Басё 4 ; о его мистических просветлениях мы знаем по его стихам, но ничего не знаем о том, что предшествовало взлёту его духа, какая низость. Он говорил: Возвысив свой дух, вернись к обыденным вещам. Тот, кто именует, даёт смысл вещам и чувствам; природа обретает осмысленное существование; смысл постепенно проявляется, как изображение на фотобумаге; красота природы бездушна, пока к ней не притронется рука мастера сада, например, или садовника, формирующего крону дерева; тело растворяется в природе, а смысл, однажды добытый гением художника, пребывает вечно, искупавшись в наслаждениях плоти..."



Ни в том, ни в другом Кимитаке не преуспел. Не преуспел он и в третьем - интеллектуальных занятиях математикой. Плотские наслаждения не были запретными, но они были постыдными. Это не значит, что они были также и безнравственными. Его ощущения по этой части можно сравнить разве что с остывшим или подсохшим и пресным, ничем не приправленным рисом. Иногда у него оставался в рисоварке вчерашний рис, и вместо того, чтобы пойти в ближайшую китайскую забегаловку и поужинать в обществе других холостяков за стопочкой саке, он скаредно сошкрябывал остатки риса в чашку, заливал его горячей водой, выдавливал из пластиковой упаковки немного мисо, добавлял ламинарии, и наспех съедал под гомон дурацкой рекламы по телевизору. Потом откидывался на футон и начинал галопировать по каналам, задерживаясь на программах, обучающих иностранным языкам, когда натыкался на них. Китайский он терпеть не мог, хотя и любил древних китайских поэтов.

Коль зашла речь о стихах, то стоит упомянуть Юкио Цудзи 5  - сборники стихов этого поэта он любил перечитывать. Особенно ему нравилось его стихотворение "Станция Икэбукуро в субботу после полудня", в персонаже которого он угадывал себя и, когда перечитывал его, предавался воспоминаниями о знакомстве с одной израильской девушкой по имени Дигнит, торговавшей на улице кустарными поделками - крохотными деревянными шкатулками с движущимися, как живыми, паучками и прочей живностью. Именно её, похожую сразу на всех голливудских белокурых киношных див прошлого и настоящего, он чаще всего представлял в своих непритязательных и зачастую торопливых эротических фантазиях, но чаще всего на ум приходила Рита Хэйворт из старого черно-белого американского фильма "Рождественские каникулы" 6 , поразившая его воображение на заре его сексуальной мутации. Вообще библиотека в его доме на втором этаже пестрела европейскими именами.



Было у него и хобби - регулярно играл по Интернету на скачках, порой выигрывал приличные деньги, снова проигрывал их, звонил по телефону приятелю, тоже игроку, обсуждал с ним скаковые возможности лошадей, фаворитов, ставки и прочее. Ну, бейсбол не входил в число активно любимых зрелищ, по причине чего круг его приятельства был значительно сужен. Была у него телефонная подружка. Заимел он её тривиальным способом. Как-то раз, на выходе из книжного магазина на Роппонги, где разглядывал зарубежные и японские альбомы с эротическими фотографиями, в киоске купил за двести йен двуязычный - на английском и японском - тоненький журнальчик "Хирагана" со всякого рода объявлениями о платных недорогих тематических вечеринках, о знакомстве, о сдаче внаём квартир и комнат и прочее. В общем, Кимитаке воспользовался одним из них и в один из скучающих вечеров позвонил девушке по имени Юри.

Он вспомнил тот субботний вечер, вернее сказать, постарался припомнить кое-какие детали не из ностальгии, а исключительно по писательской прихоти. В блокнот все это не уместилось бы, поэтому Кимитаке достал ноутбук, открыл крышку экрана и застыл в ожидании подходящего слова, и даже не слова, а образа воспоминания, настроения, картины. Проказливый мальчишка, любопытствуя его игрушкой, снова выглянул из-за спинки кресла и сказал требовательно:

- Dai!

И только теперь Кимитаке заметил, что мальчик косил на один глаз. Кимитаке пожалел его, и вмиг в его воображении нарисовались все будущие пубертатные, юношеские и взрослые терзания этого пока ещё бессознательного мальчика из-за своего физического дефекта. Кимитаке разглядел в этом мальчике себя и своё отчаяние. И внутренне сроднился с ним. Боль проткнула его сердце многократно, словно иглами рыбки-колючки, которую он однажды в детстве зажал в руке: он вскрикнул, разжал кулак, рыбка выпала на землю, только несколько рубиновых бусинок крови выступило на влажной ладошке.



Нет, не эта боль осталась в его памяти. Была другая, неизбывная. Говорят, так ноют зубы. У него никогда они не болели. Не было и каких-то других видимых изъянов на его худосочном теле, разве что... В отличие от зубной боли, которую можно унять, вылечив зуб, или выдернув его, то эта боль жила в тёмной каморке его души и царапала изнутри; а душу свою Кимитаке представлял в такие мгновения в виде той самой шкатулочки с паучком или другим насекомым - жуком-короедом, жуком-носорогом, цикадой, саранчой, - по прихоти своей они то щекотали, то ласкали, то жалили. Единственно, что утешало его, так это только то, что шкатулку его души держат чьи-то надёжные ласковые руки...

В особенно невыносимые часы, это время обычно наступало в воскресные дни после полудня, Кимитаке воображал, что вот прилетит птица с красной шляпой как у кардинала и продырявит в его древотеле щель, засунет внутрь длинный твёрдый клюв, пошарит проворно и полакомится его болью-жучком, или его белой, мягкотелой, сытной личинкой. Если бы оно так и было, тогда что подавало бы признаки жизни в его душе? Ничего! Ничегошеньки! Было бы пусто! С этим он тоже не мог примириться. Такое тоже бывало. И душа его теперь казалась ему забитой гнилой древесной трухой. И он думал: "Не может быть, чтобы там не прижилось какой-нибудь мелкой твари - слизняка или мохнатой гусеницы!"

Прогуливаясь вдоль реки или в парке, где в густых зарослях азалии и деревьев скрывался старый синтоистский божок, он наклонялся над листиком травы, заглядывал под исподнее листвы, высматривал кору старого клёна, гортензии или ямабуки с тем, чтобы найти кое-какую живность, будто для того, чтобы поместить внутрь своей опустевшей коробочки-души. И находил! Был рад, как ребёнок. Он превращался в энтомолога. Вынимал лупу, специально припасённую для этого случая, внимательно изучал чешуйчатый рисунок на туловище того или другого насекомого. Иногда фотографировал. Это была великолепная коллекция фотографий. Эротики в них было не меньше, чем в человеческой наготе. Правда, он ни разу не удосужился отправить их в природоведческий журнал по причине отсутствия тщеславия. Однажды августовским вечером он поймал сверчка и светлячка. Принёс в спичечном коробке. Поселил обоих в раздельных бумажных домиках, дав им и пищу, и кров. Он был им Бог! Вот это чувство, что для этих маленьких тварей он был им Богом, восполняло его сердце и унимало боль. Впрочем, только для них.

Он хотел быть Богом для своих персонажей. Повелевать ими, распоряжаться. Они должны жить по его законам. "Я есмь закон!" Чтобы насылать на них беды, цунами, землетрясения, отнимать новорождённых детей, жечь и топтать их жилища, возрождать их к жизни, призывать их в свои чертоги, заставлять любить Его, отрекаться от себя, томить жаждой веры, мучить безверием, возвышаться к вершине Его духа...

Не тщеславный, но с великой гордыней, он мыслил себя творцом на листе бумаги. Что есть закон для писателя, как не стиль. Стиль диктует. Стиль диктатор. Стиль - могильщик писателя. Не умея исполнить природное мужское стремление к власти в ипостаси мужа, отца, политика, полководца, завоевателя, покорителя космоса, Кимитаке приглядел, так сказать, дешёвенькую каморку для своих писательских упражнений и восполнения мужских амбиций.

Он мог бы жениться и осуществить свои природные наклонности естественным образом, а не ментальным насилием над своим духом. Мог бы жениться хотя бы на той женщине из фитнес-клуба, куда он захаживал одно время. Она была калекой от рождения (акушерки повредили щипцами спиной нерв, когда её вытаскивали из утробы матери), ходила с палочкой, приволакивая ногу, но старалась вести активный образ жизни. Эта женщина его возраста не была красивой. Она смело подходила к спортивным снарядам, не стеснялась своего увечья, рассказывая о том, как она справляется с ним, была общительной. Её жизнелюбие словно бы служило укором его тщедушию. Трогательно было слышать её рассказ о сыне, мечтавшем о папочке.

- Мама, когда ты приведёшь папу? И сестрёнку хочется, а то скучно, не с кем играть, а мальчишки не дружат со мной. Приведи хоть кого-нибудь!

- Скоро-скоро сынок, подожди немного! Вот будешь хорошо учиться, и не дерись с другими.

Она простодушно рассказала о том, как ей случилось забеременеть, когда училась в другом городе на бухгалтерских курсах для инвалидов. Ведь опять же обоюдная любовь к цифрам! Кимитаке сердобольничал, не отказывал ей на тренировках ни в чем: подсаживал на перекладину, подставлял плечо, подавал руку, чтобы она могла встать с татами, подносил тяжести. Он чувствовал её симпатию к себе. И сделай он шаг к сближению, то она, несомненно, отдалась ему душой и телом, и в мужья бы взяла с каким угодно изъяном - мужчина есть мужчина, хоть без ноги, пусть даже с его злосчастным пенисом.

Кимитаке стеснялся своего маленького детородного органа: в боевой готовности он не то чтобы умещался у него в ладошке, а скрывался в кулачке вместе с наконечником, как если бы он зажимал в нём кузнечика. Он забросил фитнес-клуб - боялся, что не сможет выкрутиться из двусмысленного положения, в которое всё больше и больше загоняла его эта жизнестойкая увечная женщина. Спустя несколько лет он увидел эту женщину с коляской, с тросточкой, с каким-то мужчиной под руку и десятилетним сыном, идущими из семейного ресторана "Химавари" 7 ...



Всё это пролетело перед его взором в одно мгновение - мысли, образы, страхи. Экран ноутбука светился. Кимитаке забыл, для какой надобности открыл технику. Юри! Юри, Юри! Вот кого он любил. Воображал, что любил. Воображал любовь. Это было обещание любви. Их отношения по телефону продолжались около трёх лет и ещё не закончились. Если бы дело было только в фасцинусе... Об этом в обществе не говорят, но литература нарушает границы приличия. И куда деваться человеку, если это фактор его судьбы? Мужчина всю жизнь сводит счеты с пенисом. Любит, ненавидит и прочее. Это его второе "я". Это его стержень, его посох по жизни. А если этот посох недостаточно крепок? Или невелик? Человек, не способный долго разрешить свои противоречия, в конце концов, спасается от них юродством вроде какого-нибудь художества, писательства или хуже того...



Мальчишки не дружили с ним. В то время они жили в провинции Сайтама, в школу ездил на электричке. Это были почти пустые электрички, в них разъезжали школьники в своих черных униформах и черных фуражках с цветками сакуры над козырьками. Скованные дисциплиной в школе и строгостью домашнего воспитания, они отрывались после занятий по пути домой. Становились грубиянами, задаваками, сквернословами. Задирались, гоняли по вагонам, расписывали сиденья. Редкие пассажиры не вмешивались. Мальчики не любят, когда их выделяют среди одноклассников, и за пределами школы стремятся перещеголять задир в баловстве. Кимитаке не принадлежал к этой когорте. Из-за природной своей стеснительности не умел наладить отношения со сверстниками, да и слава лучшего ученика в математике препятствовала. В электричке он садился особнячком и не встревал в мальчишеские разборки. Не гонялся, не раскуривал сигареты, не хватал за промежность. Не обсуждал свои сексуальные проказы. На школьном медицинском осмотре, когда врач велел раздеться, чтобы ощупать его, будто курочку, Кимитаке покрылся красными пятнами. Вдобавок к этому смущению доктор сказал одобряюще:

- Ну что ж, если постараешься, то всё ещё подрастёт со временем.

Он не сказал, как нужно стараться. Другие ученики смеялись над его стыдливостью, показывая пальцем:

- Красный, красный! Ему стыдно!

Как-то раз его и других отличившихся учеников отправили на экскурсию в Токио. Среди группы был некто Кодзо, высокорослый старшеклассник. Вокруг него всегда увивалась братия, готовая услужить ему во всём, что он ни скажет. Это был крепкий юноша, наглый, развязанный, с густыми бровями, с чернеющей верхней губой, с узкими глазами, которые придавали его взгляду надменность. Порой он одаривал противника взглядом, будто хан Хубилай насылал на Японию свою флотилию... В его лице было что-то от неофита, приобщенного к некой тайне. Кимитаке не мог взять в толк, что такой красивый и неглупый старшеклассник может вести себя как сущий разбойник. Он тайно мечтал быть похожим на Кодзо. Говорили, что у него связи с ультраправыми группировками. Или законспирированными коммунистами. Кое-кто видел в его ранце листовки. В конце концов, он стал, по слухам, мальчиком на побегушках у одного якудзы.

В ту весеннюю поездку в Токио они много гуляли в парке Уэно, посетили музей современного искусства, океанариум, зоопарк с диковинными животными, которых всем было жалко, бегали вокруг музыкального фонтана, смотрели на заморских клоунов и мимов, покупали тянучки, грызли варёную кукурузу. В большие глаза жирафа, высовывавшего голову из глубокого вольера, можно было заглянуть напрямую. Встретили, к великой радости, знаменитого сумоиста. Он был огромен, как гора, шёл вразвалочку, будто перекатываясь, возвышаясь над поклонниками. Кимитаке пробился сквозь толпу девушек и потрогал на счастье за его бедро. И вот Кимитаке приспичило по малой нужде. Преподаватель велел Кодзо сопроводить его в туалет. Никогда прежде он не прохаживался вместе с ним и втайне желал сдружиться, чтобы иметь своего старшего покровителя. Это был, кажется, тот самый случай. По дороге они обсуждали в вульгарных выражениях изваяния обнаженных женщин и скульптурных композиций Огюста Родена, только что увиденных в токийском музее изобразительных искусств. В туалете перед их изумлёнными глазами предстал во всю стену, во весь рост живописный рисунок обнажённого солдата с фаллосом до середины живота, с взлохмаченным пучком волос, узкими глазами, и запрокинутой головой. Стена была расписана иероглифами. Делая своё дело, парни читали вслух похабные граффити. Кимитаке ткнул пальцем в рисунок и выпалил:

- Это ты! Похож!

Кодзо не обиделся, а только хмыкнул по-мужски, повернулся к Кимитаке и продемонстрировал своё мужское превосходство. Кимитаке обомлел от его смелости и наглости.

- Будешь делать массаж, у тебя такой же вымахнет, и белое вещество потечёт, но ты не бойся. Это приятно... - просветил Кодзо.

Кимитаке вспомнил слова доктора и, кажется, что-то сообразил. С тех пор через всю его невзрачную жизнь протянулись его моральные терзания, отягощённые сексуальностью. Подростком он не пережил период дурного поведения и дурных мыслей, как все мальчишки, и вот теперь, когда ему перевалило за средний возраст, в нём вдруг стал пробуждаться этот дух сексуального инфантилизма. Так бывает, что в конце осени, где-то в горах вдруг зацветёт сакура, и вся Япония сбегается посмотреть на это чудесное явление природы! Позднее цветение.

- На что это похоже? - спросил Кимитаке, чтобы скрыть волнение.

Он пытался сохранить невозмутимый вид, при этом выражал заискивающее удивление, инстинктивно признавая превосходство старшеклассника.

- На сладкое что-то. На эклер, когда ешь его. Ты знаешь, что такое эклер? Бывает похоже на тянучку. Тянется-тянется, а потом - раз, и... Ещё на такое чувство, будто ударяют под дых... Вот так!

Кодзо резко ударил в живот Кимитаке. У него на мгновение перехватило дыхание, он стиснул зубы. В глазах потемнело. Когда он снова задышал, и боль отпустила, в животе разлилось сладостное чувство облегчения, будто у него внутри оттаивал кусочек льда - не просто льда, а замороженного фруктового сиропа. Кодзо улыбался своей наглой и обворожительной улыбкой. С этих пор Кодзо отвешивал ему немало безобидных дружеских тумаков. Он спрашивал с нахальным видом: "Ну, как? Ещё не потекло? Я опять..." Это загадочное свойство мальчишеского организма стало предметом его подростковых ожиданий.



...Спустя много лет Кимитаке столкнулся с ним к их обоюдному удивлению на горячих источниках в Атами, где он совершал горное восхождение. Он вспомнил все подробности их незамысловатого подросткового разговора, отозвавшегося в его жизни ускользающим смыслом. В те дни его ум и чувства уже занимала Юри. И голос её - длинный монолог по телефону - время от времени звучал обрывками в его голове. В горячем источнике, кроме Кодзо, отогревались ещё несколько человек. Хмурая погода располагала к человеческому сближению. Был холодный день в конце весны. Солнце было замуровано за свинцовыми тучами; в огромных валунах спокойно плескалось море. Как окаменевшие яйца доисторических животных, вымытые прибоем, валуны лежали на побережье в наростах скользкой морской травы. Купальня находилась в нескольких метрах от кромки океана. Рядом была выстроена деревянная раздевальня со скамьями и столиком. Распорядитель заискивающе приветствовал посетителей, брал с них по тысяче йен, давал коротенькое полотенчико, которое только прикрывало срамоту, извинялся за дрянную погоду и желал приятного времяпрепровождения; желающие покупали пиво и закуски. Это было время, когда в низине уже отцветали вишни, а в горах кустарники азалии только-только зацветали.



Кимитаке разузнал о купальне. Вечером он собирался засесть за свои записки, чтобы подытожить размышления и впечатления за день; предаться нескромному откровению души - в общем, дать старт литературным трудам. Его не смущало наследие тысячелетней литературы, что оно погребёт его имя под спудом томов. Ведь жаждал он не столько имени, сколько голоса. Он был человеком без имени и без голоса. Кто же и что сберёжет его голос? В горах он общался с птицами. Шум воды в реке тоже был наполнен смыслом. Это неправда, что все эти звуки природы лишены семантики. Об этом он размышлял в пути, и мысли о своей ущербности покинули Кимитаке.

В его мысли вернулась Юри - но не своим голосом - всхлипом, смехом, жалобой, угрозой, - а отзывом имени, которое он выкрикивал на птичьем языке, вероятно, иволги. Желтое брюшко её сверкало из-под крыльев в сумрачных ветвях криптомерий, словно желтые трусики девочки из-под платья, которую однажды заприметил в метро...



И вот он спустился к подножию, к людям. В купальне он сначала не заметил негритянского юношу с желтовато-белыми волосами и бриллиантом в ухе, наверняка поддельным. Он подумал, что кто-то покрыл голову жёлтеньким полотенцем - остальная часть тела была погружена под воду. Из-за прохладного воздуха струйки пара вздымались невысоко. Он вспомнил, что в старинных стихах такие струйки были традиционной метафорой зеленеющих ивовых веточек как символа зарождающейся любви. Двое европейцев - тонконогая, белая, как дайкон, девушка - она поднималась из воды - и коротко остриженный парень с шерсткой на груди громко рассмеялись, нескромно обнажив великолепные зубы. Никто ни прикрывал рот рукой. Это раздражало в иностранцах. Кимитаке был снисходительным. Ведь девушка придерживала на груди полотенце. Рыжеволосая и зелёноглазая девушка с пучком на голове, похожим на листву перезрелого ананаса - всё её лицо было усыпано "гречкой" - помахала рукой возвращающемуся с моря другому парню и что-то сказала по-немецки. Парень оступился.

- Scheisse! - выкрикнул он.

Судя по всему, это была одна компания. В соседней купальне парился широколицый японец вместе с восточной девушкой - не японкой, с очень красивыми утончёнными чертами, будто отполированная куколка из тёмного дерева. Глаз Кимитаке стал прихотливым. Этот экзотический ассортимент из рас напоминал ему фруктовую вазу - каждый фрукт хотелось пощупать, понюхать, отведать на вкус; взять десертный нож, отрезать ломтик, наколоть на вилку, поднести ко рту, откусить маленький кусочек, распробовать, оценить, чего больше в отведанном фрукте - сладости или кислоты, терпкости, сочности, жесткости или мягкости; запить вином; однако это были запретные фрукты - нет, не райские, не из Эдема, а просто предназначенные для праздничного стола на каком-то многолюдном банкете, куда ему было отказано входить.

Дело вовсе не в том, что ему было отказано; он мог позволить себе устроить праздник, заказать изысканные блюда, женщину, дорогие вещи и прочие атрибуты буржуазной жизни. Его не пригласили, его не признавали за своего! Он был чужаком среди этих рас. Каким-то не таким. Отличным от других. Ему хотелось стать другим, глядя на эти аппетитные самоуверенные фрукты. Кожу не сменишь - если зародился картофелем, то деликатесным трюфелем не стать никогда, и никакая свинья не позарится - аромат не тот! Впрочем, Кимитаке не отдавал себе отчёта в том, почему он не хотел быть тем, кем являлся по природе, по рождению? Может быть, в нём не хватало религиозного чувства? Синтоистом может быть только японец, а христианином - любой. Нельзя сказать, что его привлекал культ страдания в христианской религии, но его собственное страдание могло приобрести некое религиозное измерение при некотором интеллектуальном усилии. Что-то в его боли должно иметь мистический смысл. Ему казалось, что единственный легитимный способ обрести другую жизнь, иначе говоря, вкусить другой жизни, - это заняться писательством. Только писателям даровано переживать многообразие человеческих жизней. Впрочем, однажды один человек из фитнес-клуба по очертанию руки рассказал ему, что в прежней жизни он был австралийской монахиней, а в этой жизни его ждало небывалое событие...



Кимитаке постеснялся войти в купальню с группой иностранцев и приткнулся к собратьям по расе. Он поздоровался. Но и здесь было уязвлено его чувство самоидентификации. Тело японца сплошь покрывала цветная татуировка - дракон и ещё что-то. Однозначно, этот человек был другой касты. Якудза. В этот момент появился другой японец с пивом в руках.

Каково же было удивление Кимитаке, когда признал в нём школьного умника, разбойника, сексуального провокатора и красавца Кодзо!

Кимитаке поздоровался, но Кодзо не спешил узнавать в нём своего бывшего соученика. На теле Кодзо были кое-какие скромные тату. Видимо, они что-то означали, но спрашивать об этом было неприлично. В присутствии якудзы иностранцы вели себя несколько развязно. Громко разговаривали, шутили, смеялись.

Когда босс, как можно было догадаться по его обращению с Кодзо, вынырнув из воды и громко фыркнув, присоединился вместе со своей подружкой к иностранцам, Кимитаке осмелился назвать бывшего школьного товарища по имени. Кодзо улыбнулся. Он узнал своего давнего дружка, школьного подхалима и ябедника.

- Сколько лет, сколько зим!

Тон его обращения был тот же самый, что и прежде, хотя Кимитаке уже вышел из того возраста, когда ему было приятно такое пренебрежительно-покровительственное отношение с его стороны. На всю жизнь он остался тем мальчиком, которым понукали; всегда только он исполнял чужие повеления, особенно женские (здесь он, конечно, давал маху в своём самоуничижении). Даже школьницы в колледже посмеивались над ним. Из разговора выяснилось, что Кодзо содержит в его родном городке Одавара ночной клуб, о существовании которого он слыхом не слыхивал.

- Ну, как же, - воскликнул его школьный товарищ, - в городской газете "Town News" разве не читал рекламную статью? Я регулярно помещаю объявления ...

Кимитаке порадовался, что при их разговоре рядом с ним не оказалось Юри. Как неловко бы он сейчас себя чувствовал в её присутствии! Хорошо, что она отказалась поехать в горы.

Тем временем босс уже угощал всех пивом, и позволял, к удивлению Кимитаке, фотографировать тату на своём теле, демонстрировал грудь и спину; позволял трогать его - особенно женщинам. Босс оказался милым человеком. Коллективы объединились в одну компанию.

Негритянский парень оказался французом, и работал танцором-стриптизёром в ночном клубе на Роппонги. Кодзо ангажировал его в свой клуб. Одна девушка, что с рыжими волосами, была немкой, женой маклера на токийской финансовой бирже - парня, который споткнулся и выругался по-немецки. Он был выходцем из Южно-Африканской Республики. Другая девушка с ногами, как дайкон, и маленькой грудью, родом из Лондона, преподавала английский язык в одной из школ для клерков в Токио. Её собеседник, русский парень, занимавшийся бизнесом подержанных автомобилей, был самым сомнительным из всех иностранцев. Кимитаке не раз приходилось видеть на дверях токийских супермаркетов и других лавчонок, торгующих дешёвыми магнитофонами и музыкальной продукцией, объявления на кириллице. Однажды Кимитаке поинтересовался у молодого продавца, что бы означала эта надпись? Его просветили, что это предупреждение русским морякам о том, чтобы они не входили в магазин по той причине, что они воруют и выглядят неприглядно, грязно, в старой одежде, как бомжи; они ничего не купят, а отнимать внимание ради них от других покупателей не резон. Собственно, это впечатление о русских, как клеймо на спине племенного быка, осталось в его сознании. Этот же турист не вписывался в его создавшийся образ, чем он был сначала слегка обескуражен. Русские же большей частью были для него больше литературными персонажами со сложными непроизносимыми именами, чем живыми людьми - как, например, боги древнегреческих поэм и мифов. Во рту у него сверкала золотая коронка - ну разве это не пижонство!

Что свело их вместе - случай или уговор? Прозвучала мысль, что гайдзины 8 , проживая в стране восходящего солнца, по прошествии времени самопроизвольно, будто намагниченные, начинают объединяться, поэтому их встреча как бы не случайна, но уговора встретиться на этих источниках у них, оказывается, вовсе не было. Подружка босса происходила из Филиппин. С ней всё было ясно. Когда много людей в компании, то легко скрыть свое смущение. С каждым из этих людей Кимитаке мог бы поговорить об их национальных поэтических гениях: с французом, который сейчас стремительно поднялся из воды и обронил полотенце, никого не смутив своей наготой, - о рационализме Валери, с громко хохочущей немкой - о сумасшествии Роберта Вальзера; с южноафриканцем - о поэзии Дидерика Йоханеса Оппермана, сравнил бы его стихотворный цикл "Хроники Кристины" со "Стихами о Тиэко" Такамура Котаро 9 ; с англичанкой (за длинную шею он мысленно сравнил её с жирафой, вплавь переправляющейся через африканское озеро) о сновидениях Кольриджа!

Кимитаке предощущал приход великого сна, который подарит ему великое произведение. В общем, все перечисленные имена были его культурным багажом, с которым он мог беспошлинно перемещаться по свету, не предъявляя таможенной декларации. Эти имена были как лейбочки на багаже, какие хранят на своих чемоданах много путешествующие японцы на память о пересечённых границах. Приобщение к вершинам культуры и культурологическое покорение территорий - это все равно, что восхождение на священную гору Фудзи - он там хаживал, но святости никакой не вынес, кроме принесённого с собой мусора; это не спасало его от мысли о собственной малой значимости.

Нет, Кимитаке не захотел раскрывать все свои коробочки с россыпью культурных ценностей. Эти внутренние ценности он ассоциировал порой с личинками, скрывающимися в трухлявом дереве, бережно сохраняемом садовником, ибо он знает, какая великолепная жизнь зарождается в нём - жужелицы, бражника, крапивницы. Он надеялся, что в нём живет - конечно, метафорически, - такая же личинка. Пусть его считают ничтожным, никчемным, знающим только свои числа, не состоявшимся мужчиной, но он-то знает, какое богатство хранится в его безмерной душе - этой копилке с маленькой тёмной щелью для обогащения. Кимитаке не подумал, что душа-то бездонная - сколько в неё ни кидай, останется всё такой же пустой, и никакого отзвука...



За всеми этими размышлениями Кимитаке забыл про русского парня и не придумал темы для культурного празднословия с ним. Этот багаж с множеством кармашков и отделений по отраслям знаний оставался невостребованным, как в бюро потерянных вещей.

Разговор, однако, шёл непритязательный, если не бессмысленный.

- Есть ли в России такая гора, как у японцев Фудзияма?

- На ум не приходит. Наверное, где-то есть, но никто не знает. Может, это Пик Коммунизма...

- А во Франции есть?

В какой-то момент Кимитаке закрыл глаза и ум его отдалился от молодых болтающих людей. Теперь до его слуха доносилась не речь, а будто бы голоса лающих обезьян. Он почувствовал себя персонажем одного рассказа Дадзая Осаму 10 , который попал на Обезьяний остров...



Вернувшись в гостиницу, Кимитаке переоделся в юката и задремал.

Сидя в самолёте, он вспомнил тот тревожный сон. Это был сон не в обычном смысле этого слова, когда что-то происходит с образами и твоими фантомами. Это была эманация мысли; мысль разворачивалась, раскручивалась, разветвлялась, как кокон шелкопряда в горячей воде, как сложное придаточное предложение, росла как снежный ком, погребала под собой; он не мог её сформулировать, а это было сродни тому, когда не хватает воздуха; во сне он стал задыхаться, будто ему устроили тёмную, накрыв одеялом; мысль вертелась в его голове, как забытое слово, язык не мог вымолвить это слово; слов набилось полный рот, как снежных комьев; ещё мгновенье и он задохнётся!

Обращаться с числами было проще, чем со словами; нет, нельзя сказать, что проще, поправлял он себя; с ними он чувствовал себя комфортней. Числа надёжней слов. Им можно доверять. Словам нельзя. Они допускают большую погрешность. Слова темнят. Они запирали рот, будто кляпом. Кимитаке открыл глаза. Сон прошёл тотчас. Он был свеж, ум ясен. "Нельзя же измерять глубину своей души величиной своего пениса. Не слышал, чтобы даже в какой-либо примитивной культуре мерой измерения был фаллос вождя племени", - подумал он не столько с иронией, сколько с раздражением на тех красавцев из ротэмбуро. Эта безмолвная тирада была сдобрена капелькой зависти. А может быть, он пытался прикрыть иронией свою зависть?



Мать Кимитаке умирала мучительно, медленно, в течение двух лет - от рака в кишках; её живот раздувался, врачи откачивали жидкость; он снова раздувался; врачи уже ничего не могли поделать; он боялся, что её живот однажды лопнет и вся эта внутрикишечная нечисть забрызгает его. Мать умирала в полном сознании, вглядывалась в лицо смерти. Стонала и кричала по ночам.

- Мама, какая она, смерть? На что похожа? - спрашивал Кимитаке.

У кого ещё спросить о смерти, как не у матери. Она дала жизнь, и она должна знать, что после неё.

- На меня, наверно, - отвечала мать. - Я такая страшная...

В последние годы от неё сильно пахло. Запах был резкий. Это был запах как от псины. Это невольное сравнение приходило в его голову не по злобе, и он понимал, что неправильно так думать о собственной матери. Но ни с чем другим этот запах он не мог сравнить.

По прошествии лет Кимитаке не знал - стыдиться ли этих мыслей, каяться ли за них, или просто вытряхнуть их из головы, как труху из старой куклы. Теперь этот стыд за прошлые мысли окатил снизу вверх горячей волной.

Его писательство - это как маленький бунт в отдельной голове. Другие устраивают газовые атаки в токийском метро, а он сочинял. Ему же не приходило на ум поставить на одну доску такие разные виды деятельности.



Когда случилась газовая атака в метро, он мог оказаться среди жертв, но вышел на другой станции, поддавшись импульсу, вслед за одной школьницей. Что он в ней нашёл? Ничего сексуального с его стороны. Просто он заметил, как мужчина всунул ей незаметно десятитысячную купюру и продвинулся к выходу. Школьница пошла следом. Кимитаке был заинтригован этой тайной сексуальной торговлей на черном отечественном рынке потребления и решил проследить за ними. Он уподобился частному детективу. Кимитаке сразу вошёл в образ сыщика, но осознал это перевоплощение позже. Сначала у него не было намерения заниматься слежкой, подобно детективу популярного телевизионного сериала. Это в нём проснулась писательская мания. Выйдя из вагона, мужчина в синем костюме, какие носят обычные клерки, протянул девочке руку, и девочка безбоязненно вложила в его ладонь свою ручонку. На плече у него висел портфель. У мужчины было какое-то жабье выражение лица - так жабы, наверное, тужатся, выдавливая из себя икру в заводи в период икрометания. Ранец подпрыгивал за спиной у школьницы. Гольф на одной ножке спустился. Мужчина заметил этот непорядок, присел на корточки, натянул белый гольф, сказал ласково:

- Идем в парк, на аттракцион.

Девочка молча кивнула головой. Глаза не светились радостью, движения были как у заводной куколки. Казалось, сейчас она дойдёт до выхода из метро, поднимется по лестнице и завод её закончится. И действительно, на последней ступеньке девочка запнулась и склонилась вперёд. Из-под платьица сверкнули трусики.

Жаркий воздух обдал лицо Кимитаке, и солнце, стоящее над синим небоскрёбом, окатило его потоком ослепительных лучей. Небоскрёб еще строился, на вершине его стоял кран.

- А как занесли так высоко такой большой кран? - спросила девочка.

- По частям. На жирафа похож, правда?

- Жирафы живут в парке Уэно.

- И там тоже...

Они вышли к парку Коракуэн. Камитаке незаметно щёлкал затвором фотоаппарата. Он уже мыслил себя сыщиком и надеялся подцепить сюжет для детективного романа. Кимитаке следил за ними в течение часа. За это время мужчина покормил ребёнка, купил мыльные пузыри, покатал на велосипеде, отвел в туалет; они постояли у музыкального фонтана; затем вернулись на станцию. Кимитаке видел, как они вместе садились в один вагон, но следом не успел заскочить. Этой историей Кимитаке был взволнован необычайно. На следующий день в том же месте и в тот же час. На этот раз девочка была с другим мужчиной. Этот был свежее. В костюме, в белой рубашке с галстуком. На девочке были красные гольфы. Другой бантик. Тот же самый ритуал. Гуляли, катались, бегали. Мужчина угощал девочку бананом, покрытым горячим шоколадом за 200 йен. Кружил на руках.

- Я улетаю в космос, кружи меня! Я космонавт, я Юрий Гагарин! - закричала она и рассмеялась.

На этот раз Кимитаке последовал за ними в туалет. Чего-то странного он снова не заметил. Правда, когда девочка вышла из кабинки, она протянула какой-то пластиковый пакетик, который подозрительный тип аккуратно спрятал в портфель. Затем они вернулись на станцию метро. Загадочное происшествие застряло в голове Кимитаке. Что бы это означало? Какая-то странная жизнь была рядом с ним...

В скучную жизнь Кимитаке вошла интрига. Вернее сказать, не в жизнь, а пока что в сознание. Мало ли чего было в его голове, чтобы занимать свой ум ещё этой загадкой токийской подземки. К нему это не имело никакого касательства. Тем не менее, когда выдалось время, он снова подался на место чужого "преступления".

По большому счёту ему не хотелось строить свою литературу на теме человеческого ничтожества. Он брезговал замараться. В обществе товарно-денежных отношений нет места для героических поступков. Героизм не продаётся. Продать можно только низость. Человека становится меньше. И в литературе он превращается не в персонажа, не в героя, а в то, что называется функцией. Он перестаёт быть мерой всех вещей.



...Кимитаке взглянул на часы. Ещё полтора часа. Самолёт пролетал над морем. Как много вещей, над которыми человеку необходимо подумать! Чтобы быть писателем, нужно сочувствовать человеку. Кимитаке не мог любить людей. Он имел в виду японцев, а не гайдзинов. Эта категория вообще как-то выпала из его головы. Нельзя сказать, что не любил каждого встречного. Нет, вовсе нет! Он не любил их вообще. В целом. Как род. В конце концов, разве человечество не коллективные самоубийцы? Если кто-то не хочет быть заодно с человечеством, его обвиняют в человеконенавистничестве и назначают изгоем. С каждым отдельным человеком он был весьма любезен и добр. Однако полюбить кого-то конкретно он тоже не мог. Просто не случалось. И об этом он сожалел. Любовь к Юри была абстрактной, не телесной, не тактильной, хотя эмоциональной и даже сексуальной. Потребность в эмоциональном общении была, но необходимость физического общения отвращала его от людей. Если же ты не поддерживаешь сексуальные отношения с кем-то, то это вызывает подозрение в обществе. Ты становишься подозрительным типом. Возможно, извращенцем. Эта мысль исподволь внушается в сознание, внедряется в него, и начинаешь верить во мнение окружающих о себе. Ты иной! Перемещаясь в иноязычное пространство, ты по происхождению своему являешься другим, и перестаёшь думать о себе как о чужаке. Так рассуждал Кимитаке, отправляясь из островного в континентальное чужеродное пространство.



В сакэясан 11  Кимитаке заказал графинчик рисовой водки и куриный шашлычок, поджарку из рыбы-лапши и чашку горячего риса. В заведении было пустовато. Это радовало - потому что никто не докучал, только плюгавенький хозяин суетился за стойкой. К нему подсела девушка из обслуги, чтобы скрасить одиночество посетителя. Она не отвлекала его от мыслей, от его одиночества, которое, подобно песчинке, в раковине, на протяжении многих лет незаметно росло, становилось крупней, превращалось в перламутровую жемчужину. Он подумал, что однажды найдётся какой-нибудь ловец, вспорет ножом створки раковины и достанет этот беленький или чёрненький кругляш на свет, повертит в пальцах, будет любоваться... Может быть, смысл существования в этом перламутровом шарике, то есть в красоте? В чьих пальцах эта красота окажется? Глядь, и шарик этот рассыплется! Кому нужен это прах красоты? Как хочется, чтобы оказались нужны и твои страдания, и твои наслаждения! и чтобы твоё преображённое уродство стало однажды предметом постороннего искреннего любования. В красивой вещи не различишь красоты - как ни крути её. Она просто вся красивенькая. Со всех сторон. Нет ничего неожиданного. Не воскликнешь: "Ах!" А возьмёшь какую-нибудь невзрачную вещицу, и вдруг невольный возглас восхищения исторгается из тебя, и обнаруживается, что в уродливой вещи всегда скрыта красота. И выходит, что красота - это то, что скрыто. Нет, не покрыто тайной, а скрыто. Вещь сама по себе не способна открыть эту сторону, это доступно только постороннему человеку, большей частью художнику. И редко кому удаётся увидеть красоту в числах. Вот почему человек нуждается в другом человеке - чтобы он мог открыть для него его собственную красоту. Что же я за вещь такая?.. Он надеялся, что в его непритязательной фактуре, как бы сделанной неумелой рукой, шероховатой и неровной, тоже обнаружится красивая грань. Напрасно он умалял себя. Он не был хуже других. В час пик в толпе метрополитена его вряд ли можно было отличить по какой-либо особенности, как лепестки с облетающей сакуры.

Время поджимало, время торопило. Это было время его внутреннего бытия. Нельзя расслабляться! Что он хотел этим сказать? Что услаждения - это оборотная сторона напряжения? Вдруг он вывел простую аксиому счастья: напряжение - услаждение - расслабление. Следовательно, счастье - это не то, что можно подержать в руках, овладеть, поставить в рамку и любоваться, - одним словном, не вещь, не объект, не тело, а нечто эфемерное, иллюзорное, как, например, голос Юри; или запах любимого тела. Может быть, ни к чему и не надо стремиться, и жить, как мыслящая морская трава в накатах океанских волн... В конце концов, куда запропали все эти легендарные древние греки с их атлетическим телосложением, гармонической душой и рациональным умом? Они все вымерли! Все до одного! Остался только миф. Миф - вот подлинная структура реальности - миф политический, миф сакральный, миф эстетический. Так же и мы сгинем с нашей утончённой эстетикой. Но стоит ли об этом беспокоиться, если ты познаешь миг счастья как мгновение смерти...



Кимитаке забыл за своими размышлениями о девушке. Её уже не было рядом. Он огляделся. В заведении стало пусто. Кимитаке расплатился, не пожалел на чай. Всего три тысячи йен. Вышел наружу, вдохнул свежий влажный воздух, пронизанный запахом йода, достал пачку "Hilight", вынул одну сигарету, помял в пальцах, и снова засунул. Он плёлся по дороге, освещённой фонарями. Асфальт блестел. В лужице трепетал мотылёк. Он посмотрел на него. "Если эта лужица - моё сознание, то этот мотылёк, тонущий в нём - я. Нужно осушить сознание, и тогда..."

Кимитаке вскинул голову вверх, как бы давая направление воображаемому полёту мотылька. На ветке старой изогнутой муссонными ветрами сосны сидел дремавший ворон. Из-за туч выплыло пол-луны, успев выхватить в море островок, похожий на тень спящего животного. Луна, будто надкушенная долька лимона, раздавленная пальцами.

"Сидя рано утром в одном затрапезном трактире для кучеров, Чехов уверял своих товарищей, что даже о такой истасканной теме, как луна, можно написать хорошо, если увидеть в ней что-то личное...", - вспомнил Кимитаке рассказ своего литературного наставника.

Подойдя ближе, он разглядел, что это был вовсе не мирный ворон, а... прикорнувший черный пластиковый пакет для мусора, раздуваемый ночным бризом. Кимитаке остановился, удивлённый аберрацией зрения. Протёр глаза.

- Карээда ни карасу томарикэри аки но курэ 12 , - тотчас монотонно пробубнил он строку известного стихотворения.

Чёрный пластиковый мешок для мусора, зацепившись за сучок на голой ветке, прикинулся вороном, как в знаменитом хайку Мацуо Басё. Кимитаке ухмыльнулся. Какая пародия на классическую поэзию, причём сочинённая уже не природой, а цивилизацией! Я, как зернышко риса, оказался в жерновах между цивилизацией и природой... Вот парадигма современной японской культуры. Эстетики тоже. Я должен вернуться к своей исконной природе, выпихнуть из головы весь хлам культуры (вопрос был в том, какой культуры?), выбросить артефакты моего сознания, очистить его, сделать прозрачным... I must became transparent! 13 

Выкрикни сейчас этот мусорный мешок "карр-р", наверняка Кимитаке пережил бы сатори 14 , подобно безумному Иккю 15 , и жизнь его обрела бы другой статус, другой вектор, но мешок с ветром молчал... Вдруг мешок испустил дух, обмяк. Ночной бриз ослаб. Кимитаке сделал "пфу-у-у" и пристроился к обочине помочиться.



Перед ним вырос Жан-Мишель. Кругляшки в мочках его ушей вспыхивали, как маячные буйки в море. Сверкали белые ногти. Высвеченные волосы будто фосфоресцировали.

"Какой-то он иллюминирующий. Будто инопланетянин!", - это первое, что пришло на ум Кимитаке.

- Африканский Гагарин! - произнёс он. - Добрый вечер!

- Я сегодня пьян, - сказал Жан-Мишель. - Тот якудза оказался милейшим человеком, напоил нас в ресторане до смерти. Вы такие забавные!

- Неужели мы чем-то отличаемся от других иностранцев? - спросил Кимитаке.

Жан-Мишель хмыкнул.

- А это важно? Ну, как все, отличаетесь. И как все, схожи. Людей привлекает не схожесть, а отличие.

- Чем отличие привлекательно?

- В отличии заключён эротизм.

- Выходит, что если одно отличается от другого, значит оно эротично. Мне казалось, что мы, японцы, отличаясь от других, отличаемся в сторону меньшей привлекательности...

- Похоже, что вы озабочены проблемой национального отличия. В этом есть что-то детское, инфантильное, - произнёс Жан-Мишель.

Слова его задели Кимитаке за живое. От француза веяло, гедонизмом и эпикурейством, греческим очарованием.

- Ты не хочешь спуститься вниз, составить компанию в купальне?

- Охотно!

На Жан-Мишеле была расстёгнутая на три пуговицы белая рубашка, поверх неё накинут на плечи тонкий джемпер и синие джинсы.

- Для стриптизёра ты слишком умён.

- Я закончил три курса College de France, изучал искусства и философию. В Японии зарабатываю на образование...

Они остановились у автомата, Жан-Мишель бросил в щель сто двадцать йен. Автомат с шумом выдал бутылку "Асахи". Кимитаке повторил операцию. Они откупорили бутылки, зацепившись крышечками. Затем со словами чокнулись.

Они спустились по каменным ступеням, расположились у ротэмбуро. Жан-Мишель опустил руку в воду. Пар растворялся в воздухе, едва оторвавшись о поверхности воды, словно колышущиеся листья ламинарии. Луна купалась в недвижном источнике. "Войти в лоно луны, слиться с ней как с женщиной, проникая вглубь её плоти..." - вычурно подумал Кимитаке.

- Давай искупаемся для отрезвления, - предложил Жан-Мишель, и стал стягивать штаны.

Кимитаке помедлил, а потом последовал его примеру.

- В такую минуту не хочется ни о чем думать. Только созерцать. Отрешённо.

- Да, раствориться, как лёд...

Ночной бриз освежал тела. Кожа, черная, как деготь, отполированная свинцово-синим сиянием; и кожа, белая, словно покрытая белилами, какими пользуются гейши. Бутылки с недопитым пивом стояли на краю купальни. Их длинные горлышки как будто тянулись к лунному свету. Они окунулись по очереди.

Белесая равнина моря напоминала бескрайнюю зимнюю тундру. Вот-вот вдалеке по краю горизонта промчится упряжка собак с санями. Оба напряжённо всматривались в морской простор.

- Звёзды там и сям... - сказал Жан-Мишель.

Была тишина и покой. Волна в прибрежных камнях чуть-чуть шуршала, будто полевая мышка в соломе. В успокоившуюся воду в бассейне вновь легло отражение луны - прямо у груди Жан-Мишеля.

Кимитаке любовался, как африканец баюкал ночное светило. "Как чёрная мадонна с ребёнком". Он сам был готов прильнуть губами к этому воображаемому лику, хотелось молиться и плакать. Слёзы выступили на его глазах. К счастью, было темно... Вот если бы он мог перевоплотиться в этого африканца с его неуёмным эросом, который излучало его тело, и завладеть той европейской девушкой, чтобы она оказалась в его руках вместо этого пустого отражения луны! Этого не было дано, вот почему хотелось плакать. От невозможности. От бессилия. От ущербности. От зависти. От злости. Кимитаке размахнулся и со всех сил врезал по отражению, словно в руках у него был рыбный нож. Отражение распалось. Жан-Мишель принял этот поступок за шутку, и они стали барахтаться и бороться...



* * *

С тех пор, как мне пришлось уволиться из колледжа (честно признаюсь: из-за алкоголизма), я записался на платные литературные курсы, которые вёл в квартале Канда один малоизвестный писатель, опубликовавший пару своих произведений. Платили мы по пятьдесят тысяч йен с носа. Помещение, похожее на класс с одиночными партами и белой переносной доской, арендовал в одном частном билдинге на третьем этаже на три часа в неделю. На первых этажах располагались производственные помещения типографии. Группа начинающих авторов была небольшой. Были там пара служащих, студент, была продавщица из магазина, один шофёр такси, ещё дамочка-домохозяйка. Странный экзальтированный паренёк. И ещё был там один русский парень, которого привела хозяйка арендуемого помещения для его общего развития. Был инвалид-моряк.

В дни, когда шли занятия, я снимал комнату в дешёвенькой гостинице японского стиля. На первом занятии руководитель дал задание написать коротенькое эссе о себе в качестве знакомства. На следующем - о каком-нибудь событии в своей жизни. И так далее. Потом мы зачитывали вслух и обсуждали наши произведения.

Занятия проходили по понедельникам в восемь вечера до одиннадцати с перерывом. Обычно рассказы начинающих авторов начинались словами: "Однажды я был там-то, увидел то-то, случилось то-то..." Наибольший интерес вызвал у нас рассказ русского парня о том, как однажды он, возвращаясь пешком домой из соседней деревни с вечеринки, изрядно пьяный, попал в пургу и заблудился в тундре.

Это было где-то далеко на Севере, на краю Ледовитого океана. Собака его почуяла неладное и ночью стала рваться в двери дома. Мать, проснувшись от лая и стука в дверь, не могла понять, почему бесится собака. Время было позднее, сын собирался остаться на ночь в соседней деревне. Собака продолжала выть и рваться наружу, потом вдруг выбила дверь, сорвав навесной крючок, и убежала в ночь. Спустя полтора часа собака приволокла своего хозяина домой мертвецки пьяного.

История этой собаки тоже необычайна. Надо сказать, что на Севере русские передвигаются исключительно на собаках, расстояния между посёлками огромные, и без собак никак не обойтись. Бывает, что в тундре опускается густой туман и становится не видно в двух шагах, и это называется "белой мглой". Впереди собачьей упряжки, свободно, бежит вожак, указывая путь. Вот таким вожаком была собака, которая спасла своего хозяина. Она жила в доме, отдельно от стаи. Когда собака родилась, сучка отказалась кормить своего щенка и не подпускала к себе. Хозяева взяли щенка домой и выходили его. Собака подросла, её выпустили в стаю. Вскоре она захватила лидерство, став вожаком.

Эта история меня сильно потрясла. И всякий раз, когда возникает разговор о России, в моём воображении рисуется заснеженная тундра, белая мгла и собачья упряжка. Я стал грезить об этом...

На литературных курсах я быстро сошёлся с шофёром таксомотора, которого звали Т-хаси. Он не был сильно образованным, а я не слишком искушённым в закулисной стороне ночной токийской жизни. Мы друг друга дополняли. Кажется, я пользовался у него авторитетом. Он обращался ко мне "сэнсэй". Мне это льстило. Хотя, если признаться, я приобрёл от него больше, но из гордости никогда ему не признавался в этом. С ним я гулял по всяким заведениям на Синдзюку.

Вот и я вынужден начать свою историю со слова "однажды". Как-то раз мы забрели в ночной клуб, где встретил русскую девушку. Она была красива, как актриса кино. Вскладчину по пять тысяч йен мы брали девушку для эскорта. Возили её на такси Т-хаси по городу, водили в парк, угощали, благо она сносно, то есть по-детски, говорила по-японски... Это сильно забавляло нас и умиляло до глубины души. Иногда приглашали русского парня из нашего литературного класса. Мы держали её за руки и так гуляли. Пусть она зовётся Соней. Поскольку мы гуляли втроём, мысли о том, чтобы завлечь девушку в постель хоть и возникали втайне, но казались неосуществимыми. Я не хотел уступать её Т-хаси, но и сам не покушался на неё, не желая ссориться с другом. К счастью, это продолжалось недолго, около месяца. И нам не пришлось её делить между собой. Попросили её отказываться от других клиентов. Вскоре по окончании контракта Соня вернулась во Владивосток - город, известный мне только по одному эпизоду из биографии Сомерсета Моэма, моего любимого автора. После её отъезда я вдруг ощутил пустоту, будто у меня отняли - нет, ни игрушку, ни куклу, а мечту. Я заскучал, всё чаще с бесстыдством стал представлять Соню в своих объятиях, и это превратилось в наваждение.

Из-за её отъезда на родину я впал в хандру и начал сочинять для утешения свою первую повесть. Я не буду описывать свои эротические фантазии... Я помню это гнетущее состояние. Уже перестали дуть сезонные ветра Хаконэ Ороси. Заканчивалась вторая декада пятого месяца. Кропил мелкий дождик. Ветерок срывал запоздавшие цветы белой сакуры. Я вышел на улицу, спустился к заливу Сагами. Мой знакомый под мостом отдыхал. Море не шумело, а шуршало. Несколько чаек безмятежно взмывали на свинцовых волнах, словно припаянные. К моему удивлению на каменистом пляже трое европейских юношей - совершенно обнажённые - ринулись в море. Один остался, что-то крича им вслед. Когда я подошёл ближе, они уже вытирались полотенцами. Громко смеялись. Затем принялись фотографироваться. Они были похожи на атлетов. К моему изумлению они обратились ко мне, чтобы я их всех вместе сфотографировал. Они изображали разные фигуры под зонтиками и без оных и без всякого стеснения, явно желая меня эпатировать. Они спросили, в какой стороне находится гора Фудзи. Я показал рукой на север в сторону гор Тандзава. В солнечные дни видна её снежная вершина. Оказалось, что эти парни были из местного ночного клуба "Рюда". Это в моём городе Одавара напротив рыбного рынка.

Вот так я создаю ещё одно литературное место в нашем городке. Конечно, мне не состязаться со славой Дзюнъичиро Танидзаки 16 , моего земляка. Одавара отмечен и в средневековой военной хронике, когда-то здесь гремели сражения за влияние в Канто. Замком Одавара, воздвигнутым восемьсот лет назад, владели поочерёдно феодальные кланы Кобаякава, Омори, Ходзё, великий Хидэёси Тоётоми, Окубо, Иэясу Токугава, Абэ, последним был клан Инаба. Вот такая великая история! И вот в этот ряд я пытаюсь втиснуться со своей личной историей.

Вернувшись домой, я залез под футон, включил обогреватель воздуха минут на пять, и стал писать, отправляя себя в воображаемый полёт. Так родилась мысль реально отправиться вслед за Соней. Потом уснул в романтических грёзах... Что мне снилось? Неприличное. Проснулся, был уже темно. Подобрал с пола у дверей газету "Izumainichi shimbun", наткнулся на объявление ночного клуба с фотографией тамошних красоток (я подсчитал: их было семнадцать человек), справился по телефону. И вышел из дома. Хозяином действительно оказался мой знакомый. Читателю он уже известен под именем Кодзо. Когда-то я репетировал его сына по математике. Теперь он работал с отцом в клубе в должности распорядителя. Я рассказал о дневной встрече с молодыми людьми, что они приглашали меня посетить в этот клуб. Он рассмеялся, явно довольный рекламой, повернулся к девушкам, сидевшим в уголке без дела и грубо позвал:

- Роза, Мэрилин, Вера! Идите сюда!

Ну, в общем, вы догадались, кто это был. Я-то не сразу узнал. На этот эффект и рассчитывал хозяин. Грациозные и рослые матроны с вульгарным макияжем явились перед нами. Они были похожи на оживших карнавальных кукол, как на венецианском карнавале. Одна была в образе Мэрилин Монро, другая в испанском образе Кармен, третья в русском народном образе с цветными лентами на голове. Если бы я увидел их в таком образе первоначально, то ни за что бы не принял их за мужчин, а так я был свидетелем их мужских атрибутов. Японские поклоны в исполнении этих девиц выглядели неестественно.

Я рассказал хозяину о своём общении с одной клубной девушкой, о том, как она мне нравится, и что я ни разу с ней не переплетал ног, как выражаются в старинных повестях. Когда я думал о Соне, я вспоминал рассказ этого русского парня... Где-то там, в заснеженной тундре, сквозь белую мглу несёт её собачья упряжка неведомо куда, и только луна тускло просвечивает сквозь туман... Увижу ли я её когда-нибудь? Я вложил в своё чувство всё чаяние своей души! Хозяин посочувствовал мне коротко и без всякой задней мысли предложил на выбор любую из его девушек, хоть сколько-нибудь похожую на мою возлюбленную. Его предложение показалось мне вульгарным, оскорбляющим моё чувство. Одним своим словом "выбирай" он сковырнул моё сердце, как раковину, из которой вынимают жемчужину. Без ножа ранил! Разве может один человек заменить другого, когда любишь? Если, конечно, влечение, можно назвать любовью. Я просто хотел быть рядом с ней. Обещание усладительной жизни осталось всего только обещанием. Я бы кинулся вслед за ней, если бы у меня была хоть какая зацепка, которая помогла бы найти её в этой необъятной стране. Иногда я грежу, что раздаётся телефонный звонок, и я слышу голос Сони. Я открываю глаза средь ночи и пялюсь в темноту.

В конце концов, мои вожделения, мои чувства стали замещать литературные образы. Я называл их бумажными или чернильными. Даже когда я стал приводить в дом одну из клубных девушек, они казались мне ненастоящими, вымышленными. Образ Сони был далёким, как луна. Однако он разбудил моё воображение, и я вкусил другой жизни - писательской...

И вот однажды хозяин клуба организовал мне поездку во Владивосток с группой анонимных алкоголиков на три дня. В ожидании визы, я сочинял прозу, то есть стал представлять, как я лечу в самолёте. Я оборвал текст как раз в тот момент, когда мне действительно нужно было улетать. Оттуда я привёз продолжение своей истории. Но это в другой раз...



* * *

В один из вечеров позвонила Юри - мой телефонный собеседник на протяжении последних неполных трёх лет, как вы помните. Три года, если представить абстрактно, покажутся невероятно долгим сроком. Однако за повседневностью три года сгорели, как спичка. Как ниточка, проскользнули в игольное ушко. Чувства, события, лица растворяются в этом времени. Исчезают куда-то, будто рябь на воде. Может быть, оседают на дне сознания, как наносной ил. Нечего вспомнить! Калейдоскоп лиц в метро...

Нужно предпринять какие-то экстраординарные усилия, чтобы вызволить время из-под наслоений дней. Руководитель моей литературной школы говорит, что искусство писателя как раз и приходит на помощь в таких случаях, что писатель подобен археологу, или реставратору, по крупицам воссоздающему разрушенную фреску...

У меня есть альбом портретов с фаюмских надгробий. Я приобрёл его за очень большую цену на Роппонги, в моём любимом книжном магазине, там много великолепных художественных альбомов живописи и фотографии - как художественных, так и эротических. Я смотрю на живые красивые лица мужчин, женщин, юношей, девушек, умерших две тысячи лет назад, и не могу смириться с тем, что они мертвы, мертвы навеки. Их лица были выщерблены. В моём сердце оживает чувство, что они были моими родными, только при жизни я был чёрствым к ним, не знался с ними, не знал, как они живут, как любят, что их тревожит. Я был груб по отношению к ним, и у меня возникло чувство вины перед этими лицами на надгробных плитах. Как я должен искупить эту вину? Конечно, вы скажете, что это ложное чувство. Возможно, что это синдром другой вины... Какой? Более того, когда я иду по городу, или еду в метро, или гуляю в парке, и вижу весёлые жизнерадостные лица, мне кажется, что это не живые лица, а ожившие портреты с фаюмских надгробий. От этого наваждения трудно отделаться. И вот с тех пор я стал вчитываться в их лица...

Юри скрашивала моё одиночество, и оказалось, что только её голос и сохранился в памяти за эти три года. Я научился быть откровенным с ней, ну, конечно, не до самого предела, кое-что оставил в тайниках своей души, недоговаривал... Только потому, что мы как бы сговорились никогда не встречаться. Однако стоило мне рассказать о своей влюблённости к русской девушке из клуба, как я заметил в её голосе нотки ревности. Она стала расспрашивать без всякой скромности.

- Ну, что, ты встретил там эту девушку?

- Да, я встретил её, но моё чувство было разрушено совершенно тривиальным способом. Она оказалась профи в этом бизнесе. Лучше, если бы я не встретил её, и она осталась в моем сердце, светлый образ, как идеал, как мечта... Из моего сердца ушло что-то дорогое, что-то розовое... Какое-то розовое чувство...

- Ну да, что ещё ждать от них... - сказала Юри не столько с сочувствием, сколько с облегчением. - А кем же она была раньше?

Тон её выдавал сарказм. И как бы не желая давать повод для её тайной радости по поводу моего любовного краха, я сказал:

- Зато я стал писать без натуги, кое-что уже получается. На следующем занятии в нашей литературной школе собираюсь прочитать фрагмент. Только теперь моё писательство стало не средством присвоения утраченного, а средством отчуждения от того, что было дорого моему сердцу. Мой персонаж так же далёк от меня, как и близок мне по характеру.

- Ну, судя по всему, у тебя есть дар писательства, коль ты владеешь двумя этими, как их назвать-то, приёмами?.. Ты мне прочтёшь? Или лучше расскажи, а то... Какие там люди?

- Угрюмые. Да я и города, в общем-то, не видел толком. Только из окна автобуса...

Мне даже не нужно было вглядываться в лица людей, чтобы рассмотреть Соню. А в первый же вечер, как прибыли в гостиницу, после ужина, часов в одиннадцать мы спустились в фойе, перед нами выстроили около дюжины девушек всех мастей. Она стояла среди них. Такая скромница. Не таращила глаза, не выпячивала грудь, не выставляла бедро. Я узнал её почти сразу. К моему удивлению, к моей радости, к моему страху. Я опешил. Когда же я сообразил, что нужно подойти к ней и увести, как меня опередил старикашка, который всю дорогу донимал меня разговорами про свою утраченную родину на северных островах. Я не осмелился попросить его об услуге, чтобы он уступил мне эту девушку. Он засеменил, уводя её за руку вверх по лестнице в свой номер так быстро, что сутенёрам пришлось его догонять. Все девушки были разобраны за пятнадцать минут. Я едва не зарыдал. Мне досталась рослая полная деваха. Ну почему мне всегда достаётся какой-нибудь секондхэнд? После двадцати пяти русские женщины дурнеют. У них такая генетика. Я хотел отказаться, но вид у неё был уж какой-то обиженный, и я сжалился... Я в ней чуть не утонул... На следующий день, пока компания старикашек релаксировала где-то в загородном санатории на пикнике в окружении новых девушек, я совершал променад с Соней...

- Да, уж это точно, в тебе есть душа, умеешь пожалеть несчастную проститутку...

Я хотел сказать, что физические отношения оскорбляют мои чувства, но вместо этой личностной темы, перешёл на нейтральную.

- Ты не устала. Вот отрывочек, я почитаю...

- Извини, но, наверное, я послушаю твой рассказ в следующий раз, с новыми силами, как говорится. Ты не будешь обижаться? Я бы не была против того, чтобы нам встретиться. Я перезвоню позже, - сказала скороговоркой Юри, и в трубке раздались гудки.



Я уже привык к её поспешным "бегствам". И воспринимал их как нормальное поведение. Не думал о её загадочности. Юри, будучи моим конфидентом, разжигала моё воображение. Иногда мы играли с ней в такие игры. Порознь, договорившись заранее, ходили на один и тот же концерт или спектакль. После делились впечатлением и, как бы между прочим, осведомлялись, кто на каком месте сидел. Я ни разу не угадал, в какое платье была одета Юри. Меня-то можно было бы заприметить: я всё время крутил головой, разглядывая женщин. Юри не признавалась...

Надо сказать, что вкусы у нас были схожими. Мы сходились даже в нюансах. На концерте музыки Стравинского я плакал, и мне было приятно, что эта музыка отозвалась во мне такой чувственностью. Не имея любовных переживаний, думая, что я уже засохшее дерево, я радовался, что во мне открывались какие-то клапаны чувственности. Мне хотелось, чтобы она заметила мои влажные глаза. "Где же ты?.." - вопрошал я. Я знаю, что музыка - это та же гармония чисел. Но числовая гармония не способна вызвать слёзы. Нам было о чём поговорить по поводу музыки Стравинского. Порой я начну фразу, а Юри её закачивала. Как-то раз отправились в художественный музей "Bridgestone" на просмотр картин раннего импрессиониста Альфреда Сислея. В то время, когда я остановился у картины "Июньское утро в Сен-Мамме", напротив картины Клода Моне "Наводнение в Аржентёе" остановилась какая-то девушка красном беретике и коричневом блейзере с сумочкой через плечо. Я хотел повернуть голову в её сторону, но шея моя как будто занемела...

Вдруг меня осенило. Не могла ли Юри находиться инкогнито в Атами прошлый раз, когда я совершал паломничество в горы? Ведь я сообщил ей название японской гостиницы, где собирался остановиться. Она могла поинтересоваться постояльцем с моим именем... И тогда... Следила ли она? Кто была та девушка в закусочной, где я попивал саке в одиночестве? Я лихорадочно стал перебирать все женские лица, которые видел в тот день. Всё-таки моя запоздалая догадка встревожила меня. Некоторое время я лежал на футоне и пялился в потолок, ещё во власти своих блуждающих мыслей. Потом встал и продолжил править написанный текст.



* * *

Самолёт приземлился гладко. Все захлопали в ладоши.

Таможня скрупулёзно проверяла его кейс. Пересчитали деньги в его портмоне. В терминале их встретил переводчик с большим животом, с обвисшими щеками. Глаза его были, будто аквариумы с налитой водой. В них не было ни радушия, ни вежливости. Речь грубая. В руках он держал портфель, который тоже от чего-то распирало, что делало его похожим на саквояж. Этот портфель смахивал на жабу, в которую воткнули соломинку и надули. Кимитаке вспомнил, как в отрочестве на такую глупость подстрекал его Кодзо за школьным стадионом. Что бы он держал в этом портфеле? Кимитаке представилось: откройся он сейчас, оттуда ринутся маленькие жабы, как во время мартовского набега. Порой вечерами в Одаваре невозможно было ступить ногой - случалось такое нашествие земноводных! Открывая утром наружную дверь, он сметал с каменного крыльца разом штук пять-шесть жаб. Тогда жители выходили на улицу, бережно собирали вблизи своих домов лягушек в пластиковый пакет, и относили в природный водоём - благо, что был рядом. Или в парк Дзёси. Зато собакам местным было веселье. Даже местные телевизионщики приезжали отснять природное явление.



За три дня с четверга того вечера и по вечер в воскресенье, когда самолёт уносил его обратно, произошло столько мелких разнообразных событий, которые основательно встряхнули его вялую наезженную по колее преподавательскую жизнь, когда в его затхлую сексуальность вошёл подлинный эрос. Щёки его запылали. Его память перебирала события, как сквалыга свои драгоценности, спрятанные в темном погребе. Впрочем, драгоценности эти были поддельными. Он не был экспертом, чтобы определять ценность событий своей жизни. А кто был? Как наивный автор, он полагал, что таким экспертом мог бы выступить абстрактный читатель, случись ему изложить всё в романе. Уж этого не следовало делать! Беда была в том, что его жемчужины были совершенно никчемны для других. Просыпь их невзначай из потайного кармашка своей души под ноги прохожих, никто бы и не нагнулся, прошёл бы мимо, а то и наступил бы на них, превратив в прах 17 . На что он надеялся? Как и все - на сочувствие. На прощение. На милосердие. Как будто он ни разу не смотрел комедии и не смеялся над маленьким человеком, упавшим наземь! Смеялся, ещё как! Но это было в кино. Но жизнь, превращённая в слово или в движущийся образ, утрачивает подлинность, превращается в театр... В чём подлинность? Кто он в этом театре - кукла? Мастер? Хозяин? Режиссёр? Творец ли он самого себя? Или тварь Творца? Катышек грязи на Его дланях? Кем бы он хотел быть в этом списке ролей? И тем, и другим, и третьим... Он хотел бы смешаться с грязью... Казалось, что эта грязь священна... Кто-то одухотворял её своим дуновением! Из грязи сотворён человек.

Белая мгла застила его глаза, ресницы слипались от намёрзшего инея. Впереди, отдельно от стаи, мчалась собака, лайка, унося его упряжку над бескрайним заснеженным простором. Кимитаке не осознавал, что он был в этой своре, что он был частью её самой, пусть даже с кнутом в руках... Сквозь это снежное безмолвие стали пробиваться голоса. Отдельные слова. Смех и разговоры людей.

К толстощёкому переводчику подошла женщина в очках с роговой оправой, и они обменялись по-японски приветствиями. Странно было слышать, как два иностранца разговаривают на его чопорном родном языке. Из разговора Кимитаке понял, что они бывшие коллеги. Женщина улетала на научную конференцию в Токио. И хотя он ушёл с кафедры, не сделал научной карьеры, как она, в голосе его не чувствовалось смущения. Он похвастался, что недавно вернулся с южно-азиатского курорта, на что женщина пожаловалась на своё профессорское жалование. "Я живу на гранты да скудную зарплату, в отличие от вас..."





Их группу посадили в какой-то старенький автобус, и они поехали к месту назначения. Мотор затарахтел, из выхлопной трубы с натугой вылетел клуб черного дыма. Автобус дёрнулся и покатился. Сопровождающий взял в руки микрофон, постучал пальцем по нему, оглушив мембрану, представился, рассказал о маршруте, и планах на сегодняшний вечер. Кимитаке смотрел на унылые дома за пыльным окном автобуса. Какие-то подростки стояли на обочине и тряпкой драили автомобиль, черпая воду из ближайшей канавы. Бабушки приторговали на обочине молоком в пластиковых бутылках, зеленью, картофелем. Рыбаки пытались сбыть улов - только что пойманную рыбу из ближайшего болота, в котором прогуливалась пара цапель на противоположном берегу. Замызганные подростки предлагали полевые цветы. Были торговцы папоротника. Кто-то махал рукой пытаясь остановить их автобус. На лугу брели унылые коровы. Поля кое-где возделанные, кое-где заброшенные. Довольно солидный длиннохвостый фазан выпорхнул из кустов. Проехали заброшенную шахту с отбитыми социалистическими символами советской эпохи, терриконы со срезанными вершинами. Полицейский пункт. Кимитаке философски смотрел на всю эту чужестранную жизнь за окном автобуса. Туристы ехали за дешёвым сексом. Никаких ожиданий лично у него не было. Он покорно принимал то, что ему предлагалось. Нет, не покорно, а абстрагировано от собственных физиологических нужд. Тело было само по себе, а душа жила своей отдельной жизнью. И мир был сам по себе. Что нужно, чтобы все это соединить? И нужно ли? А вдруг это взрывоопасное соединение ингредиентов? И в каких дозах следует сочетать?

Вскоре автобус свернул с трассы влево в рощицу, проехал под куполами зелёных деревьев и остановился у какого-то деревянного строения. Здесь предлагалось поужинать до того, как они приедут в гостиницу. Кимитаке, чуждающийся местной экзотики, заметил в траве странное насекомое. Это была бабочка с огромными резными крыльями, как у махаона, но с бледно-зеленой раскраской. Он нагнулся, чтобы рассмотреть. Мохнатое рыльце с усиками, огромные глаза, жирное белое тулово. Бабочка вцепилась лапками в стебелёк. Чтобы изучить насекомое внимательней, он сорвал стебель, и повертел его перед глазами. Вдруг из тулова прыснула, как из спринцовки, сильная струя прямо ему в нос. Кимитаке вскрикнул от этой внезапной атаки. Бросил на землю бабочку. Кто-то подскочил и нечаянно растоптал красавицу ногами. Кимитаке достал платок и утёрся. Понюхал пальцы, мокроту на платке. Ничем не пахло.

Ужин затянулся. Водка, цыгане, песни, пляски, матрёшки. Поразил поданный суп русской кухни. Почему-то его подали холодным. В тарелке с пивом плавали сырые овощи - тёртые огурцы, лук, крапива, еще какая-то трава, кусочки мяса, дайкон, картошка и даже йогурт. Кое-кто решился уплотнить этот жидкий суп и добавил холодного риса. Анонимные алкоголики вышли навеселе, готовые на подвиги. К удивлению всех, было ещё довольно светло вначале. По дороге в автобусе зашла речь о девушках: где их можно встретить, где можно продолжить вечеринку. Переводчик дал обещание. Стали совать ему в руку доллары - кто пятёрку, кто десятку - чтобы он обеспечил девицами. Кимитаке тоже подался общему настроению старческого распутства и вседозволенности, всунул мелкую купюру. И вдруг автобус заглох. Водитель попросил подтолкнуть. Все вышли, изумлённые просьбой, пристроились сзади и стали толкать - благо, что с горочки. Пробежали метров шестьдесят-семьдесят. К счастью, мотор заработал. Выхлопная труба хрюкнула и закоптила в лица бежавших следом пенсионеров. Они закашлялись. В общем-то, развлечение удалось. Приехали поздновато, выгрузили багаж. В гостинице было тихо. Только охранники слонялись, да дремала девушка за стойкой с надписью "reception". Напросились пойти в ближайший клуб, где много-много девушек. Разместившись в номерах, все как один вновь спустились в вестибюль, и весь этот выводок отправился следом за вожатым по тёмным улицам незнакомого города.

В клубе они хорохорились и боязливо жались друг к другу. Заказали пива, а кто водки и коньяка. Рыбной закуски. Разодетые, блестящие девицы плясали под музыку. Посидели недолго, ибо поняли, что это не то заведение, где девушки отдаются по требованию. Кое-кому перепало презрительное выражение и даже по рукам. Кавалеры вступились за своих подружек. Незадачливые охотники быстренько-быстренько ретировались. На их лицах выплеснулась кляксой обида обманутых детей. Вожатый спросил, сколько будет стоить их заказ. Переводчик подозвал официантку и переспросил. Официантка сказала, что сейчас принесёт счет, и назвала примерную сумму. Переводчик назвал примерный счёт за обслуживание, включая вход. Кимитаке сходу разделил сумму на всех, пенсионеры достали свои портмоне, порылись в них, достали купюры. Обмен происходил по курсу этого заведения. Пришла официантка, протянула счёт. Сумма оказалась выше ранее заявленной. Вожатый стал предъявлять претензии, пытаясь перекричать громкую музыку. Официантка невинно хлопала ресницами. Переводчик переводил объяснения официантки. Вожатый не унимался. Ведь разницу в сумме предстояло платить ему, неприлично требовать у пенсионеров перерасчёта. Платить он не хотел. Кроме того, переводчик взял с носа деньги, чтобы обеспечить их девицами. Переводчик полез в карман, вынул недостающую сумму, и отдал официантке, и только после этого охранники выпустили смущённых туристов наружу. Пенсионеры, оскорблённые в своих лучших чувствах и неудовлетворённые в своих ожиданиях, раздосадовано поплелись на ночлег. Едва они свернули с главной улицы, как тотчас попали в кромешную темень. Шли, спотыкаясь о корни старых деревьев, о выщербленные ступени. Не дойдя до дверей, переводчик махнул рукой, указывая направление, пожелал спокойной ночи, затем остановил машину и умчался, позабыв свой портфель в руках Кимитаке, которому он дал подержать до этого, чтобы пойти отлить у большого дерева. Портфель, впрочем, не отягощал его руки.

- Какой растяпа! - сказал Кимитаке попутчику.

- Ведь он тоже пил крепкие напитки.

В гостинце им не давали спать ночные звонки от гостиничных проституток. В темноте стоял чужой портфель. Чем дольше он таращился на него, тем вернее казалось, что портфель шевелится, словно какой-нибудь зверь. Проникающий сквозь жалюзи свет от фар падал на железные элементы пухлого портфеля - казалось, что у зверя вспыхивают глаза. Из угла послышался скрип. Тук-тук-тук. Ещё сильней. Уже всхрап. Так длилось - то затихнет, то повторится - около получаса. Эта страна определённо чем-то пугала его. В дверь постучали. Не включая свет, Кимитаке впустил ночную гостью. Коридорный свет проник в его комнату и осветил девушку высокого роста - выше Кимитаке на две головы. Ему не пришлось смущаться и что-то говорить. Они объяснялись безмолвно. Казалось, что это не они, а две океанские рыбы, научившиеся извлекать осмысленные звуки. Их рты были наполнены вязкой темнотой. Его руки орудовали бессознательно. Как Эвклид, смыслящий только в геометрии плоскости, а не имеющий представления о геометрии объёмного пространства, Кимитаке на ощупь, будто слепец, изучал прихотливый женский рельеф - лица, рук, локтей, запястий, грудей, сосцов, живота, ягодиц, спины, ног, промежности, коленных чашечек, ступней, пяток, пальцев... Он как будто измерял их ртом и каждый раз произносил какие-то числа. Он высчитывал её, расчислял. На знаменатели и числители. Издав изнуренный возглас наслаждения, Кимитаке прильнул к груди, причмокивая вялый крупный сосок. Это был блаженный сон младенца...

Как долго продолжался сон, и когда ушла девица, Кимитаке после не мог вспомнить, сколько ни силился... Сквозь это блаженство стали пробиваться первые росточки сознания. Кимитаке снилось, будто его, маленького, положили в портфель, и стали убаюкивать. Внутри было тепло, уютно, надёжно. Он ощущал себя рыбой. Потом пришёл обрюзгший переводчик, взял портфель и куда-то понёс, раскачивая из стороны в сторону. Это тревожило. Он стал хныкать. Он видел себя внутри этого портфеля и одновременно видел, как волосатые руки переводчика куда-то несут его. Эта способность видеть двояко - одновременно изнутри и снаружи, почему-то не казалась ему удивительной. И вдруг его осенило. Переводчик - мошенник! Он врёт. Он неправильно переводит. Вот послушайте, что он говорит. "На пажитях злачных..." Да ведь слов таких нет в японском языке! Кимитаке стал шарить в кармашках портфеля. Было много потайных кармашков. Очевидно, он оказался в каком-то ином измерении, в пространстве со странными свойствами. Вот так саквояж! В конце концов, это всё-таки русский саквояж. Теперь портфель оказался в руках Кодзо. Что за делишки были у Кодзо и переводчика? Его несли вдоль реки Сумида, через мост Нихонбаси, улочками Акихабары, пока не оказались на каком-то празднике. Толпа полуобнажённых юношей в фундоси 18  и девушек в кимоно вознесла портфель над своими головами и понесла в сторону храма Сэнсо. Среди столпотворения Кимитаке заметил Жан-Мишеля. Он тоже присоединился к церемонии. Портфель оказался в его руках. Он сбежал вместе с ним, спасаясь от преследователей. Храм оказался их старым домом. На пороге стояла его матушка. Она приняла саквояж, церемонно поклонилась, поблагодарила. Потом внесла в дом, поставила на пол посреди комнаты. И, присев на корточки, открыла его. Вынула ребёнка. Она поцеловала его в темя и расплакалась.

- Теперь мы вместе, - сказала она.

- Мама, но ты ведь же умерла! - ответил Кимитаке.

- Да, и теперь нам не разлучиться...



Раздался звонок. Кимитаке открыл глаза. На полу подле кровати стоял портфель. Из него доносился дребезжащий звонок. Это длилось и длилось... Он посмотрел на ручные часы. Было восемь утра токийского времени. За окном хмурилось. "Как много бестолковых событий в жизни людей..."

Портфель угомонился.

"Что ещё можно ожидать от этого саквояжа? - с опасением вопрошал Кимитаке. - У жизни в отличие от математики имеется, так сказать, мистическая логика. Мистика в том, что здесь правит случай. Может, отдаться её величеству Случаю? В конце концов, не потратил ли я сорок лет своей жизни на расчёт, на порядок, на логику? Впустить чуточку хаоса в мою упорядоченную жизнь... Будто, хаос - это то, что можно впустить; даже слово "допустить" здесь не подходит. Правит слово и число..."

Он вспомнил ночную стодолларовую гостью. Рот его ощущал вкус её вульвы, мякоть её, аромат; он въедался в неё, будто в ломоть сочной дыни. Ладони помнили, как они наполнялись тяжестью её грудей; помнили их объём; пальцы сохранили нежность и влажность её кожи... Член его - будто кузнечик защекотал лапками о брюшко - вздёрнулся; у Кимитаке перехватило дух; и снова галактики разбежались, у Кимитаке похолодело внутри. И снова сошлись. Галактики разбегались и сходились. Они хлюпали, будто хляби небесные. Тела слипались и разлипались. В ушах его зазвучали её стоны - глубокие, утробные, почти неженские, и то, что он ощущал всем своим телом, всей своей кожей, наполняло его чувством прекрасного. Он казался себе красивым, мужественным - тем, кем он себя всегда видел. "Ну, прямо-таки Небесный воин Сёмэнконго!" - не без иронии промямлил он. Красота уже не имела формы, за неё нельзя было зацепиться, словно якорем, чтобы тебя не унесло, как судёнышко в бескрайнее море... Тело её ходило волнами... Нет, такой красоты он не желал, ибо она внушала ненадёжность и тревожность, выбивала опору из-под ног. Однако то, что пугало, то и влекло. Он будто ступал по подвесному мосту над пропастью... Красота состояла из эфемерных и иллюзорных элементов. Эта красота была безымянна. Она не была домашней. С неё нельзя было сдуть пыль, переставить в другое место, убрать в шкаф, когда намозолит глаз, как картина в токонома 19 . Человек боится подлинной красоты. Красивое он замещает на красивенькое... Красота - это то, что нуждается в приручении и одомашнивании, как дикое животное, иначе...



* * *

Юри вновь позвонила. И прямо с порога, как заправская критикесса, пустилась в рассуждения. "Кто она такая? У неё на всё есть своё мнение! И всё-то она знает!" - думал я с раздражением.

- Когда я читаю повести, написанные от первого лица, я вижу, что эти персонажи, будто прирождённые писатели какие-то. Они хорошо излагают, чувствуют форму, обладают воображением и как-то у них ловко получается. Обычный человек на это неспособен. Что ни персонаж, пусть даже самый необразованный, то писатель! Если повествование идет от третьего лица, то думаешь: "Ох, ну и напридумал! Откуда автор знает о вибрациях души героя?" Чувство достоверности пропадает. Разуверяешься в литературе. Я предпочитаю дневниковую прозу и автобиографический жанр всем остальным литературным жанрам...

- Послушай, но ведь искусство - это... всего лишь тонкая грань условности, которая отделяет нас от действительности! - повторил я чужие слова. - Это нужно принять как данность и не беспокоиться насчёт недостоверности. Реализм в искусстве - это фикция... Однако, искусство в повседневной жизни - это фактор, способный повлиять на реальность, поскольку он влияет на умы. Янтарь становится драгоценным камнем после ювелирной обработки, согласись...

- Да убедил. Знаешь, твоя проза яркий образчик того, что называется страхом перед сексом. Сексофобия. Эпизод с саквояжем самый замечательный и показательный. Мне казалось, что у женщины больше оснований для подобных страхов. Более того, культура всегда дрейфила перед сексом. Я бы сказала, что твои страхи вызваны не твоими психологическими проблемами, а культурой. Тебе нужна сексуальная революция, а не моя жалкая психотерапия. Чем я тут занимаюсь с тобой, собственно?

- Пожалуй...



Общаться с Юри было легко, ненатужно. Девушка, которая любит поболтать по телефону, навряд ли будет работать в баре - от клиентов, небось, голова кругом, и не до разговоров. Незримо она присутствовала в моей жизни - ну, может, быть, как души умерших любимых. Я листал альбом с фаюмскими портретами и представлял, что один из них похож на Юри. Мне с трудом даётся общение с малообразованными людьми, потому что приходится подбирать понятные слова, чтобы не выглядеть в их глазах большим умником; нужно всегда приноравливаться к их ценностям жизни, их мировоззрению; и с так называемыми интеллектуалами тоже приходится порой напрягаться - не дай бог не по значению употребишь какое-нибудь слово. Ничего подобного я не испытывал с Юри, мог позволить себе расслабиться - в том смысле, что не стеснялся своего природного малодушия или показаться невеждой. Иногда я ловил себя на мысли, что она доминирует надо мной. А может быть, манипулирует мной?

Чтобы победить тщедушие, следовало совершить какой-то экстремальный поступок или даже много поступков. А что именно? Отправиться в путешествие по Японии на мотоцикле. Я купил недорогой поддержанный мотоцикл, полагающуюся экипировку - шлем, кожаные штаны и куртку, бутсы, - поставил у дверей своего жилища. Я, кстати, ни разу не описал, как выглядит мой дом, хотя эти подробности кажутся излишними. Ну что можно увидеть в холостяцкой квартире? Гору немытой посуды в раковине, сугробы пыли в углах... Не назвал я марку мотоцикла, чтобы не искушать чувство подлинности у читателя моего повествования. Пусть оно останется чуточку условным. Что есть подлинность? Я об этом всегда невольно размышляю... Голос Юри подлинней, чем многолетнее ежедневное общение с некоторыми людьми; с её голосом даже можно было нежиться в постели, засыпать и просыпаться; не рассказал о своих прежних отношениях с редкими женщинами; мечта о Соне была подлинней, чем встреча с ней.

Ну да, я же не рассказал, как прошёл день с Соней в её городе. Прогуливаясь по крутым улицам города с постоянно меняющимися видами на море, неожиданно выплёскивающегося на каком-нибудь повороте дороги, или из-за угла старинного дома, мы увидели старую женщину. Она держала перед собой школьную форму для девочек, какую носили в России в советское время. Я вспомнил, что в доме у моей русской подруги на стене висела её школьная фотография в похожей одежде. Я спросил, сохранилась ли у неё такая униформа. Она ответила, что нет. Тогда я попросил её накинуть платье на себя. По виду оно было в пору, и я решил раскошелиться. Купил за "недорого". Старая женщина - кстати сказать, тоже бывшая учительница - была радёшенька. Я даже переплатил. Эта щедрость была мне по душе.

Мы вернулись домой. Это в самом центре города на вершине горы с видом на узкий залив - был виден в белесой дымке противоположный гористый берег. Где-то там, в трёхстах километрах, говорят, простирался Китай. Это единственный частный домик, сохранившийся среди высотных блочных домов. Он выглядит нелепым. Как нарост на дереве. Соня говорит, что эта избушка осталась от бабушки, и что если продать этот дом, то можно выручить большие деньги. К домику вела деревянная лестница с кое-где прогнившими досками и сломанными перилами. Поднимаясь по лестнице, мы как бы восходили на этажи высотного здания. Дом стоял на уровне плоской крыши с антеннами нижнего многоэтажного здания. Мы прошли через калитку, мимо хозяйственных построек и уборной из грубых чёрных досок. Дверь была приоткрыта, и я увидел на задней стене японский календарь. Под окном у дома с закрытыми ставнями росла сибирская вишня с красными ягодами и куст красной смородины. Один куст вишни стоял засохшим. На грядках разноцветные, поросшие сорняком цветы. "Словно чеховский заброшенный садик", - подумалось мне. На дверях был большой навесной замок. Я готов написать эссе об этом чуть заржавелом замке. Сейчас эти подробности обретают какой-то сакраментальный смысл.

Я входил в дом с большим волнением. Я предвкушал... Что? Мне не терпелось переодеть её в советскую школьницу. Надо признаться, что прежде я занимался сексом только от скуки. Встретив Соню, я познал, чем отличается похоть от вожделения, а вожделение от подлинной страсти. Слово "любовь" было слишком абстрактным для моего ума: я знал только влечение - к её коже, к её голосу, к её волосам, к её запаху. Вот ради этого я совершил это путешествие. И ничего более. Назвать этот поступок разумным язык не поворачивается. Однако я слишком долго руководствовался в своей жизни целесообразностью и благоразумностью, жил с оглядкой на армию "пиджачников". Я понимал, что иррациональное начинает овладевать мной, и поддался этому чувству как подросток, который вступил в тайное сообщество взрослых развратников. В моём случае я был одиночкой. С этим безрассудством, однако, во мне закопошилось чувство гордости за себя. Во мне зародилось новое "я", во мне стало существовать два человека. Прежний - пугливый и осторожный, и нынешний - безрассудный. Они мирно уживались во мне и не конфликтовали друг с другом - один совершал поступки, а другой наблюдал. Изменилось даже что-то во вкусовых ощущениях. Казалось, что во мне дремала куколка, и вот из неё начала вылупляться новая личность, вовсе не похожая на японца. Да что там говорить, эта личность вскоре стала разговаривать со мной на каком-то неизвестном наречии. Как будто этой личности не хватало японского языка. Каждый раз она огорошивала новым словечком. Я не знаю, что говорила мне Соня, но каждое слово было мне понятно. Я кивал головой.

Что ж, давайте ж, наконец, войдём в этот домик.

- Добро пожаловать, - сказала Соня и распахнула со скрипом дверь с облупленной синей краской.

Этот скрип дверей до сих пор царапает моё сердце. В прихожей на гвозде висела пара фигурных коньков и санки, сухой букет из веток берёзы, стояли ведра с листочками и катышками мышиного помёта, на подоконниках стеклянные банки. Сразу пахнуло затхлостью и старьём. Повеяло нежилым воздухом. Мы как будто входили в прошлое время. Следующая дверь открывалась в кухню. Меня сразу восхитила печь, которую нужно было топить углём и дровами. На печи покоилась бесприютная кухонная утварь - кастрюли друг на дружке, черные сковородки. Ручной умывальник стоял в углу рядом с вешалкой с цветной занавеской. Окно выходило на углы высотных домов. Полы были устланы длинными цветастыми половиками. Пыль покрывала неровные белёные известью стены слоями. Старенький осиротевший русский дом, лишённый своих радетельных хозяев.

Соня сняла с меня куртку, налила в умывальник воды из ведра и показала, как помыть руки. Нужно было коснуться штыря, чтобы из ёмкости проливалась вода. Я пришёл в восторг. Ещё в больший восторг пришёл, когда увидел в просторной гостиной зале с круглым столом посередине и кушеткой у стены портрет Сони в школьной форме и галстуке красного цвета. Соня без слов взяла покупку, и удалилась в соседнюю смежную комнату - там была спальня, судя по всему. Их было две. Пока Соня переодевалась, я разглядывал комнату, провалившись в мягкую старинную кушетку с валиками по краям. Я отразился в трёхстворчатом трюмо. Но лучше бы я туда не смотрел. Какой-то нелепый человек с низким лбом, похожий на Кафку, смотрел на меня пугливыми озирающимися глазами, как у мышонка. Я отвернулся, и в этот момент вышла Соня. Большие белые банты перевязывали волосы в два пучка. Я боялся посмотреть ей в глаза. Красный скаутский галстук концами торчал в разные стороны. Белый фартук с оборками поверх черного облегающего плиссированного платья - оно было коротковатым, оголяло стройные без кривизны ножки. На ногах белые туфельки на тонком каблуке. Совершенная девочка-переросток! Вдруг что-то издало громкий звук и шкаф в углу с комнатным цветком, ранее мной незамеченный, задёргался, как эпилептик в романах Фёдора Достоевского. Я вновь увидел в зеркале растерянный взгляд незнакомого мужчины. Помню, что в тот момент я подумал: "Этот соглядатай так и будет следить за мной неусыпно?". Тогда я понял: вот кто постоянно мешает мне жить! Этот человек чуть слышно объявил мне на ухо суровый приговор: "Joseph K. liebt niemand, er liebelt nur, deshalb muss er sterben" 20 .



Соня подошла к проигрывателю и поставила виниловую пластинку. Раздалась весёленькая песенка на японском языке. "Ложь часто похожа на правду. Правда часто похожа на ложь. В лживых словах ищи правду. В правдивых словах ищи ложь..." Соня закружилась по комнате. Юбка вздымалась воланом, обнажая треугольник белых трусиков. Что-то вытолкнуло меня из кушетки, я подпрыгнул и стал тоже приплясывать, держа Соню за руки. Мы запыхались и упали на кушетку. Пыль клубилась в лучах закатного солнца, которое, как красная печальная девица, уткнулось в окошко. Пластинка вращалась. Я спросил, кто певица. Соня принесла потрепанный конверт. Это была пластинка японской певицы Мако Исино. Я стал напевать, и Соня тоже, как могла, подпевала слова, которые могла уловить ухом. Некоторые песни она могла повторить почти слово в слово. Ну разве нельзя её полюбить за это? И всё же меня не отпускало чувство, что я погряз в пошлости. Более того, я пребывал в уверенности, что до тех пор, пока не наглотаюсь этой вульгарности до рвоты, как последний пропойца, то не избавлюсь от этой болезненности. Что же мне делать со своей природной деликатностью? Отбросить её напрочь. Это так же трудно, как прогнать того соглядатая. Сексуальное желание нисколько не заглушало голоса разума, к моему сожалению. Если бы был такой выключатель! Соня чмокнула меня в щёку, назвав меня "мой японский папа". Она поднялась, чтобы перевернуть пластинку. Моя рука запотела и занемела, держа её ладошку. Я с облегчением разжал пальцы. И тут же пожалел.

Из любопытства я открыл дверцу печи и заглянул внутрь. Наружу просыпалась горстка золы. Соня поняла намёк и стала выгребать железным совочком золу в стоящий угольник. Потом вышла во двор, принесла охапку дров. Жестом велела мне сделать то же самое. Я послушно удалился. Дрова укладывали вдвоём на скомканную газету. Я чиркнул зажигалкой. Соня открыла задвижку дымохода. Тяга была хорошей. Вскоре накалилась плита. Она поставила греться воду в кастрюле и в чайнике. Сполоснула чашки, залила кипятком коричневый чай в заварнике. Накрыла стол. Расставила чашки. Достала печенье. Всё её действия были такими организованными, несуетливыми. Они внушали мне чувство уверенности и покоя. Это можно было бы сравнить с действиями девушек во время чайной церемонии. Да, это был русский Дзэн. Я не заметил, когда умолкла музыка. Она была лишней. Видимо, Соня поставила пластинку не с самого сначала, а с любимой песенки. Я пил горячий чай, громко прихлёбывая. Она пила бесшумно, скромно откусывая печенье. В моей голове рисовались два несовместимых образа, и сердце моё отзывалось на оба - простой скромной девушки и профессиональной проститутки. Кажется, что её внутренняя красота омывала всю грязь её вульгарной повседневной жизни. В том-то и дело, что меня привлекали эти две ипостаси жизни. Редко бывает, чтобы в одном человеке совмещались два этих качества. И где эта грань? И в какой пропорции?

Вы можете подумать, что я нарочно оттягиваю время, чтобы не сказать, как я переступил черту, когда наша интимность стала единым целым. Отчасти вы правы, потому что, помню, в то время я балансировал, как канатоходец, между двумя безднами - желанием овладеть девушкой и страхом что-то разрушить.

Соня открыла окно, и в комнате сразу стало больше пространства за счёт вошедших городских шумов - рокота автомобилей и отдалённого стрёкота геликоптера. Только сейчас, когда пишу эти строки, я понял, что Соня в своём школьном наряде чем-то напоминала официантку из ресторана на железнодорожном вокзале, куда мы зашли в тот день по моей просьбе. Я хотел посмотреть место, где однажды отобедал знаменитый писатель Сомерсет Моэм, отправляясь со своей опасной шпионской миссией по транссибирской магистрали проездом из Йокогамы в революционный Петербург после жестокого свержения императора. С именем его героини - вернее, актрисы Риты Хэйворт, игравшей её роль, - были связаны мои ранние эротические фантазии. К тому же меня сопровождала девушка, похожая на неё. Так мне казалось. Это совпадение наполняло меня мистическим чувством.

Возможно, я слишком романтизирую события. Что поделать, если они оказались значимым для меня! Потом она взяла ковш с водой и полила цветы на подоконнике. Стала заниматься приборкой. Протирать пыль с мебели. Вытерла зеркало. Я сидел и наблюдал. Она поправила скатерть. Убрала разбросанные вещи. Намочила тряпку и склонилась, чтобы протереть крашенный пол. Мои ноги она поставила на кушетку. Я лежал на боку и любовался, подложив руки под голову. На её устах звучал мотивчик одной песенки Мако Исино. Я мог бы пребывать вечно в этой позе, как Будда. В меня вошло чувство покоя. Так бурная река входит в устье моря, потеряв всё свое вековое беспокойство. Я ощущал тонкий кисловатый аромат её запотевшего тела. Подмышками у неё проступила влага. Она сдувала волосы с лица, утиралась локтем. Я ловил все её жесты. Вот так я порой сидел на опушке в парке "Сирояма" или где-нибудь в лесопарке и отрешённо созерцал свадебный полёт бабочек, делая вид, что не замечаю, как в высокой траве возятся школьники старшей ступени...

Она как будто не замечала меня. Моё сексуальное желание не то чтобы нарастало, а напротив - трансформировалось в какую-то иную внутреннюю энергию творческого порядка. Уже тогда я мысленно записывал эту сцену, переживал её отвлечённо, так сказать, двойственно. Будучи вовлечённым в событие, я ощущал своё отсутствие в этой комнате. Меня занимала мысль, что же может послужить толчком для нашей интимности?

Когда в доме было прибрано, она позвала меня. И, показав пальцем на кастрюлю с горячей водой, велела мне налить в таз с расколотой эмалью, который стоял на деревянном табурете. Плеснула ковш холодной воды. Она сказала по-японски, что хочет помыть меня. Стала расстёгивать рубашку и раздевать. В движениях её чувствовалась материнская заботливость. Моя душа поддалась её рукам. Я не помню, чтобы мама когда-либо купала меня в офуро. Чаще всего я плескался самостоятельно, иногда помогала служанка. Однако тут на меня нахлынули далёкие детские воспоминания о материнской нежности. Теперь перед Соней стоял не сорокалетний мужчина, а маленький мальчик по имени Дзиро. И мне не было стыдно того, что было во мне маленького.

Посадив меня голого на табурет и поставив мои ноги в лохань с теплой водой, она намочила и намылила губку, стало мягко намывать моё тело, начиная с плеч и подмышек, груди с жидкими волосками. Это было похоже на обряд очищения. С меня смывалась не телесная грязь, а грязь моей души. Мои грязные мысли. Я ощущал подлинность. Мои затхлые сексуальные желания будто бы проветрили сквозняком. Струйки воды стекали по животу, по спине и по ногам, приглаживая вздыбленные волосы. Она брала руками мужские сокровища, словно птенца, и приговаривала:

- Читчай но! Кирэй-ни наримасита 21 .

Если бы закрыть глаза, то ни за что нельзя было бы подумать, что это была не японская девушка. "Мне нужна такая жена..." - подумал я невольно. От этих японских слов я вздрогнул - так говаривала моя матушка. По коже пробежало электричество. Когда она провела одной рукой по бедру, придерживая меня за ягодицу другой пятернёй, я даже ощутил, как её ладонь, кажется, царапали шероховатые пупырышки на моей коже. В животе застрекотали наперебой цикады. Им вторили кузнечики. На улице послышался лай. Я посмотрел в окно, несколько сорок накинулись с криком на собаку, отгоняя врага от птенца, вылетевшего из гнезда.

- Самуй но? 22  - спросила Соня, посмотрев на меня снизу вверх своими зелёно-карими встревоженными глазами.

Она накинула на меня полотенце. Оставляя мокрые следы на полу, я прошлёпал за ней в сумрак зашторенной комнаты. Я оглянулся назад, на лужицы, и подумал: "Словно собачка напрудила". И вспомнил, что это я уже где-то читал или слышал...



Дальше описывать мне будет, видимо, ещё трудней. Однако этот эпизод в "тёмной комнате" я тоже хочу оставить в своей памяти - в этой шкатулке драгоценных и бесполезных безделок. Дело не в эротике как таковой (хотя почему бы нет?), а в эмоциях, которые делают мою жизнь осмысленной, содержательной, радостной. Нет, я не флиртовал, а любил её каждой клеточкой своего организма, обнимал её всей душой. Она создала атмосферу, в которой стала возможна любовь. Кафка - мой негативный и назойливый двойник - больше не нашёптывал язвительных упрёков. Он удалился в пустой угол комнаты и рыдал по своей возлюбленной Фелиции. Зато я отдавался любви за двоих. Нет, нет! В эту потаённую шкатулку я загляну в другой раз, не буду растрачивать эмоции всуе. Слишком переполнен сейчас я чувствами. Тогда я ощущал себя, как птица, которая впервые стала на крыло, вывалившись из гнезда...



Вечером, проходя мимо кинотеатра, мы обнаружили на афише японский фильм. Как раз начинался сеанс, и мы купили билеты. В баре отоварились попкорном и по большому стакану колы со льдом и трубочкой. Зал был огромным по японским меркам. Кроме меня, к радости моего глаза были и другие соотечественники. Фильм не был дублированным, так что всё происходящее на экране мне было понятно. Это была история студента-медика. Он и его возлюбленная попали в автокатастрофу. Парень отделался ушибами, а вот его девушка пострадала серьёзно. В больнице перед смертью она, когда очнулась, успела прошептать родителям, что завещает свое тело медицинскому учреждению для научных исследований. Родители не осмелились пойти против последней воли дочери. Так случилось, что её тело попало на анатомический стол к студентам. Среди них оказался её возлюбленный. Весь фильм показывают анатомирование тела, воспоминания и галлюцинации этого парня, который вынужден в течение семестра описать и нарисовать все органы своей возлюбленной. Фильм заканчивается изысканной торжественной церемонией прощания с останками тела, послужившего для пользы науки.

На Соню этот фильм подействовал тяжко, а меня он заворожил. Она зажималась, то и дело цепко хватала меня за руку, утыкалась лицом в мою грудь. Я ощущал на её волосах аромат духов "Мицуко" и вдыхал их поглубже. Теребил её мочки ушей. Как я любил её! Мне не терпелось вновь и вновь овладеть ею. После фильма мы отправились в мою гостиницу и провели ещё одну ночь.

На прощание я вручил ей небольшую сумму, достаточную для того, чтобы она на эти деньги смогла приехать в ближайшее время в Японию. Она покорно приняла их и поблагодарила: "Доомо аригатоо годзаймасита!" Каждое её слово по-японски звучало как откровение.



* * *

В прозе Кимитаке было вроде бы всё так, как в его жизни, но как-то всё по-другому. Он переписывал свою историю на другой лад. Не приукрашивал, а придавал ей иную форму, иное течение. Некоторые события он подкорректировал.

Когда приехала Соня, спустя три месяца, он пребывал в тревожной эйфории. Влюблённые люди притягивают людей, их начинают любить те, кто раньше не обращал на них внимание. Только Юрии перестала звонить, их общение оборвалось. Соня сказала, что она забеременела после того случая с ним.

Как это стало возможно, если Кимитаке предохранялся? По крайней мере, старался предохраняться. Да он был неловок в постели. В критический момент кондом соскользнул с него и пролился на её лоно. "Видимо, один проворный, пытливый и благоразумный живчик с набором его генов добрался до цели назначения", - думал Кимитаке. Это сообщение следовало принять по-самурайски - как неизбежность счастья. Если прежде у него было немало сомнений по поводу детей, то теперь сам факт её беременности напрочь отбросил все его сомнения, будто их никогда и не бывало.

- Ты должна родить в Японии, - твёрдо заявил Кимитаке. - Это будет мой ребёнок, и я должен позаботиться о нём, а значит и о тебе. Ты подарила мне счастье. Ты очистилась от прежних грехов. И я ведь тоже не был безгрешен...



Кимитаке, однако, не собирался возвращаться к прежней работе преподавателя, он настойчиво старался овладеть литературным ремеслом. Продолжал посещать занятия литературных курсов в Токио. Их группа готовила альманах при поддержке владелицы типографии. Он трудился над романом "Клиническая поэтология". Ежедневно до трёх часов дня он проводил за письменным столом, потом выходил на улицу вместе с Соней. Вечером читал книги. Иногда он позволял себе небольшие шалости. Переодевал свою русскую женушку в школьное платье и, посадив сзади на мотоцикл, увозил в горы Хаконэ или ещё куда-нибудь.

Однажды в ноябрьский день они отправились в провинцию Сидзуока для ночного радения перед богиней в храме Имбу на празднике Сирицуми 23  с молитвами о благополучных родах.

Захаживал в неурочный час в клуб своего приятеля Кодзо. Само место увеселения располагалось на первом этаже четырехэтажного строения, к которому примыкал рыбный рынок и цветочные ряды. Помещение было тесноватым для десяти-двенадцати девиц, пяти трансвеститов, а также гостей. На входе в глаза сразу бросалась широкая лестница, по которой спускались из гардеробной. На третьем этаже располагалась спальня для девочек с кроватями в два уровня. На четвертом - спальня для мальчиков. Оттуда открывался вид на крыши домов, линии электропередач. Вдали пролегала железная дорога. Ещё дальше, за белесой мглой скрывалась гора Фудзи. Были слышны крики с рыбного рынка.

Клубная челядь сновала по своим житейским прихотям. На кухоньке работали дедушка с бабушкой, они же исполняли роль официантов. Кто-то одевался, кто-то причесывался, кто-то возился с макияжем перед зеркалом, примеривая парик - это был какой-то паренёк. Кто-то хлопнул дверью в туалет. Все готовились к вечеру. Кодзо подробно рассказывал о работе его клуба.

Каждой девушке платил по шестьдесят тысяч йен в месяц, не считая поощрения. Если девушка пользуется спросом у клиента, или если клиент угощает девушку, то к её зарплате шла прибавка - проценты от стоимости заказа. Всё это отмечал в реестре администратор. Если клиент заказывал девушку для сопровождения более семи раз в месяц, то она получала большие премиальные; если меньше, то она штрафовалась; её лишали всего, что она заработала на угощениях. Клиенту девушка на выход обходится в девять тысяч йен. За полгода девушки зарабатывают до десяти тысяч долларов. Бывает, что они увозили с собой и двадцать тысяч долларов. Зарплату выплачивали раз в две недели, давали два выходных дня в месяц. На прожитие выдавали семь тысяч йен в неделю.

- Я даю им работу, и девушки счастливы, - говорил Кодзо.



Именно в такой системе прежде работала Соня. Он не допускал мысли о том, чтобы она продолжила эту работу после родов, на что намекала Соня. Они накупили будущему малышу всяких пелёнок и распашонок. Подгузников. Была куплена коляска. Погремушки. Кроватка... Одним словом, всё необходимое.

В другой раз, когда Соня была на седьмом месяце, Кимитаке наметил маршрут в коровью ферму, чтобы полакомиться парным молоком с хлебом, по которому скучала Соня. На обратном пути на одном из поворотов их мотоцикл занесло на скользкой из-за дождя дороге, практически пустой. Мотоцикл полетел юзом, их унесло в разные стороны.

К счастью, вовремя подоспела подмога. Из проезжавшего мимо легкового автомобиля выскочил водитель. Он подобрал потерпевших и доставил их в окровавленном и бессознательном состоянии в больницу ближайшего городка. Соне, уже мёртвой, сделали кесарево сечение. Кимитаке очнулся через три дня. Он отделался сотрясением мозга, быстро пошёл на поправку. Вскоре ему сообщили, что у его девушки остался сын. После выписки он забрал ребёнка. Он всматривался в сморщенное личико с восточным разрезом голубых глаз, угадывая в нём только свой низкий лоб.

В одночасье рассыпалось в прах счастье Кимитаке. Белая мгла, белая мгла застила его глаза, слёзы мутили взор. Смерть представлялась ему упряжкой собак, куда-то несущейся в заснеженной тундре сквозь белый туман, сквозь снежную пелену. И только мысль о ребёнке заставила его стиснуть зубы и не упасть на дно отчаяния. Он похоронил Соню, усыновил ребёнка. Конечно, нанял служанку, чтобы ухаживать за ребёнком. Сына назвал Кэндзи. "Из этого малыша вырастет красивый смуглый мужчина с голубыми глазами, и он полюбится всем, его лицо не будет сходить с телеэкранов...". Правда, новоиспечённого отца огорчало, что один глазик у малыша слегка косит. Врачи уверовали его, что у новорождённых такое случается и со временем всё наладится - глазки будут смотреть на мир прямо и безбоязненно...



И тут неожиданно объявилась Юри. Она немедленно пришла на помощь. Юри захотела встретиться с ним, что называется вживую, а не втёмную, как это бывало раньше. В её энтузиазме помочь чувствовалась скрытая радость быть полезной ему.

Их игра закончилась. Однако началась другая жизнь. У этой жизни был трагический привкус. Это был её подлинный вкус. Никакая эротика не может сдобрить, подсластить горечь этой жизни. Сексуальные желания по Соне, продолжавшие томить его в сновидениях, и воспоминания о ней, о её прикосновениях, о её разных запахах наполняли его сердце ещё большей горечью и отчаянием. Он слышал её голос, её русские слова. Он просыпался с тяжким вздохом. "...deshalb muss er sterben. K. liebt niemand, er liebelt nur, deshalb muss er sterben".

Он даже отправился в ортодоксальную церковь в Токио за утешением. Взглянув на скорбящие лики на иконах, то был испуган их некрасивостью. Ему было неприятно, что у него возникло что-то вроде неприязни к этим измождённым ликам. Когда он разглядывал рафаэлевских мадонн, то у него не возникало подобного чувства и смущения в душе. Их красота была божественна. "Почему же у русских людей божья матерь выглядит такой страдальческой и уродливой? И почему лики рафаэлевских мадонн внушают благодать, радость и чувство прекрасного? Страдание не делает человека красивым. Страдание не возвышает человека. Разве Бог может допустить, чтобы его творение было некрасивым?" - спрашивал он себя.

Плач ребёнка спасал его от уныния. "Нет, это была одна жизнь, и другой не было, только вкус у неё всегда разный", - записывал Кимитаке. Он думал о том, что когда вырастит его сын, он обязательно захочет узнать, кто была его мать, поэтому сложил в коробки все её вещи - одежду, школьную форму, украшения, учебные тетрадки по японскому языку, журналы и ту старенькую пластинку с песенками Мако Исино...



Юри оказалась красавицей. Короткая стрижка, круглые большие глаза. Смущённая улыбка. Чуть подвёдённые глаза. Скромный макияж. Тонкие запястья, длинные пальцы с серебряными колечками. Кажется, он всё знал о ней. Её интимные истории, её слабости и её превосходства. И всё-таки напротив него сидела другая девушка - не та, которую он себе представлял. Та была вульгарной, взбалмошной, хулиганистой. Та нравилась когда-то. Именно этими чертами характера.

Сначала они выпили по чашке кофе в привокзальном баре. Потом проехали на автобусе в другое заведение, чтобы пообедать. За окном кафешки мело вишнёвой метелью. Белая мгла. Вот такая она! Длинные ветви сидарэдзакуры 24  болтались на ветру, словно в приступе немого отчаяния. Её крик о помощи не был слышен. Вдали синел залив. Его тоже как будто заметало белым. От этой синевы в груди у него захолодело. Он отхлебнул от чашки горячего зелёного чая. Тепло потекло внутрь. Он чувствовал, как оттаивала его душа. Голос с хрипотцой, будто принадлежащий его двойнику, поблагодарил Юри за сочувствие и предложенное содействие. Он пригласил девушку в дом. Они поднялись и вышли наружу. Шли пешком, петляя тесными улочками города. Её шаги в ботинках на толстой подошве не казались тяжёлыми. Юри взяла его под руку. На её коричневой замшевой курточке трепетали розоватые лепестки сакуры. Вдруг он вспомнил англоязычное хайку и продекламировал:

Будто чью-то жизнь
Спасая, затаил в ладони
Вишнёвый лепесток. 25 



* * *

Юри поселилась у меня, перевезла вещи. Их было немного. Я отказался от услуг приходящей няни. Забота о маленьком сблизила нас. Постель мы делили одну на двоих, каждый под своим одеялом. Мы не говорили о любви, мы просто вместе жили, вместе спали. Только спустя месяц между нами произошло телесное единение.

Юри поддерживала меня, вызывая во мне прилив благодарности и любви. Она не пыталась заменить Соню, тем более затмить. Напротив, деликатно выслушивала мои воспоминания и рассказы о нашей интимной жизни. Юри перенимала её привычки, приноровленные к моим сексуальным пристрастиям. Однажды она переоделась в школьное платье Сони. Мы прожили ещё полгода, и я сделал предложение пожениться. Юри промолчала. Она ничего не говорила по этому поводу несколько дней. Как-то ночью, после соития, Юри сказала:

- Ты меня не знаешь. Я привыкла к тебе, полюбила твоего сына. Я не совсем полноценная.

- ....

Он молчал.

- У меня никогда не будет моих собственных детей. Я так хочу этого! Я хочу, чтобы у тебя был и мой ребёнок тоже. Узнав это, ты, наверное, откажешься от меня. Я останусь с тобой до тех пор, пока ты будешь нуждаться во мне. Когда же скажешь "спасибо", я пойму, что нам нужно расстаться.

- Нет, что ты! Я никогда не скажу тебе спасибо!

- Всё намного серьёзней. Я боюсь навлечь твой гнев!

- Что такое?

- У меня была связь...

Сквозь приоткрытые сёдзи светила полная луна. Кажется, она посинела от космического холода. Полоска лунного света пересекала голый живот Юрии, словно порез.

- Ну, так что ж! Я знаю... У всех была связь...

- У меня были отношения с тем французом, Жан-Мишелем...

- Неужели?

Он часто брал его в собеседники в своих умозрительных культурологических разговорах с ним.

- Ну вот, видишь, ты уже возмущён!

- Я удивлён. Как это возможно вообще?..

- Я его разыскала. Ты ведь рассказывал мне о нём, где он работает...

- И это вся тайна? Ты нравилась мне своей смелостью. И ты меня научила жить без оглядки на обывателей... Я стал свободней, и у меня появился свой литературный почерк благодаря тебе...

- Нельзя не быть обывателем, когда ты живёшь семьёй, мне кажется...

- Разве мы уже неспособны на безрассудства?

- Ты прав, любовь из этого числа.

- Ты ни разу не говорила мне о своих родителях, и я не спрашивал из деликатности.

- В том-то и дело!

- Я ведь выросла в христианской секте, постоянно переезжая из одной деревни в другую. Так у нас было принято... Но я ушла из секты... Вернее меня изгнали... У меня обнаружились наклонности...

- Какие?

- До двадцати пяти лет я была мужчиной.

- Что ты говоришь?

- Наконец-то я тебе призналась! Вот поэтому я не могла с тобой встречаться раньше, но придумала игру в слепое свидание. Я тебя угадала. Когда ты позвонил мне в первый раз по объявлению, я ещё была мужчиной. Потом находилась в клинике, готовилась к операции. Потом вживалась в новое тело, осваивала его. Вот мой первый сексуальный опыт, как женщины, был с тем французом, Жан-Мишелем...

- У тебя продолжается с ним связь?

- Уже нет. Он вернулся во Францию продолжать учёбу...

- Но ты любишь его?

- Он был прекрасен. Он сделал из меня женщину... Это было моё испытание... Но с ним нет семейного будущего. Я хочу быть с тобой, быть твоей женой до последнего дыхания и матерью твоего сына. В этом моё предназначение, но я не могу рожать. Ты не прогонишь меня?

- Я сделал тебе предложение как женщине. И не вижу причины, чтобы забирать свои слова обратно.

Послышался плач маленького Кэндзи. Они переглянулись. Юри приподнялась и взяла на руки малыша. Она дала ему пустую грудь, в которой никогда не будет молока. Младенец стал громко и жадно причмокивать.

Эту хрупкую женщину с ребёнком, сидящую на постели, заливало мертвенным светом полнолуния. Он любовался ими обоими с затаившейся грустью и вспоминал, как Жан-Мишель, сидя в горячем источнике в Атами, баюкал колыхающееся зыбкое отражение луны. Тогда на горизонте моря им представилась бегущая упряжка собак в отсветах северного сияния.

Внутри себя он почувствовал холод, и озноб прокатился по его конечностям, словно ворох снега осыпал его нагое тело. На мгновение ему показалось, что его уносит сквозь белую мглу в бескрайней заснеженной пустыни...




© Александр Белых, перевод, 2006-2017.
© Сетевая Словесность, 2006-2017.




(WWW) полная версия материала
[В начало сайта]
[Поэзия] [Рассказы] [Повести и романы] [Пьесы] [Очерки и эссе] [Критика] [Переводы] [Теория сетературы] [Лит. хроники] [Рецензии]
[О pda-версии "Словесности"]