
Я не знаю, почему, заходя к ним сюда, я всегда отсылаю
ей пиво. Всякий вечер, когда, проблуждав по картонно-игрушечным, зябко
съёженным улочкам засыпающего городишки, я опять забредаю в их заведеньице
- она всё так же сидит в своём уголке с аппаратами, забившись в нору меж
огромными, в её собственный рост колонками под арматурой металлических
стеллажей с конвертами старых пластинок, громоздящихся до потолка, на высоком
своём табуретике - точь-в-точь нахохлившийся воробьёныш; и если то вечер
буднего дня, и за стойкой всего только два-три посетителя, - крутит древнюю
и никому не известную самую раннюю Роберту Флэк, с головой погружаясь,
как в волны, в рыдания "I Told Jesus" сквозь пулемётный скрежет иглы по
пластмассе, очень мерно, медитативно покачиваясь всем своим до прозрачного
худеньким телом... Как зачаровывает глаза огонёк свечи в тёмной комнате,
так и всё, что я различаю после третьего пива в сером мраке на фоне бетонных
стен - этот долгий овал лица, рассеченный, будто шрамами, резко-чёрными
тенями скул в остервенелой затяжке - её страстном, отсылающем весь окружающий
мир в бесконечность поцелуе с любимым "Данхиллом".
Никогда нельзя было определить, сколько она выпила
до сих пор. Если только звучал хоть какой-нибудь ритм, она всегда безошибочно
вторила ему всем телом - до тех самых пор, пока вообще могла усидеть на
трёхногом своём табуретике.
Потом она просто падала, расплёскивая копну смоляных
волос по деревянной столешнице, и больше уже не двигалась.
Ловко, будничными движениями старина Ли поднимал
её лёгкое тело, переносил на широкий стол в дальнем углу зала и, уложив
острожно на бок калачиком, пристраивал ей под голову плащ, или сумку, или
что ещё попадалось мягкого под руку.
Иногда же - если только посетителей действительно
было немного - он совершал кое-что ещё. Постояв над ней с полминуты, он
вынимал из большой банки, тут же рядом в углу, смешного полосатого зверька
- и выпускал к ней, недвижной, на стол. Испуганно-проворный, тот взлетал
по свитеру к ней на грудь, юркал ближе к плечу - и затихал, приютившись
в гнёздышке из её волос где-то между ключицей и ухом.
Этих двоих уже нично не посмело бы разбудить
до утра.
Я не знаю, почему - может быть, за три года это уже
просто стало привычкой, - но всегда, заходя сюда, ещё только снимая плащ
у дверей, я уже выкидываю в раскалённый жаром каминов и еричащий
робертиным голосом воздух два пальца фигурой "V", киваю затем в её сторону
- и старина Ли, привычно моргнув, ныряет в свой ободранный медицинской
наружности шкаф за парой чистых пробирок-стаканов.
- And you know, Dima? - как всегда, без приветствий,
из-за длинной дубовой стойки отполированной до блеска тысячами локтей за
три года, заговаривает первым Ли, будто продолжая только что прерванный
разговор. - Ты ещё не знаешь, что наша бедняжка Ри околела?
Я не знаю, обычная ли это манера там у них в Ливерпуле
(кроме Битлов и самого Ли, я никого оттуда не слышал), - но это просто
фантастика, когда концы у всех фраз так развратно задираются вверх, и весь
разговор оказывается прострочен, будто иглою швейной машинки, одной и той
же нервно-колкой коротенькой интонацией... На письме речь братца Ли могла
бы выглядеть так:
- Знаешь Дима?! Наша Ри? Вчера околела?? Я так долго
думал в чём дело?!? И я сейчас думаю - это наверно от гиперчастот ты же
знаешь? Такие маленькие зверьки? И такие низкие частоты динамиках?!? Я
не знаю, как она вообще смогла здесь так долго? Если б я был такого размера?!
Готов спорить, я бы помер гораздо раньше??? Как темно на душе?! Гибель
белки от рок-н-ролла - ужас, правда?!? Ты можешь поиметь по случаю одно
пиво за счёт заведения???
Чёрт знает - может, у него это профессиональное.
Но когда тебя всё время так активно бомбят вопросительными знаками - хочешь
не хочешь, а ввязываешься в разговор и располагаешься "на подольше". Ему
же, паршивцу, только того и надо.
Братец Ли никогда не меняется и не стареет. Сколько
лет позади - а он всё такой же, каким появился когда-то перед моими глазами
- в безразмерном, детского покроя комбинезоне с широченными лямками и ярлыком
из трёх выцветших буквочек "Lee" на подгузнике, с нахальным, но совершенно
искренним желанием очаровывать собой всё и вся; с просто чудовищным ливерпульским
акцентом: "Зуюлл анутц зырын Лундун" (They all are nuts there in London,
you know?) - и конечно же, с этим его ностальгически-безалаберным, цементно-обшарпанным
Бункером, напрочь отличающимся от всех прочих ночных забегаловок, какие
только имелись-курились в нашем мультяшном, вылизанном до стриптизной потери
лица городке в самом Богом забытом уголочке Японии.
Худющий как жердь, с продолговатым яйцом головы,
обритой почти под ноль, он стреляет прямо по зрачкам собеседника отрывочными,
одиночно-короткими взглядами, то поднимая, то пряча наивные, чуть навыкате
голубые глаза с кротким безумием, искрящимся меж белёсых ресниц; и по нервному,
всегда чуть напряженному его лицу беспрестанно гуляет, совершенно отдельно
от выражения глаз, наивно-обезоруживающая, детская до идиотизма улыбка
- с отменными ямочками, непонятно как вообще появляющимися на впалых щеках,
осунувшихся, как у узника концлагеря, от хронического недосыпания. Такое
сверхъестественное сочетание безоблачной детскости со смертельной усталостью
от жизни на одном и том же лице я встретил впервые, и потребовалось какое-то
время, прежде чем я перестал отождествлять его с жалким типом голодного
беспризорника, то и дело попадающегося на кражах шоколада из ночных супермаркетов.
Братец Ли - идеальный тип разрушителя жизни, как
собственной, так и всех тех, кому приключилось пробыть в непосредственной
близости с ним хоть какое-то время. Дела в баре трещат по швам, алименты
выплачиваться не хотят, и долги растут, создавая массу проблем кредиторам.
При этом никому и в голову не приходит обвинять его в чём бы то ни было.
Я почти уверен, что даже бывшая его жена, заявляясь сюда раз в неделю с
его же дитём под мышкой, "швыряет ценной мебелью в помещении", в общем-то,
больше из ревности и безвыходного отчаяния, чем из желания как-нибудь "отомстить
негодяю" ("А деревянная мебель? Здесь в Японии?! Это так недёшево, ты же
знаешь?!?"). Он - из тех редких людей, которые не вызывают раздражения
ни при каких обстоятельствах. В последнее время мне начало чудиться, будто
даже в диком букете исходящих от него запахов - английского одеколона,
сырого пива и горького керосина, которым отапливалось заведение, - присутствует
некий дух неумолимо нависающей над всеми нами Судьбы. На моей памяти чуть
не дюжина его завсегдатаев совершенно неосознанно переняла это его "Shit
happens, you know?!" - с такой странно успокаивающей вопросительной интонацией...
- И ты знаешь, Dima?.. Я чувствую целый день - как
ты думаешь, что? - Он постоянно чем-нибудь занят и передвигается этаким
попрыгунчиком по всему бару, весь как на шарнирах, не останавливаясь ни
на миг: полоскает стаканы, протирает столешницы в тесном зале, тюкает пальцем
в калькулятор, одновременно чирикая что-то огрызком карандаша в растрепанных
страничках невыплаченных счетов, подшитых в лохматую кучку двумя гигантскими
ржавыми скрепками, - мельтешит и просто-таки толпится вокруг меня, моментами
являясь чуть ли не с двух-трёх сторон одновременно. Отдельными кусками
бесконечный его монолог звучит сдавленно и глухо, как-то даже по-привиденчески
- из-под стойки, куда он ныряет время от времени - то за какой-нибудь тряпкой,
то за червонцем, вдруг выпорхнувшим из неуверенных пальцев перебравшего
посетителя.
- Такое маленькое сердце - можешь себе представить?
- обычно безоблачные, ангельские его глаза вдруг прошивают меня взглядом
навылет снизу вверх из-под стойки бара. - Нет, ты когда-нибудь пробовал
вообразить?! - нависает он уже надо мной и шепчет прямо в лицо. - Такое
крошечное сердце?.. И так много музыки!?