[Оглавление]




ПЕРЕЧИТЫВАЯ ДЖОНА КИТСА


Оглавление
Глава 1. Ода соловью
Глава 2. Ода Психее
Глава 3. Ода праздности
Глава 4. Ода греческой вазе
Глава 5. Ода меланхолии



Глава 1. Ода соловью

I.

Над полусмеженными веками тремя вереницами бежали желтые лампы, под кончиками пальцев ощутил он на подлокотниках пленку искусственной кожи, ущемил тугой шов. Вагон подрагивал, словно простыл на сквозняке, раскачивался. Скрипуче тянулись на стрелках, учащались на стыках возгласы дороги...

Дорожная тоска, мелко пересыпаясь, - бой колес о рельсы, наворачивающийся в часы, - манила ко сну, но Антипов измял уж весь чехол, подлаживаясь под горошинные ухабы кресла: сна ни в одном глазу и приходилось развлекаться окружением.

Справа, полноватая и простолицая, дремала этакая дама-крестьянка, боком расползшись по сиденью, уложив отделавшиеся от туфелек ноги на пухлые сумки. Вертелись над осененным сонливостью лицом короткие черные завитки волос, с ними гармонировала темная синь свитера, скрадывающая недостатки фигуры. Холодом тянуло от тела, приютившегося на древесно-карем изгибе кресла. Убаюканная Флора!

Слева, забившиеся меж толстых стекол, шебуршались снежные ресницы. Занавеска, заткнутая небрежно за проволочку, - тряслась, трепыхалась (настойчиво белело чуть ниже аккуратное, незамеченное полукольцо-прихват).

Все более мелочные детали задевали глаз. В глухом перестенке впереди обнаружился кривобокий вырез: вытиснутое из него в салон, словно глотая свой металл, шепелявило радио. Замаячил что-то сотней точек и тире блесткий отделочный пластик. Темнели (повыше возможных полок?) по три в ряд ямки-зацепы (для неведомых страховочных ремней?). Дрожал надо всем в кашпо этиленовый какой-то горшок с ярким цветком.

Рядом, через проход, открывалось пустое (багажное ли?) пространство: кресла были сдвинуты подальше от рабочего тамбура, две крайние, негнущиеся, казалось, спинки твердо прилегали к безлюдному уголку. Там словно масло разлили: все проходившие пугливо хватались за воздух, не чувствуя у плеча привычной тесноты.

Антипов не стал мешкать... прижался к лакированной (надо же!) оконной раме, стал следить взором облетающие пятна зимних пейзажей: за поднятой поездом промозглой дымкой озябшие деревья напяливали мокрые рукавицы снега, забытые богом полустанки дымками-вьюнками из проснувшихся труб отпугивали полчища взлохмаченных снежинок, открывались прямо на глазах ранки-лужицы талой воды на молочной коже болот.

Поезд символически звался "Юность" - несся из Москвы в Питер, стоголосно звеня, разбрасывая брызги воспоминаний. И как ускользали, сдуваемые ветром, снежинки, оставляя лишь влажные следки на стекле, ускользали и воспоминания - в небытие...



Теребило душу смутное deja vu1 - пять что ли лет, как впервые собирался в первопрестольную? Передохнуть под любезным кровом родственников (поэты так беспомощны!) - неизвестный, к первым победам...

Затаившись во впадинах под балками-бровями, перемигивались через весь зал, расходясь и сходясь на полминутки, цифири электронных часов. Трехпалые вентиляторы замерли в широких квадратных нишах, каждый на дне опустошенного им воздушного бассейна. А по полу, от хвостов очередей к липким комкам у касс, пропархивали шебутливые детишки, оживляя и раздражая пассажиров.

Где-то играло радио - сквозь тесноту и спертый воздух доносились до Антипова неуместные оперные восклики и вздохи. Сам он - с лицом, обострившимся от сбежавшейся к подбородку щетины, из-под уменьшивших глаза очков, - словно воробей, беспокоящийся хоть на чем-либо задержаться взглядом, - выцеливал в толпе хорошеньких девах.

Прямо перед ним нашлась женщина: лет двадцати семи, определил снисходительно. Сберегшая девическую стройность, она уставилась на разгоряченное колыхание зала и ни на что, - не впервой, так усталость ее казалась привычной, переживая мираж отпускных ожиданий. Преимущественной чертой ее внешности, верно, была тонкость, причем о тонкости талии ее сказать можно было лишь абсолютно. А могло ли что-то стать тоньше поломанных ненастьем плеч или угловатых бедер той нерожавшей страдалицы? Гордость шеи продолжалась сухостью, ломкостью волос, - зачесанных волной назад, но от плеч именно перелившихся вверх, мягкими барашками над маленьким затылком, полувенком взволновавшись надо лбом, - светлых, подвыгоревших; тонкая кожица загара, затенившая чело, обрывчато шелушилась под корнями волос и в полосках облетевших бровей. Солнца в ее жизни, видно, не хватило на многое, глаза были серые или серо-голубые, безо всякой изюминки. И вовсе она не задирала над жизнью носа, но тот-таки гляделся чуть длинно из-за неширокого разлета крыльев и слабоватого намека на горбинку; щеки, розово припухлые, сникали неловко к миниатюрному подбородку; под робкими крупинками проса, усеявшими все лицо, - хороводом веснушек - скорбным узелком были сжаты, крепились, не плача, чуть надменные губы.

Сквозь ловко подобранную - из небогатых возможностей? - голубую блузу проступали белизна и черточки ненужного ей, но интимно-волнующего предмета: маленькая грудь казалась хорошим недостатком незнакомки. Юбка добегала ревниво до середины голен; стать и стоять - для пустяка такого владычица ее довольствовалась одной ножкой, другая выдвинулась независимо: пальчики с пятнышками лака на кончиках дружно прижимались к подошве босоножки; под обтянувшим плавно талию и таз, гофрированным колокольчиком разбегшимся, воздушно отекшим невидное колено полотном ощущались ее ноги, близкие и недоступно неведомые! Ах, закружись-закрутись она дюймовочкой, нестыдливо отпустив подол!

Но какая-то белокурая гражданка, натянувшая на размывшиеся формы футболку в полоску, прикрутившая к себе юбку игривым тинейджеровским пояском, вынырнула рядом из очереди, окинула Василия любопытствующим взглядом (и он склонился к даме учтиво-высокомерно), - а фея, о боже! Обернулась из брошенной кем-то там, у моря, двадцатисемилетней девицы в девочку, морей скорбей никогда не видавшую: легко (дюймовочка!), всю себя бросая на весы, флиртовала с грядущей взрослой жизнью, на первых встречных-поперечных пробуя силы любви и коварства.

"Еще нам туда-то нуда-то надо заехать", - лениво упрекнула мать - очередь, что гусеница, тщетно извивалась на месте, лишь еденицы-счастливчики бабочками отпархивали от касс, несерьезный же настрой дочери мешал заговорить с Антиповым, в удовольствие проволынить время. "Я не поеду", - играя губками (то поджав, то выпятив, то надув дудочкой, то сложив розовым бантиком), гибко покачиваясь, привставая на ножку, расцветилась улыбкой дочь, - ресницами стараясь обмахнуть блестки в глазах: ан не так уж несознанно смотрит она на мир, чуть поверх адресованного всем опоения молодостью! Подшагнув, балабока, к матери, тайком развернулась вполбока, - глотнув свежего дыхания воздушного ручейка, еще стройней, еще как бы площе вытянувшись, выгнулась грудкой, руками прижав живот, раскраснелась аленьким цветком. "Не поеду", - повторила с дразнящим вызовом, и нельзя было матери не растаять в этой плотной жаре: отворотясь от Антипова, принялась разводить что-то об ожидающей их тихвинской деревне, несносном загаре опять и грибах. Дочка послушно не отрывала от мамы горящих глаз, так вся и тянулась к ней совсем сузившимися, запавшими крылышками носа, ищущим воздуха язычком, оберегающим нежные уголки, задир и задор губ, - измудрилась так незаметно переступить, что качнулась и уколола лопаткой... оцарапала едва скрытой лямкой лифчика чуткую мужскую душу. Антипов принял судорожно наполеоновский хмурый вид, пошире выставил локти, потянулся ими вперед... Но взад-вперед она качалась, перебалтываясь с мамой, касаясь и не касаясь его, потягивая слова коротких подсказок-надежд - ехать-не-ехать - деревня до манящих чертиков в пруду, вот как была ей знакома!

И, под всплески воспоминаний маминых о деревенской речке, тоже переложив ручки вперекрест, прикрыв всю историю от чересчур заботливых глаз, невинно теребила она пальчиком, даже ноготком, язычок белой простенькой молнии, скользящей по напруженной телом ткани от пояса до вершины бедра: поддевая и бросая, прямо монетку, - не здесь ли уж расположиться загорать на том пресловутом солнышке? Но она устала все же притворяться пушинкой и раскачиваться на незаметном ветру: мама то отходила, и красота дочери терялась и отлетала, то возвращалась, и юность, не тратя лишних слов, кидалась, как румяными яблоками, пущими шалостями, - не изволяя озираться, спиной чувствовала она застывшее поклонение Василия. И тем же незримым ветром, поверх строгостей ее юбки, разносились нездешние флюиды-ароматы от полупрозрачного расцветающего тела.

Окошко захлопнулось. Антипов и не шелохнулся, а источенная царственным его окостенением мамаша бросила миру: "Да правды никогда не добьешься". Улыбнулась, кивнув остающимся, потащилась домой: настырно упираясь, поплелась и дочь - на чертову дюжину метров в кильватере за мамой-мегерой, одна соломинка среди беснующейся толпы...

Очереди-гусеницы ткали на весь зал свой ковер: осекаясь о препоны касс, протискивались множественными взглядами меж чем-то синим (но не небом). За занавесями кассирши - механические куклы и куколки - точно выстукивали, передавали в неизвестный центр непонятные команды.



Но, заперт в малеванных декорациях, лицом к лицу с ограниченностью лож, актер не хочет ненавидеть их. Актер не властен над собой! Ах, неласковый, нерозовый сон воспоминаний...

По номеру гостиничному, сущему тюремному боксу: полированные компактные шкафчики, столик со стаканом воды на подносе и bed2, источница бессонных бед, - аки зверь метался. Все прилизано, все отблескивает, яблоку негде упасть, взгляду не на что лечь с чувством. Тигр на зоовыставке вот так же мечется по клетке, чтоб размяться, не от ярости. Что за напасть! Сердце билось, звеня, о покачнувшиеся псевдохрустальные подвески люстры, царапалось в дверь, к свободе.

Горничная явилась-заявилась: привычно не обиделась пренебрежением постояльца, вкатила пылесос, нагнулась (стали открыто видны стройные ноги в матерчатых колготках), принялась чистить палас специальной финтифлюшкой. Живое-таки существо, деловито забежавшее расчищать его неотступные думы, могло ли не порадовать: "Вот на ком держится здравомыслие мира, на чьих, без побуждения, привычных эволюциях!"

Отвернувшись, уткнув ладони в острый край стены под запаянным наглухо окном, он изучал, не дыша на стекло, простершийся там, устремившийся куда-то светофорами и стоп-сигналами машин проспект. Затем дыхание прорвалось: на стекло нахлынул клубами туман и на уцелевших островках затанцевали блики Ее отражений! (Зеркало его волшебное что-то скрадывало, что-то оттеняло и подчеркивало резче - удавалось подсмотреть живость и силу бедер под плотной юбкой, разлив груди под вялыми оборочками блузки, блеск волос под стилизованным гребешком. У ног Ее вились маленькие пылевые смерчики, поднятые пылесосом, при каждом движении трепыхались золоченые часики на руке, словно пойманная бабочка, а свет... свет от лампы набрасывал голубые, воздушные тени на всю Ее фигурку, прибирающуюся во тьме за окном, свет от лампы образовывал яркий, дышащий неровно нимб за Ее головой, иногда пробиваемый насквозь протуберанцами автомобильных фар, - все восторгало ангела на его плече, занемогшего от здешней жизни и прикрас.)

Плечи его легко расправились при незваном вздохе, ритмично подбиралось и расплескивалось инфарктное (да будто!) сердце. Она, в неловкой близи, разогнулась и качнулась к его дрожащей на подоконнике руке, а бедра их столкнулись нежно, словно поцеловались два голубка самыми кончиками крыл, опахнув друг друга живым теплом сквозь вороха одежды (и стоп-сигналы там убежали в черноту, погасли, потекли встречь ручейком, прорвались, толпясь, светляки фар). Пылесос, противная тумбочка с хоботом, чихнул и смолк, комнату охватили, обняли буквально клубы тишины. Пальцы сами отскочили от холода, бросились к Ней и пробежались весело и открыто по узкой чужой спине, - занемевшей от поклонов жизни настолько, что Она не сразу почувствовала и ответила. Да она и возмутись, но некуда отступать, - запнувшись, ссадив кулачки о тумбочкину крышку, вскинулась упрямо-тусклой прической волос, сжала глаза в безликую серость, а затем (прочь заколки!) прядки волос разлетелись, подхлестывая друг дружку, а глаза... глаза блеснули вольно, разметнулись ресницами во всю ширь, оживившись пляшущими желтыми крапинками, словно располошенной стайкой юрков.

Взгляд ее был теплым (такой бывает летняя вода, взятая из неглубокого колодца), был наполнен маревом безголосых мечтаний (как степь, обычно зажаленная солнцем, сразу после прокатившегося ливня), осторожничал и жался к углам, в тень, голоден и переменчив, - перекати-поле, всюду ищущий счастья! Присмотревшись, Антипов заметил (или сам тотчас придумал?) и другие признаки нестоличного происхождения: скулы слишком резки, косметики - кот наплакал (нет привычки с детства), зрачки слишком уж дрожат под его домогающимся взором, сужаясь и расширяясь, - темперамент неместного образца! И свет, правда, донимал их нещадно: переломанный в подвесках люстры, он падал со всех сторон, словно южный зной, от которого нет спасения, кружил каруселью перед глазами, забирался и зудел под одеждой. Близорукий, Антипов узнал наконец все точки, шершавины Ее лица и весь румянец женский, ропот недоспанных ресниц, все приоткрытие рта неровно ощутившимся дыханием, от которого трепыхались кружавчики Ее воротничка, негодуя, что вот, опять, хозяйку принимают за гостиничную всеобщую игрушку.

Это был миг, что тянется от вспышки солнца и до вспышки, когда жилки вен на виске и под напряженными скулами бьются, голубеют ярче, сильнее на тепле, словно родничок, убегающий от слишком жаркого, невыносимого огня, когда обретается и теряется добродетель...

Прощаясь, прижавшись друг к дружке, они постоянно путались, кому говорить, потому что себя не слышали, друг дружку не успевали дослушивать. Он читал ей стихи, перескакивая с рифмы на рифму, свои и чужие, о голубках и цветах, совершенно забыв о прозе жизни. Она, несчастная тетерочка, терясь о щеки его красными ладошками, охватывая его одинокими локтями, еще вслух сказала, что любит, - верно, просто (и еще тыща банальных оговорок!), чтобы он поверил и не бросил. И ушла, уводя пылесос на коротком поводке, а тот спотыкался об углы, о ковровую дорожку и вроде аж фыркал, норовя утянуть за собой даже терпкий запах недорогих духов. А Василий остался один - так одинока музыка, несущаяся на улицу из приоткрытых окон, так одинок месяц, спрятавшийся за вуалеткой туч, печально следящий за огнями городских кварталов, так одиноки (в номере, снятом лишь на ночь) ломтики света от жалюзи, пытающиеся расправить темные полосы складок на синьке белья.

И надо было ехать (в Ленинград) - дела!



Поезд застыл в поле, и ревнивым женским смехом захлестнули на миг душу Антипова стынущие провода. Небо, не тая ни облачка, постепенно темнело, оставаясь чуть бледным на западе, и царствовали вокруг непролазный темно-белый простор и птичья незаметная свобода. Провода, и те вскоре мерно провисли.



II.

Кому не доводилось перебирать в памяти черты отошедшего дня? Приукрашая, сглаживая, шлифуя как терпеливый мастер, чтобы под конец полностью обмануть судьбу...

Ах, мечты. Целая ванна грез - и Антипов, выставивший мокрые пятки на один бортик, закинувший голову на другой. На дальней стене, за дрожанием распаренного эфира, буквально пульсировали в такт биениям сердца мелкие серые плитки - то виднелись даже жилки цементных шовчиков, то все расплывалось перед близорукими глазами...

Он тихонько прикрыл дверь (собачка замка слабо звякнула, уступая настойчивому нажиму), пристроил саквояж рядом с тумбочкой (телефон, стоящий сверху, вздрогнул всем тельцем, но голос сдержал), - огляделся впотьмах: с кухни, мимо прижавшихся к углам штор, дотягивались к прихожей лишь смутные, соловые какие-то тени (теряя меж бетонных стен, будто в соковыжималке, всю уличную живость, побросав за окно ненужные внутри шляпы - радужные нимбы вокруг фонарных голов). А вот и Лена: в гостиной, уколов глаза, вспыхнул розовый ночник, бросив на все, до чего не мог дотронуться - на все, кроме воздуха! - застенчивые блики, а суховатый воздух пропитав теплом горящих пылинок (роем взметнувшихся над откинутым в сердцах одеялом, - даже до прихожей долетел, чуть ощутим, запах пригретой постели), прошелестели по линолеуму, не жалея задников, проскальзывая, не проснувшись толком, шлепанцы-скороходы, и... оп-ля!

Торопливо накрыв выключатель ладонью, Василий щелкнул всеми клавишами подряд, будто зажигая по квартире разноцветные гирлянды, да поздно, - Лена уже обвилась вокруг него, краснея, краше любой гирлянды, прильнула, не давая налюбоваться. Едва-едва задышала у щеки сладкой мятой и тут же отскочила с хохотом, прикрыв рот ладошкой, чтобы не потерять смешинку, - лавина, не меньше, разомлевших в тепле снежинок слетела с воротника его пальто в манящую тенистую щелку между стареньким халатиком, где прорехи - как прогалины, и девичьим телом.

- Мой милый, хороший, купи мне галоши... - запела, пританцовывая вокруг с маленькой щеточкой (извлеченной невесть откуда, на манер волшебной палочки), сбрасывая вялые льдистые катышки на мягкий коврик, а то и себе на лодыжки - уж куда попадет! А уголками глаз, черпая нежность из таящих на полу снежинок, метала в него трепетные искорки из-под рассыпавшихся кудряшек - так юная береза, талых напившись вод, блестящими клейкими листочками манит полюбившегося путника!

- Тише, тут грязь... - потянулась свободной рукой, алым ноготком как веточкой кольнула, - отерла что-то (не слезу ли?) у дрогнувшего века. - Ты плачешь?

Ах, половодье чувств! Или, может, от избытка смеха, или очки сбиты набок ее движением, - что же свет так дробится в глазах, окрашивая, наверное, радужку бог знает в какие тона? (Потому что у Лены глаза, карие и скрытные обычно, такой золотой нежностью задышали - раскрылись, как облачка расступаются, выпуская солнце на волю. То тише, то ярче, - это ангелочки, игравшие в солнечные пятнашки, решили теперь покачаться на ее ресницах! Или всегда так, просто надо уметь смотреть?)

Пуговицы пальто были, наконец, расстегнуты, хотя пара и отлетела сгоряча, волоча лапки-ниточки, под шкаф, хранящий вещи Василия, - домой побежали. А Лена (прячась от жгущих ручейков сквозняка, подтекающих из-под двери) приникла головушкой к груди любимого, почти над сердцем, - проведать, не застыло ли, непутевое, подышать, если надо оживить. Оставалось запахнуть поверх нее подрастерявшиеся полы - и, правда ведь, с милой рай и в шалаше!

Замерев на миг, больше не вытерпела: спрятавшись под пальто с головой, зашебуршилась неуклюже, потом на пол отлетела серебряная какая-то бумажка, обертка ли, а Лена вынырнула с сияющими снова глазами - ресницы поблескивали, как лучики звезды, отряхающей рассветную росу на зазевавшиеся лужайки.

- Хочешь жевку? - спросила, нежно выговаривая жаргонное словечко, как бы предлагая оценить его на вкус. И мимолетное дыхание, вырвавшееся вслед словам, вновь поманило Василия мятным, приязненным духом.

- М-м! - он сам уже разомлел в одежде, как долговязый шершень, растревоженный лепетом летних лугов, - от голода и слов не выговорить! Пригнулся к беспомощной, спеленатой в объятьях красавице, к губам ее сластным, и минутку-две мусолили они, передавая из уст в уста, ласково теребя языками, недолговечную резинку - любовное зелье, теряющее силу, испаряющуюся капельку меда.

- А-ах! - она вздохнула переменчиво: забилась было в его руках, потом, теряя себя, прижалась щечкою к кудрявому меху воротника - где-то влажному еще, где-то колючему, совсем живому! Щекоча подушечками пальцев по дорожной щетине, словно примерялась, куда еще чмокнуть мужа (в награду за возвращение!), когда вот-вот сейчас поднаберется сил. Василий улыбнулся, перехватывая ее запястье, поцелуями пересчитал тонкие пальцы-веточки, чьи крашеные ноготки - как почки невиданных цветков, готовых раскрыться. Мотнув головою, носом зарылся в белокурые волосы, тепло подул на затылок, выпуская белесые лепесточки перхоти в их краткий полет!

- Ладно! - отстраняясь, она обожгла-остудила его руки (покрасневшие, только отходящие после морозца) новым вздохом. - Еще столько горящих дел!



А мечтал Антипов о многом: сытный ужин, горячая ванна, ласковая жена - и каждый день! "Набор таких же махровых штампов, - усмехнулся про себя, снова погружаясь в мечтательную дремоту, - как вон тот набор махровых полотенец, затмевающих свет..."

Сквозь дверное стекло с причудливым тиснением - желтовато-мутное, как вода у пляжа, или, скорее, как грубые солнечные очки, - просачивались с кухни в коридор яркие клубы света. А на них прямо, будто жуки-бронзовки на розовых кустах, дремали, уцепившись, яркие огоньки, проскочившие сквозь щелки петель. И жило все не дольше мига - как рябь на плесе или туманная дымка, подгоняемая ветром, - потому что Лена то и дело скользила по двери нечаянной тенью - то к холодильнику зашумевшему склонится, то у плиты кастрюлькой звякнет, сна ни в одном глазу! Конечно же, это масло шипело на сковородке или шкваркало сало в картошке, а казалось, что свет - радужными жировыми пятнами, отфыркиваясь, - вываливался сквозь льдистые кубики стекла в полутемный коридор и прятался, шебуршась, по карманам пальто, по носкам ботинок и туфель, застывших (прохлаждающихся!) в ожидании нового звездного часа.

А в гостиной Василий "хозяйничал" - с удовольствием прикасался к знакомым вещам: оживил телевизор, сверкавший неясными бликами, и по экрану разбежалось разноцветное кружево (сетка настройки, знаменующая конец вещания), да еще подбавляла живости пробивающаяся волна "Маяка" - что-то испанско-бразильское; приоткрыл форточку - и занавески с вышитыми на них пальмами залопотали что-то по-африкански, потянулись всем ломким зыбучим ландшафтом к облупившимся (от зноя ли?) трубам отопления; приоткрыл ("Сезам!") дверцы шкафа, и душистый запах Лениного белья, пенящегося, выступая, по полкам, сладкий запах антимоли от груды цветастых свитеров повеяли на него домашним уютом, близостью певуньи (сирены!), стряпающей на кухне ужин любимому мужу. Покосился назад, где диван, полуприкрытый нежно-бежевым покрывалом, хранил еще на постели мягкие следы ее тела, словно плащаницу; где ждал, распустив губы-лепестки, породнившийся с речною извилиной розовый бутон ночника; коснулся рукой теплых шершавых обоев, золочеными канделябрами завлекающих невесть куда...

И не выдержал - бросился, не разбирая дороги, в полутемный коридор - следом за игривыми искорками счастья, - остановленный только перед кухонной дверью предупреждающими звоночками тарелок и застенчивым напевом жены. Что же, спешно укрывшись в ванной, Василий даже сыскал себе дело - запустил набираться изжелта-горячую воду, забурчавшую невнятно, неохотно, - а сам, присев на жесткий край, залюбовался строем фигуристых флаконов и баночек, хранящих языческие какие-то мази и притирания; мыла простого, брошенного наискосок в голубой коробочке, где к застывшей пенке прилепился светлый волос, - и то не решался святотатственно коснуться. Поторогав звонко вдруг закрутившуюся струю - жгущуюся, ластясь, как молоденькая, незлая крапивка, - привернул никелированные краники, и та, совсем утишившись, обволокла его руку, мягко поцеловывая ужаленные места; мокрой рукой принялся стирать с широкого бортика раковины таинственные цветные разводы, и опять сердце нежно екнуло - да это же пятнышки зубной пасты, скользнувшие сюда с Лениных, мягких и сладких губ...

Исподтишка, слабенько заныла поясница. Поднявшись, Василий повертел в руках растрепаный, выцветший помазок - побриться ли? - глянулся в зеркальце, прячущееся меж полочек, уже подернутое испариной; вид не больно-то здоровый - глаза, запавшие и черные, так до жути пронзительны - меняй-не-меняй оправы, эти золоченые клетки! Не лучше ли иначе: помазок - любимый, уголки зеркала (уголки чьих-то нескромных глаз) укутаны флером, и вид - молодой. Отражение тут же потеплело, засияло - волосы, как и бывало, спутаны в вороненые прядки, нос юношески, классически прям (что ему вихри перемен), в уголках ироничного рта - ни корочки досаждавшей простуды.

Молнией скользнув по холодной прихожей (дремавшие на полу пылинки-ниточки едва шевельнулись), перетрогав в платяном шкафу все нежные плечики, пружинящие легко под сарафанами нарядов (эдакий пестрый хоровод), на кухню он явился в яркой фланелевой рубахе и домашних джинсах с глазками заплат - жар-птица, польстившаяся на манок электрической плиты!

А там, неловко хмуря брови под тугой косынкой, Лена подавляла шатание в массах: на столе уже дымилась тарелка бульона - горстка риса у края казалась верхушкой рифа, тающего по кусочкам в пучине; лук, грибы, картошка, масло, томящиеся на плите, брызгали злой слюной на соседние конфорки; бутылка вина, тлеющая ало в створе приоткрывшего дверцу шкафчика, грозилась упасть-разлететься ордой осколков, смочивших клыки в пряных ягодных каплях. Но стоило Лене чуть улыбнуться, глянуть чуть искоса, и новорожденный риф показался выплеснутым на воздух языком добродушного вулкана, со сковороды, насыщая пресный воздух, взметнулись дружно струйки тешащих нёбо ароматов, а бутылка - да, страстно хотела раскатиться-разлиться, чтобы вино разнесли тапками по всей квартире, гулять так гулять!

Что ж, бульон вышел густым, пахучим - разогретый желудок блаженствовал. Но, покачиваясь рядышком на шатучей, чирикающей что-то табуретке, Лена спутала мужу все меню: лишний раз притопнула ножкой - и ее халатик, светло-зеленый, как озерная водица, сорвался с коленей быстрой волной, будто ненужный больше кокон, будто русалка, полюбив, обращалась в земную девушку! Поневоле рука Василия, потеряв ложку, устремилась к той крайней пуговке, где водопад халата, нежно щекочась ворсинками, раскрывал путешественнику тайны своей души! И грибы - дорогущие шампиньоны, береженые к празднику, - были в меру упруги, в меру пропитаны гвоздикой и еще чем-то - амброзия! - и фразы, бросаемые Леной (начался пересказ новостей, пересуд о коллегах), были смешны и остры, и сам Василий описывал дорожные казусы довольно ловко, но значимее были - что-то горнее, проникающее каждое слово, каждый жест! - Ленин румянец, ее опущенные глаза, ищущие крошки по столу, поблескивавшие радостно при новой находке, и распутица ее волос, выбившихся купами из-под серой косынки. Поневоле наслаждение нежимой во рту пищей сменялось счастьем поэтических воспоминаний о первой встрече - жгучих, хлещущих сердце барашками прилива (словно поверх будничного фона на холсте художника забушевали вдруг волны-мазки красочным ураганом): "Лена бредет по пляжу, цепляя песок пальцами ног, - обнаженная, как сто тысяч Венер. Она не красива, нет - судите сами: лицо одутловатое, припухшее, да и на теле заметны колыхания подкожного жирка. Груди вовсе не упругие, скорее квелые, ноги чуть-чуть, но как-то неестественно вывернуты - о, у меня острое зрение! Море недовольно шумит, и я, вслед за ним, недовольно морщусь. Но Лена поднимает опущенную прежде голову, расчесывает загорелыми, бело-перепончатыми руками спутанные засушливым безводьем, ржавеющие водоросли волос, и проходит мимо, затуманенным, русалочьим взором глядя только вперед... Гадкий, гадкий утенок! Как она смеет не замечать меня?"

Так что вино, для которого пробил-таки час рубином сверкнуть в бокале, когда все ощущения слились в одно сладкое жжение под солнечным сплетением, уже никого не могло опьянить.



То ли ободрившись, то ли усовестившись, Антипов шутя пощелкал пальцами воду, где крутились волосы, кусочки кожи, оттертые с мозолей, et cetera3, - и решил подниматься. Под душем, по голень в опавшей воде, оставившей на чреве ванны прерывистую ленточку грязи, он все еще мечтал.


    Примечания

    1deja vu (франц.) - Ощущение чего-то уже бывшего, пережитого.
    2bed (англ.) - Постель, ложе.
    3et cetera (лат.) - И так далее.



Продолжение
Оглавление



© Андрей Устинов, 1999-2024.
© Сетевая Словесность, 1999-2024.




Версия для широкого дисплея
[В начало сайта]
[Поэзия] [Рассказы] [Повести и романы] [Пьесы] [Очерки и эссе] [Критика] [Переводы] [Теория сетературы] [Лит. хроники] [Рецензии]
[О pda-версии "Словесности"]