Словесность: Повести и романы: Алексей Смирнов
СОННОЕ ЦАРСТВО
Автопортрет в лицах
П р е д и с л о в и е
Внутренний голос подсказывает: не выпендривайся! Я отвечаю: о чем разговор? И, не прислушиваясь к внутреннему голосу, уведомляю: истинная правда, что все, следующее ниже, родилось от укуса неизвестной мушки, злобно метавшейся пасмурным осенним днем над платформой и напавшей на автора, когда он покидал вагон поезда. Укус родил скудную, привлекшую внимание автора сыпь на правом запястье; сыпь родила мысли о некой таинственной напасти, поражающей людское племя; мысли, в свою очередь, рождали друг дружку - что за напасть? откуда ей взяться? кому она угрожает? не есть ли она следствие чьих-то козней? и так далее. Разумеется, в дальнейшем все это здорово изменилось, но перемены не умаляют мушиных заслуг. Я, впрочем, далек от мысли, что она, канувшая в безвестность мушка, мечтала о лаврах.
Г л а в а 1. ЧТО-ТО НЕ ТАК
Ветра не было, был только дождь. Отвесно падавшие струи выбивали из платформы мыльные пузыри. Пузырям не выпадало и нескольких секунд жизни - стоило им воровато скользнуть в сторону, как ливень тотчас настигал их, уничтожал и создавал новые.
Любой человек, будучи даже в тепле, под надежной крышей, при одном только взгляде из окна на это бедствие ощутил бы желание спрятаться - некто, однако, стоявший прямо в центре платформы, чувствовал себя вполне сносно. Со спины этот тип выглядел забавно: отягощенный колоссальных размеров поклажей, он оказывался ею едва ли не полностью скрытым от посторонних глаз. Громадный рюкзак, старавшийся держаться преувеличенно ровно, переминался на тонких ножках-палочках. Джинсы, мокрые насквозь, все же причиняли рюкзаку некоторое беспокойство: временами он взбрыкивал одной из ножек, стремясь отлепить набрякшую ткань. Вода стекала с рюкзака ровным потоком, и от влаги сине-оранжевая расцветка груза казалась более кричащей.
Дождь создавал впечатление общей несозданности, всеохватного несовершенства. Всем предметам еще только предстояло стать собой в зыбком водяном мареве. Бледная зеленая равнина, размытые, нечеткие домики вдали - все выглядело ненадежным и незаконченным. Яркое пятно рюкзака казалось единственной надежной опорой в плачущем мире. Сверкающая бляха, плавающая в сукровице после того, как рассредоточились клетки.
Почитая топтавшуюся на месте поклажу за ориентир, Яшин взошел на платформу с дальнего ее конца и теперь, жестоко исхлестанный дождем, спешил вперед. В отличие от прочих пассажиров, ютившихся в тот ранний час под навесом, Яшин отлично знал, кто в теремочке живет. В теремочке скрывались: рябые щеки, безбровый лоб и глаза без ресниц, а также карикатурный крючок носа. Подбородок же и губы там, можно сказать, не скрывались, так как их почти и не было. Рябое лицо. Капли дождя по лужам - ряб, ряб. Ястреб. Рябой ястреб. Рябые щеки, рябой нос у ястреба. Сине-оранжевые накладные крылья. Это несправедливо, - одернул себя Яшин, - называть Парвуса ястребом. Ястреб - хищник, а Парвус - клевый мужик, без дураков. Из тех, что всегда в сторонке, но стоит им испариться - и как без рук. Вечно на подхвате, готов помочь, удружить, взять на себя, позаботиться... порой предусмотрительный в таких мелочах, какие и в голову не придут, только дивишься - и как он додумался?
Яшин не стал здороваться. Он ухватил рюкзак за какой-то ремешок и, не говоря ни слова, потянул под навес. Рюкзак от неожиданности завертелся, засуетился, выпрастывая поочередно то правую, то левую кисть - а то и утиный козырек мокрой кепчонки. Уже под навесом, делясь сигаретами, Яшин укоризненно обронил, что стоять столбом под этаким ливнем - сущее безумие.
- Это не дождь, - усмехнулся Парвус, закуривая. - Это - просто так. Ты, небось, настоящего дождя и не видел.
- Ну да, - согласился Яшин, тоном проявляя нежелание спорить с очевидной клеветой. - Снял бы ты свою буксовку. Хочется посидеть. А на моей - нельзя, посуда побьется.
Они устроились на рюкзаке Парвуса и некоторое время курили молча. Изредка поглядывали на циферблаты часов. Под хрупкими стеклышками, усеянными каплями влаги, послушно тикало и стрекотало.
- Я всегда прихожу заранее, - объявил Яшин ни с того, ни с сего. - Я такой человек.
- Угу, - кивнул Парвус. - Я тоже.
Им не о чем было говорить. Минуты текли в безмолвии. Лица обоих постепенно растеклись, глаза смотрели в одну точку. Становилось зябко, мокрая одежда липла к телу. Сигарета Яшина превратилась в серый рыхлый столбик, никак не решавшийся упасть. Яшин пришел ему на помощь и, помолчав еще немного, спросил:
- Ты... заметил? Позавчера? Или, может быть, раньше? . . Еще до того, как мы собрались.
Голос его звучал бесцветно, глухо. Крупное пористое лицо ничего, кроме обычной беспричинной печали, не выражало.
- Заметил - что? - спросил Парвус, не поворачивая головы.
- Ну... знаешь, как-то странно даже об этом и говорить... Мне вдруг послышался какой-то звук... Кое-кому из прохожих, по-моему, тоже... но вида никто не подал. Я даже не ручаюсь, что это был именно звук.
Парвус молчал. Яшин с монотонной назойливостью продолжил :
- Словно... все раскололи. Вроде сухого, приглушенного треска. Или хлопка. Или выстрела. Но только это шло не с неба и не из-за угла, а как будто прозвучало... везде, что ли... Как будто наступили на полый пластмассовый шарик. Разве что... не знаю, чувство было очень странное. Как если бы все... ну, изменилось как-то... Небо, например. Впрочем, старина, мне это могло просто померещиться. Но ты взгляни сам - ведь оно... какое-то не такое? Я не имею в виду цвет, мне самому непонятно, что в нем неправильно.
Парвус повернул лицо. Странное, безобразное лицо. Глаза не мигают, змеиные. А выражение - приветливое, дружеское. И еще - побитое, жалкое. Был бы у него хвост - непременно поджал бы. И косточки - бросить - нет.
- Что-то вспоминается, - сказал Парвус с задумчивой готовностью. - Вот незадача! а я бы и не вспомнил. Я еще подумал: где-то лопнула шина.
- Где? Везде? - Яшин снова вперил глаза в пузырившиеся лужи. - Это было нечто большее, чем хлопок... У меня вообще в последнее время... в последние годы... такое ощущение, будто все куда-то уходит. Будто все обваливается кусками и исчезает. Когда пишут про обостренное чувство времени - может, это про меня? И на этот раз... тут уже была какая-то бесповоротность, окончательность, последняя скорбь - но о чем все это? Никто не отреагировал, - Яшин важно поднял палец. - Ладно, - вздохнул он и провел по мокрому лицу ладонью. - Наверно, ипохондрия. Или - ностальгия, печаль об ушедших днях. Рановато вроде, а? Возможно, просто банальная меланхолия, - Яшин щелчком отправил окурок в дождь. Еще помолчав, он вывернул шею и, заглядывая в глаза Парвуса снизу, спросил с нажимом: - Но небо-то? И воздух? Ты - ничего? Точно, ничего?
Парвус пожал плечами.
- Не знаю, - проговорил он осторожно. - Уверенности нет... Что-то где-то...
- Хорошо, отбой, - махнул рукой Яшин. - Даже из лучших побуждений подыгрывать мне не стоит.
- Я не подыгрываю, - возмутился было Парвус, но Яшин тронул его за плечо и молвил, вставая:
- Поезд идет.
Вокруг них началось движение. Репродуктор снисходительно объявил посадку. Крякнув, оба нацепили рюкзаки и поспешили к табличке с надписью "остановка первого вагона".
- Плохо, - посетовал Яшин, когда они дошли.
- ??
- Первый вагон, - объяснил Яшин. - Он моторный. Будет громыхать. Я обычно езжу во втором. У меня место, где двери второго вагона, помечено. Отбил каблуком камешек от края платформы, - он выжидающе посмотрел на Парвуса, но тот лишь вежливо улыбнулся. "Черт с тобой, - внезапно озлился Яшин. - Тебе все нипочем. Где бы ни оказался - всюду хорошо. Радость - будто только что облегчился. Принятие мира, как он есть - и в пургу, и в дождь, и в град. Окажется на зоне - так же будет сидеть, греть у костерка косточки".
Однако злоба злобой, но, когда поезд приблизился, Яшин предупредительно оттащил Парвуса от края платформы.
- Сядем, - сказал он в пространство, одобрительно взирая на полупустой состав. Тот, устав тормозить, остановился. Парвус шагнул в разверзшийся проем. Яшин чуть потянул время, ощущая неожиданный страх, но секунду спустя совладал с собой и вошел следом.
В аккурат возле дверей, справа, где места как раз на пятерых, их встретили легким взлетом бровей, но приветственных слов не было. Правда, Всеволод Рюгин дернулся было навстречу, да тут же и передумал. Живыми карими глазами навыкат он стрелял направо и налево, красный рот готов был растянуться в улыбке. Щеки лоснились, а короткие ножки еще немного, и не смогли бы достать до заплеванного пола. Еще чуть-чуть - и Рюгин начал бы болтать этими ножками. Одет он был нелепо: какой-то древний френч, на круглой башке - забавная шерстяная шапочка с помпоном. Ни в школьные, ни в студенческие годы он не расставался с этой шапочкой. Она давным-давно съежилась, выцвела, полиняла - возможно, как раз по этой причине росла и росла ее ценность.
В углу, близ окна, выступали из сумрака колени и локти Конечного. Сам Конечный смахивал на пожилого судака, с которым вот-вот покончат. Длинным ломаным овалом белело его несвежее лицо, водянистые глаза казались разбавленными сверх всякой меры чем-то прохладительным. Тощие усы по-запорожски свисали, обрубая с краев щель бледного рта. В самом же рту, готовом искривиться блатной кривизной, помещались редкие лошадиные зубы, но сейчас их не было видно.
Третьим сидел Виктор Бориков. До него было боязно дотронуться - боязно неловким касанием нарушить великолепие небрежных якобы складок спортивного костюма, поломать гармонию карманов, нашивок и эмблем. Он так и не научился носить вещи, подумал Яшин. За версту несет неуверенностью, комплексухой... конечно, лучше это видно тем, кто с ним знаком, но и чужак не пропустит этой неизжитой скованности в движениях и покое.
... Их было пять человек. Две каланчи - рябой приветливый урод и мрачный рыбный дылда с локтями и коленками углом. Пара коротышек - миниатюрный еврейчик с плавающим взором и упругий колобок в шапчонке. И с ними - неловкое, на излете застенчивости живущее совершенство в заграничном тряпье.
Разъехались двери, и по проходу пошла старуха-нищенка. Она была закутана в грязную рвань, потерявшую цвет; на сгорбленной спине покоился бесформенный кулек с чем-то. Старуха продвигалась, держа перед собою ладонь лодочкой. Тряслись ее щеки, кивала голова, но ладонь оставалась неколеблемой, и лишь вагон, проказничая на стрелках, вызывал звон лежавших в ладони пятаков.
- Родненьки! Спаси вас Господи! Долго болела... живу одна... Подайте Христа ради! - завывала старуха, глядя в пол.
Все пятеро молчали. Бориков откинулся назад и сидел, крепко стиснув челюсти. Сжатие челюстей ослабло лишь с переходом старухи в следующий вагон.
Поезд мчался себе, окна были покрыты испариной, чей ровный слой нарушался водными ручейками. Бориков продолжал сидеть откинувшись, с закрытыми глазами. Глаза Яшина были, напротив, широко раскрыты, а взгляд прикован к тому немногому, мелькавшему за окном, что позволял разглядеть дождь. Яшин вытягивал шею на остановках, пытаясь разобрать названия станций. Один раз двери тамбура разошлись, дохнул ветер, и на колени ему прилетел невесть откуда взявшийся клочок бумаги. Потом вошли цыгане, и Яшин таращился на их галдеж, покуда они куда-то не исчезли.
Парвус вертел башкой. Как заведенный, бросал он взор то на Яшина, то на Рюгина, то на прочих. При встрече с глазами спутников странная его физиономия немедленно озарялась бодрой улыбкой, зовущей взяться за плечи и ощутить единство. Она призывала к дальнейшей смычке, спайке, слиянию. Если кто-то глаза отводил, Парвус не обижался. Он послушно начинал искать единомышленника в ком-то другом.
Растопырив локти, выставив колени, сидел в углу угрюмый Конечный. Его поза наводила на мысли о страшном незримом грузе, возложенном на живот, - грузе, который вдавливает его в деревянную скамью. Но невидимая тяжесть не мешала ему вскидывать голову и настороженно озираться при каждом новом звуке, толчке - особенно при появлении нового пассажира.
А Всеволод Рюгин... что ж, он один попытался нарушить гнетущее молчание. Когда поезд проносился мимо каких-то построек, схоронившихся в буйных садах, он, Рюгин, толкнул Яшина в бок и радостно сообщил:
- Здесь была наша дача!
На что Яшин, полуобернувшись, вежливо вскинул брови и снова расплющил нос о прохладное влажное стекло. Рюгин был полон энергии, спокойно ему не сиделось, но в конце концов и он притих и тоже сидел без слов. Его лицо стало серьезным. Ему навязали правила игры, он их принял и спорить не хотел.
Им полагались песни под гитару. Им полагался подкидной дурак, полагалась теплая водка в пластмассовых стаканчиках - по-походному.
Они молчали.
Тяжелое, мутное оцепенение накрыло отряд и отступило лишь с прибытием на место.
К тому времени давно перестал дождь, и небо проглядывало сквозь побледневшие тучи. Островки неба выглядели необычно: их края не были, как полагается, рваными, но виделись идеально округлыми, словно дырки в сыре. Нечто странное чувствовалось и в небе как таковом - вроде бы и голубое, и чуть подсвечено солнцем, но ни один из сошедших на той глухой станции никогда не видел прежде неба с таким оттенком. И никто из них не сумел бы объяснить словами, что же такого непривычного было в той синеве.
Да, еще чем-то пахло. Вроде как больницей.
Г л а в а 2. ГЛЫБА
Их сразу как будто что-то отпустило, стоило поезду скрыться в далекой дали. Исчезло непонятное напряжение, слова стали сами собой рваться на волю, и вскоре вся компания балагурила как ни в чем не бывало. Погода улучшалась с каждой минутой. Солнце заявило о себе всерьез, и тем рельефнее обозначились жалкое здание станции и ржавая одноколейка, трусливо кравшаяся прочь от главной магистрали.
Послышались первые шутки, задымилось курево. Конечный, правда, пусть и смотрелся не столь хмурым, как в поезде, держал себя настороженно и безуспешно пытался втянуть голову в плечи. Он стоял чуть поодаль и медленно гонял во рту сигарету из угла в угол.
Потом добавил неловкости Рюгин.
- А куда мы, собственно, направляемся? - спросил он.
Все смолкли, будто Рюгин позволил себе нечто непристойное. Конечный напрягся. Яшин ковырял носком гравий. Парвус растерянно, с улыбкой оглядывался на товарищей, приглашая разрешить недоразумение.
- Собственно - да? - отозвался Бориков. Он стоял широко расставив ноги и прищурясь. - Парвус, что ты зыркаешь по сторонам?
- Я? - Парвус смешался. - Я... В самом деле - странно... Куда? - и он беспомощно взглянул на Конечного. - Я забыл...
- Хорошие дела! - воскликнул Бориков. - Сам всех сгоношил, собрал... И вдруг не знаешь, куда и зачем?
Теперь все выжидающе смотрели на Парвуса. У того дернулась щека.
- Черт... Вот ведь зараза... Ну что вы на меня уставились? - он повысил голос. - Я сам удивляюсь. Вот - прав был Яшин - что-то происходит. Я и вправду не помню, куда собрался. Странно: меня это почему-то совсем не тревожит.
Снова возникла пауза. Молчание нарушалось лишь сосредоточенным рокотом далекого трактора. Конечный двумя пальцами извлек изо рта окурок и негромко, но твердо сказал:
- Как же, старик! Ты рассказывал про лагерь неформалов. Вспомнил?
Змеиные глаза пару раз мигнули, затем лицо Парвуса просветлело.
- Ну да! Вот ведь дьявол - как я мог забыть? Лагерь! Надо идти по одноколейке, а после - лесом. В самую глушь. Все течения, на все вкусы. Покурим, вздринчим, споем. Возьмемся за руки. Всеволод репортаж подготовит.
Рюгин хлопнул себя по лбу.
- Точно! Репортаж! Да ведь меня в редакции только ради него и отпустили! Как же я позабыл? Ведь ты мне сам предложил, я еще шефа уговаривал...
Бориков тер переносицу.
- И я запамятовал, - признал он неохотно.
- И я, - сказал Яшин.
- Что за наваждение! - развел руками Всеволод Рюгин. - Что с нами произошло? Давайте-ка восстановим события, пока совсем не впали в маразм. Я уже ни в чем не уверен. Мне позвонил Парвус. Сказал, что собирает одноклассников в поход - заценить стоянку неформалов. Хиппи, панки, торчки. Купил меня репортажем.
- И мне он позвонил, - сказал Бориков.
- И мне, - кивнул Яшин.
Все посмотрели на Конечного. Тот мялся. Он никогда не учился в одной с ними школе.
- Ну а мне позвонил Яшин, - сообщил Конечный. - Мы с ним кореша, вы знаете. Да и люблю я это дело - приторчать, - добавил он севшим вдруг голосом.
- Ну, разъяснилось, слава Богу, - подытожил Рюгин облегченно и стал отдуваться, малость при этом переигрывая. Он частенько грешил позерством, но ему прощали. - Правда, остается непонятным общий провал в памяти...
- Не только провал, - буркнул Яшин, глядя исподлобья в небо.
- Не только? Что же еще?
- Так... - Яшин быстро стушевался. - Мы уж с Парвусом обсудили...
- Ладно тебе тянуть! Что - не так?
- Да ничего! Если всех все устраивает, то лучше замять. Нет, серьезно, давайте замнем. Просто морок. Надо трогаться, чего стоим, - и Яшин приосанился, деловито переступил. _ В какую нам сторону? - бодро осведомился он у Парвуса.
- Погодите минутку, - сказал Конечный. Было видно, что он плюнул на неловкости, сопряженные с ролью чужака в компании старых друзей. Пора выпускать когти - со вздохами, паузами, нажимом на слова, - словом, изъясняться в манере умудренного опытом батьки. Он шагнул вперед. - Я знаю немного эти места. Приходилось бывать. И о тусовках - мы ведь на тусовку идем? - мне тоже кое-что известно. Нет, ваше дело, можете меня не слушать, - извинился он неожиданно, а затем продолжил менторским тоном: - только в таких походах всегда есть определенный риск. Не мы одни такие умные. Где надо... - и он вытаращил судачьи глаза, воздев палец к небу, - т а м о тусовке известно не хуже нашего... Этот сейшн в лесу вполне подпадает под статью. Я в этих делах понимаю. А говорю я вам все это к тому, что от нас не должно быть слышно ни шороха, ни писка! - договаривая на последнем дыхании, он именно пискнул на слове "писк". Долго откашливался, матеря прокуренные легкие. Отдышавшись, пояснил: - Здесь может шастать кто угодно. Если не о т т у д а - тогда лесники, егеря, хрен их знает, кто еще. Контакты надо свести к минимуму. У ребят, к которым мы чешем, вполне может цвести под боком маленькая маковая плантация для народных нужд... могли посеять и коноплю - да черт их знает! - он возвысил голос. - Люди с понятием не упустят и лабораторию развернуть. Так зачем нам светиться? Сами сгорим и других подведем. Не по-братски получится.
- Но репортаж... - растерялся Всеволод Рюгин и прижал руки к груди.
- Репортаж - пусть! Репортаж будет! - Конечный взволнованно отмахнулся. - Девочки с бантиками, мальчики с "ирокезами"... споют нам хари-кришну. Место лесное, кругом елки, поди разбери - где снимали. Будет тебе репортаж. Но в пути - в пути надо быть поаккуратнее. Всякие песни, костры...
- Костры? - изумился Виктор Бориков. Он недоуменно обвел взглядом остальных. - Ты что - предлагаешь не жечь костры?
- Дым! - в голосе Конечного слышалось истерическое желание достучаться и мольба к Господу вразумить этих ослов. - Нас любая сука засечет с этим дымом!
- Ну-у, нет, - протянул Бориков, темнея лицом. - Поход без костра - это, мужики, знаете...
- Огонь никуда не денется! - в этом последнем своем увещевании Конечный едва не отдал Богу душу. - Мой рюкзак под завязку набит сухим спиртом! Что не влезло - Яшин забрал... Ну, не трещит, искр нет снопами - зато экологически чисто. Какая вам разница?
Бориков понимал, что Конечному отчаянно хочется добраться до торчков и там забыться, но и страх его гложет нешуточный. Виктор Бориков мог понять такое очень даже хорошо. Не столь давно - и даже совсем недавно - он сам влачил жалкое существование запойного алкоголика, день ото дня что-то да терявшего в окружающем мире. И Бориков благословлял тот светлый день, когда, изнуренный похмельем, - которое, как известно, первично, - он появился в кабинете знаменитого психиатрического светила, и то светило закодировало его от пьянства на всю оставшуюся жизнь. После этого он постепенно преобразился в то, что теперь застенчиво осваивалось в блестящей конфетной обертке: новорожденное совершенство. Но он еще многое помнил и мог понять и простить ближнему его слабости.
- Ладно, не страдай, - сжалился он над Конечным- Мужики, у него ломка, и он ссыт, - Бориков говорил добродушно, покровительственно. - Черт с ним, перебьемся сухим спиртом.
- Чушь какая-то, - пожал плечами Парвус. - В общем, я - как все. Что, рванули?
- Брависсимо Парвиссимо! - вскричал Рюгин, предвкушая путешествие, и хлопнул Парвуса по рюкзаку. - Все-таки ты голова! Без тебя сидишь, варишься в собственном соку, дальше носа не видишь... А ты - тут как тут! Вытащил из норы! Пошли! - он обнял Парвуса и Яшина за плечи. Парвус был высок, Рюгина перекосило, и он бросил эту затею, довольствуясь Яшиным. - Что такой хмурый? - обратился он к другу.
- Не знаю... - Яшин зыркнул направо, налево, помялся и тихо, неуверенно спросил: - Скажи, ты где-нибудь когда-нибудь видел подобную траву? Ты посмотри - травинки все одного роста...
* * *
Было около шести вечера.
За день лес так толком и не прогрелся. Сущее пекло, однако, мучило их, пока приходилось шагать по утоптанной дороге мучного цвета вдоль одноколейки. Пыльная, не оседавшая дымка над дорогой тоже была цвета муки. Все разделись; поначалу занимались обычным делом - скабрезничали, зубоскалили друг над дружкой, но с выходом солнца в зенит приумолкли. Струйки разжиженного пота щекотали их белые, городские бока. Поэтому несказанной благодатью был явлен лес - и путники, оставив дорогу позади, продравшись сквозь помесь болота с диким буреломом, очутились среди чешуйчатого золота соснового бора. Они окунулись в то золото, и ни звука не раздавалось вокруг; на коже пылали волдыри, ноги гудели. Не было ни пригорка, ни овражка - одни сосны сплошь, с кронами, терявшимися в жаркой небесной зыби.
Мнения разделились. Где-то забарабанил дятел, с ветки беззвучно сорвался и повис на прозрачной нитке паук, а они стояли полукругом, обсуждая: устроить ли привал прямо здесь или пройти дальше. Конечному место не нравилось. Оно казалось ему чересчур открытым.
- Все просматривается, - сетовал и ныл Конечный. Он чувствовал, что теряет чувство меры, но остановиться не мог. Волей-неволей он усиливал в остальных неясные страхи. Бориков мрачнел, Всеволод Рюгин и Парвус в который раз испытывали недоумение. Яшин устал, утратил интерес к жизни и сидел на земле, обхватив колени руками, готовый идти, куда ему скажут. Наконец спор закончился. Конечный отвоевал лишний час пути. Он сразу замолчал, рассудив, что от добра добра не ищут.
То ли по инерции, то ли под влиянием путаных советов Конечного вышло так, что шли они намного дольше. Уже начинало смеркаться, и привал случился как-то сам собой. Разом остановившись, все чуть ли не хором заявили, что дальше никуда не пойдут и будут отдыхать. Когда устанавливали палатку, Всеволод Рюгин нашел гриб. Гриб одиноко торчал посреди желтого хвойного ковра, почему-то наводившего на мысли об изобилии ежиков поблизости. Но никакие ежики не появились.
Рюгина окружили и принялись рассматривать гриб. Какое-то время ничего внятного не произносилось - одни лишь глухие нерешительные вздохи, междометия и цоканье языком. В конце концов Яшин сказал;
- Ну что мы, в самом деле, топчемся на месте? Вопрос ребром: будем ли мы употреблять этот гриб в пищу?
- Пожалуй, нет, - скривился Парвус.
- Нет, - постановил Бориков.
- Так, - кивнул Яшин. - Прекрасно. Вопрос второй: почему?
- Я таких грибов не знаю, - Бориков отвернулся. Гриб и впрямь попался замечательный - чего стоила хотя бы квадратная - пусть даже с закругленными углами - шляпка. Водянистая фиолетовая нога, сотни иголок на месте привычной мякоти под шляпкой, запаха - никакого.
- Я думаю, - вздохнул Яшин, - пришло время наполнить бокалы и обсудить все странности последних дней. Их накопилось слишком много.
Возражений не было. Парвус приступил к хлопотам - он взялся вынимать из рюкзаков еду, напитки, вилки и ложки. При виде напитков общество повеселело, все заспешили. Конечный, считая себя главным по огневым вопросам, вбил в землю рогульки и положил сверху прутик для котелка. После этого в руках у него появилось нечто вроде складной игрушечной кроватки: металлическая жаровня. Он поставил ее между рогулек и высыпал кучу белых таблеток.
- Эй! - окликнул его Рюгин. - Этот сухой спирт... его в мокрый никак не переделать?
- Рискни, - ухмыльнулся Конечный. Всеволод Рюгин, любивший увеселять друзей, побежал к ручью, нацедил воды в кружку, бросил таблетку и важно сел толочь ее черенком вилки. Как часто случается, он всерьез увлекся и товарищам не без труда удалось его дозваться.
- А ну тебя! - рассвирепел Рюгин и плеснул болтушкой в черничный куст. - Лучше по-старинке.
- Совсем по-старинке не выйдет, - осклабился Парвус, указывая на таблетки, уже горевшие бесшумным синеватым пламенем. - Налицо новаторский элемент. Как-то непривычно, - сокрушенно вздохнул он, ломаясь. - То ли дело - костер! Соберешь хворост, шишки, дровишек наколешь... Не с руки старой гвардии рассаживаться вокруг горящего сухого спирта.
- Времена меняются, - изрек Бориков.
- Меняются, да, - печально согласился Рюгин.
- А по мне - это даже оригинально, - возразил Яшин. - Во всем можно отыскать плюсы. В конце концов, это шизовка.
- Шизовкой было бы поджечь настоящий спирт, - хмыкнул Парвус.
- Кстати - что ты тянешь? - встрепенулся Рюгин. - Ну-ка, плесни! Что-то мы закручинились! - Он, жмуря глаза, выхлебал то, что ему налили, закашлялся и, колотя незанятой рукой по мху, передал кружку Борикову.
- Не пью, - деликатно отказался тот.
- Ох, прости. Забыл совершенно.
Кружка, миновав Борикова, отправилась дальше по своим делам. Когда с ее делами было покончено, все обмякли и в наступившем блаженстве утруждали себя лишь ленивым избиением комаров.
- Уж и в сон потянуло, - вяло отметил Парвус.
- Нам еще надо устроить консилиум, - напомнил Яшин, растянувшийся на траве, глаза полузакрыты. - Обсудить ситуацию. Пункт первый...
- Чего обсуждать? - томно пробормотал Рюгин. - Идиотские грибы?
- Пункт первый, - упрямо повторил Яшин. - Было странное чувство... - И он пересказал все, чем делился с Парвусом перед отъездом. - Пункт следующий, - продолжал он. - Я не одинок, потому что Парвус тоже что-то заметил. Пункт третий: небо... Ну, пускай это будет спорный пункт, раз вы ни черта не видите. Пункт четвертый: трава-мурава. Пункт пятый, - Яшин обернулся и взглянул на Рюгина, - идиотские грибы.
- В общем, мы на другой планете, - сонно резюмировал Виктор Бориков.
- Пункт шестой, - Яшин оставил резюме без ответа, - все , что я назвал, имеет всеобщий характер и очевидно многим. Но - удивительное дело - должной ответной реакции нет. Лично я в настоящий момент чувствую себя гораздо спокойнее и увереннее, чем утром, а проблем тем временем прибавилось.
- Хватит туфту гнать, - с презрением плюнул Конечный. - Меньше надо пить. Давайте баиньки. Тонкие натуры! Поэты...
- А я, пожалуй, подчинюсь, - заявил Яшин после непродолжительных размышлений. - Действительно - дьявольски хочется спать.
Тут начал солировать засыпающий Бориков. В минуты вдохновения он располагался к сочинительству, писал рассказы и стихи, оставляя за собой право нести любую чушь, сколько вздумается. Бормотал он приблизительно так:
- На сон грядущий все же подумаем... молча, каждый про себя. Вспомним свои ощущения, мысли, сны, наконец... Сны - не последнее дело... Ремизов их просто собирал для души, для забавы - как и зверушек... Ему без снов бывало скучно... А Фрейд выделял первооснову... первоэлемент... и все образы вылепливал из этого первоэлемента... Одного не учел - почему первоэлементом не может быть уже готовый образ? картина? событие? что ж все из примитивного похабства выводить... Человек заслуживает большего... Как же иначе стихи сочиняют во сне? Что стихи - романы... Вот я как-то раз...
Но его никто не собирался слушать. Вполне бодрствовал один Конечный, но, далекий от творческих настроений, он не вникал в дремотный лепет Борикова. Внутри, глубоко в дрожащих от страха нитях солнечного сплетения, алкоголь поначалу сумел приглушить тревожные сигналы, да только вот - они уже звучали снова. "Cны! - злобно, затравленно подумал Конечный. - Щенки..."
Истоки тревоги были очевидны. Правда, они не имели никакого отношения к тем переменам, о которых вел речь Яшин, хотя и последние не укрылись от судачьих глаз Конечного. Его страшили вещи иного сорта.
Это случилось не так давно: он маялся в дурдоме, куда залег сбить дозу, достигшую к тому моменту опасных величин. Хочешь не хочешь, пришлось пройти через кое-что не слишком приятное и радостное. После длительных тяжких страданий он начал взывать к Богу, но делал это с такой неприязнью к объекту своих обращений, с упреками и проклятьями такой силы, что Создатель счел за благо повременить с помощью. Конечный извивался в несносимых ломочных корчах, ища хоть какую-то опору вовне, но пальцы, сведенные судорогой, лишь мяли мокрые от пота простыни и хватали нагретую воздушную пустоту. Безответные призывы ко Всевышнему запали в память Конечному. Обычно способный на компромисс, существовавший под девизом "живи сам и дай другим", серьезных обид он никогда не забывал и не прощал. Несоизмеримость весовых категорий его мало волновала. Когда ломки пошли на убыль, он взял себе в привычку ночами подолгу лежать с открытым взором и требовать защиты у более сговорчивого покровителя. "Ладно, Бога не видать - хрен с этим, - думал Конечный. - Но хоть кто-то - покажись! Мне начхать, кем ты окажешься, лишь бы избавил от этой заразы". Так прошла не одна ночь. Попытки прихватить за бочок метафизику оказывались тщетными. Бог безмолвствовал, дьявол не показывался. Понемногу Конечный уверился в отсутствии обоих. Большого облегчения это не принесло, но и расстроился он не особенно. Он изобрел новую забаву: нет-нет, да и подтрунивал над рогатым, - Бога же, презрения к Нему полон, в мыслях больше не держал. Однажды, развлекаясь на такой манер, он вдруг поразительно ясно услышал, как чей-то голос звонко и мелодично изрек слово: "Черт! "Голос шел откуда-то из самого Конечного. Облившись холодным потом, Конечный продолжал лежать неподвижно, не в силах шевельнуться. Голос оказался нигде ранее не слыханным, женским, и одновременно совершенно нечеловеческим. Человек, пусть и самый бесстрастный, всегда сообщит словам какой-нибудь оттенок, как не сможет до конца обойтись и без интонаций. Здесь же, в черепе, некто абсолютно чуждый, космически посторонний, громко, четко, бесцеремонно оповестил о наличии в языке именно этого слова и сам же упился этим известием в недоступном смертному восторге. Конечный, немного оправившись, расценил дурное знамение как галлюцинацию. Их у него прежде не бывало, но надо же когда-то начинать. "Височные доли мозга, скорее всего", - сказал себе Конечный, нахватавшийся с целью обычного выживания кой-каких медицинских понятий. Подождав еще чуть-чуть и не услышав ничего новенького, он рискнул опустить веки и вынырнуть на свой астрал - так он именовал пустое место, которое виделось ему при попытках углубиться в себя. "Ну, где ты? - осведомился Конечный с трусливой наглостью. - Покажись, не ссы". "Голову поверни", - донеслось в ответ. Конечный внутренним взором взглянул направо, но не смог выискать ровным счетом ничего, кроме каких-то плававших в белесой мгле точек и червячков. "Да не туда. Ты н а л е в о взгляни! "- шепнул в башке некто сильный и снисходительный.
Дальнейшее вместилось в единственное мгновение, впечатавшееся в душу и отравившее ее навсегда. Слева, в той же пустоте, но уже залитой мертвым светом, явилось нечто похожее на темно-синее застывшее море. Под небольшим наклоном из этого моря, не оставляя ни ряби, ни кругов, вздымалась гладкая глыба. Она была серо-стальная и в то же время, бесспорно, живая. Ничто в исполинской глыбе не указывало на жизнь, и все же ее одушевленность чувствовалась безошибочно. Живой, гладкий, уходящий в бездонную высь айсберг серой стали каждым квадратным микроном своей плоти излучал невозможную злобу. Ненависть, которой лучилась глыба, была всеобъемлющей, беспредметной и абсолютной. А угол наклона - совсем небольшой - не то что грозил вырасти, но никакого сомнения не оставалось в том, что глыба сию секунду обрушится и расплющит. Видение предстало столь убедительным в своем слепящем кошмаре, что Конечный крикнул. Оно тут же исчезло, а он остался - один на белом свете, со знанием неотвратимости конца, с навеки высеченной в мозгу картиной полного, окончательного бедствия.
Она, та глыба, никуда не делась. Она нависала под тем же углом, намереваясь упасть. Миг - пустяк для глыбы. Она будет падать всегда - вчера, завтра. Сейчас вот упадет.
Конечного передернуло. С остановившимся взором он сидел, далекий от затихавшей, погружавшейся в сонные грезы стоянки.
А Яшин, засыпая, думал про проклятый ноябрь.
Г л а в а 3. ПРОКЛЯТЫЙ НОЯБРЬ
Фернандо цыгойя!
Что означали эти слова - одному Богу известно; быть может, и ничего вовсе - так, полная бессмыслица, а может, и вправду являлись они самым страшным, самым оскорбительным для цыган ругательством - у кого спросишь? ну да, ну на какой-то пьянке услышал он эти слова впервые, и было ему сказано, что переводятся они всего-то как "грязный цыган", но сами цыгане якобы не знают проклятья ужаснее, чем это - при первом рассмотрении относительно невинное. И он, конечно, забыл те слова напрочь, но мы никогда ничего не забываем навсегда, и они схоронились в мозговых тайниках с их химической неразберихой и электрической чехардой. А на память пришли когда не надо - вернее, когда надо, но только не ему, а кому-то другому, о котором он знал, что тот есть, но кого никогда не видел, не слышал и не слишком пытался понять. Слова всплыли солнечным днем в начале ноября на серой, грязной площади близ вокзала, когда здорово хотелось навестить места, где родился и вырос. Все откладывал, все пережевывал до потери вкуса свою ностальгию, все ублажал дешевую сентиментальность - и вот, как только надумал, так тут же и подвалила к нему наглая, с хнычущим рваным кульком в руках, в заношенных одеждах, которые каким-то чудом сохранили пестроту под чудовищным слоем грязи, - наглая смуглая морда, с видом: "Ну ладно, парень, давай к делу, не тяни, сколько можно ждать". Она подошла и потребовала разрешить ей гадать, а ее сородичи галдели неподалеку. Их котомки и сетки распирало от батонов и комьев нестиранного белья, их чумазые голоногие дьяволята пищали и оценивающе озирались по сторонам, чуя в себе племенную хватку, но по малолетству неспособные покамест развернуться во всей удали. Цыганка не отставала - "дай деньгу, дай! "; он же в конце концов был загипнотизирован ее неподвижным взором, отдал трехкопеечный медяк и позволил приступить к ворожбе. Цыганка наплела с три короба обычных небылиц про дальнюю дорогу да казенный дом, и он хотел было убраться прочь, но та не пустила, запричитала: "Погоди, человек, на-ка вот, забери свою деньгу", и он сдуру протянул руку взять грош, но цыганка отдернула немытую ладошку с монетой и велела "достать из кармана другую деньгу, желтую, бумажную, и взять медную деньгу бумажной желтой деньгой". Дьявольщина! автоматически он извлек рубль, и, едва только купюра коснулась цыганских пальцев, тут же исчезла вместе с медной деньгой. А исчезнув, возникла магическим образом снова, на той же ладошке, и цыганка, скороговоркой уверяя его в своих честности и бескорыстии, приказала достать из внутреннего уже кармана большую, красную деньгу и красной деньгой взять желтую и медную, ибо ей, цыганке, деньги, разумеется, вообще не нужны. Ах ты, деньга-таньга, будь ты проклята! он совсем обалдел, стоял чурбан чурбаном, пока наконец не лишился красной деньги, а заодно и фиолетовой. Цыганка, учуяв как-то, что денег больше нет, быстро развернулась и пошла к билетным кассам, возле которых копошился остальной табор. Тогда он, пораженный простотой и наглостью обмана, крикнул ей в спину злополучное "фернандо цыгойя!", от чего цыганка резко затормозила, обернулась, взглянула на него и, чуть помедлив, прокричала что-то на своем наречии. Ему, не знакомому с языком цыган, стало, однако, сразу ясно, что его проклинают каким-то мощным проклятьем, не подлежащим снятию - и, верь не верь, но тут же потянуло ветром, закружилась столбом площадная пыль, холод пропитал одежду, обжег лицо - и прежде дул ветер, и прежде кружилась пыль, но все это оставалось незамеченным, не переживалось так, как пережилось в ту секунду и продолжало переживаться много позже.
А как же еще? А откуда ж иначе? А кем же, кроме нее, мог быть он проклят и обречен на бесконечный поезд с осенью за окнами и песней "Дорога в преисподнюю" в башке? С чего другого стал бы он вдруг так отчетливо чувствовать то самое нечеловеческое постоянство смен одного и того же одним и тем же - и вот, за окном поезда светает, и встает голый лес, и вот темнеет, а лес исчезает позади.
Еще в детстве он бессознательно предчувствовал, что поездам суждено проехаться по его жизни, неясный зов мерещился ему в перегретых июльским солнцем, пахнущих мазутом шпалах. Помнится, нравилось ему караулить красную разбойничью харю электрички, которая вот-вот появится из-за поворота, и действительно - размалеванная, с дикарскими полосами на рыле, она подползает, накрывая брюхом одноколейку. А он все думал о соседней, конечной станции, откуда электричка пришла и где ему никогда не придется побывать. Позже, когда он вырос, его нередко одолевали странного содержания фантазии: встать, к примеру, среди ночи с постели, отправиться на вокзал, сесть в вагон и укатить в глухомань, в глухомани сойти, очутиться посреди расползшегося волею весны ночного поля и охренеть от всего этого.
В час гадания он был еще очень молод, но вскорости - и здесь не избежать суконного слога - приступил к трудовой деятельности, и трудиться ему выпало в дальнем пригороде, а сама служба оказалась впридачу связанной с постоянными разъездами по стране. Он, домосед и консерватор с малых лет, сильно тяготился этой ношей. За что послано такое проклятье ему, для кого дороже дома никогда ничего не существовало? Кем было заведено ежеутреннее правило выдергивать его из родных стен, гнать на вокзал, увозить к черту на рога за десятки километров? И, как будто в насмешку, крепло и крепло абсурдное желание учинить над собой насилие и предпринять упомянутое ночное путешествие. Видно, срабатывало старое детское предчувствие - внушая дурную тягу, убеждая в предопределенности судьбы и смехотворности сопротивления. Подсознание, являя образы ночного захолустья, подводило к пониманию полной безнадежности бунта в том недалеком будущем, когда идиотские грезы превратятся в реальность.
И вот год за годом невозмутимая и неподконтрольная сила вела его к одному и тому же вагону, усаживала на одно и то же место справа по ходу поезда, и теперь, окажись он случайно слева, уже испытал бы неудобство. Он мог с закрытыми глазами перечислить все достойное внимания, что проносилось за окном: снегоуборочную машину, которая годами торчала на приколе в тупике, теплостанцию, стену недостроенного гаража, электронные часы, извещавшие о минутах и градусах попеременно. Эти часы превратились в своеобразную веху. Он всегда проезжал мимо них ровно в 8. 00, и всякий раз младший, наручный брат тех часов , болтавшийся на тощей кисти неизменного субъекта напротив, играл грибоедовский вальс. Вагон был единственным местом в городе, где ежедневно, строго в определенное время, удавалось послушать грибоедовский вальс.
Уличные часы иногда ломались, и это портило настроение, вносило неразбериху. В конечном счете, не в силах больше нести бремя внимания тысячи глаз, проносящихся мимо, часы свихнулись совсем и круглые сутки показывали только знак"минус"; вальс же упорствовал и продолжал звучать.
Ноябри преображали однообразие и скуку в нечто физически ощутимое, и каждый предмет за окном именно в ноябре начинал наконец-то выражать исключительно то, что от века составляло его паскудную, скрытую суть. Особенно - малохольные деревца и кустарник, произраставшие в канаве, что вяло тянулась вдоль путей - о, эта канава! эти деревца, этот тощий, как и они, слой серого снега, эта стоячая, подмороженная вода цвета стылой спермы!
... Когда же он все-таки уволился из ненавистного места и поездами пользовался от случая к случаю, тут-то и началось. Вроде бы он мог с облегчением вздохнуть - и как-то раз, хватив лишку, явился-таки в нелепый ночной час на вокзал. Он прошел к привычному месту, устроился возле окна. Был август. Он прекрасно понимал, что до утра обратных поездов не будет и ему не вернуться назад, но так и не шелохнулся - ни когда двери поползли неохотно на свидание друг с другом, ни когда они осклабились в пустой улыбке на последнем городском перроне. Он ехал в гордом одиночестве, ничем, впрочем, не гордясь и ни о чем не думая, и вскоре очутился на знакомой станции. Ночь выдалась теплая, вокруг не было ни души, лишь в отдалении приплясывал костер. Он двинулся на огонек, увидел cтаю недорослей, одетых в ватники, странно молчаливых. У них наверняка нашлось бы что выпить, и он ради выпивки готов был подвалить даже к шпане, но ненормальная тишина остановила его, и он побрел прочь. После нескольких кругов он снова стоял на платформе, и через пару минут подоспел поезд. В голове сразу же по старой памяти зазвучала "Дорога в преисподнюю". "Пошло, - поморщился он. - Безвкусно. Банально". Состав был пуст, вагоны оставались темными, не включались и фары. Все это представлялось не вполне ясным, так как последний поезд давно ушел. По платформе прохаживалась станционная служащая. "Куда этот поезд? "- спросил он ее, но та, мрачно взглянув на него, похмельного, не ответила и медленно удалилась. Внезапно он сообразил, что служащая - цыганка. Он вспомнил, что в тех краях жило много цыган.
Когда поезд тронулся, он попытался разглядеть хоть что-нибудь в кромешной тьме за окном, но ничего не вышло. Гори в вагоне свет, в этом не было бы ничего удивительного, но свет не горел. Состав шел неровно - то мчался, словно ополоумев, то подолгу стоял в теплой мгле, и лишь по шелесту листвы возможно было угадать невидимый лес. Примерно через час ни с того, ни с сего ожил динамик, и раздраженный голос произнес: "Дачное". Приходилось верить на слово, ибо никаких признаков Дачного различить не удавалось. Он вытянул ноги, прикидывая, как скоро попадет на Балтийский вокзал, но несколько минут спустя из динамика донесловсь: "Предпортовая". Он вскочил, выбежал в тамбур, прижался к дверям. Сквозь стекла дверей, как ни странно, было видно городские огни, и стало очевидно, что поезд и вправду движется к Предпортовой, а вовсе не к Ленинскому проспекту. За Предпортовой объявили станцию Купчинскую - сугубо товарный узел, где нечего делать городским электричкам. Он вернулся в вагон и стал ждать. Ему, наверно, пора было испугаться, но особого страха он не испытывал - лишь смутное беспокойство. Когда состав сделал остановку в Обухово, он сообразил, что поезд намерен описать круг и объехать весь город - можно будет сойти, скажем, в Новой Деревне или Лахте. Но он, повинуясь чьему-то диктату, сошел в Полюстрово и обнаружил, что воздух заметно посвежел. Какие-то люди, невзирая на поздний час, сажали саженцы. Толстая, чем-то знакомая тетка приблизилась и посоветовала: "Сгоняй домой за шапкой, замерзнешь". Он огляделся и увидел мириады снежинок, стройными рядами спускавшихся с черных беззвездных небес. Подняв воротник, он зашагал к дому, и дом вырос перед ним нежданно-негаданно, и улица оказалась его, и все было привычно, но отчего-то казалось копией. И - темень сродни первозданной тьме, не собиравшаяся отступать с приходом утра. Он поднялся по лестнице, вошел в квартиру, чуя подвох, если не угрозу. Жуть расползалась и оседала на предметах, чьи знакомые очертания обретали во мраке нечто фальшивое. Отпер ключом дверь комнаты, откуда пулей, стелясь брюхом по полу, вылетел и растворился в темноте кот. Внезапно ноги ослабели, а от лица отхлынула кровь: сквозь щель под дверью спальни пробивался свет. Он сглотнул, не находя сил шагнуть к двери, но та отворилась сама, из спальни вышла мать и, бормоча что-то, стала деловито рыться в сумочке. "Что ты здесь делаешь? - спросил он сдавленным голосом. _ Ведь тебя нет в городе". "Не мешай, на работу опаздываю", - бросила мать на ходу и снова скрылась в спальне. Он перевел дух и решительно последовал за ней, и замер, уразумев на входе, что все рушится, обрывается, падает, и конец еще далек. Мать, застыв, стояла в центре комнаты, руки ее были воздеты к потолку, кожа аккуратно содрана до локтей, и из пальцев, пальцев из бесчисленных разноцветных бусинок, сверкавших жемчугом, несется музыка...
... И он пробудился от музыки и понял, что все лишь снилось ему, а из электронных часов, болтающихся на худощавом запястье, звучит грибоедовский вальс. И поезд продолжает мчаться в черно-белый край, и стынет вода цвета спермы в бездонных и бесконечных канавах. Разбиты стекла, холодный вихрь вымораживает вагон. "Проклятый ноябрь, - шепчет он, полуприкрыв глаза. - Проклятый, проклятый ноябрь". И едет дальше, не переставая шептать, и ветер заносит в окна снег, мелкий сор и календарные листки. Календарные листки, кружась, ложатся на колени, надписью "16 марта" вверх.
Г л а в а 4. ПЛАСТИЛИНОВАЯ РЕКА
С чем бы сравнить внезапно подоспевшее понимание? Чья-то тень, в мятой черной шляпе и пыльном плаще нараспашку, поспешно, торопясь в какое-то другое место по каким-то другим делам, прошла сквозь комнаты и походя зажгла свет.
Не электрический и не дневной - неизвестный белесый свет с равной щедростью осветил углы и стены. Все выглядело давным-давно миновавшим и сулило новые времена. Огромная картина, изображавшая павлина, рухнула боком и тяжелым углом рамы пробила насквозь плетеное сиденье стула, будто чей-то висок. По полу тянулась пятнистая масляная дорожка: опрокинули банку сардин. На столе в беспорядке толпились старинные фарфоровые чашки и современные бокалы. Эти разнородные предметы изнемогали от взаимной неприязни, несмотря на одинаково замызганный вид. Кофейник с отвращением взирал на изысканную пепельницу: до чего докатилась. Рюмки горестно сгрудились вокруг стеклянной уточки, памятной еще с детских игр, семейной любимицы. Нынче же кто-то отломил ей тонкую, с синей прожилкой внутри лапку, и теперь ее розовая перепонка едва виднелась среди окурков, пепла и разномастных пробок. На краю стола возвышался кувшин с остатками жидкости, пахнувшей незнакомо и резко. Всеволод Рюгин припомнил, что жидкость купили уже ночью, прямо во дворе; торговал ею некто в куртке до колен, с распаренным лицом.
Помимо очевидных признаков разгрома, в гостиной можно было подметить множество мелких деталей. Но при беглом осмотре они , отпечатываясь в сознании, чуть-чуть не добирали до оценки, и это порождало особенно тягостное чувство. Хотелось что-то сграбастать, куда-то бежать, что-нибудь сделать, но никак не получалось ухватить кончик нитки, за который следует потянуть в первую очередь.
Поникшие, выцветшие шторы, чуть разойдясь и тяжко опадая, являли молочный провал окна. Здоровенный глобус, которому место в лаборатории алхимика средних веков, обосновался на подоконнике. Из Центральной Африки торчал кухонный нож, всаженный по рукоять. Форточка была открыта, в нее тянуло холодом и сыростью, - они-то и привели в чувство Рюгина, разбудив. Возможно, что и пресловутое понимание, осознание того, что он давно один и все ушло, тоже приплыло на волнах этого холода.
Хмурясь, Всеволод Рюгин запахнул халат и направился в спальню. На пороге он споткнулся и налетел на кресло, которое тут же покатилось и въехало колесиками в груду пластинок, две - хрустнули.
На постели в спальне растянулся хороший знакомый - хороший, но не более. Хороший знакомый, спасибо и на том, перед сном удосужился скинуть ботинки, однако спустить их с кровати на пол оказался, вероятно, уже не в состоянии. На диво расторопный паук плел свою сеть, цепляя нити за ночник и за нос хорошего знакомого. Ночник застыл в грибном своем удивлении, сбив круглую шляпку набекрень и приветствуя всяк входящего.
Наглядевшись на эту картину, Рюгин прошел в кабинет, где обнаружил еще одного типа - фигуру для себя новую. Этот почивал на полу, разиня вонючий рот. Похоже, начинал он спать на диване, так как его расхристанная туша придавливала кусок стянутого покрывала. С письменного стола беззаботно взирало на все это дело фото молодой маменьки. Судя по выражению лица, ей было всего-навсего любопытно и странно. С другой фотографии остолбенело глядел отец. Ему хотелось что-то сказать, но он ничего не мог поделать, навек впечатанный в квадратик картона. Темные бордовые обои казались в утреннем сумраке черными и дышали нездоровьем. Рюгин никак не мог отделаться от впечатления, что задававшие храпака друзья имеют на его дом гораздо больше прав, нежели он сам.
У него не болела голова; мысли, против ожидания, были ясными; во рту же оказалось тоже вполне прилично, но только чего-то не хватало в груди. Барабанщик с поехавшей крышей прочно засел в сердечной сумке и без устали жал на педаль "премьера", изредка прохаживаясь по тарелочкам. Тоска, которую некоторые именуют свободно плавающей тревогой, - или наоборот, тоска плавает, - в общем, неважно, знающий да поймет, - парила в безвоздушной тепловатой пустоте. И вообще - будто скафандр надели, очень удобный, легкий, но только - надели изнутри. Вскоре все это сменилось приливом активности.
Всеволод Рюгин начал метаться по квартире, распахивая форточки и бессистемно уничтожая следы погрома. Потом случайно попавшей в помещение птахой он с разбега проник в гостиную, с необычайным проворством одолел высоты стола и бюро, после чего очутился на комоде, где и нахохлился. Он завернулся в сальный ворот халата, без труда втянул короткую шею, утопил голову в плечах и погрузился в оцепенение. Послышалось склеротичное ворчание: гигантские напольные часы, смахивавшие на доброго древнего зверя, который терпеть не может двигаться и любит поурчать животом, ударили сколько-то раз. Тут же из кабинета донесся другой звук - нечто среднее между кряхтением и стоном, и вскорости безымянная личность, неизвестно как угодившая давеча в фамильный склеп Всеволода Рюгина, нарисовалась на пороге. Одетая кое-как, она демонстрировала холерную обезвоженность, и сей недуг не в силах были скрыть даже тучные телеса. С минуту фигура ошарашенно смотрела на примостившееся на комоде чучело, одновременно пытаясь застегнуть ширинку бледными, трясущимися сардельками пальцев. Всеволод Рюгин сидел не шевелясь, мрачно глядя в сухие воспаленные глаза пришельца.
- Ты... чего там? - выдавил наконец гость, не решаясь приблизиться. Не получив ответа, он вдруг побелел и, что показалось совсем неуместным, перекрестился. Завопив: "Сгинь, падла! ", он бросился в прихожую и долго возился с дверным замком, шумно дыша. Все ж таки отмкнув замок, вывалился наружу и грохнул дверью, отчего кусок штукатурки со слабым щелчком спикировал на горбатый паркет.
Всеволод Рюгин, казалось, происшедшего не заметил. Взгляд его продолжал упираться в место, где только что стоял человек. Потом Рюгин начал рассматривать стену, украшенную многочисленными изображениями павлинов в дорогих рамках, - их собрат, как было сказано выше, безжалостно обошелся со стулом венской работы. Потом Всеволод, мысленно уже, охватил взором весь свой дом, где когда-то... И здесь та, что свободно плавала в опустошенной душе, вдруг вытянулась в струну, заострилась и ударила куда-то вниз, где сосредоточена жизнь. Задержав на миг дыхание, он уронил руки, а через несколько секунд уже спускался с комода. Он неспешно, с каменным лицом вошел в спальню, где хороший знакомый купался в сновидениях, будучи сам захвачен в плен коварным членистоногим. Сокрушая призрачные миры паука и хорошего знакомого, Всеволод Рюгин решительно потряс последнего за плечо. Тот мыкнул, его толкнули снова, он разомкнул глаза. Они, открытые, были не глазами, а глазками - маленькими, посаженными столь глубоко, что из-за этого смотрели на мир с бесконечной обидой и недовольством.
- Что? - шало проронил хороший знакомый, приподнимаясь на локте. Сопливая нить лопнула, и восьмилапая фигурка пораженно зависла в воздухе, разгребая воздух.
- Будешь? - осведомился Всеволод Рюгин, взболтнув перед носом гостя бутыль с ядовитыми остатками. Тот вдохнул аромат и схватился за горло.
- Нет? - вскинул брови Рюгин. - Тогда обувайся.
- Да я...
- Обувайся, обувайся, давай, - произнес Всеволод бесстрастно, и знакомый, охая и стеная, натянул перепачканные глиной корочки, позволил взять себя под руку и вывести на лестничную клетку.
- Ты не обижайся, - и Рюгин отечески возложил ладонь на плечо знакомого. Того шатало.
- Ты...
Дверь захлопнулась. С лестницы раздалось:
- Сева! Посев! Пусти же, растудыть...
Но Всеволод Рюгин уже снова утвердился на комоде. И прошло немало времени, прежде чем он сообразил, что никто его не видит и ни одна живая душа не оценит, как раньше, его причуды.
Домом похвастать дано не каждому. Такого дома, как у Всеволода, не было ни у кого - так негласно и гласно считалось в кругу его друзей. И как сиял Всеволод при виде отвисших дружественных челюстей, что отвисали и по причине удивления (откуда???), и от желания немедленно заглотить заливную осетрину и коньяк, поданный в трех вариантах охлажденности. "Рыбница принесла", - скромно опускал глаза Рюгин, объясняя осетрину. Рыбница не умещалась в массовом сознании, а ведь в него, сознание, стучалась еще и молочница, и кадушки отменного домашнего пива, и старинная музыкальная шкатулка, мурлыкавшая доброе и хорошее. Резная мебель, прокуренный, сумрачный кабинет, приветливый к любому гостю, - везде добротная, обжитая, - не показная! - роскошь. И, разумеется, вездесущие павлины. Дед рисовал их с маниакальным усердием. Его упрямое трудолюбие не пасовало ни перед маслом, ни перед акварелью, ни перед цветными мелками. Творивший с посильным разумением новейшую историю, дед за долгую свою жизнь прошел сквозь бесчисленные невзгоды и на закате, глубоко больной и глупеющий день ото дня, взорвался россыпью - почему-то - павлинов-близнецов, разнившихся лишь форматом и мелкими деталями. Всеволод Рюгин смутно предполагал в том взрыве какой-то мистический смысл. И вот сей фейерверк осел на стенах кабинета, коридора, гостиной; его брызги достигли как жилищ близких друзей, так и квартир случайных знакомцев. Павлин всерьез претендовал на роль фамильного герба. Фальшивые восторги, что щедро расточала жестокая публика, дед расценил как искреннее признание в его лице выдающегося мастера. Бедняга напыжился, начал высказывать туманные намеки на свое аристократическое - из интеллигенции, по меньшей мере, - происхождение. Это, конечно, было полной чепухой: до получения в 20-х годах технического образования дед оставался совершенным лаптем. Он мог в лучшем случае рассчитывать на роль Авраама, чье семя в дальнейшем благословится и разовьет в себе белую кость.
Тем не менее гордое кичливое семейство держало фасон до последнего. Опять же дед, к примеру, полагал, что посещение театра есть форма самораскрытия белокостной сути - не более и не менее. Ему не приходило в голову, что это - естественная потребность культурных людей. Но в театре он бывал крайне редко, а если уж шел - надувался пуще прежнего. Однажды он взял с собой юного Всеволода, прозревая в походе преемственность поколений, и тот с ужасом наблюдал, как дед, глядя в сторону, нервно вложил в ладонь оторопевшего гардеробщика сорок копеек в обмен на номерок. Дед почему-то усматривал в этом славную аристократическую традицию.
За две недели до своей кончины дед, не навещавший театров вот уж с десяток лет, просмотрел газету, наткнулся на театральную рубрику и, помедлив, выбрал почему-то "Женитьбу". С деланным равнодушием он небрежно спросил Всеволода: "Ну что - пойдем? "Дескать, дело обыденное. Всеволод, к тому моменту вполне справедливо подозревавший, что дед "Женитьбу" даже не читал, со смешком отказался. Павлины между тем сказочно расплодились. Их клювы, глаза и даже хвосты веером, поспешая за летом дедовских дней, приобретали все более и более агрессивное выражение. Рюгин слишком поздно смекнул, что надо было идти. Он понял это мгновенно, задыхаясь в толще черного вала нахлынувших воспоминаний, и, задерживая дыхание из-за подступивших слез, ринулся в спальню и впился губами в запавший колючий рот, уже несколько часов как остывший. Дед во всем любил комфорт, всегда был охоч до мелких, неуклюжих, интимно-домашних удобств вроде разных тесемочек, подставочек, подушечек. Мучимый в последние дни болями в ноге, он обрел источник облегчения в миниатюрном стульчике и неловко ковылял по квартире, толкая его вперед. Последним удобством, которое он сорвал, был узкий лоскут бинта, подвязавший челюсть.
... Минуты текли. Всеволод Рюгин, оставаясь на комоде, сменил позу и теперь сидел по-турецки. Вспомнив про деда, он не стал останавливаться, но сосредоточился еще сильнее, и вот, с очередным ударом часов, перед внутренним взором всплыли, наподобие улыбки Чеширского кота, залихватские , как у французского "гарсона", усы - батюшка. Рюгин терпеливо ждал, но дело усами и закончилось, и Всеволод начал думать, какой редкий шутник был батюшка; правда, шутил он довольно плоско, но маленького Всеволода юмор такого сорта вполне устраивал. Всеволод поднял глаза и в который раз изучил старинное безобразное красное пятно на потолке. Изумившись, он помотал головой и посмотрел снова - конечно же, никакого пятна не было уже давно. Батюшка запустил помидором в потолок лет двадцать тому назад, стремясь развлечь зареванного по какому-то случаю крошку-сына. Дальнейшие памятные Всеволоду проказы были примерно того же характера. Когда сынок подрос, он тоже полюбил шутить. Папа с сыном постоянно подстраивали друг другу разные мелкие каверзы. Всеволод доставал кусок игрушечного дерьма и клал папе на стул. Батюшка не оставался в долгу и швырял на пол хитроумный западный шарик - тот, лихо кружась, раскручивался, рос, разворачивался и оформлялся в очень правдоподобную лужу блевотины. Подсовывать предметы, напоминавшие о грубых физиологических отправлениях, вошло у них в привычку. Лишь однажды Всеволод немножко отошел от негласного правила - и день тот стал роковым. Отмечая свой юбилей, батюшка, не забывая об аристократическом происхождении, сидел, заложив салфетку, кроил утонченную мину и ловко распиливал ножичком громадные куски мяса. Всеволод, улучив момент, ввел родителя в заблуждение искусной резиновой подделкой. Он рассчитывал в случае чего вовремя остановить трапезу, но папаша оказался столь горячим в еде, что даже доктор, производивший вскрытие после того, как тот насмерть подавился, разводил руками, дивясь нелепости смерти.
... Ноги Всеволода затекли, пришлось сменить позу. Он растравил себя вконец и тщетно старался обуздать воспоминания. Всплыла маменька - да ненадолго. Глупая, молодая, она, впервые ступив под тяжелые потолки Дома, подавленно охнула и вскорости сделала шаг назад. Стены встретили пришелицу негостеприимно - Дом был на такое способен, хотя и не часто, но зато - навсегда. Всеволод представил, как она ходит, кутаясь и не зная, где спрятаться, по темному коридору, поочередно заглядывает в необозримые комнаты и нигде не может найти себе места. Всего-то через год, произведя на свет Всеволода, она скрылась - не без скандала. Она, работавшая до замужества гидом-переводчиком, сочла за лучшее связать свою судьбу с учтивым седовласым выходцем из Барселоны. "В Гишпанию отбыли! "- любил приговаривать дед, усмехаясь злобно и радостно. Он качал головой, поражаясь глубиной падения, и садился за очередного павлина. В ответ ему фыркала бабка - с ненавистью в фырке. Ненависть - детище неизвестно каких грехов - созрела-таки за долгие годы, прожитые вместе. Вечно недовольная, вечно полная всевозможных страхов бабка с первых же дней невзлюбила свое жилище, безошибочно угадав его враждебный настрой. Что с того, что, много лет назад вселяясь в этот дом, ни он, ни она не пошли против совести? Одному Богу известно, в каких-таких дальних краях покоится ныне прах его прежних владельцев. Молодожены никого не стеснили, не говоря о большем, а большее в те времена, как известно, было делом обычным. Бабка, женщина простая, сразу ощутила гордый норов Дома. Он, печалившийся о старых хозяевах, не был намерен ни на йоту отступать от заведенного и каждой своей щелью задавал непрошеным гостям совсем не тот уровень жизни, к которому они привыкли. Он не желал поступиться ничем. Дорасти до планки - вот плата, что назначил Дом чужакам. "Похоже, не дотянули, - впервые в жизни подумал Всеволод Рюгин. - Развязались пупки". Бабка о многом догадывалась и до самой смерти готовилась к худшему. Они жили в достатке, но она , наперекор домочадцам, прятала деньги в чулок неизвестно зачем - и даже задолго до того, как поразила ее старческая скупость. Она любила подчеркнуть, что не жалеет, якобы, денег и всегда готова дать "на дело". "На дело? "- грозно вопрошала она бессовестного попрошайку-внука. "Ну а как же", - Всеволод бурно негодовал, грезя в душе распивочной, что через дорогу. Когда бабка сошла с ума, она без умолку твердила о неком статном молодом человеке, который стоит перед ней и собирается отнять накопленное. Особенный страх она почему-то испытывала при виде Виктора Борикова, и тот, послушав пару раз ее вопли, швырял телефонную трубку, если, звоня Всеволоду, нарывался на бабку. Она умерла в изнуряющем, тягостном маразме. Как и следовало ожидать, после ее кончины обнаружились тайники. Всеволод до сих пор натыкался на новые и новые, одновременно радуясь и возмущаясь.
Теперь же - понимание и еще раз понимание. Дом отверг их всех, и Рюгин испытывал великую жалость к ушедшим родным, из кожи вон лезшим, чтобы прижиться в снисходительно-надменных стенах. Они, ушедшие, были отнюдь не глупы и прекрасно знали, как далеки они от намеченной цели. Так что еще и поэтому не чаяли они души в наследнике, высматривая в каждом его жесте, каждой прихоти проявление долгожданной породы. В необычном доме должен жить необычный человек - и они жадно ожидали знака, потакая любой странности Всеволода. Он уловил это детским чутьем и вел себя так, как от него хотели. Его буквально выворачивало и ломало в стремлении соригинальничать, и как-то однажды, не зная, что бы еще выдумать, он впервые вскарабкался на комод и сидел там довольно долго, с книжкой о Карлсоне, ожидая зрителей, и был в итоге вознагражден. Умиленные, растроганные зрители выросли на пороге и завели ему музыкальную шкатулку, и часы тут же начали бить, и еще ему дали торта.
Нынче Дом, изведя постояльцев одного за другим, поруганный, оскверненный, но не сдавшийся, с достоинством терпел последнего жильца. В развале и хаосе вокруг прочитывалось усталое торжество. Напрасными оказались попытки Всеволода обмануть Дом фальшивой экстравагантностью. Рюгин спустился на пол. Он рванул с окна штору, закутался в нее, нахлобучил на голову абажур с настольной лампы, закурил длинную индейскую трубку и полез назад - все тщетно. Он призвал на подмогу все святое и все дьявольское - но тщетно, чувство покинутости, инородства осталось.
... И прежде не чуждый пьянству, он взялся за дело с удвоенной силой. Лишенный поддержки и одобрения в самых нелепых начинаниях, он захотел компенсировать потерю и изощрялся в поисках все новых удовольствий. Потребовалось не слишком много времени, чтобы все возможности себя исчерпали, и отчасти по этой причине Всеволод Рюгин, как за соломинку, ухватился за идею похода. Он не находил в себе мужества признать, что попросту спасается бегством.
Рюгин спал, подложив под голову рюкзак, требуя от сна обманчивой безмятежности. Немного мешала кинокамера, но Рюгин любил это орудие и не сердился на него. Он и в этом оставался оригиналом - никакого видео! Камера, пожалуй, была последним, что поддерживало его как человека, и он не подведет, сварганит материал этим козлам, что давно порываются выгнать его из редакции за пьянство и общий беспредел.
Сон не приносил облегчения. Пригрезилось бывшее давным-давно: они с отцом загорают на старом пирсе, а вокруг - никого. Очень хорошо от этого загорания. И все еще живы. Ветер гонит мелкую рябь по реке, в которой, говорят, есть опасные водовороты. Жарко, доски на пирсе - в занозах. Всеволод совсем маленький и очень боится воды. Отец - в купальной шапочке, бесстрашен - он группируется в поплавок, и - кувырк-бултых! его нет минут, две, пять... На другом берегу - маленькие домики, Всеволод никогда там не бывал и не побывает, потому что они очень далеко. Не верится, что там могут жить люди. Отец все не показывается. Всеволод с отчаянной решимостью погружается в воду, плывет к домикам. Ему все труднее плыть, а он уже догадывается, видит, что один из них, с красной крышей, - его, но вода густеет: сперва - как подсолнечное масло, потом - как сметана, клейстер, пластилин... Точно посреди реки рябь замирает, ни с того, ни с сего взметнувшиеся вдруг волны застывают в темно-синие пластилиновые горбы - со Всеволодом, тоже застывшим, с разинутым ртом, с протянутой к домикам рукой.
Г л а в а 5. ЗНАКИ И СИМВОЛЫ
Когда утром, просыпаясь в темном вагоне, пассажир сдвигает оконную шторку, он внутренне хоть немного да вздрогнет, ибо мимо проносятся совсем незнакомые места. Как будто и нет ничего особенного в мелькающих холмах и уплывающих долинах, а все же декорация сменилась. Это виновата ночь, пролегшая водоразделом меж привычным и неведомым.
"Куда ж меня черт занес? "- качает головой путник.
Что-то похожее наклевывалось и тут, только странники еще спали.
... Склеенные туманом, обездвиженные, чернели деревья, ток соков остановился. Крупные капли влаги бесшумно срывались с ветвей. Уже в нескольких шагах ничего невозможно было различить. В траве одиноким пупырышком вызывающе торчала ядовитая ягода "вороний глаз".
Окунуться в туман - до чего зябко, неприятно! к тому же тебя, ухватив крепкими пальцами за локоть, влекут глубже и глубже в чащу.
- Только пикни! Ни звука у меня! - бормотал Конечный, таща не проснувшегося толком спутника в лес. - Если хоть слово вякнешь...
- Ты что, Коньячный! - слышался в ответ свирепый шепот. - Что на тебя накатило?
- Что накатило... сейчас увидишь... Да не скули! - замахнулся Конечный.
Они отошли не так уж далеко от стоянки. Неожиданно Конечный выпустил локоть и упал на одно колено. Выставив второе острым углом, он завис над кучкой какой-то дряни.
- На! Полюбуйся! - вдруг его голос задрожал и стал лепечущим. - Что делать-то будем, а?
- Что это такое? - впрочем, и так было видно: две свежие горелые спички, папиросный - тоже свежий - окурок и клочки бумаги, использованной по назначению.
- Что? Ты еще не понял? Очки надень! - Конечного мелко трясло. - Все свеженькое! Недавнее! Они следят за нами, понимаешь?
- Зачем им за нами следить? Они могли бы уже сто раз нас повязать! Да и не такие они лопухи - следы оставлять... Это же профанация!
- Умный не по годам! - огрызнулся Конечный. Он подобрал щепку и несколько раз со злостью ткнул в бумажные клочки, пытаясь их расправить. Потом с перекошенным от омерзения лицом склонился и стал всматриваться в текст. - Бланки какие-то, - буркнул он чуть погодя. - Медицинские, - уточнил он и диковато оглянулся.
- Ну вот! С чего бы им таскать с собой медицинские бланки? Может, доктор какой по грибы ходил. Присел справить нужду...
- Хорошо, если так... Только больно уж все одно к одному складывается, - Конечный немного успокоился. Он несколько раз чиркнул отсыревшей спичкой, прикурил. - Как бы то ни было, - сказал он тихо, - нам надо удвоить бдительность.
- Ты бы больше петлял. Сколько можно заметать следы? Если нас пасут, лучше сразу двинуться напрямик.
- Да, пожалуй, - кивнул Конечный. Он поднес спичку к бумаге. - Зараза, даже отсыреть не успела! - Бумага легко занялась прозрачным огнем. - Тьфу, - Конечный скривился. - Серой понесло. Словно тут чертей выгуливали.
Они подождали, готовые сорваться с места при первом шорохе. Со стороны стоянки доносился молодецкий храп.
- В гроб они нас пристроят - так храпеть, - раздраженно заметил Конечный. - Понятно, любая маскировка полетит к дьяволу.
- Слушай, Коньячный, все-таки - как мы им скажем? Может, ничего не говорить? Придем, увидим, что никакого лагеря нет, ну и ладно с ним. Зачем что-то объяснять?
- А куда ты денешься? Все равно, как только кто-нибудь загнется, придется раскалываться.
- На кой леший? Зафиксируем, и все дела. Наплетем чего-нибудь...
- А дальше? Дальше, как начнется главная разборка? - Конечный втоптал папиросу в мох. - Нет, не отвертеться. Да и сущность без объяснений не выявить. Почем ты знаешь, как там все обставлено? Может, только один и проскочит. Самый-самый. Надо знать, на кого ставить.
- Они нас разорвут, как узнают.
Конечный помолчал.
- Руки коротки, - хмыкнул он наконец. - Но вот это... - он стрельнул глазами в горстку пепла и опять помрачнел. - В общем, я недоволен. Что ты все башкой крутишь?
- Пошли назад, хватит шептаться. Туман рассеивается.
- Эх, знать бы, где упадешь... - Конечный медленно распрямился, держась за поясницу. Он наподдал кочку, закидал пепелище землей. - Пошли, - и, не дожидаясь напарника, побрел к пробуждавшейся компании.
* * *
За завтраком спешили. У всех был деловитый, озабоченный вид. Всеволод Рюгин не удержался:
- Куда вы гоните? - спросил он подозрительно. - Тусовка никуда не уйдет.
Его не поддержали, и Рюгин замолчал, передернув плечами.
В такой же спешке начали собираться. Больше других суетился Парвус, уловивший, как обычно, общее настроение и не желавший шагать не в ногу. Он сновал туда-сюда, развязывал рюкзаки, завязывал рюкзаки, изредка - замирал, как бы стараясь отрешиться и сосредоточиться на упущенных мелочах. Бориков с неодобрением изучал свои фирменные шмотки. Стоя в одних трусах, он держал одежду на вытянутых руках перед собой и кривил рот, видя, что великолепие поблекло, вещи извазюканы в грязи, а кое-где и порваны. Но он в конце концов смирился, оделся во все это и задернул многочисленные молнии.
Когда все были готовы, Конечному приспичило попить, и остальные долго ждали, пока он чавкал и отдувался, потягивая из горлышка минералку. Рюгин и Яшин попросили по глоточку, и Конечный с явной неохотой, глумливо брюзжа, оставил им на донышке.
Наконец тронулись в путь. Они покинули место ночевки не оглядываясь, не удостоив прощальным взглядом место, где худо-бедно излетела из жизни целая ночь. Их словно магнитом тянуло вперед, дальше, без права на посторонние мысли. Разговоров больше не было. Вчерашние темы остались вчерашнему дню. Никто не вспоминал о странных несообразностях, необычных ощущениях, диковинных находках. Посторонний с незашоренным взглядом, наверно, смог бы усмотреть нечто новое в окраске и форме растений, в молчании птиц, в неподвижности воздуха. Однако ночной сон, казалось, смыл остатки сомнений, отобрал способность удивляться и отдал путешественников во власть стремлению двигаться дальше и дальше, к тайному логову молодежи, отбившейся от рук, где жизнь наполнится смыслом, обыденность и скука сменятся растворятся в разнузданных мистериях, а Всеволод Рюгин изготовит для газеты забойный репортаж.
... Несколькими часами позже, изрядно уставшие, они забрели в мрачную, сырую чащу. Там их ждал новый сюрприз: на нескольких елях - старых и молодых - были повязаны красные пионерские галстуки. Никому и в голову не пришло задуматься : каким образом попали в этакую глушь пионеры и какие-такие места боевой славы они чествовали. Притомившиеся пилигримы устроили привал и расслабились. Давно вызревавшая в глубинах душ надежда встретиться с советской властью на узенькой дорожке сбылась. Компания вошла в раж и долго плясала вокруг елок, хохоча и вычурно гримасничая. Потом устроили соревнование - мочились на стволы, стараясь добрызнуть до красных тряпиц. Бориков оступился и шагнул в колоссальный муравейник, где его жестоко искусали. Досталось и муравейнику. Опять-таки Парвус стремился всех перещеголять. Он рванул галстук с дерева, препоясал чресла и с гиканьем скакал, расшвыривая собранную муравьями хвою. Потом, прямо на импровизированной танцплощадке, был устроен перекур, а за ним - перекус. Но вскоре - притягивал невидимый магнит! да и комары знали свое дело - собрались и продолжили путешествие.
Через полчаса лес кончился, потянулись необъятные поля. Они снова вышли на одноколейку. С обоих боков железной дороги пышно росли не знавшие удержу дебри кустарника.
Группа ступила на шпалы. Окаянное солнце равнодушно палило все, до чего могло достать. Длинноногий Бориков сетовал на то, что шпалы уложены слишком близко друг к другу и ему из-за этого приходится семенить. Ржавая пыль, взлетая, пачкала его некогда светлые брюки. Потом ему страшно захотелось пить, но воду экономили и не давали. Бориков принялся ругаться:
- Парвус! - орал он. - Гад ты, Парвус! Тоже затею придумал! Я... поверил, как родному... поперся, как козел... Другой бы позвал - в жизни бы не пошел! А теперь тебе глотка воды для друга жалко. Да дайте же пить, уроды!
Конечный, шедший впереди всех, оглянулся, хмыкнул и продолжал идти.
Неудобная, выжженная солнцем одноколейка могла бы все же сократить их путь, но с нее пришлось сойти. За поворотом неожиданно обнаружилось убогое подобие станционной будки. Возле будки отрешенно стояла лошадь, впряженная в телегу-развалюху. Кучером сидел цыган средних лет. Он флегматично пускал дым сквозь редкие желтые зубы и щурился из-под картуза на солнце. За спиной его, в телеге, копошилось что-то живое, скрытое мешковиной.
Никто и не заметил, как Конечный взял на себя роль поводыря. Едва завидя цыгана, он резко свернул со шпал в гущу кустарника. Ни один не возразил, хотя и пришлось продираться сквозь хитросплетения ветвей, какие-то колючки и крапиву. Не радовала даже желанная тень. Яшин часто оглядывался, ища оставшегося позади цыгана, а Парвуса под левый глаз ужалил слепень, и рябая рожа после этого вконец обезобразилась.
Но вот кончился кустарник, а Бориков все не замечал в Конечном намерения остановиться. Бориков сел на тропу и заявил, что если ему не будет дан глоток воды, он умывает руки.
- Чем это? - ехидно осведомился Рюгин.
- Хоть ссаньем. Надоело. Совсем вы, мужики, охренели, - сообщил Бориков, усаживаясь поудобнее. - Так не договаривались.
- На, жри! - Конечный швырнул ему бутылку минеральной, но Бориков, не ожидавший этого, зазевался, и бутылка глухо ахнула о землю. Благодарная почва немедленно впитала все, что вылилось, и быть бы тут драке, не укажи Яшин на далекие постройки, дрожавшие на жаре вместе с воздухом.
- Дом! - сказал Яшин. - Еще чуть-чуть. Во-он там, видите? Напиться-то уж дадут.
Посмотрев на лицо Борикова, Конечный, уже готовый было вскинуться, передумал и лишь покачал головой с досадой.
- Давай, Витек, пошли! - Парвус поставил Борикова на ноги. - Тут недалеко.
Пришлось немного отклониться от курса, и путь их теперь лежал через луг, поросший сухой высокой травой. До построек оказалось дальше, чем они думали поначалу. Наконец они приблизились; дом выглядел жилым, но смотрелся страшно одиноким на своем пригорке. Хозяева, кто бы они ни были, наверняка не относились к числу любителей покалякать с соседушками.
Конечный настоял на своем, и все легли на животы. Прячась в неприветливой траве, они по-пластунски подползли к изгороди. Она имела жалкий вид и отгораживала неизвестно что неизвестно от кого.
Борикова вдруг затрясло.
- Ты чего? - удивленно взглянул на него Парвус.
- Н-не знаю, - пробормотал Бориков, вжимаясь в землю. - Ребята, пошли отсюда... Черт с ним, мне уже не хочется пить...
- Ну уж ладушки, - возразил Конечный. Он приподнялся на руках и внимательно осмотрел двор. Ни кура, ни поросята - никто не нарушал общего спокойствия. Конечный высвободился из лямок рюкзака, порылся в нем, извлек несколько пустых бутылок и флягу. - Иди! - он протянул посуду Борикову. - Сам напейся и нам принеси. Только, смотри, тихо!
- Мужики, я серьезно, - жалобно сказал Бориков, с которым творилось что-то странное.
- Иди, тебе говорят! - прошипел Конечный.
Бориков оглянулся и не нашел в глазах спутников сочувствия. В их взглядах читалось прохладное непонимание. Он попытался сплюнуть, но во рту пересохло, и удался один только звук. Бориков выпрямился и обреченно двинулся к калитке, прижимая тару к груди. Он толкнул калитку ногой и замер, обернувшись. Из травы высовывался и делал отчаянные жесты Конечный. Он тыкал пальцем в сторону дома, желая, чтобы Бориков потихоньку заглянул внутрь и проверил, есть ли там кто живой.
Бориков крадучись приблизился к темному окошку и заглянул. Быстро отпрянув, он ровным шагом дошел до колодца, нагнул журавль. Расплескивая ледяную воду, он наполнил бутылки; потом, помедлив, он крепко обхватил ведро и поднес его ко рту. Лежавшие в траве увидели, как после первого глотка руки дрогнули, лицо изуродовала гримаса отвращения. Бориков выпустил ведро, и оно с победным грохотом устремилось в колодец. Борикова начало рвать - скудно и остервенело. Конечный, наблюдая за ним, стиснул кулаки, зажмурился и так лежал до тех пор, пока не расслышал шаги близ себя и не узрел поставленную перед носом бутыль с колодезной водой.
- Что? - недоверчиво спросил он, косясь на воду.
- Пейте, вода хорошая, - пригласил Бориков бесцветным голосом. Он вытер губы и уселся рядом.
- Что с тобой было? - спросил Яшин, пожирая воду глазами.
- Так, ерунда, - отозвался Бориков. - Там грязь страшенная, и мух полно. Стало противно, ну и... Да еще эта жара.
Он заставил себя еще раз взглянуть в сторону дома. Никаких сомнений не оставалось в том, что это именно та самая изба. Но откуда ей взяться здесь, среди этих жарких полей? Бориков не мог этого понять. А дом был ему знаком хорошо.
Г л а в а 6. СТАРУХА
Виктор Бориков шагнул в тамбур. "Писаный красавец!" - вздохнули пассажиры, когда он сделал следующий шаг - из тамбура в вагон.
Неловко улыбаясь, Виктор Бориков прошел к свободному месту у окна справа по ходу поезда и уселся, поддернув брюки, на полированную скамью. Правую руку он положил на узкий и грязный, с позволения, подоконник. Рукав пиджака немного задрался; белоснежный манжет, подмигнув запонкой, окунулся в пыль. Виктор с неодобрением убрал руку и привалился к стене, проверив сначала, нет ли и там какого подвоха.
Вагон заполнялся. Кто больше, кто меньше, но хоть чуть-чуть - каждый обращал внимание на твердую сорочку и узкий, кровавого цвета галстук. Под оценивающими взглядами Виктор чувствовал себя не совсем уютно, но он уже начал избавляться от этого чувства - не то что поначалу. Все, слава Богу, обошлось; таким он был раньше, будет и в дальнейшем. Канули в небытие дни, когда он околачивался в мерзких притонах, горя лицом и дыша застойным перегаром. Он тогда порядком сдал. Вспоминать об этом было неприятно. Не столько даже об этом - как раз денечки те неплохо было нет-нет, да и вспомнить, прочувствовать - для контраста, для облегченного вздоха: все позади! это не ты, это кто-то другой в иной жизни. Нет, неприятным оставалось то, что он не сумел совладать с бедой в одиночку. Что пришлось обратиться за помощью черт-те к кому, как бы ни был приветлив и мил тот пухленький профессор-гипнотизер со сцепленными на животе ручками.
Превыше всего Виктор Бориков ставил свои независимость и интеллект. Одно, как он умозаключал, обусловливало другое. Подчинение посторонней воле казалось ему невыносимо стыдным делом. Поэтому он, по сглаживании остроты переживаний, так и этак старался истолковать свою потребность в сильной руке. "В конце концов, - рассуждал он, - меня никто не заставлял. Мое желание было первично. Я и сам понимал, что дальше так продолжаться не может. А профессор - что ж! Что такого в его гипнозе? Никакого насилия. Всего лишь метод. Я воспользовался профессором, как пользуются ложкой или вилкой. Если надо удалить зуб - смешно горевать о потере независимости". И он успокаивался, с гордостью представляя себя нынешнего со стороны: чистый, элегантный, талантливый, деловой. А иначе и быть не могло.
- Родненьки! Спаси вас Господи! . . Долго болела... пенсию не дали... Подайте Христа ради...
Виктор Бориков осуждающе смотрел на старуху-нищенку, ковылявшую в черепашьем темпе по проходу. Не то чтобы он не верил в Бога. Нет, наличия высших сил он не отрицал, только вот считал, что относиться к ним надо соответственно. Знамениям, мистическим откровениям он не доверял, считал их блажью, умышленным обманом или предвзято истолкованными психотическими реакциями. Высшие силы на то и высшие. Богу - Богово. Далеко же можно заехать, если на них оглядываться. Почитать за откровение какой-нибудь чих. Философствовать можно до посинения, а истина все равно останется скрытой. Нет уж! Вот он, Виктор, созданный или несозданный, и предоставьте его самому себе, не умножайте сущностей. В чем могу - разберусь самостоятельно, - ведь вы, высшие, о себе ничего не сообщаете толком. На том свете - ваша власть, не возражаю, а на этом - пусть уж мыкается, как умеет, мое гордое экзистенциальное "я". В былые дни Виктор так и выражался: "Мое экзистенциальное "я", сука такая, требует пивка. Подайте же! "
В поле его зрения возникла толстая, гладкая, задубевшая от грязи ладошка. Виктор не глядя выдал медяк и пялился в окно, пока старуха не отошла прочь.
- Спаси Господи! - равнодушно бормотала старуха, крестясь. - Спаси вас Христос! . .
"Как она это произносит! - сердито подумал Бориков. - От зубов отскакивает. Впрочем, какие там зубы... А что? Так денька два побродить - уже на хороший мост наберется! Вот люди работают! "И в мыслях его начал проступать сюжет будущего рассказа. Виктор Бориков имел скромное, но несомненное дарование литератора. С одной стороны, это укрепляло его самомнение, с другой - из самомнения вырастало. Но в одном, однако, случае независимый Виктор полагал возможным подчиниться - самому себе. Своим фантазиям, замыслам, - всему , что поднимается изнутри. Ну, разумеется, только тому, что достойно командовать. На то он и интеллект - отсеивать всякую пакость. И вот, когда случался очередной наплыв, Виктор подчинялся ему с удовольствием и фантазировал неуемно. А верхом удачи он называл мгновения полного слияния с героем. Дело доходило порой до того, что он, влекомый вдохновением, достигал почти абсолютной идентификации и наяву совершал то, что предполагал приписать своему детищу. Этот вариант кабалы был Виктору по вкусу. "Лучше подчиняться высшему в себе, чем какой-то сомнительной абстракции", - говаривал он. Гоголь, который, в частности, переодевался Коробочкой, его восхищал. "Замкнутая система! - восторгался Бориков. - Обратная связь! "У него возникали продолжительные споры с друзьями - со Всеволодом Рюгиным в особенности, так как Рюгин считал, что в творчестве главное - впитать и рассекретить суть окружающих явлений. "Это пассивная позиция! - глаголил Виктор. - Это - Илья Муромец на печи! Только сам! Только внутренний вулкан! "Рюгин пытался возражать: "Витек, но как же, ведь то, что внутри, туда кем-то положено - согласись! "Бориков беспощадно отрубал: "Сие мне неизвестно. Я при этом не присутствовал. Свечку не держал. И к тому же: если твой таинственный благодетель делал кладочку, когда мне был год от роду, или даже меньше, то чем это вредит моей концепции? Я и отрицать не собираюсь - пусть его заложил, но я-то не помню. Так что, старина, получается, что сам я себе пекарь, и лекарь, и аптекарь".
Бориков задумчиво смотрел в удалявшийся старушечий горб. Сочинял: "Сколько, в самом деле, случаев, когда такие вот бабки помирали в полной нищете, и смерть настигала их лежащими на матрацах, битком набитых деньгами". Пальцы Борикова машинально отбивали дробь на оконном стекле. Он уже позабыл, куда он, собственно, направлялся, садясь в поезд - и не мудрено, ведь с самого начала у него не было никакой особенной цели. Так, хорошая погода, выбрался за город, мир посмотреть, себя показать. Сюжет не отступал: "Вообразим ситуацию... некий молодой человек - как бы современный Родион Романович... напоролся на старую ведьму вроде этой... Возможно, он сильно нуждается... И что же из этого будет следовать? "
Погруженный в раздумья, с отрешенным видом Виктор Бориков рассматривал место, где только что была старуха. Поезд остановился на какой-то станции. Цыганский табор галдел на перроне. Тронулась в путь встречная электричка: в другой бы раз Виктор обязательно разглядел бы прижатое к стеклу лицо Яшина, но сейчас ему было не до того.
"Следовать будет то, что наш субъект пойдет за бабкой по пятам... И в финале... почему бы и нет? "
Виктор встал и неторопливо пошел по проходу. Поезд набирал ход. За окнами начали стягиваться тучи, вылезла угрюмая, с тяжелой водой река. Освещенные запоздалым солнцем, весело промелькнули домики на красном глинистом берегу, испещренном ласточкиными норами.