[Оглавление]


Жизнь и приключения
провинциальной души



Живые души

Я всë не могу нарадоваться, что у меня есть своя комната. Острота владения не притупляется, а, напротив, растëт. Так бывает, должно быть, с каждым серьëзным чувством, которое с годами становится только богаче. Моя комната не лжëт, не предаëт. В еë периметре я чувствую себя надëжно. Я так долго мечтала о ней. Знаю, что есть люди, которые не выносят одиночества и тишины - не умеют оставаться наедине с собой. Возвращаясь из толпы домой, первым делом включают телевизор, звонят по телефону. Для них "на миру и смерть красна", дома они "опускаются", а "на люди" выходят в полном блеске.

Думаю, внутренний и внешний миры у каждого человека - нечто, вроде сообщающихся сосудов, и жизнь заполняет один, когда скудеет в другом. Кто, каким образом подвесил эти сосуды, и что движет ими? Не знаю. Я представляю их чашами весов, похожих на те, что у Богини правосудия. Возможно, есть закон, который человек преступает в каждое время своей жизни, приводя в движение эти чаши. В своей комнате я живу так свободно, легко и просто, что чувствую уравновешенность. Окошко - продолжение моих глаз, и за ним сосна, глиняный кувшин с розой и деревянная балка веранды. Стол, компьютер, книги, кувшин с букетом ромашек, картинки на стенах, что нарисовала сама - всë принято во времена уравновешенности, когда исчезали границы миров и душа была доверчива как ребëнок, защищена родными стенами и гуляла на свободе сама по себе, трогая вещи и наполняя собой всë вокруг.

Думаю, что человек всë время воспроизводит себя, но, в зависимости от обстоятельств, его ипостаси выходят либо прекрасными, либо уродливыми. Должно быть, мудрость в том, чтобы как-то научиться выбирать обстоятельства, потому что выбрать "я" он не властен. Теперь моя комната - обстоятельство места, где не однажды отдыхала душой - мой вечный приют, как речной пляжик и детская, где рассказывала сказки детям. "Быть или не быть?" - спрашиваю я себя каждое утро - быть... моей комнате, сосне за окном, пониманию данности и компромиссу, достаточному, чтобы заплатить за съëм экологической ниши с видом на интеллигентность. Мне довольно. Истина в том, что не хочу птичьего счастья и, вообще, ничего чужого. Я люблю свою сосну - она не менее прекрасна, чем Ниагарский водопад - перед вечностью.

Иногда мне не хватает общения; хочется поделиться мыслью или минутой. Но теперь я знаю, что для меня это роскошество, без которого вполне могу обходиться, как давно научилась обходиться без сахара в чае. Спрашивают: "Не любите сладкое?" - Да нет, люблю, но... могу обойтись - увы, толстею... Есть хочется, худеть хочется... общения хочется, двумыслия не хочется... Впрочем, слава богу, о каком недостатке общения можно тосковать теперь, когда оно разлито в воздухе, и слово материализуется чудесным образом, в сравнении с которым скрижали Моисея и тень отца Гамлета - детские игрушки. Я имею в виду ТВ, компьютеры и прочие электронные штуки, которые создают невиданную прежде информационную свободу, когда библейские яблоки протянуты из вечности каждому человеку, и есть или не есть - быть или не быть - решать самому в каждое время своей жизни.

Напрасен спор - кто прав, кто виноват - закон мы постигаем до рожденья. Затем забыть его дано и в муках осознавать, как-будто, вопреки. Как в страшном сне, отчаянно спасаясь, стучим в ворота памяти и криком взрываем вечность: "Быть или не быть?" Не быть... вернуться... Лету переплыть... забыться в созерцании законов бессильных...



Впервые слово информация возникло в моëм лексиконе в одном из самых безысходных тупиков Энска. Это была середина восьмидесятых. Мы тогда переехали на улицу Кремлëвская, пережили кошмар ремонта, и я на остатках энтузиазма повезла детей в Москву, чтобы... припасть... к чему-то, что должно было дать... нечто... чего не хватало, как будто... В Москву! Мы вышли на Красную площадь и одиннадцатилетний А. ворчливо сказал: "Ну, и что? Это и есть твоя Красная Площадь?" Затем братья-нигилисты углубились в извлечении гвоздя, застрявшего между камнями мостовой. Кремль был похож на открытку и казался не настоящим. К мавзолею стояла длинная очередь. Привычные к стоянию в затылок дети потянули меня к хвосту, и тут я прорекла нечто, ради чего, может быть, и принесло нас к святым советским местам: "Нет, дети, мы не пойдëм туда. Это великий грех и нам нельзя". Согласитесь, не так уж плохо - для начала. Потом мы купили в фирменном немецком магазине люстру с густо красными плафонами за тридцать пять рублей и торт "Птичье молоко" за четыре двадцать. Дома оказалось, что кто-то уже успел съесть половину нашего торта, а люстру мы повесили, и по вечерам в нашем окне плотоядно светились три красных фонаря. Эффект ирреальности Красной Площади стал повторяться с мучающей меня настойчивостью, как будто сути вещей покидали свои земные воплощения и жили сами по себе, дразнясь и высмеивая брошенные чучела.

В то время я ненадолго возникла в шарашке очередного "Всесоюзного НИИ". Это был метастаз, в котором нашли, казалось, вечный приют несколько жëн партийных и комсомольских работников, пара функционеров в отставке, несколько случайных шестëрок и несгибаемая мать-одиночка. От Москвы до самых до окраин, с южных гор до северных морей ехали и летели Хомо командировочные к нам за подписями. Везли бутылки коньяка и коробки шоколада, стояли в коридорах и скреблись в дверь. Куражился начальник - вселенское Хамо, коллектив изображал деловитость и бдительность.

Кажется, неблагодарная тема описывать теперь, после всего, советскую бытовуху - так много об этом сказано-пересказано. Так бывает, когда меняют старые деньги на новые. Их, старых, так много, что выбрасываешь, и кажется, что никогда не кончатся, но потом, глядишь - уже нет... осталась одна копеечка, и жаль, что не припрятал во-время, чтобы внукам показать. Мне дали, по причине явной профнепригодности, чëрную работу - толстые пыльные папки, которые я должна была листать и отмечать: то есть листнула - пометила и так далее. Я должна была создавать присутствие, движение и звуки, убеждающие ходоков в их ничтожности перед нашей всесоюзной миссией. Сплочëнный коллектив ВНИИ мутировал на моих глазах. Мерещилась группа СС, загоняющая командировочных в газовые камеры и подглядывающая в глазок. Я листала всë хуже, пока не отправили меня в ссылку - на "стройку" - был такой долгострой при институте - многоэтажный бетонный скелет, в котором, для придания ему признаков жизни, копошились парочка тянущих срок "химиков", да пяток ссыльных инженеров. К моему счастью, стройка была близко от дома. Я могла помельтешить немного с кирпичами, а затем, огородами, домой - к хозяйству и беспризорным детям. За свободу платила своей бригаде чаем с бутербродами, и так протянула еще пару месяцев недоразумения.

Всë рушилось, распадалось, и я чувствовала, что нечто злое происходит со мной и миром, догадывалась, что нет и не было не только Мухи-цокотухи, но и берëзовых ситцев, докторов Айболитов, лихих зимних троек - совсем... или только для меня? Всë вокруг враждебно и ненадëжно - всем?... или только мне? Зачем... все живут так... странно... плохо... нездорово?... Мир был похож на собаку Павлова, которая выделяет желудочный сок по звонку. Люди с отвращением шли на работу, ждали звонка, а затем с отвращением - домой - к семейным проблемам. Жизнь была лишена смысла, живого наполнения, внутренней силы и держалась на ритме: звонках, обрывках оптимистических песен, бое курантов, тиканье часов. Я всë чаще выпадала из ритма, все вокруг казалось мне фальшивым, и я сама несла чушь, чувствовала это и страдала.

В ту весну в Литературной газете появилась статья знаменитого режиссëра об экономике в театре, и я, прочитав, прошептала: "Это революция". Скоро взорвался реактор Чернобыля. В список дефицита прибавился йод. Фильм больше не снимался, макулатура не сдавалась, и святое святых каждой советской женщины тоже не вдохновляло - не консервировалось! (Кто не знает - это занятие каждой порядочной советской семьи: летом и осенью превращать свою квартиру в небольшой консервный цех и проводить в нем вечера и выходные дни.)

Я стремительно теряла порядочность. Трудовая книжка пухла от записей. Работники отделов кадров суровели, и меня начали гипнотизировать развешенные там на стенах плакаты с изображением противных крылатых человечков с подписями "Позор летунам". Я понимала, что это, и вправду, обо мне и радовалась, что хотя бы никто не знает о ночных полëтах. Мои претензии к работе формулировались, как мне казалось, всë проще: "Немного здравого смысла и чтобы начальник - не хам", но, разумеется, я ошибалась принципиально и желала нечто, чего не было в советской природе. Я всë ещë верила, что мне просто не везëт - невезуха такая обвальная. Ведь я... такая хорошая, в общем-то: сообразительная, исполнительная, вежливая... просто недоразумение какое-то: о-хо-хо, грехи наши… Я безнадежно выпадала из сплочëнных рядов, пока не занесло меня в последнюю по списку тамошнюю иллюзию, за которую зацепилась, как за гвоздь в заборе.

Кампания по поголовной компьютеризации докатилась до Энска. Кто, чего - никто не знал, но аппарат уже заработал. В школах появились уроки информатики, и понадобились учителя, которых набирали из преподавателей математики и инженеров. Появились вакансии, и я, наконец-то, сумела соответствовать главному требованию образовательного шоу - я ничего не смыслила в этой области и была полна энтузиазма, замешанного на неосознанном отчаянии - адская смесь, необходимая для революционеров, камикадзе, преподавателей ПТУ и прочих смертников. Меня взяли в последний круг родного ада, не подозревая, конечно, что я - Хомо сомневающееся, а значит еще живое и тем чрезвычайно вредное для советской системы образования. Действие моей трагикомедии с информатикой разворачивалось как и всë, что припасено в моей судьбе - под куполом и без сетки.

Слово "информатика" звучит по отношению к своему смыслу - информация, подобно тому, как "иудаика" - к иудаизму. И в первом, и во втором случае, уводит Хомо недалëкого от сути явления. Потом, в Израиле, я прослеживала эффект подмены живой культуры иудаизма, мëртвым культом иудаики. Гениальное явление растворяется в собственной тени, где люди могут "не быть и видеть сны."

В середине восьмидесятых на шестой части суши из братских могил была извлечена кибернетика и сооружен Франкенштейн на устрашение всем, кто готов был предать сложение в столбик. Каюсь, я посильно участвовала в этой затее и благодарю Бога, что это была всего лишь компьютеризация, а не коллективизация, например, и мой энтузиазм реализовался без чернухи. Мой пэтэушный роман развивался, как у Мушки: от летания, свечения и генеральной битвы - до глубокого разочарования в потенциях объекта. Вернее, в потенциях обстоятельства места - информационного кладбища, на котором довелось родиться. Но суть открывающегося мне явления - слова, которое было в начале... - длящегося во время моей жизни... потрясло. Конечно, от моего тогдашнего пребывания в простодушии и до этой фразы - многолетний изнурительный марафон, как это бывает с теми, у кого нет своей комнаты... Говорят, что страдания как-то особенно проясняют мысли. Не знаю, не уверена. Скорее, они прочищают мозги, а это не одно и то же. Думаю, тут необходим компромисс, и комната с закрывающейся дверью - как раз то, что необходимо для решение квартирного вопроса, который всегда только портит.

Слово застало меня врасплох - в самой глубине бытия, когда не выбраться, не переждать и нужно продолжать тащить воз своего семейного подвига и образовываться, как бог даст. Я пыталась воспроизводить себя разумно, но была мучительно несвободна... Ребëнком я думала, что ветер от того, что листья качаются: в начале - один, от него - другой, и вот уже всë дерево, и то, что рядом - глядишь - и лес шумит. Приблизительно так советские люди объясняли "перестройку": завибрировал Горбачëв, зараскачивались недовязанные интеллигенты, зашумел народ и пошли клочки по закоулочкам. Вот и теперь, спустя годы, я слышу всë про то же "раскачивание лодки". Воистину, время не властно над Хомо неберущимвголову. Тогда же, в Союзе непонимание происходящего было обвальным. Собственно, оно являлось главным условием выживания. Вся государственная система работала на уничтожение божьего присутствия.

Недавно я прочла где-то, что ещë в древней Греции некий интеллектуал, рассчитывая условия существования полиса, определял экономические, организационные и прочие составляющие самостоятельной жизни этого социума: количество людей, семей и... душ - живых душ - сапиенс, должно быть; способных осознавать - слышать слово, осмысливать информацию и тем выполнять, должно быть, своë человеческое предназначение, без чего любая община - полис, государство, семья, деревня - что хотите - обречена на разруху и смерть вне зависимости от прочих условий. Живые души спасут неживые... если те не будут губить их с особым усердием. Но губят. Губят с неумолимостью капающего по звонку желудочного сока: "распни, распни", и спасает только чудо - чудо воскрешения. Живая душа свободна воскреснуть. Так, может быть, муками живой души Христа спасаются христиане - все те, кто верят в душевную связь с Иисусом - огромный социум, живущий два тысячелетия - столько, сколько длится крестная мука. Так, возможно, в присутствие страдающей гоголевской души ощущает себя Россией неосознаваемая в иных измерениях страна. Увы, крëстная мука, похоже, единственный компромисс, который готова принять толпа. Душевная связь - сообщающиеся сосуды "МЫ" - жестокая мука для живой души, сопереживающей верующим в неë. Осознавать безумие происходящего, помнить трагедии прошлого, понимать будущие страдания... и не позволять себе забыться, не быть... гибнуть в муках и опять воскресать... кричать об истине и знать, что никто не слышит.



Самое выразительное объяснение "перестройке" я услышала на открытом (то есть, обязательном для всех) партийном собрании ПТУ. Заместитель парторга, подполковник в отставке, преподававший гражданскую оборону, вышел к доске и попытался воспроизвести голосом и мелом то, что велено было ему полковниками. Видимо, он надеялся на авось, не понимая, чего от него хотят, чтобы он изобразил тут, про... Подполковничья плоть рвалась, натягивая пуговицы, из формы - на свободу - к запотевшей бутылочке водочки, хлебушку с салом, лучком и огурчиком. Тучный седой мужчина в погонах со звëздами висел в позе "вольно", водил в воздухе слабой рукой, беззвучно разевал рот, загнанно глядя на тихо веселящуюся аудиторию поверженными глазами вечного двоечника, ждущего звонка. И вот, я думаю, а если бы, каким-то волшебным образом, этот подполковник вдруг... стал бы человеком - осознал себя? Увидел бы своë существо и смог узнать себя? Что сумел бы он изменить теперь... как поступил бы... с животом своим... что смог бы перестроить? Может быть, пошëл бы странником, бродягой по миру, как ребëнок, впервые доверчиво рассматривал бы творение божье, страдая и радуясь, забывая о животе своëм; сбросил бы лишнюю половину своего веса, стал бы похож на старого человека с непросто сложившейся судьбой... Мне противна идея последнего суда. Кого судить? Подполковников с полковниками, всë счастье которых в непонимании своего несчастья? Энчан, подобно кукушатам выбрасывающим из гнëзд иных птенцов - чужих - всех, которые касаются их протестующей против враждебного мира плоти.

Конечно, я не думала так тогда - такими словами - так размышляет моя благополучная ипостась в вишнëвом с бежевом пледе... в белом пластиковом кресле на веранде у кувшина с розой. А тогда... мысли были похожи на чувства и не воплощались в образы и слова, из которых возникает понимание, как из островов самодостаточности возникает планета. Я хорошо помню себя тогда, живущей в хаосе неосознания, когда опорой может быть лишь мир предметов, и любая вещь владеет тобой: грязные парты, наглые выходки, шушуканье за спиной - входят в душу и располагаются там как кукушата, изгоняя Чехова, Гоголя, речной островок, собственных детей. Царь Соломон сказал: "Много знаний - много печали". О-кей, я согласна… Не хочу не быть - не понимать, бояться неизвестности, злиться... Согласна печалиться знаниям.


Продолжение
Оглавление




© Татьяна Ахтман, 1997-2024.
© Сетевая Словесность, 2002-2024.





Версия для широкого дисплея
[В начало сайта]
[Поэзия] [Рассказы] [Повести и романы] [Пьесы] [Очерки и эссе] [Критика] [Переводы] [Теория сетературы] [Лит. хроники] [Рецензии]
[О pda-версии "Словесности"]