Вездеход третий час шел через тундру по компасу в полном тумане. Желтые противотуманные фары почти совсем не помогали, и картина перед глазами напоминала кипяченое молоко с размешанным в нем сливочным маслом. У вездехода были отличные амортизаторы, он лишь слегка покачивался, и движение словно поглощалось его ревущими недрами. Водитель, будто угадав мою мысль, накрыл широкой ладонью спидометр и задорно прокричал:
-- Как вы думаете, с какой скоростью мы едем?
Я посмотрел в окно: глазу совсем не за что было зацепиться.
-- Пятьдесят, -- пришла мне на ум круглая цифра.
-- Почти! Неплохо для первой попытки.
Водитель победно захохотал, убирая руку. Стрелка была за отметкой семьдесят. Я холодно кивнул. Терпеть не могу панибратства со стороны подчиненных.
-- Рекомендую сбавить скорость, -- строго сказал я, не меняя выражения лица. -- Туман сплошной стеной.
-- А какая разница? -- нахально возразил он. -- Ориентиров и при ясной видимости тут нет. Как ни крути -- все равно по компасу ехать. Препятствий нет... Тундра негороженая!
-- Не забывайте, что существуют болота, -- напомнил я ему. -- Особенно сейчас, после глобального потепления, когда мерзлота...
Я не договорил: вездеход сильно тряхнуло, и тут же по ушам неприятно резанул необычный громкий рев. Не машинный, а животный. Мы с водителем инстинктивно переглянулись. Он резко затормозил.
Когда мы вышли из кабины и вернулись шагов на двадцать, ориентируясь в тумане по дыре от вездехода, которая еще не успела полностью затянуться, перед нами открылось душераздирающее зрелище: на земле в неестественной перекрученной позе лежал крупный старый олень с замшелыми щербатыми рогами и плешивой клочковатой шерстью. Вместо задних ног у него было кровавое месиво, в одном месте из пробитой шкуры отвратительно торчала острая кость. При нашем появлении он попытался оторвать от мерзлой земли скорбную бородатую морду, но ему удалось лишь скосить в сторону двух некстати появившихся безрогих существ огромный черный глаз, подернутый мутной пленкой.
-- Не может быть! -- изумленно воскликнул водитель.
-- Я ведь вас просил не лихачить, -- не без злорадства заметил я.
-- Нет, этого не может быть, -- настаивал он.
-- Почему? -- поинтересовался я.
-- По теории вероятности! -- вскричал он. -- Представьте себе квадрат голой тундры четыреста на четыреста километров и на нем два объекта шириной один в метр, второй -- в пять. С какой вероятностью их пути пересекутся в одной точке?
-- А мне странно другое: почему он не убежал от вездехода? -- ответил я вопросом на вопрос. Мне не нравилось, что мой подчиненный предлагает мне решать какие-то задачи.
-- Да потому что он, похоже, несколько дней как отбегался. Посмотрите, какой он дряхлый. Извини, старина, не дали тебе помереть спокойно, -- вздохнул водитель.
Я с новым интересом взглянул на несчастное животное. Впервые за тридцать лет своей жизни я столкнулся с существом, которое на моих глазах умирало своей смертью. Мне подумалось, что в этом процессе должно заключаться нечто существенное, предопределенное природой, и я отдернул руку от кобуры.
-- Может, все-таки пристрелите? -- с надеждой спросил водитель. -- Глядите, как божья тварь мучается...
-- Подождем минуту. Покури пока, -- протянул я ему раскрытый портсигар.
Ждать и правда пришлось недолго: через пару минут олень резко вздрогнул и окончательно замер. Я был разочарован будничностью постигшей его смерти. Казалось, должно было произойти нечто значительное, но после кончины этого живого существа ничего в окружавшем его мире не произошло и не изменилось. Оно унесло свою смерть, это свое личное событие, с собой, оставив случайным зрителям ненужный остывающий труп. Смерть -- ладно, но тайна небытия тоже ушла с концами, едва показав из норы на свет свой мокрый холодный нос. С досады я выпалил оленю в голову.
-- Ты что?! -- подпрыгнул с перепугу водитель, не ожидавший от меня такой выходки.
-- Контрольный выстрел, -- я убрал пистолет и хлопнул парня по плечу, давая понять, что прощаю спонтанное обращение на "ты" в нарушение субординации.
-- После Бога? -- недобро прищурился он на меня.
-- В машину! -- приказал я, с трудом выдерживая его колючий взгляд.
Водитель завел мотор и резко рванул с места. Мы ехали молча. Я подумал, что это даже кстати, и стал предаваться воспоминаниям. Когда я впервые узнал о смерти? Пожалуй, можно сказать точно: это случилось в девять лет, когда в нашем Интернате начались занятия по Закону Божьему. Я и раньше слышал о Спасителе, но это были обрывочные, смутные знания, почерпнутые из отдельных реплик воспитателей и старшеклассников. С началом занятий передо мной стали открываться необычные, жестокие истины. Свой первый урок учитель начал с того, что в красках рассказал про Иеуду-Гитлерра, про казнь Человеко-Бога и его апостолов и про жестокие гонения, которым подверглись адепты новой веры. История о смерти Мессии сковала меня ледяным ужасом. Впервые я ощутил свою беззащитность перед перед этой страшной бледной женщиной с кривым окровавленным ножом. Если даже сам Сын Бога не смог вырваться из ее цепких объятий, что уже говорить о простом маленьком мальчике?
Конечно, я и до этого знал о смерти, в основном из древних книг про мушкетеров и пиратов. Но смерть отчаянных взрослых дядек с рапирами, мушкетами и ятаганами не воспринималась моим детским мозгом как нечто, имеющее ко мне хоть какое-то косвенное отношение. Детей по их отношению к смерти, пожалуй, можно сравнить с животными. Скажем, домашняя кошка может наблюдать смерть других животных -- канарейки в клетке, задушенной ею же мыши или собственных котят, утопленных в тазу хозяевами, -- но у нее нет способности к обобщению, и смерть других животных воспринимается ею как отдельная случайность, ничего не говорящая о ее собственной участи, уготованной ей природой или человеком в будущем. В этом смысле можно считать, что животные и дети по своему восприятию жизни суть бессмертные существа. Они боятся боли и инстинктивно избегают смертельных опасностей, но им неведом страх смерти, который приходит к человеку, когда он осознает неминуемость своей физической кончины.
Но еще больший шок ожидал мою неокрепшую душу, когда я вскорости вслед за этим узнал о том, что вопрос о моей жизни или смерти будет решаться совсем скоро, всего через семь лет, потому что когда мне исполнится шестнадцать, специальная комиссия определит, обладаю ли я особыми способностями, которые дают мне право перейти в категорию Вечных, или же меня надлежит истребить как негодный биологический материал, отбирающий жизненное пространство и средства к существованию у одаренных людей.
С паническим рвением я кинулся выискивать у себя выдающиеся способности, которые могли бы дать мне путевку в вечную жизнь, но ничего не обнаружил, кроме сущих глупостей, типа умения шевелить ушами или сворачивать язык в трубочку. Мое отчаяние усугублялось еще и тем, что моим соседом по комнате в Интернате был спокойный уравновешенный мальчик Игор, отличник по всем предметам, который проявлял особые способности к философии. Высокий и голубоглазый, с волосами цвета спелого пшеничного колоса, с виду он был нитсшеанской белокурой бестией, но в душе неизменно оставался фаталистом и флегматиком. "Будь что будет", -- таков был его основной принцип. Моих терзаний он демонстративно не приветствовал. Допускаю, что втайне он мне сочувствовал, но утешать меня не пытался, считая подобные переживания преходящей дурью.
В этот сложный для себя период я ощутил свое полное одиночество и духовную оторванность от всего мира. Родители навещали меня каждое воскресенье, но в их компании, которая совсем недавно давала мне ощущение теплого семейного уюта, я стал чувствовать себя еще более несчастным, потому что они уже обрели свое бессмертие и прожили каждый по двести с лишним лет, а я... К тому же, они получили свою вечную жизнь не за какие-то заслуги, а наравне со всеми, родившись в счастливое время золотого века победы над смертью, когда еще не было введено "иммортальных квот" -- они понадобились позже, с возникновением проблемы перенаселения Земмли. Сейчас я очень хорошо понимаю, что элементарно завидовал отцу, его жизненному благополучию и устроенности, и ревновал мать к другим ее детям (их было двадцать вечных, и я не знаю , со сколькими "забракованными" ей пришлось расстаться, едва они достигли совершеннолетия), но тогда эта тяжелая смесь из неосознанных детских чувств ядовитым осадком ложилась на дно моего сердца. В присутствии родителей я был предельно немногословен и раздраженно-тороплив, стараясь побыстрее распрощаться с "предками", чтобы избежать разговоров "по душам". Они чувствовали отчуждение в наших отношениях, но не могли понять, отчего оно произошло, и страдали вместе со мной... То есть, "вместе" во временных, но не в душевных координатах.
Искать совет у учителей -- значило прослыть подлизой, а этого я не хотел из мальчишеской гордости, которую не мог подавить даже страх смерти. Ежедневно, ежечасно и ежеминутно размышляя над своим сложным положением, я, наконец, принял единственно верное решение: обратиться за помощью к всемогущему существу, к Спасителю.
И начались мои изнурительные ночные бдения... После отбоя, дождавшись когда Игор заснет, я потихоньку вылезал из окна и вдоль стены, по кустам приторно-пьянящей черемухи, чтобы не заметил охранник на вышке, пробирался к церкви, зажигал свечи перед алтарем и часами, стоя на коленях, молил Спасителя о том, чтобы он послал мне какой-нибудь талант. И вот однажды, через несколько недель таких ночных радений, когда я уже начал отчаиваться, тело Спасителя неожиданно качнулось на трехметровой виселице. Я огляделся по сторонам: пламя свечей не дрожало, значит, сквозняка не могло быть. "Спаситель, я не хочу умирать! -- взмолился я, снова обращая взор к Его совершенной фигуре. -- Умоляю Тебя, даруй мне бессмертие!" В ответ послышался тихий скрип, и тело на веревке стало раскачиваться, как от ветра. Меня охватили одновременно два чувства: радость и благоговейный страх. Сами собой слезы брызнули из глаз, и я выбежал во двор. Но не успел я домчаться до своего корпуса, как со стыдом осознал, что забыл поблагодарить Спасителя. Я пулей примчался обратно в церковь, обхватил покачивающиеся деревянные ноги повешенного мессии и, роняя на Его рассохшиеся ступни крупные прозрачные слезы, впервые по-настоящему благоговейно прошептал знакомое с раннего детства ритуальное благодарение: "Данкешон, герр Каальтен-Бруннер".
Как только я получил благоприятный знак с небес, моя жизнь мгновенно и чудесным образом преобразилась. Мир мне уже не казался зловеще-пугающим, как прежде. Я еще не знал, как и что со мной произойдет в будущем, но уже был уверен за свою судьбу. Вернувшись из церкви, я повалился как был, в одежде и ботинках, на байковое покрывало скрипучей пружинной кровати и, изнуренный, но радостный, смотрел просветленным взглядом в темный потолок, по которому то и дело проползал длинной и косой полосой, прочерченной бегущими тенями от забора, свет далеких фар еле слышных машин, проходивших по дороге, начинавшейся сразу за Интернатом. Этот приглушенный свет из взрослого, незнакомого мне мира наполнял мою грудь сладкими грезами, и сердце стучало в ней ровно и спокойно: "Я буду жить вечно... веч-но-веч-но-веч-но-веч-но..."
Радость переполняла меня, я буквально раздувался от нее, казалось, вот-вот, и я взлечу под потолок, наполненный ее легкой энергией. Мне нужно было срочно поделиться своим счастьем, вылить на кого-то его избыток. Я включил ночник, растолкал Игора и взахлеб рассказал ему историю про качнувшегося Спасителя. К моей некоторой досаде, он при этом непрестанно тер глаза, чесал под мышками и зевал. Наконец, он окончательно проснулся и уперся взглядом в настольную виселицу мессии, которую мне прислал отец по случаю начала религиозной учебы. Она была небольшой, но из красного дерева, очень хорошей старинной работы и принадлежала резцу мастеров известной Нююренбергской школы. Какое-то время я, поддавшись Игору, рассматривал ее тщательную раскраску, позволявшую увидеть мельчайшие детали, например, красную повязку со свастикой на рукаве Спасителя и железный крест на его груди. Даже веревка, обмотанная вокруг шеи Человеко-Бога, была витой и завязанной на узел, а не просто медной проволочкой с крючком, как на дешевых статуйках.
-- Спаситель... качнулся, -- задумчиво проговорил Игор.
В следующий момент он сделал нечто простое, но неожиданное: он ткнул указательным пальцем подвешенную к перекладине фигурку. С неприятным чувством, которое сложно описать, но в гамме которого основными компонентами были одновременно циничное чувство превосходства над маленькой фигуркой и страх перед тем, кого она изображала, я следил глазами за сапогами мессии, как за маятником.
-- Спаситель, -- опять задумчиво произнес Игор и фиолософски-равнодушно добавил, -- какой он, к черту, "спаситель", когда даже себя от петли спасти не смог?
Прежде чем смысл его слов дошел до моего разума, я ощутил сердцем, что он сказал нечто преступно-кощунственное -- задрожав от гнева, я набросился на Игора, повалил его на пол и принялся неистово долбить его в голову кулаком. Почувствовав свою неоспоримую вину, он почти не сопротивлялся, только вяло защищался, прикрывая глаза, чтобы я не наставил ему синяков.
Когда я успокоился и отпустил его, он сосредоточенно утер с лица кровавые сопли, буркнул "извини" и повалился на кровать лицом к стене. Наутро он не подал виду, что ночью что-то произошло, и если бы не его распухший нос, можно было бы отнести тот печальный инцидент к разряду сновидений. Но это было, было, было... Впрочем, никогда мы не вспоминали об этом вслух.
День шел за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем, но чудесные способности, обещанные Спасителем, не спешили пробуждаться во мне. Впрочем, я не торопил их, потому что у меня в запасе было еще несколько лет и я был твердо уверен в том, что в один прекрасный день превращусь из никчемного гадкого утенка в прекрасного одаренного лебедя. Главным было то, что я получил знак от Спасителя и тем самым попал в круг избранных. Сейчас я уже могу сформулировать свои ощущения тех лет, но в ту пору это были не мысли, а интуиция, и она подсказывала мне, что достаточно нести на себе печать Спасителя, и тогда способности появятся сами собой, не важно какие, но это будут гениальные, даже сверхгениальные способности, потому что придут свыше, по небесной милости.
И вот, как говорится в сказках, "в один чудесный день", а было мне тогда тринадцать лет, я заметил, что вижу в окружающих меня предметах и явлениях некую скрытую поэзию. Стоило мне взглянуть на что угодно, будь то снегопад в свете прожектора на охранной вышке или нечто более будничное, к примеру, тюлевая занавеска на окне столовой, по краям обычной картинки возникала некая музыкально-поэтическая аура. Когда я начинал эту ауру внимательно рассматривать, по моему телу проходили медленные теплые волны, волны любви ко всему, что меня окружало, к миру в целом и к каждой его частичке. Это было так необычно и так волнующе, что не оставалось сомнения в божественности происхождения такой ауры.
Оставалось только перенести свое видение на бумагу, чтобы поделиться доверенной мне тайной поэтической сущности мира с окружающими. Это оказалось самым сложным. Стихи сами собой, легко и непринужденно, выплескивались на бумагу, но без всякой рифмы, а когда я пытался заменять одни слова другими, более подходящими по звучанию к предыдущим, терялся смысл всей фразы. Очень скоро меня охватило отчаяние: мои стихи не были похожи на стихи, а значит, я не умел распорядиться божьим даром. Я стеснялся показать кому-либо свои маленькие произведения, потому что боялся непонимания и насмешек.
Единственным человеком, которому я доверился, был мой друг Игор. Когда он внимательно прочитал от начала до конца исписанную мной тетрадку в 12 листов (это казалось мне тогда бесконечно много), то серьезно и даже с необычным для него пафосом сказал: "Замечательные белые стихи". Я готов был его расцеловать: он нашел нужное определение. Белые стихи! Да, конечно же, это именно то, к чему у меня такие замечательные способности!
Через неделю я стал героем дня в школе. Даже старшеклассники подходили ко мне на переменах:
-- Это правда, что ты пишешь белые стихи? Дай сюда.
-- Вот, -- бережно протягивал я им невесомую тетрадку.
Они сосредоточенно листали, чмокая губами, надувая щеки и удовлетворенно мыча в особо понравившихся местах. Главное, они делали это серьезно. "Белые стихи" -- какие магические слова! Если бы я назвал свои вирши просто стихами, они бы ни у кого не вызвали интереса, но "белые стихи" -- это белая магия слова, волшебство соединения несоединимого.
Свой лучший белый стих я написал в тот день, когда меня навестила моя старшая сестра Веда. Ей было чуть больше шестнадцати лет, и она только-только прошла обряд посвящения в вечные люди. До этого она воспитывалась в другом Интернате и я ничего не знал о ее существовании. Да и не мог знать: у моих родителей был незыблемый принцип не знакомить между собой своих несовершеннолетних детей. Разумеется, они поступали так по гуманным соображениям, иначе дети могли привыкнуть друг к другу, и если бы один попал в категорию вечных, а другой -- нет, первому из них была бы нанесена душевная травма (о втором уже никто не беспокоился).
Был теплый весенний день, и мне разрешили выйти с сестрой за территорию Интерната, чтобы погулять на поле. Когда я увидел ее, то был неприятно поражен. Она была безумно похожа на меня самого: такие же светлые слегка вьющиеся волосы, прямой тонкий нос, зеленоватые глаза, мягкий овал лица и тонкие губы. Неприятным наше с ней сходство показалось мне потому, что мы были разного пола. Я как будто смотрел в зеркало и видел в нем себя, только с длинными волосами, подведенными глазами, напомаженными губами и с торчащими из-под кофты заостренными буграми. Очевидно, ей в ту же секунду пришла в голову та же мысль, потому что она густо покраснела и глаза ее заблестели. "Не хватало только, чтобы эта девчонка тут еще расплакалась", -- с досадой подумал я и заставил себя улыбнуться.
Однако, быстро преодолев начальную неловкость, мы с ней легко подружились, поскольку воспитывались в похожих интернатах и нам было что друг другу рассказать. Я закрываю глаза и передо мной стоит картина: мы лежим на прохладной земле, на свежих, только что проросших полевых травах, смотрим в синее небо, купол которого рассечен, как скальпелем, серебристым крестиком самолета, оставившим после себя ровный белый шрам, и я читаю наизусть свои стихи.
-- Здорово, -- говорит Веда, и по ее голосу я чувствую, что ей действительно нравится. -- А про меня ты можешь сочинить?
-- Нет, -- серьезно отвечаю я.
-- Почему? -- поворачивает она ко мне свое любопытное личико.
-- Потому что ты моя сестра, -- серьезно говорю я.
-- Ну и что?
-- А то, что...
Я и сам не могу понять, почему. Наконец, понимаю, но не могу подобрать слов, чтобы объяснить.
-- Стихи -- это как любовь, -- наконец, произношу я после долгого молчания.
-- Значит, ты меня не любишь? -- спрашивает она, нахмурившись, но не серьезно, а игриво.
-- Я люблю тебя как сестру, -- притворно вздыхаю я.
-- Тогда сочини... -- она оглядывается по сторонам, -- вон про ту бабочку!
Я смотрю на красивого и большого, причудливо порхающего махаона, и вижу вокруг него мерцающие черные точки. Я присматриваюсь к необычной ауре -- это кусочки от разлетевшегося кокона, в котором он превратился из прикованной к земле мерзкой волосатой гусеницы в красочное радующее глаз существо, непринужденно летящее по небу. Знала ли личинка, что ей предстоит переселиться из двухмерного мира в трехмерный? Конечно, не знала, но что-то ведь ее заставило сплести для себя кокон... Какое-то предчувствие у нее все же должно было быть!
Я приоткрываю рот, и слова сами выходят из меня, как из чревовещателя:
Может ли кокон прочесть откровение на крыльях порхающей бабочки?
Веда завороженно молчит, потом неожиданно спрашивает:
-- А почему кокон, а не гусеница? У кокона глаз нет, он прочесть не сможет, даже если захочет.
Терпеть не могу объяснять стихи.
-- Ну... -- неохотя отзываюсь я, -- имеется в виду не сам кокон, а то, что в коконе. То есть, может ли личинка, к тому же спящая, прочесть через стенки кокона откровение, начертанное на крыльях бабочки?
-- Тогда да, -- вздыхает Веда.
Очарование разрушено. К тому же, пора возвращаться: мне надо быть в столовой к началу полдника.
Это мое стихотворение -- единственное запомненное мной, потому что оно было последним. Когда оно разошлось по Интернату и дошло до учителей, меня вызвал к себе Главный воспитатель. С виду он был добродушным сморчком лет трехсот (во времена его молодости средство для бессмертия уже изобрели, но старость предотвращать еще не научились), однако отличался въедливостью и педантизмом.
-- Поясните, Стип, что вы имеете в виду этим вашим белым стихотворением? -- спросил он, задумчиво покусывая маленький розовый ластик на конце карандаша.
Я смутился: никогда до этого взрослые не интересовались моими стихами. Взяв себя в руки, я рассказал ему примерно то же самое, что и Веде.
-- Любопытно, -- сказал он и надолго погрузился в размышления.
Наконец, через несколько мучительно долгих минут он вынул изо рта кончик карандаша, резко встал, одернул идеально подогнанный под фигуру черный мундир и официальным тоном провозгласил:
-- Я запрещаю вам писать стихи. Идите.
Я был ошеломлен. Слезы брызнули у меня из глаз от обиды и отчаяния. Я бросился вон из кабинета.
-- Для вашей же пользы! -- прокричал мне вслед Главный воспитатель.
То, что со мной произошло, казалось мне невероятной трагедией. Но это была не только моя трагедия -- это была и трагедия Спасителя, потому что люди отвергли дар, которым Он наделил меня собственной рукой. Для меня запрет на стихи означал смертный приговор, но я встретил этот приговор с гордо поднятой головой. Я уже не страшился смерти, потому что был уверен, что этот жестокий грубый мир, поправший в моем лице дар Спасителя, не достоин моей жизни. Да, я умру, но я умру стоя, а не на коленях, и встречу смерть с презрительной улыбкой на губах!
Вот и вся история о том, как в тринадцать лет я заочно расквитался со смертью. После этого я зажил легко и непринужденно. Мне уже нечего было терять. Только через два года я узнал, что "бабочками", по аналогии с бабочками-однодневками, в просторечии называли ликвидантов -- тех, кто подлежал ликвидации, -- и до меня дошло, почему мне было запрещено сочинять стихи: воспитатель узрел в них опасную по своей сути аллегорию. Но в любом случае было поздно что-то восстанавливать. Мои способности к стихам были безвозвратно утеряны.
Интересно, кстати, какими выдающимися способностями обладает мой временный подчиненный, этот хамоватый водитель вездехода, с виду совершенно заурядный тип? Должен же он чем-то отличаться от тех, кто не достоин не только вечной жизни, но и естественной смерти от старости...