В опаловых облаках
с просветами бирюзы
свободен полет птах
до первой грозы.
А мой приговор строг
и строки его злы:
свободы моей срок
вовек не избыть.
1. Под Штрауса
Да боже мой!
Да разве ж я не знаю,
как на прекрасном голубом Дунае
сначала дымка тает поутру,
и тянут утки тонкий шелк легчайший
по синеве
до рощи или чащи
на дальнем берегу.
И на траву
с укрывшимися каплями клубники
летят с востока солнечные блики,
просеянные трепетной листвой.
Светило всходит -
медленно, свободно -
над сказочным,
над неправдоподобным,
над голубым Дунаем.
Колдовство
свершается - по памяти, по слуху:
о мой прекрасный, голубой
Сунукуль!
Сначала дымка,
Штраус угадал,
и тянут утки легкий край шифона,
и кружатся кувшинки отрешенно,
и ты еще меня не накатал
на лодке лет,
плывущей в неизбежность.
За что, за что, о боже мой?
За нежных,
за чистых,
за минувшие года -
стреляет пробка,
хлопает хлопушка,
подстреленная, охает кукушка,
а ты меня еще не накатал...
Ах, сердце! Мотылек в круженье танца!
За что, за что, за что?
Не накататься.
О мой прекрасный...
сильный...
молодой...
На цыпочках крадется пиццикато -
июльский вечер,
буйствуют цикады
и солнце угасает над водой.
И только черный аист в паре фрачной
царит в самозабвенном танце брачном -
и палочка волшебная вот-вот,
глядишь,
еще такое наколдует...
Светлеет небо.
Слабый ветер дует.
И тишина.
И лодочка плывет.
2. Старая знакомая
Здравствуй. Входи. Ты замёрзла?
Ещё как?!
Жаль, что мороз не румянится на щеках.
Ну, сколько лет, сколько зим -
и каких зим!
Можешь теперь и меня разглядеть вблизи.
Это всё иней - на вороновом крыле.
Это всё ветер - выветрил мой рельеф.
Грейся. У нас тепло, как всегда.
Пей чай.
Знаю и понимаю твою печаль.
...Всё, я молчу.
Что на стенах? Дары, дары.
В рамочках память.
Форточки в те миры,
где обитали отец, и сын, и ещё
женщина -
знаешь, лик её был освещён,
если смотрела на одного из двух.
Видишь, на фото - почти как святой дух.
...Всё, я молчу.
Покажу тебе Крым и Рим.
Хочешь - о повторимом поговорим:
книги, журналы, фильмы на DVD.
Ты приходи почаще.
Ты приходи
хоть поболтать за чаем - как две кумы...
В крымских степях встречают таких, как мы, -
каменных, охраняющих местный ад.
Ветер их тоже выветрил, но - стоят.
3. Сорок пятый февраль
Не в клетку я входила: по спирали
я взглядом попадала в переплет
оконный,
за которым простирали
деревья руки...
Каждый оборот
равнялся дню, и месяцу, и году,
но каждый год раскручивал спираль.
И вот - четыре степени свободы
(четвертая - в себя).
И вот - февраль,
короткий месяц сокращенья кадров.
За переплетом жаждали весны.
С тобой ушла последняя декада.
Два года изменений возрастных
замкнули цепь.
Спираль уже дымится.
Что ж! Прежде я жила наперебой:
была жуком, и тополем, и птицей,
была мужчиной, женщиной...
Тобой
была так часто, так неотделимо,
как будто без тебя и не жила.
Я повторю:
жизнь оказалась длинной.
Я повторюсь, поскольку тяжела
теперь уж и последняя.
Теперь уж
за переплетом четырёх свобод
так много февраля, что не поверишь
в его исход...
4.
По проспекту прямо, потом сворачивая
на какую-нибудь улицу Артиллерийскую...
Прогулка, в общем-то, незадачливая:
осень теряет листья, голова - мысли.
Можно повстречать соседей по дому,
коллег, пришельцев западных и восточных,
южных и северных, знакомых и незнакомых,
всех - до одного, что абсолютно точно.
Может быть светлая куртка, такая же или похожа.
Могут быть астры, последние перед снегами.
Семья из трех человек - чужая. Мороз по коже
и на минуту нехорошо с ногами.
Можно сменить район или даже город,
но зачем? И дело не в том, что менять непросто,
а, скорее, в том, кто неизбывно дорог,
даже если невероятен на земных перекрестках.
А тому назад сознавали: боже мой! -
днем и ночью, с закрытыми и открытыми,
голосом и телом, дыханьем, ощупью,
не гневя судьбу, раз уж такие дары даны.
Говорили о новостях, стихах и далеких датах,
о детских проказах, о том, что яблоки сварят в сиропе,
и - со знанием дела - о сырьевых придатках
и воспалении их по всей Азиопе.
Слушали Паваротти, прислушивались к Синатре,
уступали друг другу - добровольно и с песней.
Теперь один владеет землей, три на три,
упокоившись на Успенском,
а его тень, обремененная плотью,
бродит по именованным улицам и проспектам,
мается под Синатру, плачет под Паваротти
и почти жалеет о том, что любовь бессмертна...
Трехрожковая люстра висит пауком в тишине,
затаившись в темнеющем небе над детской кроватью.
Доедают на кухне свой ужин отец-инженер,
мама, бабушка, дед с прикатившей на праздники сватьей.
Детский плач не услышан, поскольку совсем не криклив,
и еще не навзрыд, и, почти не по-детски, - в подушку.
А на кухне жуют за беседою, двери прикрыв.
Мерно клацают вилки и ложечки тенькают в кружках.
Только дед музыкальное ухо напряг: "Я сейчас!" -
и неслышно подкрался в поношенных войлочных тапках.
"Что ж ты, детка, не спишь?" А у детки слеза горяча
от горючих прозрений, рожденных в ужасных догадках:
"Деда, мама умрет?" Бедный дед обомлел: "Да ты что!" -
"Никогда-никогда?" - и доверчиво ждет обещаний.
Дед не может соврать. Хоть бы кто-то на помощь пришел!
И является бабушка, миску прижав с овощами
к необъятной груди, - а за нею и мать, и отец,
и приезжая бабушка тоже бегом прибежала.
И дрожит синева, как на кухне дрожал холодец,
от семейного смеха над столь отдаленным кошмаром.
И утихло дитя, осознавшее все наперед.
Целый вечер на кухне решали иные задачи.
А ребенок не спал. Стало ясно, что мама умрет,
но над этим, наверно, хорошие дети не плачут.
2.
...И отворилась лестничная клетка,
и выпорхнули платьица, пижамки -
четыре ласточки-четырехлетки:
босая ножка на асфальте жарком,
другая - в небе. Ласточки летают.
Светло и сладко на душе в июле.
С балкона смотрят мама молодая
и папа с полноценной шевелюрой.
Им хорошо стоять, не шевелиться
и наблюдать за птичкой на асфальте.
Вчера: "А что такое Солженицы?" -
спросила их. Вот так-то. Не болтайте.
Сказали ей, что нет такого слова, -
послышалось. Она не возражала,
но вроде бы задумалась - и снова
упрямо губки пухлые поджала.
Ах мама с папой, дети дорогие,
что станете выдумывать сегодня?
Уж лучше ласточкой с тремя другими:
носочек пальцем в небо - и свободна...
Заверченный давно
в заботе о насущном,
идет который год -
проходит, как моряк
по обретенной, но
увы, постылой суше,
а шкура бьет рекорд
по синим якорям.
Тугие паруса
обвисли на балконах,
от пьяных кораблей
остался экипаж
сменивших адреса
случайных незнакомых,
ревнителей рублей,
хранителей пропаж.
Из трескотни сор?к
понятно, что - за с?рок,
что падает перо
с цыганского хвоста,
что тысячи мор?к
соединились в м?рок
и правда: не герой -
оправдана: устал.
Утешиться ль в судьбе
заботой о потомстве -
и, если повезет,
случится рассказать
о пьяном корабле,
а лучше о геройстве, -
тому, кто горизонт
не видывал в глаза,
смутить незрелый ум,
пока в невинном детстве,
пока не лицемер,
и зреет бирюза,
и не пугает трюм,
и много ли последствий:
бессонница, Гомер,
тугие паруса.
2008
И когда, уже исхудав на треть,
календарь не в силах сокрыть весну,
и когда еще ничем не согреть,
но уже появляется, чем блеснуть,
вспоминают дети, что есть пломбир -
и на палочке, и в стаканчике -
и врываются в черно-белый мир
одуванчики.
Как земля горящая - Трансвааль,
как "Наверх вы, товарищи, по местам!" -
так они взрывают собой асфальт
и бросаются под поезда.
Поезда стучат: сотни вёрст - на юг
и не меньше тысячи - на восток.
Сто голов полягут под перестук,
но и выживут - тысяч сто.
Ненадолго съежатся в ранний час,
а над ними взойдет заманчиво -
словно дух святой - и они торчат:
"Он из наших, из одуванчиков!"
Пусть грозу газонов, позор садов
выдирают с корнем - держись, держись,
ведь почтенной старости нимб седой
обещает вечную жизнь!
И они восходят, желты, дружны,
пусть кому дано - сотворит вино,
а вообще-то вроде и не нужны,
разве что безгрешному - на венок.
Но когда в апреле сыра земля -
с чем покончено, что не начато -
дрогнет сердце: вот он, отсчет с нуля -