[Оглавление]





БДЕНИЕ  ТРЕТЬЕ
"Ревизия пропорций и расценок..."


Дух имеет бесконечное число граней,
а тело ограничено несколькими сторонами.
Джон Апдайк



* * *


Вопрос о философии мышления в поэзии Алексея Цветкова (сейчас мы не станем открывать семантическими ключами проблемы поэтического мышления, только проговорим вслед за Фердинандом де Соссюром, что мы будем свидетелями конфликта между речью как "индивидуальным актом понимания и воли" и языком как "системой знаков, выражающих идеи" на этом уровне прочтения) вовлекает нас во всю историю философской мысли, направленной на познание "истины" и самопознание.

Не случайно в его стихах список философских имён, к тому же стоящих в одном ряду с мифологическими именами, всё время полнится. Эти имена представляют философские идеи или понятийное мышление. За каждым из этих имён мы прочитываем мировоззренческие системы, а за ними, как за пыльными портьерами, прячется какой-то суфлёр, "философский работник".

Алексей Цветков не столько озвучивает эти философские концепты, сколько тут же вступает в перепалку с этим суфлёром, как будто он своими подсказками покушаются на нечто суверенно поэтическое. Какое дело поэзии, собственно, до философских разборок? Следует разбираться в причинах этого противостояния. Предмет этих споров - истина и ценности, но не красота и благо.

Нас не покидает чувство, что сам автор знает, что в поэзии нет ничего суверенного, что поэтическая речь (также как и философское суждение) заключена в унылое узилище грамматического мышления, которое следовало бы разъять, чтобы разворошить тайники бытия. Нужно быть безумцем или пророком. Однако мы не озарены его прозрениями. Язык схватывает интуитивно взаимосвязь вещей, а мышление даёт им истинное или ложное толкование в понятиях. Перетолковывая эти представления, поэт, как фокусник, несколькими манипуляциями обнажает и вскрывает понятийное мышление, и нам, зрителям, кажется, что рвутся взаимосвязи вещей, и мир является перед нами в своей бесконечной абсурдности. Вместе с водой (языком, мышлением, разумом) поэт выплёскивает ребёнка - бытие! Мы перед пустым корытом... Ничто поглощает наше сознание, словно космическая воронка.

Ницше, тайный тактический союзник Цветкова (а тот изменяет ему поневоле с другими его противниками - Юмом, Локком), кое-что нам проясняет в этом вопросе. Так вот, он говорит, что "для воспитания истинного философа необходимо, чтобы он сам должен быть и критиком, и скептиком, и догматиком, и историком, и, сверх того, поэтом и собирателем, и путешественником, и отгадчиком загадок, и моралистом, и прорицателем, и свободомыслящим, и почти всем, чтобы пройти весь круг человеческих ценностей и разного рода чувств ценности, чтобы иметь возможность смотреть различными глазами и с различной совестью с высоты во всякую даль, из глубины во всякую высь, из угла во всякий простор".

Всё это перечисленное как будто обнаруживается в тактике поэтического мышления Алексея Цветкова, и мы угадываем в нём все эти статусы и вместе с ним с острасткой проходит этими путями. Однако у него нет главного, того, о чём Ницше говорит дальше: "...Всё это только предусловия его задачи; сама же задача требует кое-чего другого - она требует, чтобы он создавал ценности", ибо "подлинные же философы суть повелители и законодатели; они говорят: "так должно быть!", они-то определяют "куда?" и "зачем?" человека..."

Эти вопросы и самого поэта ставят в тупик, и он говорит читателям, которых завёл сюда, мол, других путей нет, что путь "в никуда" был единственным. Ни духовных, ни философских путей. Что ж такое? В горах его слов завелась мышка, грызущая дыру в нашем девственном сознании. Неужели русская поэзия так заражена "дурным воздухом" немецкой метафизики, чтобы возникла необходимость вступать с ней в борьбу ницшеанского толка и замеса?

Всё это как будто их внутренние немецкие кроссворды, интеллектуальные "швабские" заморочки, которые для "глуповатой" русской поэзии, поживавшей на приволье чувственным жизнерадостным умом, нет никакого дела. Правда, один-другой поэт, например, Фёдор Тютчев, были заражены этим духом - духом, заметим, а не понятийным мышлением, пусть даже, допустим, самой гегелевской негативностью и антиномиями. И что же, нам теперь чихать налево и направо и впадать в уныние? "Жизнь, жизнь человеческая, куда какая нелепость!"

Если даже так, если даже и заразилась муза Цветкова немецкой метафизической лихорадкой, то лечить её следует не столько русским сибирским воздухом, а прежде всего вакциной из антител той же самой немецкой метафизики, пропитанной теологией духовидцев. То есть анти-Кантом, анти-Фихте, анти-Шеллингом, анти-Гегелем, анти-Шопенгауэром... "Лейбниц и Кант - это два величайших тормоза интеллектуальной правдивости Европы!" - не устаёт клеймить своих соотечественников Ницше. Постараемся извлечь антитела из этих философий... В заначках у Ницше должны найтись кое-какие препараты среди его многочисленных медикаментозных средств из "настоек правды" и "экстрактов истины" против немецкого бюргерского вкуса. У него-то и поживился Алексей Цветков, взяв кое-что из его шкафчика... Опиум не рекомендуется... Только забытье, крепкий сон и диета... Мы заразились цветковской иронией.

В самом деле, не с мышлением и не с разумом следует бороться, как будто цель поэзии есть безумие, а с головной болью в отдельных головах. Её надо лечить, не отдавать же голову на отсечение! Следует бороться за мышление и за разум, и уж тогда проснутся здоровые чувства, которые подскажут нам желанные истины бытия. Трезвость ума редкое качество.

...Мы, читатели, разгребаем жар своими руками. Правда вообще нуждается в силе мужества и ответственности. А это качество ума. С другой стороны, русская философия не была так вовлечена в болезненные проблемы европейского самосознания, как поэзия Алексея Цветкова, поэтому он наш проводник в этой области человеческого духа. Если европейский ум, отталкиваясь от теологической понятий "Бог", "душа", "бессмертие", приходит к философской догматике, то русский философский ум исходит из религиозной догматики.

Как уму быть свободным? Как уму быть свободным! Поэзия, мы взираем на тебя с мольбой! Поэзия становится экспериментальным полем для стратегий авторского своеволия и интеллектуальной игры без правил. А становится ли при этом свободным поэтический ум Алексея Цветкова, и читателя тож? Нам, лично, не хватает простора и воздуха в этой поэзии. Где тут до свободы! Чтобы быть свободным, нужно хотя бы иметь выбор. Кто-то определяет этот выбор? Человек, Бог, нравственный закон внутри нас? <...> "Быть или не быть?" Неужели нам не предоставлено иного выбора, кроме этих двух путей?

А вот и цитата под занавес. Леви-Стросс пишет в "Mythologiques": "Главная оппозиция, порождающая все мифы, - та же самая, которую Гамлет произносит в виде слишком легковесной альтернативы - быть или не быть, - легковесной, ибо человеку не дано выбирать между бытием и небытием, он совершает умственные усилия, соразмерные со всей историей его жизни (покуда он не исчезнет со сцены бытия), будучи вынужденным принять два взаимопротиворечивых свидетельства, столкновение которых и приводит мысль в движение...".

Мысль Алексея Цветкова движется в определённом, заданном направлении, и её вектор - небытие. Это его выбор, то есть он волевой. Напор его становится тенденциозным в идее смерти. Заметим, мы здесь говорим об "идее". С этой тенденциозности начинается его новая поэзия. Или всё-таки, этот выбор и эта идея есть производная от его способа мышления? Мы предполагаем, что поэт сам чувствует, что попадает в "ловушку" своего мышления, и потому разрушает его каждой стихотворной акцией. Как преодолеть нам этот дуализм? Призвать на помощь дзэн, товарищей Чжуан-цзы и Лао-цзы?

Что нам до китайцев, европейские умы тоже не лыком шиты, но порой и зачастую вместо философского мышления погружают нас в философское переживание, а потому их наукообразная или метафизическая проза звучит поэтически и вдохновенно. Видимо, само слово, хоть оно и обманчиво, несёт нам утешение в абсолютной безутешности человеческой существования. Только не слова Алексея Цветкова. Возможно, не из жестокосердия, а из того, что оно предельно и отважно выдвинуто в Ничто.

Мужество движет его слово на край ночи или страх? Очевидно, что страх может обойтись без мужества, но мужество без страха никогда не бывает, ведь мужество не есть бесстрашие, это чувство продиктовано разумом, оно разумно. Страх же имеет отношение к структурам человеческого бессознательного.

...Продолжим прерванную цитату из Леви-Стросса, иллюстрирующую европейское переживание, в пределах которого пребывает поэтическое переживание-высказывание Алексея Цветкова: "Чтобы нейтрализовать оппозицию жизни и смерти, мысль порождает ряды бинарных оппозиций, которые никогда не разрешают эту изначальную антиномию, но лишь воспроизводят и увековечивают её в меньших масштабах. Это бытие, переживаемое человеком как то, что способно дать основание и смысл его повседневным действиям, его морали и чувствам, его политическим пристрастиям, его вовлечённости в социальный и природный мир, его практическим начинаниям и научным достижениям; но в то же время и реальность небытия: интуиция небытия сопровождает человека безысходно, ибо ему выпадает на долю жить и бороться, мыслить и верить, сохранять мужество, когда невозможно рассеять сомнение, понимать, что без всего этого его вовсе не было бы на земле, а когда-нибудь его и в самом деле не будет, и он исчезнет с лица земли, которая и сама обречена на уничтожение, так что его труд, его боль и радость, надежды и произведения окажутся чем-то таким, что будто бы и никогда не существовало, ибо ничьё сознание уже не сможет хранить воспоминание об этих эфемерных движениях души, они ненадолго сохранятся разве что в виде немногих чёрточек, быстро изглаживающихся с лика мира, отныне невозмутимого, - и это будет как бы уже упраздненная констатация того, что эти движения некогда имели место, то есть, по сути, "не имели ничего".




* * *


Мы коснёмся только основных противоречий поэтического мышления, которые становятся источником мировоззренческого разлада в творчестве одного русского поэта или в жизни человека его времени. Поэты от философии заигрывают и пугают своих безвинных читателей, и порой демонстрируют пренебрежение всем предыдущим опытом философствования, когда у них заходит речь об истинном и ложном. Нам необходимо проговаривать как будто простые вещи, вновь и вновь делать "ревизию пропорций и расценок" нашего мышления. Ведь поэты для чего-то пишут стихи, а читатели хотят что-то понимать в них, кроме того чувственного переживании, что непосредственно выплёскивается на нас. Мы просто хотим понимать слова, есть ли в них смысл и какой.

К поэзии Алексея Цветкова мы испытываем двойственное чувство: с одной стороны нам близок его экзистенциальный ужас, откликающийся в нас человеческим сопереживанием, но с другой стороны не можем разделить его близорукий интеллектуальный скепсис, разрастающийся до агностицизма, как мы наивно предполагаем, из каких-то нарушенных принципов мышления.

Сознание современного поэта рационализировано настолько, что всякий горазд конструировать различные типы мышления, в том числе и разрушенный логос, в целях каких-то эстетических эффектов или задач. Такая эстетика не всегда будет озабочена истинами бытия, а порой она озабочена только культом чувственного переживания в этом изменчивом мире, в котором человек не находит прочных оснований для "выработки своего я" по выражению Фихте. Эта выработка состоит в ценностях жизни, которые по убеждению того же Ницше не могут быть установлены. А кто нуждается в этом установлении? Очевидно, что не тот, кто находит ценность в самом себе и проявляет свой собственный вкус к жизни, а ум диалектика, определяющего "законы вкуса". Вкус, получается, против ума...

Проблема в поэзии Алексея Цветкова заключается в том, что ей приходится соединять разнородные задачи: сказать об истинах бытия (в модусе их отрицания) и одновременно выразить само переживание отсутствия этих истин через это неустойчивое "Я", потерявшее и вкус к жизни и переставшее мыслить...

Если бы жизнь мыслилась категорией вкуса, а это чувственная категория, то мы бы не столкнулись в поэзии Алексея Цветкова с интеллектуальным конфликтом в вопросах определения истины, которые со времён Сократа стали мыслиться категориями диалектического ума. Через что выражать истины и ценности: через метафизические или диалектические понятия, или всё-таки через категорию вкуса?

Когда утрачивается связь с бытием (а это в первую очередь утрата вкуса), то под сомнение ставится само существование истин, и не спасает никакой "здравый" ум греческого диалектика. И тогда это переживание захватывает сильней, чем стремление обрести истину или хотя бы выбраться на путь к ней. Философский ум ищет истины, в то время как поэтический ум купается в переживаниях смертности, как бы забыв о своём назначении, будто его интуиция (она всегда направлена к истине) выключена из поэтического творчества, из познания.

Если слова "назначение" или "задача" звучит несколько старомодно для так называемого "постмодернистского" мышления, то пусть тогда это именуется волей, инстинктом, интуицией. Очевидно, что присутствие этих качеств в нашем уме говорит о том, что ум всегда на что-то направлен. Мы сомневаемся, что эстетика, какая бы она ни была, имеет своей целью не истину или не благо, которые обретаются не в вещественности и не в фактах, а в связях и во взаимодействиях и в Благе.

Мышление есть род взаимодействия наряду с другими типами взаимодействия физического мира. Поэзия, а точнее сказать, её интуиция или её мышление, всегда направлена на них. Следовательно, в поэзии мы встречаемся с заблуждением чаще, чем с истиной, но не с ложью как таковой. Если поэзия считать формой духа, превышающего всякое мышление, то трудно допустить ложь как её намерение (умысел), ибо намерение свойственно поэтам, а интуиция - поэзии. Субъективная воля поэта и интуиция поэзии должны быть направлены на одно. Как видим, поэт не свободен абсолютно в своём деянии, а потому несёт ответственность за свои намерения или стратегии. Итак, будем различать умысел поэта от интуиции поэзии.

Разум, который занимается познанием in abstracto, мыслит понятиями, оперируя спекулятивным мышлением; обычный разум, который занимается познанием in concreto, а потому мыслит образами, оперирует эмпирическим мышлением. Слово "оперирует" означает, что мышление мы рассматриваем как инструмент познания. Если поэзия ставит вопрос об истине, то она должна позаботиться о чистоте мышления, как это делает философия о своём инструменте.

Мы пытаемся разобраться в этой неопределённости, прежде чем отдаться на волю чувственного созерцания или спекулятивного мышления того или иного поэта. Алексей Цветкова обращается к понятиям и образам для выражения некой истины или правды, смешивая спекулятивное и эмпирическое мышление. Впрочем, поэзия как форма эмпирического сознания склонна прибегать к тому, что Кант называл "уловками плохо обученного разума". В "Кратком очерке истории философии" он сообщает, что "первые философы всё облекали в образы. Ибо поэзия, которая есть не что иное, как облечение мыслей в образы, старше прозы. Поэтому в самом начале даже в отношении вещей, являющихся исключительно объектами разума, приходилось пользоваться языком образов и поэтическим слогом... Основным положением элейской философии и её основателя Ксенофана было: чувства - источник обмана и видимости, только в рассудке находится источник истины".

Что говорить, и Лао-цзы, и Парменид, и Гераклит, и Эмпедокл, и Феогнид были поэтами, они не разделяли форм мышления, выражая философские мысли в интуициях поэтических образов. Тогда чем же отличается их способ мышления от способа мышления Алексея Цветкова или, скажем, от не очень им любимого Райнера Марии Рильке?

Их основное отличие в том, что они мыслили образами, не прибегая к понятиям, которые будут выработаны в чужих системах мышления. Их пред-философский поэтический язык создавал предпосылки к понятийному мышлению и, подобно этим древнегреческим поэтам, поэзия Райнера Марии Рильке уже в новом времени также вырабатывает свой образно-понятийный язык, следуя собственной интуиции. За чувственными образами Рильке мы прочитываем логику понятийного мышления. У него не было необходимости бороться с немецкой метафизикой, он сам по способу его поэтического мышления был метафизиком без какого-либо теологического уклона - христианского или буддийского, несмотря на присутствие этих мотивов. Его метафизике бесконечного - "все существа пронизаны одним пространством: внутренним пространством мира" - противостоит антиметафизическая догматика конечного у Цветкова: его пространство свёртывается. Бесконечное вызывает в нём ужас небытия. Этот ужас в европейском сознании стал нарастать с тех пор, как Земля была отодвинута на край Вселенной. Мы только повторяем за Ницше: "Со времён Коперника человек очутился как бы на наклонной плоскости - куда? В Ничто? В "сверлящее ощущение своего ничтожества"?.." Мы пронзены насквозь этим сверлящим человеческим ничтожеством в поэзии Алексея Цветкова. Вопрос о мышлении в его поэзии, по сути, может оказаться частным случаем мировоззрения.

Алексей Цветков пытается чувственный язык своей поэзии совместить с чужим философским дискурсом. Его стиль - эклектика. Она подобно игре в лего - складывать слова в любом порядке, чуждому логосу. В искусствах, имеющих отношение к созданию смыслов, эклектические приёмы работают против искусства, что случается всякий раз, когда картинка не складывается. Ведь поэзия чем-то отличается от живописи, дизайна, моды или прикладного искусства, которые питают глаз зрелищем. Она производит смыслы.

Каждое его стихотворение возникает не как единственное, а как подобие предыдущего. Слова разные, а содержание по большей части сводится к одной идее. Если бы образные понятия рождались в лоне его поэзии, то уверены, что мы бы читали совсем другого Цветкова, согласного и с поэтической интуицией, и с философским мышлением. Им движет что-то другое. Если поэзия не подчинена логосу бытия, то её движут мотивы автора. Это противоречие между интуицией, направленной на то, чтобы прочесть логос бытия, то есть закон, как подсказывает нам Кант, и авторским произволом распоряжаться словом по прихоти, утверждая каприз как волю. Чувствовать как нам чувствуется, то есть тождественно, мы можем, однако мыслить следует по закону мышления.

Итак, это противоречие будет, так сказать, первого рода: оно первичное. Противоречие второго рода также будет наблюдаться нами в поздней поэзии Алексея Цветкова. Это противоречие возникает в том случае, когда разум не делает различие аналитического характера между образом и понятием, что может быть простительно для поэта, но не философа. Тем более, если эти понятия как элементы познания сущего или категории аристотелевского и декартовского мышления, отвечающего на вопрос "что", подменяются на рассудочные понятия кантовского мышления, говорящего о принципах отношений между этими элементами, то есть отвечает на вопрос "как". Поэтому разум не способен прийти также к синтетическим суждениям в вопросах онтологического содержания.

"Всё в природе, как в неживом, так и в живом мире, происходит по правилам, хотя мы не всегда знаем эти правила. Вода падает по законам тяжести, и у животных движение при ходьбе также совершается по правилам. Рыба в воде, птица в воздухе движутся по правилам. Вся природа, собственно, не что иное, как связь явлений по правилам, и нигде нет отсутствия правил. Если нам кажется, что мы нашли таковое, то в таком случае мы могли бы лишь сказать, что правила нам неизвестны... Так, например, грамматика есть форма языка вообще. Говорят, однако, и не зная грамматики, но говорящий без её знания - в действительности обладает грамматикой и говорит по правилам, которые он тем не менее не осознаёт... Более того, рассудок следует рассматривать в качестве источника и способности мыслить правила вообще. Ибо как чувственность есть способность созерцаний (Anschauungen), так рассудок есть способность мыслить, т. е. подводить представления чувств под правила".

Это зачин из учебного курса "Логики", которую читал Кант своим студентам в Кёнигсбергском университете. Трудно представить или согласиться, чтобы поэзия, играючи и веселясь, сплошь и рядом отменяя общие правила логики, не создавала своих правил, как бы моделируя любой другой возможный мир, где, допустим, царила бы полная свобода и поэтический произвол, и уже не действовал бы аристотелевский закон необходимости, который обращает всякого, кто на неё оглянется, по выражению Льва Шестова, в камень. (Этот мотив камня мы ещё обсудим). И мы готовы с радостью принять участие в этой игре с другими поэтами, однако в случае с Алексеем Цветковым, его муза отвергает всякую возможность для другого мира, оказывается перед абсурдом предлежащего мира и впадает в онтологическое уныние. Нам, читателям, впору спасать её от умственной болезни! Имя этой болезни - разум. Мы больны разумом. И этот разум изобрёл много средств против самого себя. Поэзия, видимо, самое безобидно средство, временно выключающее разум из бытия... Вы никогда не почувствуете как это быть мёртвым. Разум даже спящий, всегда разум.

Возможно, что ценность поэзии, ограниченной "своей" эмпирикой, будет заключаться в том, чтобы не отнимать эту возможность, а именно создавать возможность иного бытия - инобытия другой логики, отличной от логики этого трехмерного пространственно-временного континуума. На первый взгляд, поэтический алогический "дискурс" Цветкова можно объяснить бунтом против закона необходимости, подчинившего себе мышление философов, но его геометрическое пространство сворачивается в геометрическую точку!

Истина есть предмет познания, а не мнения, и бывает она объективной и субъективной, эстетической и философской в зависимости от объекта и способа познания. Именно она, истина, есть основной предмет поэтического высказывания Алексея Цветкова. Познание через понятия и познание через образы приводит к противоположным выводам, которые выдаются за истину, а противоречия между ними разрешается полным отрицанием какой-либо истины. Таким образом, возникает гносеологическая основа негативной философии или агностицизма в поэзии Алексея Цветкова.

"То, что мы считаем истиной, что мы добываем нашим мышлением, оказывается в каком-то смысле несоизмеримым не только с внешним миром, в который нас окунули с рождения, но и с нашим собственным внутренним переживанием", - так писал Лев Шестов, предполагая, что истина есть Бог. Его критика "Критики чистого разума" сводится к тому, что Кант ставит закон выше истины и, если бы он договорил до конца, "менее стыдливо", то ему нужно было бы признать, что "Бога нет, душа (которой тоже нет) - смертна, свобода воли - миф".

Где-то в этом круге чтения находятся философские источники цветковского антиметафизического мировоззрения, которое не хочет знать ни логики рассудка, ни творящего созерцания Бога, ни возвышающегося над знанием и познанием принципа жизни, то есть самой поэзией как таковой. Что же ставится в основание? Не предрассудки ли логического эгоизма?

Мы можем также предположить, что поэтический пафос Алексея Цветкова направлен на то, чтобы взломать застывшую ледяную корку понятийного мышления, опирающегося на дуальные категории (бытия и небытия) прежней философии в лице тех или иных философов, будто бы схвативших "за жабры" чувственное мышление поэзии. Однако содержание его поэзии, напротив, сводится к идее смерти, но не жизни. Здесь мы видим источники отрицательного догматизма. Где те источники живой поэзии, ради которой был затеян этот поэтический бунт?

В интеллектуальном грохоте поэзии Алексея Цветкова мы слышим запоздалые отдаленные отзвуки ницшеанского мятежа против всей этой теологической немецкой философии, включая "великого китайца из Кёнигсберга".

Что же возмущало Ницше в Лейбнице, Канте и прочих других немцах, и почему эти немцы должны были возмущать ум одного русского поэта? Русская поэзия, влюблённая в чужой ум, не раз заражалась тяжким немецким духом. Сначала заражалась, а потом мучительно не могла излечиться. Шеллинг сменил Шопенгауэр, потом Гартман и Ницше...

Не такая ли беда настигла Алексея Цветкова, шагавшего в русле то одной философии, то другой, пока не разуверился в их истинах окончательно, кроме одной - идеи смерти? Почему бы не усомниться и в ней тоже и не отбросить её, оставшись ни с чем? Вот именно, ни с чем! Имя этой идеи, как вы уже знаете, Небытие. А страсть к Небытию велика. Ни с чем остаться тяжко человеческому уму, поскольку следует сразу же заткнуться и погрузиться в вечное молчание. Silentium! Ничто или небытие всё-таки представляют собой "понятие", вокруг которого можно вязать поэтические кружева из словесной нити, хоть и рваной и в узелках...




* * *


Быть может, он носит в себе этот поэтический хаос ради того, чтобы родить танцующую звезду, как говаривал Заратустра... Да, Ницше упрекал философию в том, что её "понятия не представляют собою ничего произвольного, ничего само по себе произрастающего", что они "вырастают в соотношении и родстве друг с другом", что "несмотря на всю кажущуюся внезапность и произвольность их появления в истории мышления, они всё же точно также принадлежат к известной системе, как все виды фауны к данной части света".

По сути, он требует от философии поэтического способа мышления, какое мы встречаем у Лао-цзы, Гераклита, Парменида, Рильке. Он приписывает определённый способ мышления к конкретной географии языка, который порождает одни и те же философские понятия на протяжении веков, и такого рода языковое философствование называет атавизмом. (Где-то здесь Людвиг Витгенштейн "пасётся", и Алексей Цветков уже читает его "Логико-философский трактат" и подсовывает нам "Голубую и коричневую книги". Интересно, понимает ли поэт, что он механически экстраполирует критику философского мышления на поэзию, которая никогда не страдала прежде подобными вещами?)

"Удивительное фамильное сходство всего индийского, греческого, германского философствования объясняется довольно просто. Именно там, где наличествует родство языков, благодаря общей философии грамматики (т.е. бессознательной власти т руководству грамматических функций), всё неизбежно и заранее подготовлено для однородного развития и последовательности философских систем; точно так же как для некоторых иных объяснений мира путь является как бы закрытым. Очень вероятно, что философы урало-алтайских наречий (в которых хуже всего развито понятие "субъект") иначе взглянут "вглубь мира" и пойдут иными путями, нежели индогерманцы и мусульмане: ярмо определённых грамматических функций есть в конце концов ярмо физиологических суждений о ценностях и расовых условий. - Вот что можно сказать против поверхностных взглядов Локка на происхождение идей".

Философы, выступающие против понятийного языка, разрушают свой способ мышления, но подрывают ли они при этом саму философию, трудно сказать. У философии одна страсть - к истине, и к ней она подбирается всякими путями и языками, но не мистическими.

Однако, какое дело поэту до этих споров о понятийном языке философии? Кажется, это чуждая проблематика, внесённая в поэтическое мышление. Пожалуй, только у Лао-цзы просто в силу особенностей языка мы встретим иное мышление, чем у всех индогерманцев... Такого ли мышления хотел Ницше? Ну, чтобы окунуться в Ничто...

Алексей Цветков переносит борьбу с понятийным мышлением на язык вообще, обрушивая его грамматику. В его стихах образы, лишённые грамматических связей, да ещё смешанные с понятиями, прочитываются как китайские иероглифы, которые можно прочитывать по горизонтали, по диагонали и по вертикали. Разве в грамматике не слышен логос мира? Разве грамматика не есть первичная интуиция разумности мира? А разве рифма и ритм не о том же свидетельствуют? Иначе зачем поэту пользоваться этими штуками? Да, ведь это единственное, что сохраняет инфраструктуру мыслимого и ощущаемого бытия от распада.




* * *


В поэтическом творении задействована вся сфера сознания и подсознания. Поэзия и как мышление, и как воображение, и как созерцание, и как откровение, и как интуиция - у каждого по-своему... Как это отражается на поэтическом образе сказать однозначно сейчас невозможно без специального расследования. Главное противоречие возникает между мышлением, которое накладывает ограничение, и воображением, которое противостоит всякому ограничению. Образ находится под действием двух противоположных сил: как бы центробежной и центростремительной. Безграничное познаётся в метафизике языком рассудка (или логоса), налагающего пределы, а в поэзии воображением или представлением, которое противостоит попытке всякого ограничения.

Если понимать поэзию как форму чувственного восприятия и созерцания пространства и времени, а не только как языковой инструмент познания бытия, то законы рассудка, которые по Канту есть законы природы и которые призваны создавать априорные формы созерцания пространства и времени, должны будут рисовать в сознании разные картины мира: одна будет иметь замкнутую и конечную, а другая открытую и бесконечную. Кстати, это противоречие между чувственным и интеллигибельным восприятиями преодолевается в философии Лейбница гипотезой о предустановленной гармонии, и на разрешение этой же антиномии направлена вся философия Канта и, собственно, с этой антиномии она начинается.

Поэзия способна интуитивно преодолеть замкнутость субъективного чувственного восприятия, не прибегая к рассудку. И это вовсе не повод, чтобы предавать его анафеме. В случае с поэзией Алексея Цветкова попытка обращения к рассудочным понятиям (платоновским идеям, декартовским фигурам, кантовским категориям и принципам, гуссерлевским феноменам) заканчивается ментальной катастрофой, мировоззренческим кризисом, экзистенциальным отчаянием, лингвистическим мятежом против разума.

Это происходит по той причине, что эти философские рефлексии никак не связаны чувственными идеями. Как-то неловко говорить, что поэзия погрязла в романтических антиномиях. Или, напротив, она так умна, что укоренилась своей чувственной рефлексией в философии Джона Локка. Согласно его теории слова, поэзии трудно помыслить слово "бог", исходя только из идей ощущений и идей рефлексий, лежащих в основе всякого мышления. Сколько бы Локк не ссылался на Бога, он является у него языковой абстракцией или таким же механическим богом как механический бог в греческих трагедиях, или общей фигурой речи, употребляемой по привычке.

Есть нечто превышающее разум, что невозможно объяснить ни человеческим языком, ни мышлением. Отсюда агностицизм. И отсюда же трагедия поэзии. Это невозможность удержать живые чувственные связи с целостным бытием в одном разуме из-за слабости и обманчивости слова в силу произвольности ассоциаций с тем, что Локк называет идеями ощущений и идеями рефлексии.


До конца времен простоит чертог
где закован сном наш чугунный бог
по всему пространству его миры
где горды мы что с ним заодно мертвы...


Собственно, то чем мы занимаемся в этом тексте, это попытка разобраться (где по наитию, а где логикой) в причинах и механизме поэтической деструкции. Очевидно, что неумение удерживать связи между явлениями этого мира, который в одно и тоже время явлен и неявлен, открыт и скрыт взору, приводит сознание к чувству распадения формы. Форма как возможность связи и возможность структуры постигается философией, то есть интеллектуально, и поэзией, то есть чувственно. К невидимым связям (законам) направлена метафизика. Также невидимое и незримое есть объект созерцания поэзии. Так сходятся в своих интересах две формы ментальности. Чтобы видеть мир целостным и структурным, то есть, чтобы созерцать форму мира, не обязательно поэту быть мистиком и духовидцем. Ему достаточно просто мыслить согласно законам мышления, и мыслить без религиозного самоугождения. Чувство формы мира может быть дано как духовное ощущение.

У Алексея Цветкова это чувство не дано ни в ощущении, которое даётся через созерцание, ни в мысли, которая даётся через мышление, ни в вере, которая даётся через откровение. Нам предоставлены три пути, и ведут они к одному идеалу мира, который будем именовать с этих пор божественным.

Таким образом, идея формы сопрягается в поэзии с идей добра (или блага) как цели. Цель, цельность, целостность, полнота - это метафизическая форма добра. Поэт удерживает эту форму в своём мышлении, или в созерцании, или в вере. Удержать можно то, что содержится, а то, что содержится, есть содержание, то есть бытие. Следует заметить, что стиху Алексея Цветкова есть что удерживать пока, и мы чувствуем напряжение, с каким он держится кончиками пальцем за край бездны, и неважно какие слова при этом он выкрикивает... Этот мир держится на одном слове, у поэта - на последнем...

Поэзия есть интуиция смысла, а смысл пребывает в связях вещей и идей. Слово есть форма памяти. Слово есть форма удержания мира в его целостности. Слово в поэзии создаёт образ этой целостности, не расчленяя его рефлексией. Слова у Алексея Цветкова есть всего только "посланники обмана", что в духе представлений Джона Локка о слове как идеи ощущений. Они ничего не удерживают: ни мысли, ни содержания, ни формы. Его слова носители страха и отчаяния.

В гносеологическом сочинении Лейбница "Новые опыты о человеческом разумении", в котором оспаривается "Опыт о человеческом разумении" Джона Локка, есть глава на тему "Об удержании". "Другою способностью духа, посредством которой он дальше продвигается в познании вещей, чем посредством простого восприятия, я называю удержание; оно сохраняет знания, полученные посредством чувств и рефлексии. Удержание происходит двумя способами: первый - это действенное сохранение имеющихся в наличии идей, то, что я называю созерцанием; второй - это способность оживления их перед духом, то, что называют памятью".

"Оживление перед духом" - как раз то, чем занимается поэзия, создающая свои образы. Говорить о мышлении вообще, а тем более в поэзии как вида познания, возможно только в том случае, если нам есть что помыслить, и тут мы попадаем в ситуацию, когда выясняется, что такие ключевые понятия нечувственного и априорного свойства, как бог, душа и бессмертие, которые в кантовской гносеологии называются трансцендентальными основоположениями, оказываются недоступны теоретическому познанию и тем более поэтическому. В них можно только верить, это предметы веры. И как быть разуму?

С одной стороны ему отказано в познании определённых вещей, а с другой стороны душа не может положиться на веру. Этот "кантовский" агностицизм, возможно усвоенный нашим поэтом, вкупе с его безверием, а точнее сказать, разуверением в вере, приводит поэзию к отказу от самого мышления, а ему на смену непременно придёт, пусть в опыте другого поэта, или мифология оккультизма, или идеологии иррационализма.

Человеческое "Я", за которое так цепляется всякий индивид, боясь утратить его по смерти, как великую ценность, не может вовсе обойтись без какого-либо худо-бедного мировоззрения, пусть это будет химера, и всё же... ведь он - человек существо этическое, и без ценностей ему никак, и дело даже не в себялюбии. Страх смерти сковывает мысль, которая есть строительный материал личности. Личность окаменевает.

Возможно, поэзии вообще противопоказано мышление, с чем мы внутренне не согласны. Порой она производит впечатление "безумия" или "идиотизма" у людей так называемого здравого смысла, что возводится в ранг достоинств или эстетической новизны. Посмотрим на эти два последних слова не глазами психиатра или обывателя, а глазами Джона Локка, философа чуждого и декартовской, и лейбницевской, и кантовской метафизики, то есть скептического по отношению ко всему тому, что лежит за пределами чувственного опыта человека.

Итак, он говорит, что "мало материала бывает для мышления у тех, кто воспринимает смутно, а удерживает проникающие в его ум идеи плохо, кто не может быстро вызывать или соединять их. Те, кто не может различать, сравнивать и абстрагировать, едва ли будут в состоянии понимать и пользоваться речью или сколько-нибудь удовлетворительно судить или рассуждать; они могут только немного и несовершенно понимать вещи, имеющиеся налицо и особенно привычные их чувствам..." Поэзия, конечно, сколь угодно вольна подражать такому типу восприятия, и это любопытно с точки зрения вербальных ассоциаций, но никакая философия о бытии из этого невозможна, но тогда и повода для повода для экзистенциальных страхов она не должна давать. Именно эта тревога вибрирует в словах Цветкова и передаётся читателю. Речь у нас должна идти уже не об эстетике и философии, а о психологии. Или вот такой пассаж: "Сумасшедшие, с другой стороны, страдают, по-видимому, от другой крайности, ибо, на мой взгляд, они не потеряли способности рассуждать, но, соединив некоторые идеи совершенно неверно, они ошибочно принимают их за истины и заблуждаются, подобно людям, которые рассуждают верно, но исходят из ложных принципов. Силой своего воображения, приняв собственные фантазии за реальность, они делают из них верные выводы..."

Эти примеры указывают нам на другие способы поэтического строительства. Если для игры, то это один разговор. Познавательная функция поэзии в таком случае отпадает. Поэзия осуществляется не только в модусах мышления, но и удовольствия (вкуса) и страдания (боли). Они соотносятся друг с другом. Коль страх, отчаяние, гнев вошли в мотивы поэзии, то мы должны понять их истоки, и должны их определить. Джон Локк даёт им такое определение: "Страх есть беспокойство души при мысли о будущем зле, которое, вероятно, на нас обрушится"; "отчаяние есть мысль о недостижимости какого-нибудь блага, которая действует на ум людей различным образом, порождая иногда беспокойство или страдание, иногда спокойствие и безразличие"; "гнев есть беспокойство или волнение души при получении какого-либо оскорбления; ему сопутствует намерение немедленно отомстить".

Заметим, что даже такие негативные чувства сопряжены у Джона Локка с понятиями "мысли" и "блага", а точнее с их утратой. Все эти чувства в поэзии Алексея Цветкова направлены на один объект: на Бога. Он низводится до состояния Ничто. В силу чего это происходит? Это происходит в силу того, что это слово "бог" есть сложная идея, не соотносимая с конкретным чувством. Тем не менее, это слово как-то возникло. И обозначает оно всё, что таинственно, неясно и зловеще для ума. Бог - это идея, которая удерживает все связи вещей и держит мир в единстве и целостности.

И поэзия, и религия, и философия шли собственными путями абстрагирования от конкретных вещей. Одни создавали божков, другие - понятия. Поэзия оказалась между двух типов мышления. Её форма абстракции - образ и символ. Поэт имеет дело не со словами, а с образами, понятиями, символами, божками, идеями, концепциями. Понять высказывание поэта, в какой бы форме оно ни было, это значит разобраться во всём этом арсенале мышления, как они взаимодействуют друг с другом в его языке.

Философия Джона Локка входит в наше повествование потому, что мы всё больше склоняемся к пониманию поэзии как чувственному мышлению, оперирующему идеями, которые выражаются исключительно в чувственных знаках - словах. Его учение о слове и критика слова имеет своей целью развенчать схоластическую метафизику, злоупотребляющей словами, лишённых чувственного содержания.

Вот образец его метафорической критики. "...Самый лёгкий способ добиться признания или защищать странные и нелепые учения - это окружить их легионами неясных, двусмысленных и неопределённых слов, благодаря которым, однако, такие убежища похожи более на притоны разбойников или лисьи норы, чем на крепости благородных воинов. И если таких людей трудно выбить из укреплений, то не вследствие прочности последних, а из-за терновников и шипов, из-за тёмной чащи, которой они себя окружают. Так как неправда неприемлема для человеческого ума, то для защиты нелепости остаётся только неясность".

Какая разница, говорится это о схоластике или о поэзии! Неужели достоинство поэтической речи должно состоять из "противоречий разума" и заведомых "нелепостей"?

В общем, мы очерчиваем круг философских проблем в поэзии Алексея Цветкова, как будто бы сообщающего нам некие истины бытия. Точнее сказать, он завлекает нас в этот круг, быть может, намеренной провокацией. Тогда провокация будет читаться как поэтический приём.




* * *


Что есть мышление в поэзии?

Прежде всего, скажем, что мышление есть деятельность. Потом скажем, что эта деятельность бывает чувственной, затем бывает дедуктивно-логической, а также бывает интуитивной. Собственно, поэзия ничем не отличается от других форм познания, являясь одним из родов мышления. Что будет характерно для этого рода? Чувственная деятельность ума как сумма ощущений, posteriori, даёт поэту образное видение или воображение (образ, метафора); дедуктивно-логическая деятельность ума, которая сводит все ощущения к идеям или понятиям, даёт поэту логическое обоснование (форма, структура); интуитивная деятельность, происходящая без участия рассуждающего разума, a priori, способствует наведению связей между разрозненными фактами ощущений, образов и понятий в единое целое, которое выражается в том, что называется смыслом.

Из какого рода деятельности мышления исходит поэзия? Большей частью, мы имеем дело с "внутренним опытом", на котором основывается согласно учению Джона Локка "самодеятельность души", то есть рефлексия. Александр Герцен называл его теорию познания "механической психологией". Если рассматривать сущность мышления как сумму ощущений, то для этой поэзии, пожалуй, такого рода "самодеятельность души" будет более свойственна. Самое важно упущение в такой поэзии, это забвение вопроса о сущности поэзии, о сущности истины, о сущности человека. Мышление начинается с вопрошания: что есть то-то и то-то? Эти существенные вопросы подменяются отрицанием того, и другого, и третьего.

Когда Хайдеггер говорит, что поэзия есть мысль, то мы понимаем, что речь идёт о самой сущности поэзии, а не её атрибутах, проявляемых в разных поэтиках и языковых стратегиях. Когда упускается вопрос о сущности, то есть о вопрошании, само мышление превращается не в духовную деятельность, а в механистическую или автоматическую. Такое мышление можно уподобить машине. Следовательно, произведения искусства становятся продуктами конвейерного производства, fabrication. И человек, и его произведения, и его Бог - как продукты механистического мышления - становятся конечными и смертными.

Сказать, что Алексея Цветкова ведёт интуиция, никак нельзя, поскольку в его поэзии мы не находим никаких связей между вещами и явлениями, феноменами и ноуменами; также нельзя сказать, что его поэзии свойственно дедуктивно-логическая деятельность, которая тоже направлена на установление или обнаружение каких-либо связей; остаётся только чувственная деятельность ума, ограниченная самовыражением, но не вопрошанием.

Любое стихотворение Алексея Цветкова есть такая "сумма ощущений", порождаемых вещами и явлениями внешнего и внутреннего порядка и опыта. На основе этого типа мышления поэт выводит "истины" гносеологического и онтологического характера. В итоге, его поэзия утрачивает чутьё к истине. Противоречие в языках, какими пользуется поэзия и философия, когда они пытаются разрешить противоречие между телом и духом, конечностью и бесконечностью, порождает противоречие в самом методе мышления. Именно из этих трех источников противоречий вытекает поэтика, стилистика, эстетика этой поэзии, а не из установки на "постмодернизм" или "авангард", как это выдаётся другими критиками. Как от доктора философии в поэзии Алексея Цветкова мы найдём только обломки каких-либо философских идей и имён, но без всякой взаимосвязи друг с другом, а тем более логики.

Если возможно интуитивное, то есть априорное знание, значит, существуют идеи, истины, так называемые "врождённые", или "первичные", или "объективные", добываемые согласно учению Платона методом припоминания, или методом геометрических доказательств. Джон Локк был противником истин, не подтверждённых опытным путём. Ему оппонировал его современник Лейбниц, изобретатель дифференциального исчисления. Философский скептицизм Цветкова также основан на недоверии к умозрительным истинам, не подтверждённым чувственным опытом. Такими истинами, например, считается идея Бога, идея души, принцип противоречий, закон тождества и т.д.



"Я полагаю возможным утверждать, - писал Лейбниц - что наши идеи, в том числе идеи о вещах, воспринимаемых чувствами, происходят из глубин нас самих. <...> Я вовсе не за tabula rasa Аристотеля, и, по-моему, есть нечто заслуживающее внимания в том, что Платон именовал воспоминанием. Существует даже нечто большее, ибо мы обладаем не только памятью о всех наших прошлых мыслях, но и предчувствием (presentiment) всех наших мыслей, правда смутным и не различающим отдельных мыслей - наподобие того, как слышим шум моря, когда я отчётливо улавливаю плеск волн, создающих общий шум, но не могу отличить по звуку одну волну от другой. Верно и то, что в определённом смысле, который я объяснил, не только идеи, но и чувства наши рождаются из глубины нашего существа, и душа, таким образом, более независима, чем обычно думают, хотя, конечно, в ней не происходит ничего такого, что не было бы детерминировано. <...> Я считаю, что душа, равно как и тело, никогда не пребывает в бездействии и что душа никогда не остаётся без восприятий. Даже во сне мы сохраняем некоторое неясное и тёмное представление о месте, где мы находимся, и о других обстоятельствах. <...> Наше существование мы осознаём путём непосредственной интуиции, существование же Бога познаётся путём доказательства; верно и то, что материальная масса, отдельные части которой лишены восприятия, не может создать мыслящего целого. <...> Нет ничего удивительного в том, что в уме нашем может содержаться кое-что, о чём мы не сразу можем догадаться. Память доказывает нам, что зачастую нам трудно вспомнить то, что мы знаем, и ухватить то, что уже приобретено и усвоено нашим разумом. Если это верно в отношении приобретённых познаний, то с таким же правом можно считать это правильным и для врождённых идей. <...> Я согласен с тем, что знание, или, вернее, действительное осознание идей и истин, не рождается вместе с нами, и нет нужды полагать, будто когда-то в прошлом мы отчётливо знали их, согласно учению Платона о припоминании. Но если исходить из того, что идея - это непосредственный внутренний объект понятия, или того, что логики именуют неполным термином, то нельзя отрицать, что идея всегда присутствует в нас, ибо эти объекты могут существовать, хотя бы их и не замечали. Вдобавок идеи и истины можно разделить на первичные и производные: для познания первичных идей не требуется, чтобы они были сформулированы, нужно только уметь их замечать; производные же формулируются разумом и рассудком под влиянием внешних обстоятельств. Вместе с тем можно решительно утверждать, что внутренние объекты этого познания, т. е. сами идеи и истины, как первичные, так и производные, все содержатся в нас, так как все производные идеи и истины, которые из них выводятся, суть следствия взаимоотношений первичных идей, кои находятся в нас. Однако установился обычай называть врождёнными те истины, к которым тотчас проникаются доверием, как только услышат о них, и идее, которые благодаря своей реальности (т. е. возможности того, что выражает эта идея) принадлежат к числу этих истин и реальность которых не нуждается в доказательсва опыта и разума. Таким образом, в этом вопросе много двусмысленного, и по сути дела достаточно признать, что существует внутренний свет, рождающийся вместе с нами, - свет, обнимающий все умопостигаемые идеи и все необходимые истины, которые представляют собой лишь продолжение этих идей и не нуждаются в доказательстве посредством опыта... Первичные истины (такие, например, как принцип противоречия) происходят не из ощущений и не из опыта, а из естественного внутреннего света - именно это я имел ввиду, говоря о том, что они рождаются вместе с нами. Это хорошо понимали геометры... Подлинные геометры, греки в первую очередь, пожелали продемонстрировать мощь разума и превосходство науки, показав, что в этой области можно предвидеть всё, не обращаясь к опыту, а опираясь лишь на внутренний свет. Таким образом, следует признать, что опыт не всегда убеждает нас в безусловной универсальности и ещё менее убеждает в своей необходимости".



Эта пространная выписка аргументов из набросков полемики Лейбница с Локком вдруг стала нам актуальна сейчас, спустя три века, в отношении к постулируемым истинам в поэзии Алексея Цветкова, который полагается исключительно на чувственный опыт мышления, несмотря на то, что причисляет себя к племени Платона, а геометрию называет своей родиной. И вправду, как так получается, что, привлекая в свою поэзию идеалистическую метафизику Декарта, для которой были существенны "врождённые идеи", Алексей Цветков в вопросах смерти и бессмертия души исходит из материалистического сенсуализма Локка? Это непоследовательность мышления, или поэтическая небрежность, или романтическая неряшливость.

Напомним, что русский поэт Александр Радищев также был сторонником этой локковской теории познания. Он писал в трактате "О человеке, о его смертности и бессмертии" (1792-1796), что "разум твой начало имеет в твоих пальцах и твоей наготе", " что все наши понятия, суждения и заключения, и самые отвлечённые идеи, корень влекут от предметов чувственных", "рассуждение есть ничто иное, как прибавление к опытам, и в бытии вещей иначе нельзя удостовериться, как чрез опыт", но при этом говорил о возможности бессмертия человеческой души, хоть это не доказуемо научным путём. "Верь, по смерти всё для тебя минутся, и душа твоя исчезнет...".

Здесь, однако, Цветков последователен и солидарен с Радищевым. Очевидно, что он подписался не под тем списком имён, смущая наш ум, вводя его в заблуждение. И что нам делать, читателям? Как понимать доктора философии? В его поэзии всё до кучи! Заметим, что он и от материалистического сенсуализма Локка всё больше удаляется в сторону крайнего солипсизма, поскольку не признаёт не только объективных, но и благоприобретённых истин.

Мы встречаемся с двойным противоречием: с одной стороны между доктором философии и метром поэзии, а с другой стороны индивидуальной речью поэта и номенклатурным языком культуры, заваленной мифологемами, филосфемами и идеологемами. Из этих конфликтов рождается поздняя поэзия Алексея Цветкова. Это противоречие, возможно, проистекает из проблемы самой поэзии как мышления или проблемы конкретного авторского мышления, если это не философское умопомрачение - как антипод "внутреннего света", с которым связывается у Лейбница идея извечных истин. Конечно, это можно было бы назвать обскурантизмом.

А как иначе, если в его поэзии утверждается единственная истина - истина смерти. Именно смерть есть герой его произведений. Она вселилась в поэта, завладела его существом, и вещает, и создаёт философию смерти, конечности человека и его души. Он ответит нам на это страшное обвинение: "Ни беды, ни гнева давно в организме, мраколюбы уличат в маркионизме, все спасено в готичных лучах луны".

Мы вовсе не хотим навязать поэзии Алексея Цветкова ни идеалистической диалектики по типу Лейбница, ни метафизического материализма (сенсуализма) по типу Локка, ни идеалистической метафизики по типу Декарта. Так или иначе, он вталкивает нас в поле этих философских теорий, и вовсе не тех, к которым поэт номинально причисляет себя, скажем, Платона и Декарта, Канта или Гуссерля, запутывая нас всякий раз вместо того, чтобы предаться радостному веселью чувственного бытия. Именно от этой чувственности, вернее от страха её утраты, всё его эсхатологическое уныние.

Смерть не есть факт. Т. е. он факт эмпирический. Смерть есть такая же идея, нуждающаяся в доказательстве, как и идея Бога. Поэтому мы говорим, что смерть есть не факт, а идея. Так что, нужно поразмыслить прежде, чем утверждать... В данном случае доверие или предпочтение оказано тому, что подтверждается только чувственным опытом, не опытом какого-нибудь спекулятивного (метафизического или диалектического) мышления.

"Поэзия должна быть глуповатой", мы согласны, но не идиоткой в конце концов! Возьми себя в руки, муза! Ты не умрёшь, а пойдёшь по рукам, вечно живая... Невозможно избежать раздражения. Или поэзии вообще нужно позабыть дорогу к метафизическим сферам и трепаться звонкими рифмами только о своих драгоценных чувствах? Поэзия хочет поумнеть, а вместе с ней и мы тоже, товарищ... Мы пришли к поэту с доверием, а он нас дурачит с серьёзным лицом! Ну ладно, ладно. Подыграем ему нашей серьёзной миной.

"пытаться петь и верить вечно /считать что существует нечто/ пищит и вертится в руках/ жаль что не выглядит никак// в холодном погребе сознанья/где сердце вредный истопник/предметов глупые названья/ пустые формы из-под них/волокна времени бездушны/камней рекорден урожай/ ты этих сущностей без нужды/не умножай }2р// поди вернись в верховья мира/ в забытой азбуки года/ где только мила ела мыло/а мы не ели никогда/мертва премудрости царица/ мать умозрительной хуйни/ пора в мобильнике порыться/ взять и жениться по любви"

Поэзия имеет дело со зримыми образами вещного мира, а метафизика - с отвлечёнными понятиями; первая мыслит мир чувственных вещей; вторая - умопостигаемых. Вот об этом стихотворение. Между двумя этими модусами мышления рождается речь поэта о неспособности соединить два этих мира. На самом деле мир-то един и целостен. Он существует в разных векторных измерениях.

Нечто, что существует извечно, есть мыслимая (умопостигаемые или не умопостигаемая) субстанция, не имеющая протяжения, то есть телесности, и потому не даётся нам в ощущениях. Так в "холодном погребе сознанья" рождаются идеи, которым противопоставлены предметному миру это "сердца вредного истопника". Поэтому остаётся только одно: верить и петь. Однако этот вещный мир ("камней рекорден урожай") уже перестаёт быть сущностным ("поди вернись в верховья мира").

В итоге, слова, не наполненные сущностным содержанием, превращаются в пустые формы вещей, "предметов глупые названья". Вот почему мир, чувственный и протяжённый, становится иллюзорным, поскольку существовать он может только во времени, а здесь "волокна времени бездушны". Вещь есть свидетельство пространства, протяжения и времени; но если вещь лишена своего сущностного содержания, она становится пустой формой. Мы сталкиваемся здесь с противоречием в мышлении. Это дуализм. Возможно, что поэзия от чувственного образа вещей должна прийти к символическому восприятию, если она желает выразить некие умопостигаемые, абстрактные сущности.

"Ибо не следует забывать, что образ, который у нас имеется, не есть отчётливая идея и сам по себе недостаточен для доказательства его свойств. Упуская это из виду, искусственно создают трудности, которых на самом деле нет, теряют представление о том, что доступно представлению, и, наоборот, начинают воображать то, о чём фактически представления не имеет", - так пояснял Лейбниц в письме одной известной даме, говоря о непротяжённой субстанции, какой является Бог, монада или математическая точка. Всякая сотворённая субстанция имеет протяжение, а Бог не может быть сотворенной субстанцией. То, "что существует нечто", но "не выглядит никак", не познаётся чувственным языком, а только умопостигаемым, и только приходится верить, что оно вечно. Здесь, конечно, Лейбниц спорит с Локком, но в данном случае ни с кем из них не солидарен Алексей Цветков. Мир представляется грудой вещей, не обладающих ни сущностным содержанием, и потому не обнаруживающий связей. Короче, абсурд. И это ощущение становится философией.




* * *


В любом стихотворении - от японского хайку, корейского сиджо, арабского рубаи, итальянского сонета, европейского верлибра - все выше перечисленные элементы мышления, составляющие его закон, наличествуют, и это ничем не отличает их от мышления изобретателя, архитектора или музыканта. Стало быть, речь в нашем эссе должна идти не об общих принципах, а частном их исполнении. Поэт работает со словом и смыслом, как конструктор с материалом, как музыкант со звуком. Над всеми ними главенствует идея как интуиция целостной и законченной вещи: поэмы, корабля, симфонии, жизни, атомной бомбы, энтелехии...

Поэт в каждое слово вкладывает смысл, чтобы сохраниться в нём. Смысл есть охранная грамота поэта. Если поэт редуцирует смысл слова, или дискредитирует само слово, то он лишается своего основного материала. Если у музыканта отнять инструмент, его музыка не перестанет звучать, а идея конструктора останется в чертежах и замыслах. Что останется от поэта, лишившего себя слова? Молчание! Это молчание само по себе тоже несёт смысл. У молчания бывает разный модус. Просто молчание, и молчание, имеющее некую цель, некую интенцию. Скажем, молчание: даосское, буддийской, суфийское или исихастское. В случае с Алексеем Цветковым, его слово не стремится к молчанию. Лишённое смысла, слово его становится просто звуком, шумом, глоссолалией, шумовым эффектом.

Как ни банально это звучит, но мышление в поэзии есть само слово. Слово мыслится само по себе как имя. Через слово мыслится человек, мыслится мир и мыслится Бог. Называние вещей оборачивается отрицанием: это не есть то или то не есть это и т.д. Одному поэту однажды показалось, что на вещи навесили не те таблички с именами, и он пришёл исправить положение. Он сдёрнул таблички, и многие вещи оказались непоименованными, голыми как груда камней. Однако он не предложил новых имён. Это не первый случай в русской поэзии, когда слово подверглось сомнению. Неудовлетворённые именованием реальных вещей, символисты ищут подлинность в трансцендентальном измерении и слова становятся эмблемами другой реальности. Футуристы (в лице Велимира Хлебникова) стремятся переименовать вещи, вернуть им подлинное архаическое звучание и обозначение. Подлинность для акмеистов заключается в самой вещи, которую необходимо очистить от наслоения и ржавчины времени и именования. Однако практика и теория у них, как правило, расходятся.

В этом ряду русских поэтов Алексей Цветков будет отрицающим слово как таковое, и слово за слово он последовательно упраздняет мир. Футурист Маяковский самый реальный поэт, его громогласное слово-факт ограничено его эпохой. Слово у акмеиста Мандельштам есть многоголосое эхо, раздвигающее культурные границы во времени и пространстве. Слово у Алексея Цветкова - коллапс. Грамматика, выражающая разнообразные отношения человека с этим миром, уже не указывает на связь человека с вещами. Вещи без имени лишились своей сущности, поскольку в имени они обретали своё осуществление, то есть цель и назначение, энтелехию. Человеку даётся имя с рождения, это имя должно наполнится смыслом, обретающимся в его жизненном пути. Имя обладает свойством пространственно-именным протяжением. Имя и тело рассматриваются как соотношение горизонтали к вертикали. Тело принадлежит земле, плоскости, имя - небу, бесконечности. С этой точки зрения понимание смерти как конечности существования есть упрощение имени "человек". Человек есть имя, содержание которого не исчерпывается его телесностью. Поэтическая логика Алексея Цветкова однозначна, описывается эвклидовой геометрией: плоскостью, точкой и линией. В его поэзии все составляющие элементы мышление подвергнуты тотальной редукции.

Из каких таких суждений, почему это происходит? Чтобы ответить на этот вопрос, развернём проблему. Во-первых, это происходит из мировоззрения поэта, которое прочитываем не только как личностное, но типическое для нашего времени. Во-вторых, именно характера мышления приводит его к философско-религиозной эсхатологии, которой подобает данная поэтика и данная эстетика.

Итак, отграничившись от общих гносеологических принципов, мы пришли к разделению понятий: к мышлению в широком смысле этого слова как мировоззрению и к мышлению в прикладном смысле как методу. И то, и другое достойно критики, поскольку эстетика, как мы заметили, напрямую зависит от философии мышления, а поэтика во многом является продолжением психологии мышления. Разумеется, у поэзии есть свое назначение или предназначение, которое каждый поэт понимает по-своему. Если он вообще думает, и это всегда видно по стихам, как он мыслит свою роль в поэзии.




* * *


Будучи наивными мыслителями, не имея никакой теории о мышлении, инсценируем мышление в художественной форме. Вот вкратце наша сценография. Пусть сцена будет сферой сознания. Оно не есть объект, оно есть отношения. Отношения возникают между чувствами и мыслями. Их играют актёры. Чувств великое множество: от любви до ненависти. Есть ощущения, впечатления, настроения. Мысли бывают одиночные, и парные, и тройные и более сложные. Есть отдельные неприкаянные слова, которые сами себя выкрикивают. Они пытаются присоединиться то к чувствам, то к мыслям. Есть идеи, концепции. Истина и ложь не есть персонификация. Когда соединение правильное, то объекты озаряются, если неистинное, то между ними возникает замыкание. Это отношения мыслей друг с другом и чувствами. Есть ещё некие сущности порядка семи. Они невидимы, но проявляют себя в виде цвета на сцене: белый, желтый, синий, красный и т.д. Они главные. Ими управляют внешние раздражители. Кто-то включает их и выключает. Они окрашивают чувства и мысли, которые перемещаются по сцене самопроизвольно. В некоторый момент они выстаиваются в некую фигуру, перестраиваются и распадаются. Отчего это происходит, неясно. Кто-то ими управляет, подаёт команды. Кто это? И чувства и мысли спрашивают друг друга. Поскольку ответа нет, то каждый из персонажей - от слов, мыслей, идей, концепций, и разнообразных чувств начинает бороться за название быть истиной. В конце концов, всё заканчивается полным разрушением декораций, здание сознания разваливается и всё заливает белым светом, фигуры приобретают только очертания без всяких различий.

И вот, к этой нашей идеи ментального театра подоспели рассуждения Дэвида Юма из главы "Тождество личности" в его "Трактате о человеческой природе". Вот что он пишет: "Наша мысль ещё более изменчива, чем зрение, а все остальные чувства и способности вносят свою долю в эти изменения, и нет такой душевной силы, которая оставалась бы неизменно тождественной, разве только на одно мгновение. Дух - нечто вроде театра, в котором выступают друг за другом различные восприятия; они проходят, возвращаются, исчезают и смешиваются друг с другом в бесконечно разнообразных положениях и сочетаниях. Собственно говоря, в духе нет простоты в любой данный момент и нет тождества в различные моменты, как бы велика ни была бы наша естественная склонность воображать подобную простоту и подобное тождество. Сравнение с театром не должно вводить нас в заблуждение: дух состоит из одних только восприятий, следующих друг за другом, и у нас нет ни малейшего представления о том месте, в котором разыгрываются эти сцены, и о том материале, из которого этот театр состоит".

Итак, идея подана, осталось найти режиссёра для воплощения.




* * *


Поэзия больше полагается на привычки своего мышления, чем на само мышление. В поэзии "чувственное" и "рассудочное" разделено формально, мысль купается как в чувственном облаке, так и в вербальных образах. Однако мыслить в ней может всё: от звука, жеста, слова до образа и до идей.

Философия полагается на логику мышления, поэтому её истина, подверженная анализу, называется аналитической истиной. Религия создаёт догмы мышления, поэтому её истина есть догма, и она полагается на веру. Истина поэзии есть её субъективность. Обвинять поэзию в субъективности её истины нелепо. Она на том стоит. Когда поэзия выносит какое-либо суждение общего характера как истинное, исходя из своего чувственного опыта, ей следует указать место: не завирайся!

Нужно заметить, что и философия во многом грешит, когда в своих суждениях невольно путает точки зрения, переходя на психологию, как это произошло с Кантом, основавшего свою критику разума на разделении чувственного и рассудочного. Образ - это первая ступень поэтического абстрагирования и обобщения на пути от предметного мышления.

Согласно исследованиям французского психолога Альфреда Бинэ считается, что "образ есть только небольшая часть того сложного феномена, которому дают название мысли". Он говорит также, что мысль существует до образа и до слова, что она бессознательный акт, становящийся в образах и в словах сознательным.

"Чувственный образ может приноравливаться к акту генерализации, когда сам он и не содержит в себе точных отличительных подробностей. "А теперь спросим относительно таковых образов, составляют ли они сами по себе общую мысль? Я так не считаю; для того, чтобы появилась общая мысль, нужно нечто большее: действие ума, состоящее в использовании образа"... Наш ум, овладевая образом, как бы говорит ему: поскольку ты не представляешь ничего частного, сейчас я заставлю тебя представить всё. Это представление функции исходит от нашего ума, и образ уполномочен им принять её. Другими словами, мысль об общем происходит из устремления мысли на группу вещей, от интенции ума (мы берём это слово в его этимологическом смысле)".

Алексей Лосев комментирует это высказывание в уже названной книге: "И самая общая мысль объясняется, таким образом, ни при помощи номинализма, ни при помощи реализма и концептуализма, но при помощи интенционизма".

За мыслью закрепляется функция направляющей и организующей силы, которую Альфред Бинэ метафорически сравнивает с жизненной силой, которая, направляя физико-химические процессы, образует форму живых существ и обуславливает их развитие в невидимой работе. От таких рассуждений взбодрился бы и Лейбниц, и всё это дарование приписал своим духовным монадам. Это, пожалуй, будет иметь отношение к воле. Следовательно, волю определяем как интенцию мысли, которая направляет мышление на то, чтобы "смутные образы" организовать в "чистые мысли" - в суждение, в мышление.

Возможно, то, что мы называем отсутствием мышления (в функциональном значении этого слова) в поэзии Алексея Цветкова, есть просто-напросто отсутствие воли к мышлению. Эклектическое, механистическое соединения образов, вещей и понятий в одном стихотворении, не обнаруживающих между собой какой-либо связанности, трудно выдать за какую-либо поэтику или эстетику, если не вспомнить слово "постмодернизм". Возможно, что поэт хочет сказать нам таким языком об онтологической абсурдности человеческого существования вообще. Цена такой истины будет грош.




* * *


Рассматривая поэзию как мышление, мы ставим её в позицию феноменологического объекта в чистом виде. Поэзия как форма сознания, которому являются вещи не как они есть в действительности или "поистине", а как феномены (отражённо, зеркально); сознание проявляет себя как в мышлении, так и в воображении. Уже здесь, в самой природе поэзии, налицо конфликт, перерастающий в видовую борьбу типов сознания. В борьбе за что? За истину, за абсолютное знание, за наличное бытие? Или просто за господство как таковое? Познание как самоцель и воля как самоцель.

Феноменология поэзии, следовательно, должна (если такая дисциплина существует) показать нам, каким образом в сознании являются нам вещи с одной стороны, а с другой - объяснить исторический этический и эстетический смысл поэзии. Следовательно, имя Канта в стихах Цветкова будет символизировать законы мышления, а имя Гуссерля будет символизировать способы явления вещей. Поэтический образ - это такой феномен, который является сознанию как психический и метальный (интеллектуальный) объект, он многогранен как дух. Согласно гегелевской "Феноменологии духа", каждая форма сознания рассматривается философом как сущность того, что он называет немецким словом "Geist".

Сама поэзия есть отпускание речи в поток сознания. Опять же, это отпускание имеет целью познание. Философу-схоласту, возможно, Канту, нужно сначала обдумать способы познания, прежде чем нырнуть в поток, поэт же делает это без оглядки. Если же он прежде обучался всем приёмам и премудростям мышления, то, оказавшись в потоке поэтического языка, это могло бы пригодиться. И забыть всё сразу невозможно. Навык и привычка не позволит отказать рефлексам мышления. Если, конечно, это не ступор, не шок, не обморок сознания...

Поэзия как инструмент познания... Годен ли он? Или мы откажем поэзии в познании? Но это невозможно, если, как мы сказали, поэзия есть одна из форм сознания, по определению направленного на созерцание самого себя, то есть познание. И это действительно так, поскольку в поэзии Алексея Цветкова мы то и дело слышим выводы и умозаключения. Они основаны на некой неполноте, недостаточности...

Когда чувственное и логическое смешивается, то возникает один тип противоречия. Другой тип противоречий возникает в области гносеологии. Так называемый здравый ум, пусть разрушающий свои прежние структуры сознания, в отличие от подлинного безумца, восстанавливает порядок мышления на иных основаниях. Если мы сталкиваемся в поэзии с действом a la безумие, то должны понять, ради чего это делается, какая идея ведёт поэта, какой у него замысел?

Сказать, что ум это не-ум... Чтобы дойти до таких глубин сознания, где нет никаких структур, где все вещи тождественны друг другу, а истины нерестятся и носятся там косяками... Что жизнь случайна, а потому абсурдна... В таком случае для такого суждения не стоит ломать столько перьев и срывать гроздьями рифмы. "Мысль возможна при каком угодно душевном материале", - утверждает Джемс, автор концепции "потока сознания", обретённой, видимо, не без подачи "Феноменологии духа".

Что вообще происходит с умом в поэзии? Положим, что поэта ведёт не ум, а звериный нюх. Траектория движения собаки обрисовывает поверхность, и таким представляется поэтическое письмо, стихотворение - как рисунок, как иероглиф. Как форма впечатления, как форма выражения духа, как форма познания поэзия формирует свой собственный рисунок мышления. Образы, знаки, символы будут являться теми самыми "творениями" поэтического мышления, в которых прерывается в некий момент непрерывность течения сознания. Когда же происходит разрушение всего этого контекста, то поэзия вновь обращается уже в непрерывный бессознательный поток, чуждый и мышлению и рассуждению. Единственным онтологическим знаком в такой поэзии становится понятие "дыры", излюбленной метафоры Алексея Цветкова, или разрыва, из которого произрастает весь цветковский иррационализм. "Я" будет выступать и как объект, и как субъект, и как принцип мышления.

Если смысл истории, по усмотрению философии Гегеля, заключается в прогрессе идеи свободы человека, а потому в ней действует закон необходимости, то по аналогии мы может предположить, что смысл поэзии как формы сознания также заключается в обретении свободы. Однако это происходит по закону случайности, и потому она именуется "негативной свободой" по выражению Исайи Берлина (из его эссе "Две концепции свободы"). Идея свободы - это единственно, что будет связывать историю и поэзию. Напомним Аристотеля: история говорит об единичном, поэзия - об общем. И здесь противоречие: в поэзии поэт достигает своей личной, пусть негативной, свободы, а в истории эта свобода будет всеобщей. Поэтому противоречия между одной свободой и другой свободой неизбежны.

Итак, "негативная свобода" поэтического мышления - это как раз то самое искомое содержание, в наличие которого отказано Гегелем в категории свободы, за исключением формы. Поэзия как форма свободы без содержания. Что означает свобода мышления? Ведь это не то же самое, что свобода мысли и свобода слова и свобода совести!

Как соотносится свобода мышления в поэзии со всеми этими этическими категориями? Значит ли это, что мы должны поместить поэзию в заповедник дикости вместе с её производителями? Подлинная свобода, на наш взгляд, обретается во вдохновении, это состояние духа как вне-личного бытия.




* * *


...Подмена и разрыв как метод поэтического миро (рас) (у)стройства по Алексею Цветкову не отвечает на его экзистенциальные запросы. Это происходит по нелепой прихоти самой поэзии, непритязательной к мышлению, или всё-таки автор оказывается ведомым некой поэтической волей? В чём же заключена эта "поэтическая воля"? Вот несколько ответов на выбор: в мышлении, в языке, в бытии, в разуме, в Боге. Воле противостоит страх. Страх подавляет мышление. Мир, имеется в виду "sapientia humana" (мудрость человеческая противостоящая божественной мудрости), породил три концепта: идею Логоса, идею Бога, идею Дао.

В общем, поэт оказывается в двойном окружении: между собственной прихотью (своеволием, желанием) и поэтической волей (законом, мышлением); между замыслом и умыслом. Как быть читателю с его волей? Кому он должен подчиняться? Метафизика власти и своеволия наиболее проявляется в поэтическом творчестве. А какая польза от мышления поэтам! Поэты, как правило, мышлением пренебрегают, презирают его, принимают за оскорбление, а то порой объявляют ему войну не на жизнь, а на смерть. Поэзия не дружит со здравым смыслом как будто ради своих высоких и низких истин, которыми бесконечно дорожит, и выдаёт за первозданную невинность, выступающей эквивалентом подлинности и чистоты разума.

Но где они обретаются эти истины? В нас или вне нас? Разве не в мышлении? Или в сердце? Ведь здравый смысл для поэзии - это пошло, обыденно; это, пожалуй, сомнительная категория. "Пользоваться мышлением" - значит понимать механизм мышления, структуру мышления, и применять его с пользой, а польза выражается в слове "истина". Считается, что для поэзии знать об этом излишне и хлопотно. Мышление предполагает некую закономерность или необходимость, и потому избегает случайности, в то время как рассудок может поступать по случаю, по своеволию, по умыслу - то есть он не обязательно руководствуется мышлением в нашем понимании. Он своевольничает. Однако то, что может показаться несообразным, случайным и хаотичным в поэзии, порой обнаруживает цепь закономерностей в границах поэтики. И тогда сама поэтика вступает в противоречие с избранным типом мышления. Абсурдность и мышление есть оксюморон.

Постановка вопроса о мышлении и поэзии возможна, если поэзия обращается к онтологии, определяется в своём существе в отношении к бытию или небытию, к истинному и ложному. В таком случае у поэзии должен быть иной статус мышления - ответственность по отношению к понятиям и категориям. Что-то непреложное должно быть для суждения, некий идеальный центр. Следовательно, и поэзия, и бытие, и мышление обнаруживают куда более сущностные связи, а не фрагментарные, случайные, необязательные и дискретные, которые навязчиво демонстрирует нам поэзия Алексея Цветкова.




* * *


В своём суждении поэзия Алексея Цветкова "опирается" на чувственное, текучее, непостоянное, изменчивое начало, - одним словом, на всю ту же онтологию Гераклита, Протагора, Гомера... В итоге поэтическое мышление Алексея Цветкова (у)склоняется к идее абсурдности всего сущего, исходя из представления изменчивости и конечности вещей и человека, однако гераклитовский Логос, который пронизывает всё сущее и человека, изъят из поэзии Цветкова. И вся эта китайская пагода мироздания завалилась! Изменчивость понимается как смертность. И тут уж не до "начал знающего разума", как определяет мышление Платон.

И в древней, в греческой поэзии нелепость всякого рода была литературным приёмом смешного и комического. Однако высмеять саму поэзию как нелепость, как высмеял однажды философию Блэз Паскаль, не приходит в голову ни одному серьёзному поэту. Вот и Лао-цзы говорит: "Если бы над этим не смеялись, оно не было бы Дао". Алексей Цветков - поэт серьёзный, смешного у него маловато. Серьёзность не уберегает его от ложного высказывания. Ложное, алогичное и абсурдное - это слова разной породы, хоть и в одной упряжке, к истинно-сущему с ними не прискакать. И тут не до смеха. Почему бы поэту ни впрячь мышление, мужество, волю? И как зовут тех лошадей, которыми правит Аполлон? Они несутся и прямо на нас, писателей и читателей, во весь опор!

Подобно тому, как по выражению Эрнста Кассирера "в основе мифологического мышления лежит закон собственного образца и характера", можно сказать также и о законах мышления в поэзии, которой отказано в дискурсивном языке в пользу, скажем, интуитивной логики. Близость поэзии и мифа сказывается в их стремлении достичь тождества логического и алогического на пути преодоления дуализма современного сознания. Быть может, тогда вообще нам отказаться от мышления и погрузиться в "состояние сна"! Так, кстати, называется одна ранняя книга Алексея Цветкова. Нам подсказывают, что в Упанишадах мышление трактуется как волшебная погруженность в сон, как путь к Браме.

В книге "Метафизика" Аристотель пишет: "А относительно <высшего> разума возникают некоторые вопросы. Он представляется наиболее божественным из всего являющегося нам, но каким образом он таков, на этот вопрос ответить трудно. В самом деле, если он ничего не мыслит, а подобен спящему, то в чём его достоинство? Если же он мыслит, но это зависит от чего-то другого (ибо тогда то, что составляет его сущность, было бы не мыслью, а способностью <мыслить>), то он не лучшая сущность: ведь ценность придаёт ему мышление".

Спящий разум не имеет ни ценности, ни достоинства. Иначе говоря, мышление рассматривается в категориях ценности и достоинства. То, что постигается мыслью представляется более достойным, "нежели ум", поскольку "и мышление и мысль присущи и тому, кто мыслит наихудшее". Далее он пишет: "Следовательно, ум мыслит сам себя, если только он превосходнейшее и мышление его есть мышление о мышлении". В этом обнаруживается коренное отличие мышления от всего остального. "Совершенно очевидно, что знание, чувственное восприятие, мнение и размышление всегда направлены на другое, а на себя лишь мимоходом". (Артистотель)



Однако далеко ли ушла сама философия от мифа и поэзии на пути к так называемой объективной истине, чтобы нам принижать статус поэтического или мифологического мышления? Если уравнять их статусы, а философию поместить в разряд словесных искусств, навряд ли истина пострадает, если она невыразима, неведома, непостижима, а стало быть, нужно оставить её в покое и вернуться к обыденным вещам, к обыденному мышлению.

А что там писал Иммануил Кант о философском скандале? Что философия и разум вынуждены принимать существование мира вне нас лишь на веру...И где же тут место разуму? Стало быть, всё, что пребывает вне нас, есть домысел, подтасовка, софистика, пиар, миф, поэзия, неправда! Одним словом: солипсизм. Истинным будет только "Я", возвещающее о конце всего сущего. Человеку потому не даётся истина во всей её полноте, что вдруг случись такое счастье, овладей он ею, то стал бы безраздельным "господином и владельцем природы", как вознамерился надеяться тщедушный и болезненный Ренэ Декарт, придумывая свой универсальный метод, а это, пожалуй, невозможно, да и боязно довериться человеческому разумению. Бог дал человеку ограниченные возможности разума.




* * *


Что есть поэзия?

Для затравки ответим просто: это языковая привычка, а именно привычка к сложению слов, образов и метафор, детская привычка лепетать. От привычки мы приходим к искусству речи. Или к разложению слов по нашей ребячливой прихоти, то есть это мыслительное движение к сходству и к различию вещей. "Само по себе ничто не имеет сходства или несходства, не является одинаковым или неодинаковым - таковым делает его только мышление", - говорит Эрнст Кассирер. "Все деревья похожи на деревья", написал один поэт и долго не мог сам понять, что значит это выражение. Что говорить о языковой привычке человека, если Готфрид Лейбниц считал, что мир и природа "есть не что иное, как некоторая привычка Бога".

Если действительно поэт прибегает к редукции смысла с целью погрузить свою поэтическую речь в некое состояние бессознательной акции, то, полагаем, в этой тёмной сфере бессознательного, лишенной структуры, непременно должен по нашей логике обнаружиться некий основополагающий принцип: природный речевой инстинкт или остаточный рефлекс мышления. Например, этим инстинктом может быть воображение, освобождённое от центра управления сознания, от логоса, от воли, от Дао. Так ли?

Мы не знаем, так ли это в действительности, однако, в горестных и циничных устах Алексея Цветкова сама поэзия редуцирована до состояния "речевого инстинкта" (говоря метафорически), и это может означать только то, что при таком раскладе вопрос о мышлении в поэзии должен быть снят из темы нашего эссе! А также вообще должен быть снят вопрос о метафизической сущности человека как носителя если ни некоего изначального смысла, то заложенного в него "задания" (Aufgabe) к постижению этих объективных смыслов или вечных истин, в отличие от истин факта или истин разума, приобретаемых опытным путём.

Инстинкт и мышление... Вовсе не близнецы-братья! Сами по себе эти понятия противоположны друг другу, чтобы в одной поэтической акции могли бы сосуществовать на равных правах. Конечно, мышление тоже можно довести до такой тренировки, чтобы оно действовало хотя бы как рефлекс. Изучающие иностранные языки добиваются именно такого совершенства ума - автоматической речи. Это качество легко отнести также к стихосложению, функционирующему на уровне рефлекса, или инстинкта, или привычки.

Так что же всё-таки в поэзии главенствует: инстинкт, языковой рефлекс, интуиция, мышление? Знаем только, что вектор в этом перечне направлен от последнего слова к первому. Приоритетом в ценностной шкале поэта не является мышление и не является интуиция (созерцание). Остаются два последних модуса мышления: инстинкт и рефлекс. Такое ощущение, что автоматизм или рефлекс речи, или инстинкт к речи - мы не знаем что в точности - и вправду присутствует нечто подобное в стихотворчестве Алексей Цветкова. Однако нарушение логико-грамматических связей, как художественный приём, соединение слов по принципу их конфронтации, а не их ассоциативности, объясняется также имитацией афазии речи его лирического персонажа. Тут вспоминается художественная практика Гертруды Стайн.

"Придуманность" есть уже сознательная акция, некая авторская стратегия. Тенденция. Всё это не ново, товарищи. Модернисты натёрли на руках мозоли этими приёмами. Среди них числится приём "потока сознания". Но всех опередил Лев Толстой. Если модернисты использовали этот приём, исходя из идеи, из гипотезы, из теории, то русский классик пришёл к нему интуитивно, исходя из логики художественного познания. Вся разница между искусством и искусственностью, целью произведения и демонстрацией приёма.

Похоже, что в этот культурологический "поток сознания", позаимствованный многими авторами из психологии Уильяма Джемса, и обоснованный философией Эдмунда Гуссерля, поименованный им "переживанием", вливается речь Алексея Цветкова, который демонстрирует свое виртуозное владение этим приёмом. "Мышление, т. е. переживание..." - так говорит Алексей Лосев по поводу текучести сознания. Следовательно, мы можем предположить, что такого рода стихи должны по замыслу автора внушить читателям и слушателям некое "переживание" вовлечённости поэта в поток бытия, смывающего на своем пути все интеллектуальные построения.

В чем тогда будет заключаться критика поэзии как мышления? Критика выбора авторской стратегии, пожалуй. Это в первую очередь. Затем критика способа мышления, критика его привычек, следствием которых является то мировоззрение, которое буквально "пиарится" автором.

Когда мы читаем стихотворение, нас подхватывает поток слов. Стоит нам остановиться, мы не понимаем, что это было, и что было с нами. Что за шум на лестничной площадке? Так бывает, слушая иностранную речь, ты схватываешь смысл отдельных слов, а мысли в целом не улавливаешь. В нашем сознании не было в тот момент ни "мысли", ни "суждения", ни "умозаключения", ни "представления", ничего не было! Поэзия способна нас гипнотизировать, вводить в состояние сновидения. Но даже когда мы пробуждаемся, и вспоминаем сон, мы хотим знать его смысл, что он предвещает. Мы начинаем толковать наш сон. Тут нет ни вещих снов, ни вещих стихов! Простите, но мы не поддаёмся гипнозу. Это искусство не действует на нас. На нас производит впечатление только мысль. Что есть мысль? Всего лишь одна из форм движения. Чего? Духа, материи, монад, энергии?

То, что когда-то было бурной метафизической рекой, высохло, обмелело. В руслах и старицах лежат беспорядочно все эти артефакты истории, культуры и философии, которыми пересыпана речь Цветкова. Так или иначе, его речь кренится больше к психологии мышления, чем философии. Причем, эта психология будет прочитываться в декартовском изводе, то есть механистически. Конечно, поэзия есть модель сознания, а также модель человеческого поведения. Где тогда искусство? Искусство в том, чтобы изобразить сознание, порождающее феномены и фантомы, кентавров и грифонов. Место литературной критики должна занять археология.

В работе "Человек и культура" Эрнст Кассирер комментирует один текст: "Тэн в своей работе об уме и познании человека строил общую теорию человеческой культуры на психологической основе. Согласно Тэну, то, что мы называем "разумным поведением", - это не особый принцип или привилегия человеческой природы: это лишь усовершенствованное и усложненное использование того же самого ассоциативного механизма и автоматизма, которые характеризуют любую реакцию животных. Если принять такое объяснение. Различие между мышлением и инстинктом окажется несущественным: оно будет всего лишь различием в степени, а не в качестве. Сам термин "мышление" становится в таком случае бесполезным и бессмысленным для науки".

Атака на мышление довольно заурядная вещь - как со стороны философов, так и поэтов прошлого и нынешнего времени. Огюст Конт (поклонником его позитивистской философии заявляет себя ныне культовый французский писатель и поэт Мишель Уэльбек) писал: "Эти так называемые наблюдения над разумом, если рассматривать его в себе и a priori, - чистейшие иллюзии. Всё, что мы называем логикой, метафизикой, идеологией, - пустая фантазия и мечта, если не абсурд".

Одним словом, поэзия Алексея Цветкова пребывает в очень сложном и противоречивом гносеологическом поле, на котором произрастают под сенью культивируемых растений позитивистских теорий и философий девятнадцатого века всяко-разные чертополохи иррационализма, мифологии и оккультизма следующего столетия.




* * *


"Ни в чём люди не проявляют столь изобретательности, как в играх и мистификациях; философу же стоит этим воспользоваться ради того, чтобы усовершенствовать царицу всех искусств, какой является искусство мыслить", - писал одному своему корреспонденту Лейбниц.

В этих словах чувствуешь азартность его философского дара. Игры разума, поэзия и философия, не так уж сильно противостоят друг другу, а то и заигрывают, подмигивают и дурачат своих читателей на потеху их творцов. Поэтические эстетические построения сродни философским концепциям. Поэзию пропускаем через логику, а философию читаем с воображением.

Поэзия есть игра. Это ни мифология, ни мышление, ни религия, ни философия, ни наука. Ни рассудочное, ни созерцающее, ни сердечное. Ни то, ни другое, ни третье... Ни то, ни сё... То, что избегает ответственного мышления или чей образ ускользает, как прах из ладоней; или являет свою противоположность. В каждый следующий момент быть не тем, чем не является сейчас, согласно представлениям Гераклита о текучести всех вещей, в том числе и мышления.

Скажете: негативность в природе самой поэзии? Утверждение своей сущности через отрицательные категории. Поэзия говорит на смешенных языках. Пожалуй, такова природа поэзии, и этой природе соответствует язык. Можно ли ему доверять? Когда речь идёт о чувственных вещах, то можно; если речь заходит о сущностных вещах, то никак не получается.

Из песни слов не выкинешь. Это правда. То же самое скажем в отношении мышления, и поэзии. Это то, что объединяет песню, логос и поэзию: "слово, которое не выкинешь", ибо с этим "словом, которое не выкинешь" как единственно верным, или просто единственным, корреспондирует истина, или подлинная объективность. Это слово-монада. Символ. Оно самое малое в поэзии. Это точка единения. А как оно возникает? Предварительно сошлёмся на Алексея Лосева. "Слово возникает как раз там, где - слияние Я и не-Я, их разумный синтез и взаимоопределение, где внутреннее и внешнее слито в одну неразличимую точку". ("Теория мифического мышления у Э. Кассирера").

Разрыв, дыра, пропасть, hiatus - это то, вокруг чего вращается поэтическое вещество Алексея Цветкова. Слова в его поэзии блуждают как свободные атомы, они необязательны, случайны, связи их хаотичны. Однако образуют ли они новое "поэтическое вещество" в результате такой эквилибристики? У него порой можно вычеркнуть без ущерба для содержания все слова, поскольку судить о содержании возможно по трассирующему следу его исчезновения. Пусть это будет называться впечатлением или запечатлённым образом. Мы будем ощущать пустоту, объём пустоты, фантом вещества, запечатленную структуру исчезнувшего бытия. Главным элементом исчезновения является авторское "Я" - осевая линия поэтической структуры. Содержание его стихов стремится к "бесконечному нулю".

От поэзии много что отняли и, в конце концов, и мышление тоже. С романтиков всё началось... Мышление оказывается вздёрнутым ("aufheben" - кантовское словечко) вместе с головой. Поэзия как тот всадник без головы. При этом она всё ещё остаётся сакральной сферой, священным чучелом по старой привычке.

Волхвование... Ведовство... Волшебство... Вакханалия... Шарлатанство... А потом - сжигание за колдовство, за пророчество. Испепеление... Вот зрелище! Поле для созидания, уготованное поэзии, превращается в пепелище. Героический энтузиазм Джордано Бруно завершился костром инквизиции на площади Цветов. Кратила бы сюда с его сочинением "О поэзии", любопытно было бы знать, что он там поведал нам! Утрачено оно, обратилось в персть Эллады. Тот хотя бы пальцем указал нам, профанам, прикинувшись немым, на то, что нельзя выразить никакими словами.

Его вынужденная "немота" будет упорствовать "крикам" современной поэзии. "Nevermore!" - кричит Ворон. Однако вспомним стихи Джордано Бруно в переводе А. Эфроса: "Был вороном пресветлый Аполлон". Кажется, всё, что хотел сказать Алексей Цветков, уже сказал этот зловещий мифологический ворон-перевёртыш романтика Эдгара По.



"На пригород падает ласковый сон, /Желаний прозрачная завязь./ Латунные листья звенят в унисон, /Луны напряженно касаясь. / По горло окутал дощатый барак /Стекающий с крыши муаровый мрак./Задвинута память на прочный засов, /Спокойные мысли короче./Все реже и реже огни голосов /Мигают в безмолвии ночи. /И кажется, ветер неслышно зовет: / Останься на месте, усни без забот. / Запутались звезды в седом волокне / И некуда дню торопиться. /Чего же ты ищешь в погасшем окне, /Ночная ворчливая птица? /Зачем ты с разлета ныряешь в стекло / И крыльями бьешь тяжело, тяжело? /Покой у порога, невидимый гость / Заезжим зовет одноверцем./ Но дух несогласия, яростный гвоздь / Таишь ты под зябнущим сердцем./ И светится в лужах ночная вода./ А сердце стучит: никогда, никогда".




* * *


Молчание и шум, крик и немота... Где здесь место для речи? В этом смысле поэзия способна на любой жест, на любую жестикуляцию, пожалуй, даже опасную, чем нелепую или абсурдную. За смехом не всегда узреть мудрости или отчаяния. Ну, хотя бы какие-то смыслы она ворочает своими жерновами, или только развевает своей механической веялкой иллюзорную чувственность, фрустрации злоречивого духа современного человека, утратившего почву под ногами. Гордость, не сдерживаемая духом смирения, подогреваемая ничтожеством, оборачивается гордыней. Так происходит подмена.

Искусства требуют некоторого упражнения и расположения - в отличие от науки, которая всецело заключается в познании духа - так ли, достопочтенный мсье Декарт, мы вас понимаем сейчас? Неужели философ говорит всего лишь о приёме, о технике, одним словом, о декоративности или орнаментальности, и отрицает познавательность словесного искусства? Поэзия не относится к познанию, а, следовательно, к мышлению. Так ли? Поэзии следует познавать свой метод мышление, а потом всё, что касается человека и его бытия.

Хотя, вспомним, метод метафизических размышлений привиделся Декарту во сне с подсказки одной строки из стихотворения Авзония, которого он читал накануне вечером. Поэтическая интуиция подсказала пути философствования. Но декартовский язык был рациональным, то есть математическим или геометрическим, поскольку его рефлексия была направленная на обнаружение идей, которые врождённы и коренятся в духовной субстанции. Таким образом, язык был расчленён на "чувственный" и "познавательный".

Мышление как искусный механизм для поэтических промыслов, а также фиктивных измышлений. "Нет, нет! - горячится Декарт, - Может показаться удивительным, что великие мыслители чаще встречаются в произведениях поэтов, чем трудах философов, это потому, что поэты пишут, движимые вдохновением, исходящим от воображения. Зародыши знания имеются в нас наподобие огня в кремне. Философы культивируют их с помощью разума, поэты же разжигают их посредством воображения, так что они воспламеняются скорее".

Мы согласимся, вот и Аристотель считал поэзию более философичной, чем историю, однако Платон вообще отказывал ей в праве на истину. Один завоеватель, кстати, считал философичной только историю. И мы припомнили этого философа войны, Наполеона, потому, что мышление имеет свою историю, что оно исторически обусловлено. Тут нам Гегель в помощь.

Поэзия - это также искусство воинов. Однако, поэзия как будто вне всякой обусловленности. По крайней мере, есть поэты, стремящиеся очистить её от такого рода наслоений и примесей условий, чтобы добраться до чистого "вещества поэзии", то есть истины. Счастье таких поэтов в том, чтобы быть всего только горлом поэзии, и ничем больше - только речью горнего. Горло должно быть чистым. Чтобы истина сказалась сама, как модно и привычно говорить стало сейчас с подсказки Хайдеггера. Ну да, истина такая врунишка, что иногда проговаривается.




* * *


Поэзия Алексея Цветкова неистова, ибо заверчена вихрем вокруг истины и не-истины. Его неистовость без всякого геройства, но воинственна. Она завоевывает небытие. И сталкивает туда читателя. Как известно, истин двух не бывает. Это "правда" у каждого своя. Мы, конечно, можем, прежде чем пустимся в наше расследование, предложить следующий рецепт добывания истины. Если взять католическую доктрину откровения да поженить её с апофатическим богословием византийцев, авось, что-то и выйдет из лона поэзии, какое-нибудь чадо, дай Бог, чтобы не исчадье. В крайнем случае, попробуйте сосватать неоплатоновское учение о "мистическом экстазе" вместо того или другого, если не по нраву. В противовес этому религиозно-поэтическому иррационализму средневековье предлагает нам нечто иное: созерцательную теорию Джордано Бруно, поэта родственной нам души. Он отвергал двойственность истины - "истина веры" и "истина знания" - за что и поплатился! В том числе за мысль, что "истина едина", поэта возвели на костёр инквизиции. К счастью, сейчас уж не посадят на электрический стул за утверждение, что "бог неправда". И на аутодафе вряд ли кто из поэтов сегодня отважится ради "своей" истины, коль она утверждается ими... Истиной в поэзии всегда можно пренебречь... Прежде поэты за слово своё отвечали головой... Теперь, что не скажешь, всё сходит с рук. Слово утратило свою весомость.

Теория познания Джордано Бруно и умозрительна, и вдохновенна. Вкратце выглядит следующим образом: "познающий субъект" путём созерцания отражения "божественной субстанции" в вещах поднимается по ступеням "подражания, сообразования и соучастия" к "соединению" с ней. Однако к своей истине поэт восходит не от веры и откровения, как учит религия, а от философии и научного познания, проходя по ступеням "чувства", "разума" и "интеллекта". "Чувственное знание" всегда будет недостаточным, поэтому "разум" должен связывать все данные об отдельных частях воедино, и только "интеллект" достигает полного и действительного знания. Поскольку "бог в вещах" полнее всего проявляется в "интеллекте" - самой высокой части души. Для Джордано Бруно всеобщая закономерность проявляется не как закон, а как "субстанция, соединяющая в себе высшую, божественную истину, красоту и благо". Как раз на отрицании трёх последних слов построена негативная поэтика (склоняющаяся к идеологии) Алексея Цветкова.

Если мы говорим о поэзии с точки зрения мышления, а точнее, типов мышления, то посмотрим на неё также через призму теории восприятия Готфрида Лейбница. Он различал три типа познания: апперцепция, перцепция и малая перцепция. Первая не всегда присуще человеку, поскольку не каждый способен на рефлективное самоуглубление; второй тип - восприятие и представление, соотносится с ощущением и чувством, которые не сопровождаются рефлексией; третий тип занимает самую большую часть сознания, это незначительные восприятия, которые характеризуются скрытыми, латентными, бессознательными состояниями человека, например, в сновидениях.

Коль мы упомянули в метафорическом ключе "собачье" слово "нюх", который будто бы ведёт всякого поэта, отдающегося языковой привычке, то именно третий тип восприятия - малая перцепция - будет куда более приемлемым для характеристики самой поэзии. И хотя сознание представляет собой целостную систему, это не значит, что каждая форма перцепции подвергается активному осмыслению, они могут существовать и автономно. Это значит, что невозможно высказывать суждения мировоззренческого, тем более, эсхатологического характера, исходя из малых перцепций, на которых помешан Алексей Цветков. Здесь очевиден источник заблуждений. Это понимали и древние греки. Секс Эмпирик говорил в речи "Против математиков": "Самый значительный физик, Анаксагор, обвиняя ощущения в бессилии, говорит: "Вследствие слабости их мы не в состоянии судить об истине"".

Анаксагору также принадлежит идея мирового Разума, как мы уже говорили. Само греческое слово "ум" - "нус" восходит в своём этимологическом происхождении к слову "чуять", "обонять", "нюхать". Это похоже на интуитивное чутьё человеческого интеллекта. Если развивать метафору собачьего чутья в поэзии, то на поводке у Алексея Цветкова будет не одна собака, а целая свора грызущихся псов, потерявших след к истине.




* * *


В поэзии Алексея Цветкова не утверждается ни истина, ни красота, ни благо. Возможно, через такое отрицание поэт проходит путь утверждения, но это такой мудреный заход не всякому читателю уразуметь. Чтобы познать наше человеческое ничтожество, не обязательно загонять нас в поэтические концлагеря.

Что ж, будем водить хороводы, петлять, дабы очертить пунктирно ситуацию с поэзией Алексей Цветкова на контурной карте нового европейского мышления. За точку отчёта возьмём героическое имя Джордано Бруно, который будет служить нам возвышенным ориентиром - именно потому, что среди других именитых личностей той же эпохи, писавших на любезной русскому поэту мёртвой латыни, он не упомянут, и вовсе даже не по забывчивости. В путь, товарищ! "На крыльях ума и сознательной воли"! К разуму истины, что ли!

Кстати, кто бы мог сказать из философов, что "атеизм есть признак силы ума"? Монтень или Спиноза? Не помним... Как видим, и философия, и религия не на шутку схлестнулись с поэзией за истину. Одна - по левую руку, другая - по правую. Раздирают её, как несчастного ребёнка... Может, стоить бросить этого рыдающего ребёнка, то бишь, поэзию, и идти своей дорогой, как прошёл мимо Мацуо Басё, милосердно подкинув ему что-то съедобное...

Если религия пользуется в своём мышлении догматами, философия - логикой мышления, то чем же руководствуется сама поэзия, сказать трудно. Кроме воображения, у всех есть в инструментарии также интуиция. А как мыслит поэзия? Всё время пытаемся мы отвечать на этот вопрос, который, пожалуй, ещё никто не ставил. И это самый важный вопрос, чтобы понять то, что поэзия хочет сказать. Одно понятно нам: когда поэзия пытается быть интеллектуальной как философия или провиденциальной как религия, она заваливается в тартарары мифологии или иррационализма... Сама поэзия хочет быть и всем, и ничем.

Поэзия как прообраз мышления? Раз прообраз, то это миф. Языком мифа была метафора, а иной языковой абстракцией миф не владел. Поэзия как прообраз абстрактного мышления. Её мышление проявляется в речи, а через речь индивидуализируется в поэтике. Поэзия как мысле-форма исторически обусловленного типа сознания, изменчивого, но структурируемого время от времени теми или иными идеями, образами, понятиями. Мы застаём поэзию Алексея Цветкова в момент дефрагментации, говоря компьютерным языком. Это всего только момент сознания...

Слышим вопрошающий голос чужеземца из платоновского "Софиста": "Не есть ли мысль и речь одно и тоже, за исключением лишь того, что происходящая внутри души беззвучная беседа её с самой собой и называется у нас мышлением?" Этот чужеземец также рассуждает о том, что в речах содержится утверждение и отрицание; что одно искусство творит образы, другое призраки; что мышление является нам как беседа души с самою собой; что мышление, мнение представления, как истинные и ложные, возникают у нас в душе; что мнение есть завершение мышления; что смешение того, что возникает благодаря ощущению, и мнения, называется представлением, которое бывает ложным; что творческое искусство есть всякая способность, которая является причиной возникновения того, чего раньше не было, и т.д.

Кажется, здесь речь идёт о механизме поэтического мышления, задача которого различать "истинное" от "ложного". Казалось бы, что смерть - это единственно, в чём можно быть уверенным. И спорить не о чем. Однако мы уверены в противоположном: смерть - это интеллектуальная проблема, а в поэзии Алексея Цветкова нет ни религиозных, ни философских подходов, начатых Платонов в трактате о бессмертии "Федоне". Разе не из его племени мы с вами? <...> Скорее всего эти подходы у поэта с приставкой "анти".




* * *


Или всё-таки разве читателю всё равно, чем наслаждаться? Наслаждаются истиной, знанием, откровением, просветлением... Или наслаждаться ложным высказыванием... Под "ложным" мы будем понимать из вежливости к поэту его заблуждение. Заметим, что искусство поэтической иллюзии (те самые кентавры, грифоны, аргусы) вовсе не то, что мы считаем заблуждением.

В некотором роде поэзию можно сравнить с искусством софиста. Вот каким суровым выводом закончился платоновский диалог о софисте между Чужеземцем и Теэтетом: "Этим именем обозначается основанное на мнении лицемерное подражание искусству, запутывающему другого в противоречиях, подражание, принадлежащее к части изобразительного искусства, творящей призраки и с помощью речей выделяющее в творчестве не божественную, а человеческую часть фокусничества: кто сочтёт истинного софиста происходящим из этой плоти и крови, тот, кажется, выразится вполне справедливо".

Товарищ, имей голову на плечах, слушай свой разум, прислушивайся к Платону, и читай Цветкова осторожно, имей нюх и держи ухо востро! Но если все голоса в нашей пьесе начнут говорить враз, такой шум и гвалт поднимется, что бедному товарищу некуда деваться. "Все" - это кто? Разные модусы мышления, каждый из которых призван мыслит свою область. Примерно в такой ситуации мы оказались, открыв книги Алексея Цветкова. Кто в лес, кто по дрова! В этой рубке есть много чувственного ритмического упоения и очень мало разумного основания. Это поэтическое высказывание основывается на алогическом построении при сохранении общего логоса высказывания.

Ну и ладно, что тут такого! Ведь это личное измерение. Всё бы ничего, если бы целью такого высказывания было дзэнское или даосское задание "остановить мышление" для неинтеллектуального интуитивного постижения всеединства мира и человека. Однако ж нет! Восточными мистическими доктринами здесь не пахнет, а мы должны к ним принюхаться.

Поэтическая метафизика Алексея Цветкова голословно полагается на Платона, геометрию, Декарта. Мы доверчивы, и думается, что не для пущей учёности поэт впихнул эти фигуры речи в свою поэзию. Требуется потратить немало сил, чтобы обнаружить отсутствие взаимосвязи между ними, и кроме механицизма и эклектики нам ничего не светит.

Эклектизмом будет характеризоваться поздняя цветковская поэтика, отсылая нас вообще к истокам нового европейского времени. Поэт предпочёл механистическую метафизику диалектической метафизике любезного нам немецкого философа Готфрида Лейбница. По нашему убеждению поэзия вообще способна на очень тонкое диалектическое мышление, и предвещает таковое в своих интуициях, нежели то, что предлагает нам поэзия Алексея Цветкова. Это не значит, что мы не можем извлекать из неё уроки. А между тем, ларчик просто открывался: под всем этим философским хламом, который мы усердно разгребали, погребено другое имя: Фихте! От него-то и следовало бы плясать.




* * *


Если рассуждать о "возможности лжи в речах и мнениях", то поэзия предоставляет такую возможность более чем что-либо другое. Принципиальность поэтического высказывания Алексея Цветкова как раз заключается в том, что он вовсе не ищет пути ни к разуму, ни к истине. Ни в какой обёртке - ни в поэтической, ни в философской, ни в религиозной. Его поэзия предстаёт как спекулятивное мышление, софистическое, как смешивание мнения с ощущениями.

Вот здесь и возникают вопросы. Что есть мера истинного и ложного? По Алексею Цветкову мерой всех вещей, истинности, знания является человеческая чувственность, утрачиваемая со смертью человека. Одним словом, смерть как мера вещей. А что ещё ожидать о всякого поэта, следящего за изменчивостью текучего состояния своей чувственности?

Это давняя философская проблематика, к которой будем подходить в ходе нашего странствия то с одной стороны, то с другой. Если говорить в общих чертах, то в прошлом это был Платон против Гомера, Гераклита, Протагора, а в Новом времени - Кант против Юма, Беркли, Фихте. Мы должны выяснить: автор мыслит по разумению или по своеволию? Впрочем, говорят же, что "воля и разум - одно и тоже". А что нам до мнения какого-то самоучки и отщепенца Спинозы!

Вот что случилось с одним "товарищем" Алексея Цветкова, который верил в стихи, как в приметы, да впал в заведомо ложное высказывание, то есть вступил на ложную тропу, заведя своего читателя в сумрачный лес ab experienta voga. Это не пушкинская, щебетливая, глуповатая поэзия будет, а, пожалуй, сольериановский по-вороньи злоречивый умысел. Его "глуповатая поэзия" есть фигура речи, означающая, возможно, смирение перед христианским Богом.

У мышления четыре инстанции: сомнение, заблуждение, истина, ложь. И на какой-то из этих инстанций может задержаться (укрепиться, продвинуться, завалиться) наша поэзия, с её-то "беспорядочным опытом". Не умыслом умна поэзия, и не умением сильна, а волевым началом к всецелому бытию, всеохватному переживанию в едино-моментном акте стихотворчества. Во как! Угу.

Какая-то элегантная дама, явно поэтической наружности, молвит с пафосом: "Поэзия - это всё!" Ну да, похоже, что "всё"... И "ничего"! Иначе говоря, поэзия понимается как вещь, определяющаяся в атрибуциях "что" и "ничего". Принимая такое толкование, мы сразу попадаем в широкое поле философского разумения, в средневековую трясину метафизики.

И Цветков - разумеется, его поэтический двойник, именно с ним мы повстречались в сумрачном заболоченном лесу, и не признали друг друга, - нам здесь не помощник, он стоит в кустах с палкой в руке и созерцает, как мы увязаем в этом метафизическом болоте, ухмыляется. И не знаешь, чего ждать от него: то ли этой палкой шандарахнет, то ли жалостливо протянет её для спасения. Так, вероятно, появляются стихи о нелепости жизни и нелепости смерти. Ну, раз так, то давайте умирать красиво, весело и непринуждённо, артистично, во всеоружии философском!

"Что делает большевик, когда падает в воду?" - спрашивает герой Паоло Пазолини (один из персонажей поэзии Цветкова) из фильма "Сало, или 120 дней Содома". И отвечает: "Плюх!". Вот что он делает. Неужели и поэзии уготована такая судьба по смерти человека, как в этом анекдоте? Бултых, и пошли круги по воде - к этому звуку сводится смысл всего пространного поэтическое высказывание Алексея Цветкова. Мы, читатели, созерцаем эти философские круги на воде, и думаем: как же это должно быть красиво!

Декарт наставляет сам себя методом метафизических размышлений: "Откуда рождаются мои заблуждения? Очевидно, только из того, что воля, будучи более обширной, чем ум (entendement), не удерживается мной в границах, но распространяется также на вещи, которых я не постигаю. Относясь сама по себе к ним безразлично, она весьма легко впадает в заблуждение и выбирает ложь вместо истины и зло вместо добра; поэтому я ошибаюсь и грешу".

Стало быть, всё, что нужно иметь автору, это волю к истине, если у него нет иного умысла. Если мышление в нас самих, то откуда берётся воля? По свежему следу, по свежей памяти, пока остр нюх, по первому впечатлению поведаем, в какой переплёт попал сам небезвинный читатель, то бишь мы, цветковские двойники, пытаясь выбраться из заколдованного круга современной русской поэзии, расставившей себе всюду ловушки и капканы. Будем писать ножом, вязью, по коре, кириллицей, по живому, кровью, киноварью - всем, что под руку подвернётся, и простите за этот интеллектуальный полтергейст...

Вопрос обывательски-утрированный: "Что, древо жизни зеленеет?"

Какой-то господин из "Театрального разъезда", низенький и невзрачный, но ядовитого свойства, пробегая мимо, встревает в наш разговор с незнакомцем: "На дрова пошло ваше древо жизни!" - и шмыг, в подворотню, и будь он таков! Ну а теперь, товарищи, позвольте нам высказаться. Земную жизнь, как поётся, пройдя до половины, мы оказались в сумрачном лесу - ну и давай рубить дрова, только щепки летят!




* * *


Поэзия Алексея Цветкова есть в первую очередь форма рефлексии как психологической, так логической и гносеологической. Джон Локк не различал эти формы рефлексии и не разделял. И это очень характерно именно для поэзии Алексея Цветкова, чем для любой другой, других авторов. Большей частью поэзия удовлетворяется психологической рефлексией, отбрасывая логические и гносеологические формы. Проблема поэтического языка Алексея Цветкова не в механическом смешении, а в неразличении и неразделении языков рефлексий. Однако его обращение к Декарту всё-таки не случайно, и это можно счесть за попытку дать поэтическому языку логическое обоснование, какое сам Декарт обнаруживает в математике и геометрии. Онтологических проблем не разрешить чувственной рефлексией, к проявлению которой склонна поэзия. Беда с мышлением коренится в этих противоречиях. Однако в результате мы имеем такую поэтику и такой стиль Цветкова, какую имеем. Познающий разум к такой поэзии может отнестись с сочувствием, если бы она не утверждала свой философский агностицизм так агрессивно и так нахально. Поэтому мы пустились в это расследование о мышлении в поэзии.

Мы до сих пор не говорили о безумии в поэзии. Гёльдерлин, Батюшков, Арто... Есть ещё симуляция безумия в целях достижения поэтических эффектов. Да, вот именно: одна поэзия существует для истин, а другая для эффектов или аффектов. Орнаментальный авангардизм плюёт на онтологию. Такой поэзией занимается литературная критика, объясняющая приёмы и как они производят впечатление. Пусть приёмы будут эффектными, как у фокусника-иллюзиониста, мы любим обманываться, и нелепо кричать из зрительного зала, что девушку распили не по правде и кровь не настоящая. Тут же всё наоборот: девушку (музу) расчленили, а нас уверяют, что это понарошку, что она оживёт, и опустили скоренько занавес.

Так чем считать поэзию Алексея Цветкова? Состоянием мышления, состоянием неразумения, состоянием безумия, состоянием сновидения? Мы имеем дело с симуляцией того, и другого, и третьего. Поэзия как искусство симуляции. Бывает, читаешь произведение: слова в правильном порядке, стилистически выстроены, запятые на месте, все слова понятные, а всё вместе представляется бредом типа: "Мадонна родила светофор". Давно замечено, что безумные люди мыслят весьма логично, они производят впечатление здравомыслия и т.д. Игра поэтов в безумие нелепа уже потому, что разум в окружающем мире редкостное явление. Неужели наше требование мышления в поэзии нелепы? Например, мышление спящего человека, видящего сновидение, будет отличаться от мышления этого же бодрствующего человека и размышляющего над своими мыслями в сновидениях.

Стало быть, поэзия будет считаться особым модусом мышления, подобно модусу мышления безумного человека или модусу мышления спящего человека, или собаки. А мы здесь судим о поэзии с позиции здравого ума! Как смешно! Как нам не стыдно! В таком случае поэзии отказано в каком-либо познании, в том числе и человека. Вся сложность его духовной жизни превращается в узор, в орнамент, лишённый содержания, который даже нельзя и иероглифом назвать. Если так, то поэзия Алексея Цветкова как раз пытается нам сказать, что человек есть всего лишь бессмысленный орнамент в картинке бытия, не обладающий никакой метафизической сущностью. В этом будет заключаться его философия. Пусть так! Это выбор поэта. Мы - ничто.

Мы способны оценить орнамент души каждого из вас. Мы считаем, что разум рождает смыслы, а смыслы рождают разум, поскольку он обладает не только отражающей функцией, но и рефлексией. Даже "наивность" и "примитивизм" в искусстве и поэзии есть следствие рефлексирующего разума. Человек сначала приходит к такому умозаключению, почему он должен писать "дыр, бул, щир", а слова "Я помню чудное мгновение" не нуждаются такой рефлексии, они просто возникают в сознании поэта, и поэтому мы помним чужое мгновение, как своё собственное в каком бы времени оно ни было. "Дыр, бул, щир" единичны, "я помню чудное мгновение" - всеобщи. Мы вновь говорим (с подсказки Канта) о субъективной всеобщности поэзии, присущей именно ей как форме мышления. Вы заметили, что мы рассуждаем о стихах Алексея Цветкова как о "всеобщем", но критикуем его частную авторскую стратегию. Здесь следовало бы отдельно помыслить это философское противоречие в поэзии между "всеобщей субъективностью" и "предрассудками логического эгоизма".

Задача литературной критики, если автор не объясняет сам своими манифестами, разгадать замысел автора, его приёмы. Заметьте, замысел предшествует авторскому письму. В то время как онтологическая критика объясняет смысл высказывания, а также логику высказывания, из которой этот смысл проистекает. При всём как бы абсурде Цветковского письма мы наблюдаем эту самую твёрдую логику, проистекающую из замысла, а не мышления. Однако и само авторское мышление приноравливается, исхитряется, пресмыкается; оно угодничает перед Замыслом, Стратегией, Идеей, Проектом. Их истинность как раз можно проверить не только опытом, чувствами, но и самим мышлением.

Приведём пример из Лейбница, из его полемики с Локком: "Идиоты не пользуются разумом, и в этом они отличаются от тупоумных людей, обладающих здравым суждением. Я вспоминаю одного умного человека, который, потеряв память из-за злоупотребления некоторыми лекарствами и впав в тупоумие, всё же обнаруживал известную способность суждения, но живость воображения может сделать его приятным для окружающих. Но существуют частично сумасшедшие, составившие себе ложное предположение в каком-нибудь существенном пункте своей жизни и рассуждающие затем, как Вы правильно заметили, очень последовательно. Таков довольно известный при одном дворе человек, считающий себя предназначенным свыше улучшать положение протестантов и образумить Францию; с этой целью, думает он, Бог пропустил величайших людей через его тело, чтобы облагородить его; он намеревается вступить в брак со всеми находящимися на выданье принцессами, но сделав их сперва святыми, чтобы получить святую династию, которая должна управлять миром; он приписывает все бедствия войны; он приписывает все бедствия войны пренебрежению его советами. Говоря с каким-нибудь государем, он принимает все необходимые меры, чтобы не унизить своего достоинства. Но когда с ним вступают в спор, то он так удачно защищается, что я не раз задумывался над тем, не является ли его безумие просто симуляцией, так как вообще он чувствует себя хорошо. Однако лица, знающие его лучше, уверяют меня, что это настоящий сумасшедший".

Иначе говоря, безумие не может быть помехой для поэзии. Следовательно, в поэзии задействованы многие модусы мышления, вступающие в конфронтации друг с другом, когда ставятся сущностные вопросы: что есть истина? Что есть бытие? Что есть смысл? Что есть смерть? Что есть Бог? Что есть человек?

Именно когда ставятся (а не переживаются) вопросы онтологического плана, мы должны быть внимательны в выборе модусов мышления. Это не значит, что эти проблемы не могут просто быть переживанием. "То, что (происходит) при произнесении звуков голоса, есть указание на имеющиеся в душе претерпевания, - пишет Аристотель в трактате "Об истолковании". - И как письмо не у всех (людей) одно и то же, так звуки голоса не одни и те же. Но то первичное, чего они (звуки и письмо) суть указания, это -одинаковые у всех людей претерпевания души; и вещи, уподобительными изображениями которых являются они (претерпевания), тоже одинаковы".

Это имеет отношение к поэзии, если её понимать как "претерпевание души", иначе говоря, "переживание", которое прочитываем также и как мышление. Хайдеггер в эссе "Путь к языку" так комментирует это высказывание: "Буквы указывают на звуки. Звуки указывают на переживания в душе, а эти переживания указывают на касающиеся их вещи". А вещи эти будут сущностными. И поэзия Алексея Цветкова, будь она речью безумия, будь она речью сновидения, будь она речью (анти)эстетического или (анти)философского умозрения, то есть, в каком бы модусе она не пребывала, она есть в первую очередь переживание, а во вторую очередь есть способ мышления. И то и другое затягивает читателя к проблемам его сущностного бытия. И тут уж будьте любезны, товарищ, мыслить! Похоже, что поэзия доктора философии Алексея Цветкова себе самой не ставит такую задачу, а начинает просто паниковать и претерпевать. Это мы ставим такую задачу перед ней. В конце концов, хорошая мысль всегда доставляет радость. Сначала мы рубим дрова, так что щепки летят, а потом аккуратно складываем их в поленницу. Мы вновь, с другой стороны, пришли к пониманию поэзии как психологии мышления ("претерпевания души") и как философии мышления с её метафизикой, схоластикой, софистикой, религиозной догматикой и прочими умственными спекуляциями. А другого пути нет, разве что податься нам с нашей византийско-латинской ментальностью в даосские или дзэн-буддийские мудрецы.

А что там писал про китайцев Лейбниц?

"Кое-кто из древних посмеивался над Евклидом, над тем, что он старается доказать то, чего, по его словам, не может не знать даже осёл, а именно что две стороны треугольника больше третьей. Но те, кто знает, что такое истинный анализ, благодарны Евклиду за его доказательство. И недаром греки, так много заботившиеся о точности в других предметах, были настолько точны в геометрии. Я приписываю это провидению и думаю, что без них мы бы не знали бы толком, что такое доказательство. Я считаю, что до сих пор мы превосходили китайцев прежде всего в этом отношении". Это из "Предварительных соображений по поводу первой книги "Опыта о человеческом разумении"".

Мы-то как раз приветствуем не-дискурсивное мышление в поэзии по типу даосского, или других форм созерцания, например, исихазм, который ближе к нашей христианской культуре, однако человек есть "живое существо, обладающее логосом", как говорили древние греки, чтобы так легко отказаться от дара речи. И мы видим: то, что называется даром речи, претерпело "такое!", что теперь мы пытаемся наделить человеческое бытие хоть каким-то смыслом, прибегая к уловкам разума. Поскольку бытие человека коренится в его речи, в его мышлении. Это явления тождественные.




* * *


Владимир Соловьёв, будучи поэтом и философом, также задаётся вопросом о взаимодействии поэзии и философии как способов мышления, направленных к истине. "Без всякого сомнения, философия есть дело некоторого субъективного творчества. Это ставит её в ряд других проявления творчества, но чем же она от них отличается, в чём существенное различие между нею и, например, поэзией? Если бы различие было бы только в форме, то право философии на существование было бы сомнительно, так как всякий должен признать, что со стороны формы произведения подлинно поэтические несравненно превосходнее даже таких превосходных творений, как "Этика" Спинозы, "Критика" Канта и "Логика" Гегеля. Если же существенное различие состоит в том, что поэзия обращена к чувству и воображению, а философия к уму, так что её форма, менее эстетичная, имеет преимущество доказательной достоверности, то ведь и это преимущество принадлежит, собственно, не философии, а положительным и точным наукам: ибо где та философия, которая действительно удовлетворила ум и доказала свои положения?

Некоторые философы были вместе с тем настоящими поэтами (Платон, Джордано Бруно), другие - настоящими учёными (Декарт, Лейбниц, Кант). Таким фактическим совпадениями можно радоваться, но, конечно, они не дают ответа на вопрос о raison d’etre философии, как таковой. Если философ вообще, в этом своём качестве, не может соперничать ни с поэтом по красоте выражения идей, ни с учёными по их внешней убедительности, то ясно, что достаточное основание для философского делания может быть найдено не с этих сторон. И поэзия, и точная наука - обе (каждая по-своему) отличается своей формальною конечностью, то есть законченностью своих произведений. Их много, как теорем Эвклида или драм Кальдерона, но каждое есть замкнутый круг, окончательно удовлетворяющий в своих пределах эстетический или научный интерес. Геометрической теореме достаточно её доказанности, и поэтическому произведению достаточно её красоты. Достоинство философии, напротив, в её бесконечности - не в том, что достигнуто, а в замысле и решении познать саму истину, или то, что есть безусловно. Этот замысел, хотя как факт, или эмпирически, принадлежит субъекту, но по существу, как утверждение самой истине, он выходит из пределов всякой субъективности, определяя философствующего объекта тем, что больше его. В том или другом выражении замысел познать безусловную истину стоит во главе всякой настоящей философии, но важно, насколько философское делание верно этому началу, настолько сама истина остаётся его единственным средоточием, насколько в дальнейшем ходе философствования растёт, крепнет и полнеет чистый, мысленный образ самой безусловной истины".

Одним словом, и поэзия, и философия проявляют свою сущность по их отношению к проблеме истины. Нечто другое утверждается у Цветкова. То, что у философии зовётся истиной, у поэзии будет зваться правдой. Истина - объективна; правда - субъективна. Для первой характерен центробежный характер, для второй - центростремительный. Если у одних поэтов истина и правда стремятся к целостности и тождественности, то в поэзии Алексея Цветкова расхождение возрастает с невероятной скоростью. "Неправду истиной зови" призывает Михаил Лермонтов.

Правда лирического субъекта по отношению к безусловной истине оборачивается абсолютной неправдой, поэтому лермонтовский императив может показаться волюнтаристским призывом и пониматься буквально и прямодушно, а не диалектически. Слова запутывают. Речь идёт об истинах разного порядка, об относительности истин. Однако когда относительная правда лирического субъекта возводится в абсолютные и безусловные истины, самый несовершенный разум, к которому причисляем и свой, будет сопротивляться. Мы пытаемся понять, из чего проистекает подобное утверждение, поэтому пускаемся в это рассуждение, вместо того, чтобы просто наслаждаться "правдой поэзии", о которой мы уже ничего не знаем и, пожалуй, начинаем терять чувство к истине.

Далее в этой же цитируемой статье, "Формула разумности и разум истины", Владимир Соловьёв рассуждает о превратностях и путях отклонения от истины в самой философии, "именно в трёх её основоположных учениях - картезианстве, кантианстве и гегельянстве". Алексей Цветков, видимо, как философ, обозначил в стихах свою приверженность к декартовской методологии, пусть это будет у него формально, и, видимо, как поэт находит в ней основание для субъективного высказывания о безусловной истине. Все философии начинают с поисков истины, а затем их пути суживаются и подменяются чем-то другим.

"В картезианстве это другое есть я, как подлинно существующее, или (мыслящая) субстанция. Здесь останавливается и на этом сосредотачивается главный философский интерес и самого Декарта... Правда, Декарт говорит и о Боге, но так, что лучше бы он о нём молчал, он говорит много важного и основательного о внешнем мире, но как философствующий физик или механик, а не как философ. В последнем качестве его существенный интерес вращается около так называемой души, или единичного я как субстанции. И доныне картезианцы обычно заботятся всё о душе да о душе. Есть ли это заботы истинно философская? Разве её субъективно-эмпирические побуждения не бросаются в глаза? И здесь имеет силу слово истины: кто хочет сберечь душу свою, тот потеряет её, а кто "потеряет её ради Меня, тот сбережёт её". Забыть о субъективном центре ради центра безусловного, всецело отдаться мыслью самой истине - вот единственно верный способ найти и для души её настоящее место: ведь оно зависит от истины, и ни от чего более".

Вот из этих философских истоков будет проистекать весь поэтический раздор субъективного героя Алексея Цветкова, для которого лирическое и философское "я" является самой большой ценностью, подтверждающееся самим мышлением. Однако именно "это" мышление, а не "другое" станет препятствием для самоутверждения в мире. В итоге, как это ни парадоксально, у него низвергается всякий способ мышления. В этом мы видим акт отчаяния, чем эстетический приём. Безусловная истина Владимира Соловьёва религиозна - вне человека, вне мышления. Они только включены в координаты истины.

"Для Декарта самое мышление важно прежде всего как способ убедиться в моём собственном существовании - в существовании всякого мыслящего существа. Существование всякого такого субъекта может быть интересно в различных отношениях - как плательщика податей, как подлежащего воинской повинности, вообще как статистической единицы. В таком качестве он существует, конечно, не потому, что мыслит, а потому, что его мать родила. Эмпирическое существование субъекта может зависеть только определённого эмпирического факта, и утверждать зависимость этого существования от мышления субъекта было бы явным абсурдом, какой бы широкий смысл мы ни придавали слову "мышление". Но чисто философский интерес принадлежит мышлению в собственном смысле, то есть отношение субъекта к истине или его сообразности с нею как нормально-мыслящего. Значит, не истина зависит от фактического мышления, а, напротив, достоинство и философский интерес этого мышления зависят от истины, и всё значение мыслящего субъекта зависит от того, определяет он себя или нет как форму безусловного содержания, или как разум истины".

Эмпирические истины, несогласованные ни с логическими, ни с безусловными истинами, приводят к философскому конфликту в поэзии Алексея Цветкова, который ничего лучшего, как логику разрушения, не предлагает. Его лирический субъект вырастает из "мыслящей субстанции" Декарта, и там же находит свой конец, не дорастая ни до "чистого разума" Канта, ни до "разума истины" Соловьёва. Познание лирического субъекта Алексея Цветкова ограничивается познанием только познанием его эмпирического хаоса и телесной смертности. Это познание от Пифона.

Владимир Соловьёв говорит о решимости, о "замысле мышления безусловного", о философском замысле к познанию истины, о добросовестности. "...В мериле истины заключается понятие добросовестности: настоящее философское мышление должно быть добросовестным исканием достоверной истины до конца". Однако поэзией Алексея Цветкова полностью завладела философия агностицизма. Это есть его замысел, не нуждающийся в воле, которая превращает мышление в становящийся разум истины.

В любом случае, мы ощущаем в его поэзии не мысль как таковую, которая интуитивно или произвольно проистекала бы из самой поэзии, а принципиальная "недодуманность" плюнувшего на какую-либо возможность безусловной истины (кроме истин факта, основанных на первичных психических переживаниях "декартовского" я) доктора философии, вдруг решившего выражаться поэзией, которую трудно заподозрить даже в даосском отказе от мышления ради приятия даосского молчания. Дар речи потому и называется даром, что он утверждает человеческие ценности. А чтобы их отрицать, не стоит, пожалуй, заламывать языки и никакого дарования не требуется. Его мир существует в отрицании, наш - в утверждении... Наш мир бесконечен, его мир - обречён. Только, видимо, мы говорим о разных мирах. Что есть мир Алексея Цветкова?..

Разумеется, поэзия есть субъективный процесс мышления (который не обходится без всеобщих представлений), в то время как философия стремится, не смотря ни на что, пусть не всегда безошибочно, но, тем не менее, делает такую добросовестную попытку, к объективным критериям истины и объективным способам её познания в отличие от поэзии. И поэзия, и философия пользуются словом. В одном случае оно становится понятием, в другом - образом или символом, а это значит, что в мышлении поэт от единичного, субъективного опыта переходит к некоему обобщению, формальному по своей сути, и это внушает нам чувство, что мы овладеваем мышлением, а вместе с ним истиной.

И как предупреждает Алексей Лосев в очерке о Владимире Соловьёве по поводу его учения об истине, что "ограничиться здесь рамками субъективности нельзя потому, что формальная обобщённость мысли сделали бы эту мысль вполне бессмысленной и бесцельной".

Что мы и имеем как раз в поэзии Алексея Цветкова, выстраивающего свою философию и идеологию на субъективном процессе мышления. "Я", то самое декартовское "Я", "так называемая "мыслящая субстанция", на которую ссылается поэтическая гносеология Алексея Цветкова, есть только первая ступень (она же и последняя для него) в длинной цепочке субъективных обобщений на пути к пониманию некоего объективного замысла - именно им озабочено мышление, а не одним потоком психических мыслей. Если мы отрицаем этот путь, то мы окончательно впадаем в субъективизм какого угодно толка. Всё это завершается онтологической паникой или поэтическим агностицизмом.

Когда мы говорим о романтичности и ювенальности поэзии Алексея Цветкова, то имеется в виду, что в ней не устанавливается некое равновесное единство размышления и умосозерцания, мысли и переживания, какое мы наблюдаем у поэтов древнего Китая, в поздней поэзии Гёте и Пушкина, в мышлении как отрешённости у Хайдеггера.

Нам следует ещё раз вернуться к истокам европейской философской культуры понимания нашей проблемы. Аристотель посвятил ей главу в трактате "О душе", помещённом в раздел метафизики. Всякое мышление опирается на представления и понятия. Из чего они складываются? С критики представлений и понятий, как индивидуальных и коллективных продуктов, начинается всякое философствование.




* * *


Ещё дальше будет отстоять Алексей Цветков от хайдеггеровской концепции языка как поэтического мышления. "Поэзия есть изначальное называние бытия", "мышление есть поэзия", "язык в чистом виде - это стихотворение", "поэзия движется в стихии (вы)сказывания и мышления", "всякая осмысливающая мысль есть поэзия, а всякая поэзия - мысль".

Кажется, впервые поэзия была поднята философом на такой высокий уровень. Локк не удостоил её вниманием. Хайдеггер считал, что "учение Локка и Юма представляют лишь огрубление основополагающей позиции Декарта в направлении разрушения философский мысли и коренятся в непонимании заложенного Декартом начала новоевропейской философии". И мы понимаем, что вектор мышления в поэзии Цветкова клонится в сторону антиметафизического учения Локка, хоть имя это, пожалуй, ни разу не прозвучало в его стихах.

Хайдегеровская "отрешённость" и "мышление", атараксия Пиррона, созерцательность Лао-цзы, аристотелевское умосозерцание, а также кантовская идея мышления как любое "хотение" и "воление" - вот ещё один ряд, куда следовало бы пристроить нашу поэзию, только не Цветковскую. Ей подходит другой ряд.

Людвиг Витгенштейн, один из лингвистических философов, выводимых на авансцену в его стихах, говорит, что "мышление есть, по существу, деятельность оперирования со знаками. Эта деятельность осуществляется рукой, когда мы мыслим на бумаге, ртом и гортанью, когда мы, думая, говорим, и если мы мыслим посредством воображаемых знаков или образов, то я не смогу представить вам действующую силу, которая мыслит".

Напомним, что о словах как знаках чувственных идей уже говорил Локк. Это вопрос о том, что мыслит в нас. Стихотворение есть место мышления. Это значит, что пока рука пишет, пока горло произносит, происходит мышление. В мышлении задействовано тело, и само тело есть орган мышления. Тело вообще имеет отношение к движению. Кстати, похожее высказывание находим у Локка, говорившего, что подобно тому, что как тело не может обходиться без движения, так разум без мышления. "Если мышление есть некая деятельность представления или не может происходить без представления, то и мышление не может быть без тела". Если в этой аристотелевской цитате слово "представления" заменить на выражение "идеи восприятия", мы получим высказывание Локка.

Слова являются снятыми копиями мышления, то есть восприятия. Где оригинал, где прототип мысли? Он незрим, неслышим как идея. Но он ощущаем телесно. Достаточно вообразить эротический объект, и тело реагирует на образ мышления. Кроме того, энергия мысли передаётся через пространство, воздействуя на другого. Стало быть, и пространство есть место мышления, как проводник. Мы живём в мыслимом пространстве, поэтому говорят, что дух живёт, где хочет. Слова как слепки, копии стираются, но их энергия распространяется через идеи и образы, которые находят новые слова, обживая их, как раки отшельники мертвые раковины...




* * *


Не много ли философской рефлексии мы позволяем себе над поэтическим текстом, плодом вдохновения? Напомним себе, что мы спровоцированы автором на такого рода подход его отсылками. Предположим, что автор намеренно сталкивает поэтический образ мышления с философским, чтобы высечь искру прозрения или сказать о невозможности истины в целом как если бы они говорили не об одном и том же предмете - не о бытии. Речь идёт об одном, но мыслят они по-разному.

В оправдание Цветковского поэтического "дискурса", или даже в пику нашим слабосильным школярским рассуждениям, привлечём Хайдеггера. В поздней статье "Время и бытие" (1969) он начинает свой доклад с предисловия: "Если бы сейчас, например, нам показали две картины Пауля Кле, написанные им в последний год жизни, акварель "Святые в окне" и темперу на холсте "Смерть и огонь", то мы бы долго стояли перед ними, отказавшись от каких-либо требований непосредственной понятности".

Вот: философ отказывается от требований непосредственной понятности, созерцая произведения живописи. Он продолжает: "Если бы сейчас, например, нам прочитали стихотворение Георга Тракля "Седьмая песнь смерти", пусть это сделал бы даже сам поэт, то мы бы слушали и слушали его, отказавшись от каких-либо требований непосредственной понятности".

Тоже самое признаётся в отношении поэзии.

"Если бы сейчас, допустим, Вернер Гейзенберг захотел ознакомить нас с каким-либо звеном своих теоретических размышлений, которые привели его к знаменитой формуле, то в лучшем случае два или три слушателя смогли бы следить за ним, а мы же, остальные, без возражений откажемся от каких-либо требований непосредственной понятности. Но с мышлением, называемым философией, дело обстоит иначе".

Значит ли это, что поэзию следует воспринимать как шум ветра в верховьях деревьев, как грохот товарняка, как шум прибоя, то есть асемантически, без смысла, только эмоционально? Разве эмоция не пробуждает мысль, которая наделяет шум неким звучащим смыслом? И шум моря, и шорох ковыля, и грохот проезжающего товарняка разбудит поток сознания, вызовет у вас череду смыслов, предвестием которых будет ритм. Вопрос в следующем: из каких недр проистекает авторская воля, разрушающая смыслы, которые порождает поэзия по своей сути? Наверное, не из чувства добра, и не из стремления мыслить как будто поэзии это противопоказано...

Заметим, однако, что Хайдеггер выбрал те произведения, в которых говорится только о смерти. То есть речь идёт об отказе от требований непосредственной понятности в том случае, когда поэзия мыслит смерть, а философия мыслит небытие. И это не тождественные понятия. Поэтому мы сделаем вывод, что в поэзии Алексея Цветкова сначала сталкиваются эти понятия, а потом подменяются. Этот ментальный скрежет двух мышлений, сшибленных как бы на одной теме, но обозначенной разными понятиями, мы вынуждены слышать в его поэзии.

Этот скрежет свидетельствует о неизбежном - как раз то, что собирается мыслить философия Хайдеггера: "Возможно, понадобится такое мышление, которое должно будет помыслить то, что даёт определение даже упомянутой живописи, и поэзии, и физико-математической теории. Тогда нам и в философии придётся отказаться от требований непосредственной понятности. При этом мы все же должны прислушаться, так как речь идёт о том, чтобы мыслить хотя и предварительно, но неизбежное".

Но заметим, всё-таки мыслить, а не скрежетать сквозь зубы. Смерть как единственная истина бытия - вот с такой философией в поэзии Цветкова мы хотели бы усомниться. Утверждать какую-то одну идею, при этом отвергая другие возможные, есть высказывание об истинном и ложном. А высказывание нуждается в законах, которыми пренебрегает поэзия. Единственно, что она может, это давать только смутные переживания смертности. Именно в этом случае поэты сочиняют много лжи, их слова становятся посланниками обмана.




...Бдение четвёртое: "Оккультная география"
Оглавление




© Александр Белых, 2009-2024.
© Сетевая Словесность, 2010-2024.




Версия для широкого дисплея
[В начало сайта]
[Поэзия] [Рассказы] [Повести и романы] [Пьесы] [Очерки и эссе] [Критика] [Переводы] [Теория сетературы] [Лит. хроники] [Рецензии]
[О pda-версии "Словесности"]