[Оглавление]




ЭВЕЛИН


Эвелин сидела на кровати, поджав под себя ноги и обхватив руками колени. Ночная сорочка на ней промокла от пота, и ей становилось зябко. Она ёжилась, но не заворачивалась в одеяло: ощущение холода, который бегал по коже, было нужно ей, как воздух. Оно говорило ей, что она очнулась и существует, что ужас, пережитый ею во сне, не разорвал её тело и душу в клочья. Эвелин хорошо помнила сон, но страха в ней не осталось: он вырвался из неё вместе с безумным криком и исчез. Ей показалось, что однажды в детстве она уже видела этот сон. Но проскользнувшая тень из прошлого была размыта временем, и она мысленно отговорилась: "В этом нет ничего такого. Страшилки из детства порой возвращаются. Надо просто выбросить это из головы и заняться... жизнью". Эвелин встрепенулась.

– Кто здесь? – громко сказала она и оглядела комнату. – Хм, будет теперь мерещиться всякое.

...Третий день, пробуждаясь ото сна, Эвелин начинала самовнушением: "Надо просто жить". И, казалось, всё шло так же обычно, как прежде, когда не надо было заручаться этими словами. Но теперь она не могла без них, не могла не произносить их по нескольку раз в день как заклинание. Они должны были помочь ей избавиться от ощущения присутствия кого-то рядом. Эвелин видела и понимала, что в доме, кроме неё, никого нет. Но время от времени вдруг оглядывалась и настороженно прислушивалась...

За завтраком Эвелин вдруг что-то припомнила и, оставив на столе недоеденный йогурт, побежала из кухни в бывшую комнату отца.

После смерти матери Эвелин прожила с отцом одиннадцать лет, и только год назад, когда ей было двадцать, он женился во второй раз и уехал вместе с женой и пасынком в Канаду, в её родной Монреаль.

Эвелин всегда любила эту комнату. Отец, по профессии журналист, много работал дома, просиживая часами за компьютером. Она приносила своих кукол и устраивалась на коврике подле его стула. Отец не оставался безучастным. По ходу игры одна из кукол вдруг заговаривала его-не-его голосом, и это мультяшное бормотание и забавный поворот в разговоре кукольных подружек всегда повергали Эвелин в неудержимый смех.

Эвелин любила папин секретер, в который из её комнаты перекочевали накопленные почти за двенадцать лет востребованные и до времени забытые, но все как одна обласканные формулировкой "жалко выбросить" вещицы. В секретере, в одном из его выдвижных укромных местечек, таились слова, которые когда-то оттолкнули Эвелин, заставив её скривить рот: "Занудство". Однако она не могла отнестись с пренебрежением большим, чем выказала её легковесная гримаса, к памяти двух родных ей людей, и адресованное ей занудство не полетело в пакет для мусора. Слова эти были написаны перед самой смертью Хамфри Уолтерсом, братом мамы, в котором та души не чаяла и художническим талантом которого безмерно восхищалась.

Эвелин открыла ящичек наугад: фотоальбомы, поздравительные открытки, постеры с любимыми актёрами, когда-то уступившими место на стене новым кумирам, переводные татуировки вроде той, что была у неё на плече: НЕ ЛАПАЙ – ОБНИМИ. Другой ящичек: её украшения, количественное первенство среди которых держали серьги. Она открыла одну из коробочек – эти, в виде кленовых листочков, с позолотой, подарил ей перед самым отъездом в Канаду папа... Вдруг Эвелин обернулась от странного чувства – словно кто-то прикоснулся к её плечу – и отчётливо вспомнила, что письмо от дяди Хамфри она положила в самый нижний, ничем не занятый ящичек. Тогда ей ещё подумалось: "Склеп для мёртвых мыслей". Она выдвинула "склеп", взяла конверт и села за стол. Вытянула из конверта письмо, сложенное вдвое, – сразу бросилось в глаза крупными буквами-калеками: СВЕЧИ. "Странно, тогда я не заметила этого... Ничего странного: видно, письмо лежало кверху чистой половиной листа, как сейчас этой, и я развернула его. А когда убирала?.. Когда убирала, мне вообще было наплевать... ну, не наплевать – просто без разницы. Или сыграло пятьдесят на пятьдесят, и опять на глаза попалась та же половинка. Свечи... Что это значит?.. Читать при свечах? Упаси боже. Не хватало ещё, чтобы письмо заговорило голосом дяди Хамфри. Свечи... Может, это вообще ничего не значит? Письмо-то внутри, на развороте. Написал себе памятку, типа, свечи надо купить". Эвелин усмехнулась своей глупой выдумке и развернула лист.


* * *

Девятью годами ранее.

Было без четверти три ночи. Хамфри Уолтерс поднялся с кресла. У него не осталось сомнений, и обессиленные мысли его не будут больше метаться по тоннелям лабиринта, из которого нет выхода. Он подошёл к лестнице, ведущей на второй этаж. Рука по привычке потянулась к выключателю, но промелькнувшее в голове слово остановило её.

– Обманщик, – произнёс Хамфри протяжно и с чувством, губы его покривились, и тьма, едва разбавленная занавешенным лунным светом, запечатлела след упрёка. – Я не позволю тебе потревожить мрак. В нём я обрету покой. Не раз ты обманывал меня, но больше этому не бывать. Обыгрывай надежду, когда она несёт на себе хотя бы блёклый знак будущности. Но не играй в надежду, когда её нет. Сегодня ты играл бы в пустышку, придав ей облик надежды. Не-ет, пусть огонь свечи охранит мрак. Пусть он сделает его не таким холодным – чуточку роднее.

Через полчаса всё было готово, и Хамфри вновь погрузился в кресло. Напротив на стене, довольно низко, всего в полутора ярдах от пола (так было удобно рассматривать её, не поднимаясь с места), висела картина, написанная им три года назад. Это был автопортрет.


* * *

Уолтерсу – тридцать шесть. Той ночью он пробудился от жуткого сна. Чувство смерти от страха, которого он не испытывал никогда прежде, заставило его искать спасения в ярком свете. В нём он увидел родные предметы, без ликов той, другой комнаты, что осталась в черноте, и среди них – себя, живого, осязаемого, свои руки, своё... Ощутив лицо, он бросился к зеркалу и... обмер: с глянцевого полотна на него... сквозь него... сквозь всё, что было в пространстве комнаты, смотрели глаза, которые открылись, чтобы впустить явь, но ещё не освободились от тени зловещего призрака; вокруг них были искажённые до неузнаваемости, до неприятия чувствами черты. Отведя глаза в сторону, Хамфри попятился назад. Но через мгновение заставил свой взгляд вернуться к зеркальной репродукции маски, вылепленной сном. И тут душа его возликовала. Ещё через несколько мгновений он стоял напротив холста, и кисть его едва успевала за всплесками впечатления... Закончив работу, он снова подступил к зеркалу, чтобы убедиться, не упустил ли его глаз какой-то детали. Но не увидел ничего, кроме своего привычного лица. Всё ушло. Увы, всё ушло. Хамфри коснулся рукой щеки, помял её пальцами. "Слава богу, всё ушло", – подумал он...

Уолтерс работал семейным доктором в одном из тех маленьких городов, где редко повстречается незнакомец. Живопись была его увлечением, и восемь лет назад он решился брать уроки у преподавателя студии искусств Дэвида Хьюберта. Со временем Хамфри и Дэвид прониклись взаимным доверием и сдружились и вряд ли могли предположить, что дружба их пошатнётся. Однако тень смертей, столь же загадочных, сколь и нелепых, медленно проплывшая по их городку и лёгшая серой пеленой на глаза каждого его обитателя, отдалила их друг от друга.


* * *

Пространство над журнальным столиком освещала, уживаясь с мраком, огненная капля. Она незаметно опускалась, подтапливая парафиновый пьедестал под собой. В круге света лежали листы писчей бумаги, два конверта и авторучка, чуть правее – небольшая металлическая коробка.

Хамфри, не отрывая глаз от картины, а взгляда от какой-то мысли, которая заставляла его морщить лоб, обдумывал слова первого письма... Свеча укоротилась на четверть дюйма, когда они легли на бумагу и были спрятаны в конверт, который через несколько дней вскроют руки бывшего товарища Хамфри по медицинскому факультету. Второе письмо отняло у него много больше чувств, чем первое: строки его однажды прочтёт родной ему человек, и строки эти назначены были предостеречь его от неминуемой опасности.

Перегибая лист, Хамфри нарушил покой воздуха и колыхнул огонёк. Вместе с этим он бросил короткий взгляд на автопортрет.

– Почудилось? – прошептал он, приподнялся и, обхватив подсвечник пальцами, придвинул свечу к картине. – Нужны ещё свечи. Я будто услышал... или почудилось... Нужны свечи...

Уолтерс сходил в гостиную за подсвечником (он представлял собой вереницу из восьми бронзовых слонов, в поднятых хоботах они держали по свече), поставил его на столик в двух футах от картины и принялся зажигать одну за другой свечи.

– О Боже! – воскликнул он и упал в кресло, объятый ужасом. Ему вдруг показалось, что его лицо – лишь зеркальное отражение искажённого лица, заключённого в деревянное обрамление, что его крик – лишь беззвучная имитация крика, извергнутого ртом напротив. И он вдруг ощутил себя внутри прямоугольной рамки. Страшась и противясь всей душой, он быстро и судорожно сделал то, что задумал осуществить покойно и легко.

О его намерении не знал никто, лишь догадка промелькнула в голове у одного человека. Накануне вечером Дэвид Хьюберт постучался в дом, в котором не так давно был привычным гостем. Уолтерс открыл дверь – их взгляды встретились. Слова, приготовленные Дэвидом, так и не нарушили молчания: он увидел в лице бывшего друга метку тщетности слов... любых слов. Он протянул Хамфри руку: в ней были поддержка и прощание.

Уолтерс откинул крышку металлической коробки и извлёк из неё шприц и ампулу с прозрачной жидкостью, которая через несколько мгновений влилась в разгорячённый бегущий по живым тоннелям поток, чтобы остановить его навсегда...

Ощущение реальности и себя в ней медленно покидало Хамфри. В череде воспоминаний и образов, случайно возникавших и так же незаметно ускользавших, вновь появилось лицо девочки, которой и суждено однажды прочесть второе письмо.

– Эвелин, – прошептал он, и в следующее мгновение пронзительная мысль вытолкнула его в покинутую им жизнь комнаты... Гримасничал мрак, поддразнивая преданного служителя ясности... кривился от страха изобличения лик напротив, ведь губы его невольно обронили тайну... восьмикратный огонь хоронил в себе пойманные обрывки этой тайны...

Хамфри увидел сложенный лист, рядом – конверт и всё вспомнил. Потянулся к столу – силы покидали его, и тело не слушалось. "У меня секунды", – подумал он и попытался ещё раз – получилось. Пальцы, из которых уходило тепло, но в которых ещё жила память прикосновений, обняли авторучку. Хамфри в последний раз взглянул на портрет и, осознавая, что не успеет ничего объяснить, написал букву за буквой: СВЕЧИ. И письмо медленно, слабыми, неуклюжими порывами, вползло в узкую щель конверта, заблаговременно наделённого признаками личного почтового послания.


* * *

Итак, Эвелин усмехнулась своей глупой выдумке и развернула лист.

"Эвелин, дорогая моя племянница, возможно, я понапрасну беспокою тебя. Но коль скоро на моём жизненном пути нежданно выявилось (как выявляется смертоносная раковая опухоль) нечто такое, что вынуждает меня оборвать этот путь, считаю своим долгом кое о чём предупредить тебя. Мои слова покажутся тебе странными и беспредметными. ("Нудными, как наставления преподобного Лавджоя", – мысленно прибавила Эвелин и дальше побежала глазами по строчкам.) Прости мне это. Конкретика преждевременна и может лишь навредить. Если то, о чём я собираюсь намекнуть, проявит себя, очень надеюсь, что мои нынешние слова не останутся бесполезными и ты поймёшь ("что выходить замуж – глупость, а жизнь – дерьмо", – не удержалась Эвелин.), что тебе придётся быть очень осторожной. (Эвелин усмехнулась – в самое яблочко.) Я не был осторожен. Порой разглядеть то, что рядом, что у тебя перед глазами, не дают глаза, которыми ты привык смотреть на всё.

Эвелин, думаю, не ошибусь, если предположу, что ты приступаешь к этому письму не впервые. Вероятнее всего, первый раз ты отбросила его и забыла о нём. Вернуться к нему тебя заставил сон, который потревожил твою душу, потревожил особенно".

При этих словах Эвелин огляделась:

– Господи! Словно живой, – подумала она вслух, чтобы услышать саму себя, а не только догадки покойника. – Подглядывает за мной и пишет будто онлайн. А я зачем-то читаю... Бредятина.

"...потревожил особенно. Сон из твоего детства. Не бойся. Впрочем, ты не боишься, не правда ли? Ты одна в комнате? Разумеется, одна: разве станешь читать письмо покойного дяди, если рядом подруга или друг? Ты – одна. Но ты уже не раз оглянулась. Кто-то словно прикоснулся к тебе. Кто-то словно колыхнул воздух подле тебя. Ничего, ты привыкнешь к этому, как привык я. Дай себе привыкнуть и не жди, что это уйдёт. Неприятие этого и ожидание, что это пройдёт, как проходит простуда или головная боль, изведут тебя. Скажу тебе как врач: если отнестись к новому ощущению спокойно и, как вы нынче выражаетесь, не заморачиваться, это не перерастёт в параноидный синдром. ("Спасибо, дорогой дядя, успокоил, – подумала Эвелин. – Если... если... А если?")

Эвелин, теперь попытаюсь сказать о главном. Это нелегко. Почему? Если это не войдёт в твою жизнь, мне вовсе не следовало бы привносить это даже в виде слов: они имеют свойство заражать вирусом ожидания. Но как угадать, войдёт это "главное" в твою жизнь или не войдёт? Поэтому я скажу, но скажу очень осторожно. Обычно тот негатив, что происходит вокруг человека, но непосредственно не касается его и его близких, не ранит его. Во всяком случае, таких большинство. Сбила кого-то машина – что ж, бывает, просто не повезло. Кто-то назовёт это равнодушием. Я говорю: психосоциальный иммунитет. Не будь его, человечество надломилось бы от психических срывов, зачахло и в конечном счёте погибло. Если я не ошибаюсь (лучше бы ошибался), твой случай особый. Ты лишишься иммунитета, о котором я сказал, как только распознаешь истинную, но скрытую от глаз причину того, что будет происходить вокруг тебя. Есть ли выход из этой ситуации? Выход ли то, что выбрал я? Многие, по привычке подкармливать себя и потчевать других мнимой надеждой, скажут, глядя обречённому в глаза, что это не выход. Я же не стану фальшивить и говорю: да, это выход. И прибавляю к своим словам: выход, если не существует другого, реального, через который можно выбраться, чтобы идти дальше.

Отчётливо вижу линию твоих покривлённых насмешкой губ: как, дескать, дядя Хамфри будет изворачиваться, говоря о шансах любимой племянницы? Я много размышлял о тебе, о твоей будущности, и лишь одно приходит мне на ум. Какими бы парадоксальными ни показались тебе мои слова, я, выражаясь эскулаповым языком, предписываю тебе интернет, не как микстуру от кашля – по чайной ложке три раза в день, но как искусственный сердечный клапан, как способ жизни. Главное – не упустить момент, когда ты должна закрыть дверь в обычную жизнь. Возможно, эта перемена будет для тебя не столь болезненна, как я представляю себе, всё же ты принадлежишь к техно-коммуникационному поколению.

Дорогая Эвелин, прошу тебя, будь внимательна и осторожна, с этой самой минуты. И никому ни слова.

С любовью,
твой дядя Хамфри".


Дочитав письмо, Эвелин, в остервенении, охватившем её, рукой смела со стола отвратный лист, словно вдруг узнала, что кто-то опорожнился на него и подсунул ей.

– Псих! – вскричала она и дёрнулась всем телом, как будто по ней пробежал ток. – Гадкий!.. мерзкий!.. чокнутый!.. псих! Спятил!.. и выплеснул на меня своё дерьмо! Мне наплевать, если ты перевернёшься в гробу!.. но катись со своим дерьмом к чёрту! Катись от меня к чёрту!.. мерзкий псих!..

Так Эвелин отталкивала слова, которые словно сгрудились вокруг слова "Эвелин" и жаждали заразить его смыслом, которым пропитались сами, и верой в этот гадкий, мерзкий, шизофренический смысл. Но вместе с этим, Эвелин отталкивала своё отчаяние, которое заронили в ней не эти чуждые слова, а сон, что приснился ей два дня назад: он заставил её ощутить собственную смерть и теперь свидетельствует в пользу этих чуждых слов.

Нервной рукой Эвелин схватила со стола мобильный.

– Кэтлин, Кэтлин, Кэтлин, ответь! – торопила она спасительное мгновение.

– Привет, Эвелин!

– Поедем куда-нибудь!

– Ты кричишь? Почему ты кричишь? Что слу...

– Может, и кричу, – перебила подругу Эвелин. – Успокойся, не на тебя. Так поедем?

– Поедем, конечно. Куда едем-то?

– Куда-нибудь. Только бы надышаться улицей! Я жажду улицы!.. много-много улицы!

– Ладно, жду тебя напротив папиного кафе.

– Окей.

– Эвелин?

– Да?

– Под чем ты? – Кэтлин взяла себе в подмогу избитую шуточку: ей не терпелось разговорить подругу. – Скажи, а то я не успокоюсь.

Эвелин глубоко вздохнула.

– Под впечатлением наставлений одного чокнутого покойничка. Довольна?

– Прикалываешься?

– Ничуть. Просто попало на глаза старое письмо маминого брата. Он умер девять лет назад.

– И ты читала? Тебе что, делать нечего? С утра пораньше письма с того света читаешь?

– Ладно, проехали. Бегу. Пока.

Через полчаса Кэтлин припарковалась, и подруги вступили на улицу Мечты. Это было не официальное название улицы, а что-то вроде прозвища, некогда данного кусочку городского пространства одним из тех, кто не только мечтает, но и воплощает мечты на глазах у случайных прохожих и завсегдатаев универсальной арт-мастерской под открытым небом. Здесь творили разномастные художники, скульпторы, музыканты, мимы, фокусники и те материализаторы грёз, к которым трудно прикрепить посредством тире готовое слово.

– Эвелин, смотри, какая толпа возле того ряженого азиата. Подойдём?

Девушки присоединились к группе глазеющих и тоже отдали свои взгляды старику-китайцу. Подле него на невысоком, с ярд, раскладном столике, покрытом ярко-жёлтой скатертью, стояла большая золотистая чаша, наполненная чёрным песком, и сбоку от неё – глиняный горшок. Старик жестом руки поманил молодого мужчину. Тот отрицательно помотал головой.

– А мне можно? – спросила женщина, лет сорока, в зеркальных солнцезащитных очках, с широкой клубничной улыбкой, и, получив в ответ многократные одобрительные кивки головой и окитаившееся "пожалуйста", шагнула к столику. Положила в горшок однодолларовую купюру и в ожидании чуда уставилась на старика. Он попросил убрать очки – женщина охотно выполнила просьбу. Старик поднёс правую руку (раскрытой ладонью) к её лицу и сделал плавное движение, как будто захватил пальцами и снял с него то незримое, что, вероятно, видел или ощущал лишь он один. Затем опустил руку в чашу, зачерпнул ею песка и, отступив назад, легко подбросил его так, чтобы всем было видно.

Сотни песчинок, повинуясь то ли дуновениям ветра, то ли какой-то другой силе, рассредоточились и, образовав конфигурацию, на мгновение замерли – толпа ахнула. Сиюминутная натурщица взвизгнула и, ошарашенная, обхватила руками щёки: на неё, как и на толпу, как и на Кэтлин с Эвелин, смотрело, словно нарисованное углём прямо в воздухе, её собственное лицо. Через мгновение песчинки, все как одна, упали на асфальт. Восторженные зрители захлопали в ладоши. Старик раскланялся и показал всем своим видом, что он ждёт очередного участника представления.

– Эвелин, я хочу, – возбуждённо сказала Кэтлин. – Интересно, сколько ему заплатить.

– Таблички нет – дай, сколько не жалко.

– Я хочу, я хочу, – с этими словами Кэтлин подошла к столику и бросила несколько монет в горшок.

Китаец, оценив девушку пристальным взглядом, ловко сдёрнул с её лица невидимую вуаль, опустил её в чашу и смешал с песком. Зрители замерли в ожидании. Старик сделал шаг назад, и горсть песка, зачерпнутая им, полетела вверх. Лишь мгновение рисунок, образованный песчинками, висел в воздухе, но ни один из свидетелей действа ни на йоту не усомнился в том, что это был портрет, пусть и сродни мимолётному видению, но всё же портрет реальной девушки, которая только что вверила себя этому то ли искусному фокуснику, то ли необычайному художнику.

Ещё три лица, пополнившие призрачную картинную галерею, и несколько десятков подстрекательских слов Кэтлин поколебали неподатливость подруги прежде, чем она предстала перед мастером воздушного портрета. Эвелин была готова сделать это сразу следом за Кэтлин, в ней не было нерешительности или предубеждения против чего-то неясного, тем более это неясное, казалось, лишь веселило и радовало всех. Ей помешало другое: каким-то чутьём она вдруг уловила, что кто-то наблюдает за ней, и, коротко повернув голову направо, наткнулась на угаданный взгляд. Отвела глаза и, вопреки желанию снова встретить его, отдала своё внимание представлению. Три добровольца... три портрета... три всплеска аплодисментов... настырный голос Кэтлин ("Ну же, Эвелин, иди...")... Не удержалась – глянула вновь: устремлённые взгляды, но ни один не ждал её. Подстёгнутая отчаянием, крошечным отчаянием, шагнула к старику-китайцу...

Эвелин не ошибалась: в толпе был тот, чьё любопытство смутило её. Но во второй раз глаза их не встретились, потому что он стоял в двух шагах прямо позади неё и, может быть, через мгновение заговорил бы с ней. Но не успел.

Это был молодой человек, двадцати двух лет, высокий, с длинными светло-русыми волосами, убранными с боков за уши. Глаза его, очерченные красивым природным рисунком, насыщенные синевой и наделённые какой-то особой притягательной выразительностью, зацепили бы любой взгляд, случайно коснувшийся их, и выдернули бы из обладателя этого взгляда невольное междометие.

Чёрный песок отделился от ладони старика-китайца и через полсекунды замер над головами в виде воздушного рисунка. Толпа разразилась коротким зычным шорохом, похожим на отчаянный вдох тонущего человека. В нём было изумление, испуг и замешательство, в нём было мгновенное неприятие увиденного. Зрители быстро перевели взгляды на Эвелин, сличая запечатлённое в сознании изображение с её лицом. Некоторые из них переглянулись, желая понять по глазам рядом, не ошиблись ли их собственные глаза. Портретист пребывал в недоумении, о чём свидетельствовала скорченная им гримаса. Кэтлин издала безотчётный взвизг и застыла на месте, уставив ошарашенный взгляд на подругу. Руки её остановились в пяти дюймах друг от друга, не исполнив на этот раз роли, которая отводилась им в финале действа – хлопать до огня в ладонях.

Эвелин, немного придя в себя, обернулась... и всё поняла по глазам, словно торчавшим из пространства: это не обман зрения, они тоже видели. По выражению лица Кэтлин она поняла, что та сильно напугана. Взглянула на китайца: он, соединив ладони перед грудью, кланялся и говорил ей:

– Простите, простите...

Эвелин потупила взгляд и быстрым шагом пошла прочь... Как только свернула с улицы Мечты, услышала позади себя голос:

– Мисс, постойте!

Она сделала несколько шагов и, не оборачиваясь, остановилась (она всё ещё находилась под впечатлением портрета и не могла с обычной лёгкостью показать своё лицо, с которого не сошли боль и неприязнь). Через несколько секунд Эвелин обогнул и предстал перед ней молодой человек. Это были те самые глаза из толпы, которые она сначала поймала с поличным, а потом потеряла. От них было трудно оторвать взгляд: в них была необъяснимая красота, и в эти мгновения они почему-то дарили свою красоту ей.

– Вижу, вы огорчены, – начал он. Напрасно. Это всего лишь...

– Напрасно? – перебила его Эвелин, в её голосе звучал упрёк. – Зачем говорить слова, которые обманывают?

– Простите, но я не обманываю вас. Просто я знаю, о чём говорю. Это всего лишь фокус.

– Со всеми – один фокус, со мной – другой?

– Попытаюсь объяснить. Вы подходите к старику-китайцу. Он смотрит на вас, делая вид, что запечатлевает ваш облик. На самом деле запечатлевает не он, а устройство в его смешной шапочке. Затем он подбрасывает песок, а устройство проецирует световое изображение на экран из песчинок. Разумеется, в этом фокусе много случайностей. Вместе с лицом в кадр может попасть что-то ещё. Экран неровный, свет преломляется. К тому же, хоть у китайца и рассчитано всё по секундам, он может где-то опоздать. В результате есть вероятность, что получится чёрт знает что, как с вашим портретом.

Эвелин улыбнулась.

– Только и всего?

Майкл улыбнулся в ответ и сказал:

– Я на машине. Хотите, отвезу вас домой?

– Звучит так, как будто... Кто вы вообще-то?

– О, я забыл представиться. Майкл. Фотохудожник.

Эвелин, повинуясь скорее какому-то внутреннему позыву, чем формуле такта, протянула ему руку.

– Эвелин.

Как только пальцы его коснулись её ладони, она ощутила сильное волнение и, заметив в себе этот неожиданный, безотчётный трепет, разозлилась на себя (на себя, которую ещё так мало знала). И, чтобы осадить чувства, поспешила сказать, отнимая руку, и вышло как-то резко:

– Но на этом всё. Я не поеду с вами.

– Как хотите, Эвелин, – сказал Майкл, последовав за ней. – Но знайте, я приехал сюда из-за вас.

Это признание едва не заставило её поддаться, но она не могла позволить себе быть неверной только что сказанным ею словам и, не ответив, ускорила шаг.

– Постойте! У меня кое-что есть для вас.

Эвелин остановилась. Во взгляде её читалось недоумение. Майкл приблизился к ней и протянул почтовый конверт.

– Не понимаю. Не понимаю, что это могло бы значить.

Эвелин как бы нехотя взяла конверт и пробежала глазами по адресам, и в одно мгновение мурашки захватили всё её тело: это был точно такой же конверт, какой она извлекла утром из ящичка папиного секретера, и на нём значилось то самое имя отправителя, которое так неожиданно стало ей отвратным.

– Почему? – в голосе её, как и в её искажённом лице, выпятилось негодование. Майкл поспешил объясниться:

– Я... не знаю. Я разбирал бумаги отца (он умер месяц назад) и наткнулся на это письмо, адресованное ему. В конце письма... впрочем, вы, может быть, лучше поймёте, прочитав его, почему я решил встретиться с вами... Я подумал, что вам, возможно, нужна... – Майкл замялся.

– Мне от вас ничего не нужно! Ни от кого ничего не нужно! Прощайте! – отрезала Эвелин и зашагала прочь.

Не желая более смущать её и не понимая, как ему поступить, Майкл остался на месте.

На углу к Эвелин присоединилась Кэтлин и сразу заговорила:

– Ну и денёк сегодня. Это всё из-за письма твоего покойничка.

– Ты о чём?

– Сама знаешь о чём. От чего или, пожалуй, от кого ты убежала, забыв о лучшей подруге? Сначала "поедем куда-нибудь", а потом – оставайся одна, со всякими привидениями. Я, между прочим, испугалась не меньше твоего.

– Прости меня, Кэтлин, и хватит об этом, – отрезала Эвелин.

– А об этом? – Кэтлин кивком указала на незнакомого ей молодого человека, который провожал Эвелин взглядом.

– Что об этом?

– Не притворяйся, я видела. Он клеил тебя?

– Кэтлин!.. я не знаю его. Похоже, просто хотел меня успокоить.

– Успокоил?

– Ну да, я поняла (он объяснил мне), что эти манипуляции с песком – обыкновенный фокус, и у китайца что-то дало сбой, и вылезла эта фигня рядом с моим лицом.

– Ага, вылезла и напугала всех своей рожей.

– Я же сказала, хватит об этом!

– И тут явился красавчик и успокоил. И всё? – не унималась Кэтлин.

– Предложил подвезти меня до дома – я отказалась. Довольна?

– Ладно, поедем, я устала, – примирительно сказала Кэтлин.

Эвелин взглянула на Майкла. Какая-то мысль промелькнула у неё в голове, но она тут же отбросила её.

– Везти сможешь? – спросила она подругу.

– Если бы ты спросила, смогу ли я есть, я бы ответила "нет".

Эвелин снова перевела взгляд на Майкла.

– Не выказывая досады (ведь он так ждал этой встречи), жестом руки он сказал ей "пока" и удалился.

Как только Кэтлин тронула ключ зажигания, Эвелин нетерпеливым движением выдернула из конверта лист и, развернув его, вперилась в то, что она зачем-то должна прочитать.

Письмо было непонятное, странное до неприятия. И Эвелин не стала бы дочитывать его до конца, если бы не обязывающая просьба навязчивого незнакомца, приехавшего сюда, по его словам, из-за неё. И она дочитала. И последние строки переполнили чашу терпения: "Друг мой, хочу сказать тебе об очень личном. Есть один дорогой мне человек, пока ребёнок, о котором, о будущности которого болит моя душа. Её зовут Эвелин. Когда ей было пять, она испытала страх во сне. Кому в детстве не снятся страшные сны? Ты, разумеется, догадываешься, о чём я. Да, о странных проявлениях после пробуждения и возвращения в явь. Не знаю, вправе ли я просить тебя об этом, но прошу – помоги ей, если то, чего я опасаюсь, случится. Прощай. Твой Хамфри".

– Уроды! Маньяки! – вырвалось из груди Эвелин. – Ненавижу вас! Ненавижу вас! Ненавижу вас!

– Что с тобой?! Эвелин! Тебя трясёт! Мне остановиться?! Эвелин, мне страшно! Не молчи! Умоляю – не молчи!

– Отстань! – рявкнула Эвелин. И ещё, и ещё. И, в какой-то ярости, безудержности смяв, раздавив письмо, как будто это было не письмо, а какое-то мерзкое, ядовитое существо, швырнула его через приспущенное боковое стекло. И отчаянно разрыдалась...


* * *

Эвелин вернулась к ненавистному письму (первому, утреннему) поздно вечером, в одиннадцатом часу. Она оттягивала это мгновение, сколько могла, но не смела позволить себе дать ему шанс ожить в завтрашнем дне: завтра должно принадлежать ей, настоящей Эвелин, а не той, которую породило больное воображение Хамфри Уолтерса. "Но зачем перечитывать?.. зачем?.. зачем, если мёртвые мысли должны покоиться в склепе для мёртвых мыслей... нет, не в склепе – на мусорной свалке и там... сгореть в огне вместе с другим мёртвым хламом? – задавала она резонный вопрос и отвечала: – Чтобы избавиться от мыслей о нём. Это как с едой: ты попробовала какое-то кушанье – не твоё. Может быть, больше, чем не твоё, – просто противное. Но что-то в нём, какой-то оттенок вкуса, особый, теребящий, но непонятный, остаётся в тебе и продолжает манить. И надо ещё раз засунуть в себя эту гадость – чтобы удовлетворить любопытство и больше никогда не возвращаться".

Эвелин перечитала дядино письмо... в бессилии выронила его из рук и тихо, жалея себя, заплакала. Остаток дня после возвращения с улицы Мечты она мысленно оживляла мгновения встречи с Майклом: случайно пойманный ею в толпе взгляд... оклик, вернувший её лицу тепло: "Мисс, постойте"... его глаза, невероятные... невероятные... его загадочные слова: "Знайте, я приехал сюда из-за вас". Но теперь Майкл в прошлом, как и этот уходящий день. А то, что должно было исчезнуть в прошлом, сгорев в огне на свалке, переселилось в неё.

Эвелин включила компьютер: ей невыносимо было оставаться одной, ей нужно было с кем-то говорить, хотя бы начать разговор и ждать ответа и, пока ждёшь, придумывать его и придумывать продолжение. "Кому написать?" – мысленно спросила она себя, и сразу нашлось, словно поджидало где-то рядом, имя – Морис.

Морис Уолтерс приходился Эвелин кузеном по материнской линии, сыном старшего брата её матери. Эвелин и Мориса познакомил и сдружил дом их бабушки и дедушки, в котором они гостили чуть ли не каждое лето.


"Привет, Морис. Так долго не напоминали друг другу о себе, что мне вроде как полагается спросить, как ты поживаешь, и сказать пару слов о том, как поживала я в эти месяцы словесной пустоты между нами. Но прошедшие месяцы для меня в эту минуту ничто. Имеют значение лишь три последние дня. Вот кончается третий, и я, признаваясь в этом себе, говорю: что-то со мной не так. Надеюсь, ещё расскажу тебе об этом. А пока ответь мне на несколько вопросов. Как умер дядя Хамфри? Покончил с собой? Если да, то почему? Папа никогда не упоминал об этом. После смерти мамы он вообще редко говорил об Уолтерсах, разве что вскользь.


Твоя Эвелин".


Эвелин кликнула "Отправить" и прошептала:

– Господи, прошу Тебя, пусть Морис сейчас же прочитает моё письмо и сразу ответит.

Не прошло и десяти минут, как сердце её побежало от радости.


"Привет, дорогая кузина. Странно, но в этой суете мы и в самом деле потеряли друг друга. Моя вина – каюсь. Уже больше трёх месяцев работаю в ветклинике. Переключился на новых зверушек и забыл своего маленького черепашонка. Надеюсь, ты не вспыхнешь от обиды при упоминании прозвища, которым я наградил тебя в тот страшный день. Так и не понял, почему ты дулась на меня, ведь это – в знак благодарности. Работа ветврача на все сто моя, теперь знаю это точно.

Эвелин, по правде говоря, как только открыл твоё письмо, почувствовал беспокойство. Наверно, заразился от моих четвероногих пациентов такой гиперинтуицией.

Насчёт дяди Хамфри знаю только, что он покончил с собой. Вроде из-за своих пациентов: они умирали, а он ничего не мог с этим поделать. Бросил практику и... Понимаю его, теперь понимаю. Пару недель назад у меня собачонка умерла. Хозяева опоздали с решением, а когда принесли её в клинику, уже поздно было. Не виноват, знаю, что не виноват, а на душе так дерьмово было.

Черепашонок, ты всё же напиши, что там у тебя не так. Попробуем вместе разобраться.

Рад, что мы снова на связи.


Твой Морис".


В ответ Эвелин отправила: "Спасибо! Спасибо! Спасибо!"

Перечитала письмо Мориса, радуясь тому, что он снова с ней, будто рядом. И пальцы, повинуясь душе, побежали по клавишам.


"Дорогой Морис, раз уж я черепашонок, а ты ветеринар, вверяю тебе свою головную боль, " – написала она и расплакалась. А когда волна чувства, которое можно назвать "лучше бы этого не было", отступила, она продолжила:

"Я в доме бабушки и дедушки, в своей спаленке, помнишь, рядом с твоей? Конечно, помнишь. Лежу в постели. Черно. Это бабушка выключила свет, и надо спать. За окном стрекочет кузнечик. Закрываю глаза, они сами закрываются. Вдруг ещё какое-то стрекотание. Оно словно передразнивает кузнечика. Кажется, узнаю этот звук – вязальные спицы. Кузнечик умолкает. Стук спиц будто приближается. Открываю глаза и смотрю на дверь, в сторону двери. Так темно, что её не видно. Стук спиц всё ближе и ближе. Хочу позвать: бабушка! Хочу, чтобы за дверью была бабушка. Но... прикрываю рот рукой. Безотчётная догадка (это не бабушка) заставляет меня прикрыть рот рукой. Спицы – всё громче. Тревога во мне нарастает. Представляю руки, старушечьи руки, но не бабушкины (почему не бабушкины?). Предчувствую, что дверь вот-вот откроется, и страшусь этого. Дверь открывается, я слышу это. Всматриваюсь – чернота. В черноте – стук спиц. Не закрываю глаз и не прячусь под одеялом, потому что мне страшно. Если спрячусь, старуха, та, чьи руки я видела, явится из черноты, подкрадётся ко мне и тронет одеяло. Я не вынесу этого. Всматриваюсь в черноту. На мгновение проглядывает спина, на ней – длинные пряди седых волос. Оттого что спина – ещё страшнее. В спине, в волосах угадывается старуха. Спина снова спряталась во тьме, появилась и спряталась. Спицы утихли – сейчас старуха повернётся и приблизится ко мне. Вижу: воздух колышется. Догадка: она поворачивается. Сейчас увижу её, а она (меня всю трясёт), она увидит меня. Вдруг снова показывается спина. Снизу к голове поднимаются руки, большие, высохшие, жилистые. Так руки поднимаются, когда человек стоит к тебе передом, а не спиной. Так руки поднимаются к лицу. Это не спина!.. не спина! Старуха поднимает руки, прихватывает пряди волос и раздвигает их по сторонам. Меня охватывает ужас: сейчас я увижу её лицо. Нет, нет, не увижу! Догадка: у неё нет лица. Я задыхаюсь... задыхаюсь. Её вновь скрывает тьма. Чувствую, как пряди её волос касаются моего лица. Чувствую (не знаю, как это выразить), чувствую: она вбирает моё лицо, оплетая его волосами. Я не могу вынести этого. Моё сердце не может вынести этого. Моя душа не может вынести этого. Чувствую: умираю. Ору от ужаса. И умираю.

И просыпаюсь. Морис, это мой сон. После него я прожила три дня. Он не возвращался ко мне. Страха не испытываю, но что-то тревожит меня. Сегодня утром, нет, уже вчера, я прочитала предсмертное письмо дяди Хамфри, адресованное мне. Оно ждало меня девять лет. Оно ждало моего сна. Прочитаешь – поймёшь, о чём я. Сейчас отсканирую и прикреплю.

Морис, что случилось пятнадцать лет назад? Я спасла тебя? Это правда? В детстве не раз слышала об этом от родных. В моей памяти сохранились какие-то картинки, если не ошибаюсь, того самого дня. Но я хочу услышать от тебя, что же там произошло на самом деле. Прости, приходится грузить тебя. А хочется просто разговаривать.


Твоя Эвелин".


"Эвелин! Рад, что ты меня грузишь, и больше об этом ни слова, договорились? Прочитал дядино письмо. Не ожидал от него такого – чушь несусветная. Донимать отца расспросами не стал, но думаю, дядя сломался и запил или, хуже того, подсел на марихуану. Одно непонятно – как он предвидел твой сон? Хотя под наркотой чего только не пригрезится, случаются и вещие видения. Дядя пишет, что после сна появится ощущение, будто кто-то находится поблизости, ну не находится, а как-то проявляет себя. Ты ничего об этом не сказала. Думаю, раз не сказала, значит, этого нет. Отсутствие иммунитета к несчастьям и добровольный уход из жизни или в интернет, как он тебе предлагает, – это, по-моему, не что иное, как навязчивая идея шизофреника. Слава Богу, моим зверушкам такое не грозит. Уверен, и тебе, черепашонок. Так что плюнь и не заморачивайся.

Теперь о том дне, когда я окрестил тебя этим любимым моему сердцу прозвищем.

Помню, я стоял возле пруда, ждал тебя. Ночью ты всех переполошила: тебе приснился страшный сон. И всё утро домочадцы возились с тобой, а я – чистосердечно признаюсь – пребывал в одиночестве и завидовал тебе.

Услышав, как дверь в дом открылась, оглянулся. Это была ты. Не помню, но думаю, в тот момент я поскользнулся и угодил в пруд. Когда очнулся, дышать было трудно: вода попала в дыхательное горло, и я долго откашливался. Помню, дядя Хамфри помогал мне прийти в себя. За обедом только и было разговоров о том, что такая малявка вытащила из воды тонущего мальчика на три года старше её и что при этом ничуть не испугалась. Вечером бабушка подсказала мне, чтобы я поблагодарил тебя. Я возился с Ари, моей черепашкой. Если ты не забыла, это была сухопутная черепашка. И мне пришло в голову, почему бы Эвелин, коли она вытащила меня из пруда, не быть моим пресноводным черепашонком. Я подошёл к тебе и сказал: "Спасибо, черепашонок. Если бы не ты, я бы утонул". А ты в ответ насупилась и пробурчала злющим голосом: "Никакой я не черепашонок".

Пока, черепашонок. Пиши."


(К сожалению или к счастью, в памяти Мориса не сохранилась одна деталь. Желая удостовериться, что с мальчиком всё в порядке, дядя Хамфри спросил его, что случилось. "Я видел страх. Он смотрел на меня", – был ответ Мориса, который любого, но не Хамфри Уолтерса, привёл бы в замешательство.)


Эвелин проснулась. Было три часа пятьдесят две минуты утра. Черты довольства, с которым она погрузилась в сон, сменились на её лице отметинами отчаяния, вынесенного из ночного видения вместе с несколькими словами, пронизанными неприятием. Тотчас, даже не окутав себя покойным теплом халата, она понесла эти прилипшие к губам слова в "папину" комнату. Они не давали ей вбирать воздух, заставляя задыхаться и всхлипывать. И она сплюнула их, как только добралась до плевательницы для слов.


"Никакой я не черепашонок! Морис! Никакой я не черепашонок! Я только что из сна, будь он проклят! В нём правда, самая правдивая, в детском обличии. Только что я была той малявкой Эвелин, которая спасла своего братишку Мориса. Это неправда. Я не спасала тебя. Я чуть не убила тебя. Когда я вышла из дома, ты стоял у пруда. Ты оглянулся и вдруг замахал руками и упал. Но не в воду – на землю. И стал барахтаться. И не унимался. Я не поняла, что с тобой случилось, но мне очень захотелось помочь тебе. В руке у меня было ведёрко, и я сделала то, что взбрело мне в голову: подбежала к пруду, зачерпнула воды и выплеснула на тебя. Потом ещё и ещё. Вода попала тебе в рот, и ты стал захлёбываться и лишился чувств. Ты неподвижно лежал, а я не знала, что делать. Нет, я, как ни странно, не испугалась, но растерялась. На счастье, из дома вышел дядя Хамфри, затем моя мама, бабушка с дедушкой и твой папа. Дядя Хамфри вернул тебя к жизни. Ты встал и сказал мне (в моём сне ты сделал это сразу): "Спасибо, черепашонок. Если бы не ты, я бы утонул". Я ответила: "Никакой я не черепашонок", повернулась и пошла прочь. На этом сон оборвался. Мне кажется, я сама оборвала его, как-то уловив, что это сон. В одно мгновение я всё вспомнила, всё, что уместилось в том дне. Это правда, Морис, никакой я не черепашонок, чудесным образом спасший тебя. Прошу, больше не называй меня этим прозвищем.

Что-то со мной не так. Я пишу и чувствую, что рядом кто-то есть. Мне кажется, что прямо сейчас он смотрит из-за моего плеча на экран и читает эти строчки".


Эвелин вернулась в спальню, легла и с головой укуталась в одеяло: ей захотелось спрятаться от самой себя, захотелось не видеть и не слышать своего аномального присутствия в этой жизни, в наступающем дне... Когда очнулась, был уже вечер.

– О, Морис! – воскликнула она, увидев, что письмо есть.


"Привет! Сегодня был у предков, засиделся. Вернулся час назад – письмо от тебя. Но писала его какая-то другая кузина. Между такими разными кузинами всего-навсего сон. Спроси себя, что в нём главное. Конечно же, то, что ты очень хотела и по-своему, по-детски, вооружённая ведром, которое ждало своего часа, пыталась спасти меня. А в реальности сегодня главное между нами – наша дружба и эти письма друг другу. Ты ни в чём не виновата, и мы оба это понимаем. Возможно, со мной тогда случился припадок, но, слава богу, он не повторялся. Так что давай оставим тот злополучный день, вместе с моим припадком и прозвищем невпопад, в прошлом.

Пока!"


Тень нежелания чувствовать сошла с лица Эвелин, и оно просияло улыбкой... Эвелин написала:


"Спасибо, дорогой ветеринар. У тебя здорово получается успокаивать своих зверушек, даже такую штучку, как я. Кем же мне теперь быть, чтобы числиться твоим пациентом? Нет, не говори – знаю кем. Пусть я буду черепашонком".

-...которым с того самого дня всегда мечтала, но не смела быть, – прошептала она, не превратив это признание в вереницу запечатлённых знаков.


* * *

Было полдесятого утра. Услышав звонок в дверь, Эвелин, ни на йоту не сомневаясь, что это Кэтлин, поспешила открыть ей и предстала перед глазами гостя в ночной сорочке.

– Вы?! – в одно мгновение голос и лицо Эвелин подчинились удивлению и ещё... какому-то восторгу, схожему с тем, который испытываешь, когда тебя в знойный день вдруг обдаёт волна прохлады, и твои душа и тело не могут не трепетать в ответ.

– Простите, я... очень рано, – сказал Майкл и добавил слова, которые ситуация переставила с их привычного места: – Доброе утро, Эвелин.

– Простите, я подумала, это Кэтлин, вы видели её вчера, – сказала Эвелин (руки её оказались перед грудью и словно помогали ей говорить, но они не нужны были ей для того, чтобы помогать говорить, – они просто сочли своей обязанностью прикрывать наготу).

– Да, я помню её.

– Я очень поздно легла и поэтому... – Эвелин запнулась. – Что же мы стоим в дверях? Проходите в дом.

– Спасибо, но у меня другое предложение, то есть было другое предложение, – Майкл усмехнулся. – Точнее, оно было и есть. Но так вышло...

– Предложение?

– Да. Я же говорил вчера, что приехал, чтобы встретиться с вами.

– И что это значит?

– Что значит?.. Пока я сам не знаю, что это значит. Но знаю, что сегодня это значит больше, чем значило вчера. Я подожду вас у машины, хорошо?

– Куда-то поедем?

– Куда-то... Тридцать часов по озеру на теплоходе. Согласны?

– Не знаю, это так неожиданно. Не знаю, что сказать, – замялась Эвелин...

Майкл не сводил с неё глаз, и она угадала в них радость видеть её.

– Хорошо, но дайте мне... день, – решилась она.

– Хорошо, завтра.

– Да... завтра.


* * *

Десятью минутами позже, ароматно дымя разгорячённой кружкой утреннего кофе, Эвелин поспешила в "папину" комнату, где уселась за компьютер. Её снова ждало письмо от Мориса.


"Доброе утро, добрая кузина! Знаешь, мне пришла в голову одна идея. Приезжай-ка ты ко мне – поживёшь, пока не соскучишься по друзьям. Может, вместе изгоним твоего заплечного призрака, навеянного дядиным письмом. Думаю, тут работает эффект внушения, установки. Он включается, когда ты одна и начинаешь прислушиваться и приглядываться. Ладно, надумаешь ко мне – милости просим. Я тут вспомнил наши с бабушкой и дедушкой вечерние посиделки при свечах. Приезжай – зажжём свечи и вместе вспоминать будем. Пока!"


– Свечи... свечи, – прошептала Эвелин, как бы вторя неслышному голосу Мориса... и содрогнулась: в голове её это слово лицом к лицу встретилось со своим двойником, но звучащим другим голосом, голосом дяди Хамфри. Оно было начертано на обороте того самого, зловещего, письма. Повинуясь какому-то внезапному бессознательному порыву души, в которой уживались и в то же время отрицали друг друга две, как выразился Морис, разные кузины, Эвелин кинулась к секретеру, выдернула ящичек, за ним другой, схватила зажигалку и запалила свечу, стоявшую сверху в подсвечнике. Сжав подсвечник, она шагнула к зеркалу – разглядеть ту, вторую кузину, что прячется в ней... И через мгновение с криком отпрянула от зеркальной Эвелин, едва устояв на ногах: огненный лепесток, словно подхваченный порывом ветра, оторвался от трепещущего пламени и, паря, приблизился к Эвелин... и замер в воздухе над её левым, а в зеркале правым плечом. И в его сиянии вдруг обнаружило себя – своими выпуклыми формами, а может, своей выпяченной бесформенностью – нечто чуждое, то, чего мгновением ранее не было рядом. Не было? Эвелин опустилась на колени и, отставив в сторону подсвечник, сжала голову руками, стараясь заглушить ненавистные слова из письма дяди Хамфри, звучавшие то ли в её голове, то ли где-то рядом его ожившим голосом: "Главное – не упустить момент, когда ты должна закрыть дверь в обычную жизнь".

И в одно мгновение "завтра" исчезло, а оставшуюся пустоту заняло как ничто другое подходящее ей "больше никогда".




© Братья Бри, 2026.
© Сетевая Словесность, публикация, 2026.
Орфография и пунктуация авторские.


Книга отзывов
Версия для широкого дисплея
[В начало сайта]
[Поэзия] [Рассказы] [Повести и романы] [Пьесы] [Очерки и эссе] [Критика] [Переводы] [Теория сетературы] [Лит. хроники] [Рецензии]
[О pda-версии "Словесности"]