[Оглавление]




ПРЕВРАТНОСТИ  СЛОВА,  ЯВЛЕНИЕ  СЛОВА

(о сборнике стихов Виктора Кагана "Превращение слова",
М. Водолей Publishers, 2009)


Любителю русской поэзии при чтении этой книги Виктора Кагана придется испытать то же, что испытывает зимний пешеход на утоптанной льдистой дорожке. Можно поскользнуться и ушибиться; лучше всего с самого начала, чуть разбежавшись, заскользить в нужном направлении, приняв авторскую манеру построения стихотворного текста. Дело того стоит: перед нами поэт искренний, глубоко и тонко чувствующий, по-настоящему мудрый. Его тема - охват пережитого в преддверии смерти, примирение с нею в отсветах добра, сострадания и неизбежной вины перед любимыми людьми. В разработке этой темы он достигает подлинных высот и, возможно, не имеет себе равных.

Автор этих строк падал, ушибался, вставал, продолжал путь и чувствует себя, в итоге, с лихвой вознагражденным. Хочется подать знак другим читателям: вперед, не обращайте внимания на боль в колене или копчике. Поэт сам осознает: размахиваем словами, оказавшимися под рукой. А то и высказывается об этом с пронзительной точностью: слова неловки, словно дети в шубах. Может быть, эта "неловкость" и в самом деле несущественна, поскольку мы чувствуем, что сотворение стиха защищает сочинителя от страдания - настоящего, не выдуманного. Строкой стиха плеснешь на боль ожога - так он воспринимает побуждение к творчеству и в другом (ушедшем о нас) поэте.

Правда, "под рукой" здесь нередко оказываются пиитические шаблоны типа: щемящей и наивной верой в чудо; и руки не положит мне на плечи; душа жила светло и строго; как нить луча сквозь непроглядность тьмы - и пр., и пр. Кстати, о нити ("тоненькой", как в известном фильме): это слово систематически служит для рифмы к глаголу в инфинитиве (на "ить") и довольно скоро начинает мозолить глаза читателю. С другой стороны, это слово явно занимает свое место в образно-лексическом наборе поэта, куда входят: свеча (чаще оплывающая), циферблат, луна, звезды, крылья (нередко ангельские), снег, тополиный пух, птицы, сверчок, пальцы, сквозь которые течет вода (песок, память), тени, камин, висок (как своего рода парадная часть черепа) - и тому подобные символы. Поэт, по всей видимости, продолжает верить в их не устаревающую магию. Кстати, о рифмах: разница - дразнится не смущает сочинителя, равно как ночь - прочь, хлеба - неба, гроза - слеза, небыль - не был, вечером - нечего ("когда пилотам, скажем прямо...") и даже счастья - ненастья, и даже окошко - кошка, и даже мочало - с начала, дышло - вышло. Так что к любви мгновенно пристраивается зови не зови (из другого известного фильма). Снится, что я охотник, себя подстреливший влёт... Простите-с, сон-то чужой. Разбег судьбы - разрыв аорты... Уже рвалась: у другого. Почему-то не спотыкается поэт о заёмность всего этого инструментария; должно быть, убежден, что смысл и общая интонация вещи оправдывают всё. Примем это как позицию, которую можно защитить. В конце концов, почему обращение Не печалься, ангел мой позволительно поэту в девятнадцатом, но непозволительно в двадцать первом веке? Докажите!

Труднее защитить темноты и несообразности, вроде таких: прильнешь к шестку спины тугой струной, или ушедшей жизни прошивает нить еще одним стежком для жизни душу. Написано луч сшивает дуги радуг, но такого, право, и не вообразишь (не уйти от подозрения, что это для рифмы к мир не сладок). Совершенно неприемлемы строки типа там морок все той же мороки или придушенные душно дышат души - нельзя так в зрелом возрасте баловаться аллитерациями. Нельзя в ямбе допускать сам себе раб и господин: слышится "сЕбе". Нельзя в дактиле писать дед красной струйкой в Неву утекает: получается "дедкра-сной-струй". Нельзя в анапесте писать пока не почувствуешь, что ты в начале. Безударный слог лезет в ударные: чтО. Другие, причем, именитые поэты это себе позволяли? Но глухота к метру и их не украшает - если только подобный сбив не оказывается намеренным, что-то усиливающим в произведении. А теперь - стоп. Хватит придирок. Потрите, читатель, ушибленные места.

В пыточном чекистском доме на Неве истязают деда; внук вспоминает это и рисует леденящую душу картину: как уходит из деда жизнь. Неспроста в другом стихотворении поэт смотрит на Неву - и возносятся лица, что слизала вода. Он обращается к реке: И ты меня прости, всплеснув мостами, молча отпусти. Господа, у кого еще Нева всплескивала руками-мостами? И не важнее ли это, чем велеречивости вроде Дрожит в душе мерцание свечи / в печальный такт мерцанью звездопада? Или Птицы клюют с руки, / выклевывая столетий шипящие угольки (и как рука-то не обуглилась?). Не будем же базаровыми, запрещающими "говорить красиво". Судя по всему, говоря красиво, поэт разбегается, как прыгун в высоту. Без этого ему высоты не взять. А он ее берет! В давно оставленном Питере, он делает вот какое наблюдение: Бомжи проходят мимо вереницей, / и чудятся средь них родные лица. Вникните - и от этой правды (правды жизни, правды поэзии) у вас мурашки побегут по коже. Не важнее ли это, чем мурашки вдоль души из той же книги (слова мстительны). Так что дальше последует хвала, только хвала.

Читая книгу, отдаешь себе отчет: двести с лишним стихотворений написаны всего за три года; их содержание чрезвычайно разнообразно; их исполнение свидетельствует о потребности автора пользоваться и струнными, и щипковыми, и духовыми, и ударными... Поэт определенно одержим творчеством. Он не "пишет стихи": они текут сквозь него изо дня в день. В таком состоянии нелегко одернуть себя, когда, например, в строку ложится ушко, а не ушко, толика, а не толика. Бааль Шем-Тов говорил...что когда к Богу его возносится дух/, он позволяет своим устам произносить вслух /все что угодно, сомнений и выбора без, /потому что в такие моменты любые слова с Небес. Вникнешь в стихи В. Кагана и понимаешь: он в том же экстазе, что и перелагаемый им (в рифму) основатель хасидизма. Что делать, не всегда дается поэту скупой язык неброского старанья, когда ладонь срастается с лотком. Но ведь, как мы только что увидели, - даётся же!

Человек разносторонне и щедро одаренный, на редкость эрудированный и работоспособный, Виктор Каган сделал судьбоносный шаг в своей жизни: вот уже лет десять он проживает в США. И отнюдь не "потерялся" в новой обстановке. Но та область его души, где доминирует жажда поэтического настроя и одухотворенного слова, эта область по-прежнему - и все более настоятельно - требует реализации. С этим талантом выпало ему (или "черт его догадал", по Пушкину) родиться и сформироваться в России. Язык, на котором ткутся его сокровеннейшие ассоциации, конечно, русский, на каком бы ином ни приходилось основывать повседневную занятость. Примечательно, что для осознания себя поэтом он почти всегда оборачивается лицом к России, вглядываясь в нее и в самого себя, столь долго в ней пребывавшего. Даже находясь на Ямайке, он припоминает Робертино Лоретти и свой давний страх: так и помру у генсека в кармане. Весь лад его "музыкальных орудий" определен русской культурной, и в частности, поэтической традицией. Собственно, Америкой от его стихов не веет: как поэт он ее, похоже, "не открыл". Этот феномен побуждает задуматься. Что за штука! Вот Дворжак: посетил Америку - и написал симфонию "Из Нового света". Остаётся европейцем, славянином, добрым чехом, но что-то завибрировало в нем при встрече с Новым светом, и не мог он не откликнуться музыкой на открывшуюся глазам и ушам новизну. Один из ведущих мотивов Виктора Кагана - ностальгия. То ли это опять-таки дань литературной традиции: такова вообще русская муза "в изгнании". То ли американские впечатления прошли мимо него по касательной, не извлекая полновесного звука из сохраненной им "лиры". То ли у России действительно есть свойство засасывать в себя поэтов, наподобие некоего Бермудского треугольника. А ведь можно, не изменяя русскому слову, духовно обитать и в иной стране: на ум тут же приходят И. Бродский и Л. Лосев. В юности Бродский обещался: На Васильевский остров я приду умирать. Потом это прошло; с трудом верится, что его прах будет перенесен когда-нибудь с венецианского кладбища на петербуржское. Он русский "гражданин мира", а не имперская принадлежность. Виктор Каган как гражданин России больше не принадлежит, но как поэт "ложится" в нее - вслед за своими предками, память о которых для него абсолютно неистлеваема. Отступив назад по цепочке предков, мы, возможно, окажемся в Испании, но в наличии ли "у парня испанская грусть"? Ах, Россия, Россия, что ты с нами наделала!

Вырваться из России Каган не хочет, да и не может: хотя бы потому, что на нем висит давний долг перед собой - состояться в качестве русского поэта. И, что замечательно, - он состоялся. "Летят они в дальние страны (шут с ними), а я остаюся с тобой". Он остаётся! И не имеет значения, где он оказался - в Америке, в Австралии, в Израиле или в Германии. При этом он остаётся русским евреем. Быть русским евреем для него естественно, вопреки с детства не раз услышанному "жид пархатый". Пастернак был русским еврейского происхождения, к евреям относился то настороженно, то покровительственно - как истинно православный человек. Мандельштам был евреем русского происхождения и порой тяготился миссией для племени чужого ночные травы собирать. У нашего поэта русское и еврейское гармонично соединяются. Он произносит "Новый год" и тут же "Шана това", как если бы это было общим праздником: с совпадением и по дате, и по духовному наполнению. Но это не от "невнимательности". Это от частого глядения в лицо смерти. От убеждения, что она уравнивает нас всех и отменяет наши видимые противоречия. Ангелы у

В. Кагана (как и у Бога) не имеют национальности. Говорите что угодно, но в такой наивности, в констатации, казалось бы, самоочевидного - есть мудрость, мимо которой не проскочишь. Вот откуда проистекают мощные строки о знаменитом рабби Нахмане из Брацлава: его голос тонкой тишины/ разлетался по миру, оставаясь неслышным/ для рядом стоящих, / его танец оставался невидимым/ для держащих его за руку.

Вообще, привычное бряцание "русской лиры", ее немедленный отклик на другие русские стихи - давние или современные - через некоторое время уже не замечается читателем, а первоначальная аура благостности, доброты, потерянности и печали - постепенно рассеивается. Это - от неизжитой вторичности по отношению к предшественникам. Перед нами оказывается живой и многослойный человек: нервный, самолюбивый, способный к самоотверженности, но и к самоиронии, к ненависти и сарказму, но также к всепониманию. А поскольку он собеседник, редкий по уму и аристократизму, вам становится интересен каждый его "заход", в какую бы сторону ни устремлялась его душа. Особое место в этом сборнике стихов занимают превосходные верлибры. В этом жанре трудно спрятаться за литературные реминисценции и за певучесть версификации: вещь живет мыслью и дыханием. Когда текст вот-вот сорвется в прозу, в репортаж, в "учетную запись", должна возникнуть своего рода воздушная подушка для продолжения полета - свидетельство подлинной поэзии.

Поэзия, как и наука, движется открытиями. Поэтическое открытие - это обнаружение (то есть, убедительная передача) того, что существует в мире и в душе, но до сих пор не замечалось и потому числилось по разряду "несуществующего". Вот некоторые из открытий, переполняющих книгу "Превращение слова".

Поэту многое становится понятным лишь отсюда - / из возраста, что сорок лет назад/ казался старостью, что нам не угрожала.

Он способен, оказавшись в родном городе, внезапно почувствовать: Какое счастье - умереть от счастья... И жизни срок на жизнь не укорочен...

Говоря о том, как умерла мама, он помнит: И уйти не дали следом/ голос сына, внучки голос.

О себе - малыше, уснувшем в поезде: И ему еще не снится, / что он пьет на посошок, / что в какой-то загранице / сочиняет сей стишок.

О Понтии Пилате: Мелкота, / ну губернатор, секретарь обкома.

О жизни: Камушек бросишь - круги по воде. Хлеба накрошишь - утки поплыли...А через несколько строк: Камешек бросишь - утка мертва. Хлеба покрошишь - озеро мутно.

О конце жизни: Не слышим Благую Весть, / покуда жизнь не замедлится у самой последней станции/ и в студне мозга не вспыхнет ее название - Смерть. Или: От случайного начала/ до законного конца/ время душу кольцевало, / но его осталось мало/ и не хватит для кольца.

О смерти Анны Политковской: И следующий в списке / кладет на гроб цветы. Или о других убитых: и голоса останутся жить в пустоте звенящей, словно они настоящие больше, чем я настоящий.

...У поэта старые письма в печи/ танцуют последний танец, к груди прижимая лапки. У него луна рокфорно ноздревата. Он чувствует снег, искрящийся в яблочной мякоти. У него летучая мышь пишет ночи портрет, в ночь макнув крыло, словно кисточку в тушь. В его нынешней жизни цикады поют по-английски. А где-то, на другой половине Земли, Боян трогает струны, но это - что!.. И на ветру хрустит рубаха и ждет, чтобы обнять меня. У него катает в ладонях шершавых / ветер стоны озябших осин. У него умершие бабка с дедкой взявшись за руки летели, / как снежинки, только ввысь. Он признается, вспоминая юношескую любовь: Но хоть убей, я не припомню, кто/ со мной был рядом, чью держал я руку...Не помню цвета глаз и вкуса губ, / но помню - был тогда самим собою.

Всю книгу не перецитируешь. Сказанного достаточно, чтобы удостовериться: перед нами поэт незаурядный. А поэтому замеченные в книге лексические и стилистические упущения вызывают лишь досаду. Но не протест. В конечном счете, после чтения в ушах долго стоит музыка. Симфонической полноты, со сквозными темами и неожиданными гармониями. Но правда жизни явлена в том, что музыка здесь перемежается обыкновенным кряхтением, ворчанием, зевками скуки, раздраженными репликами - чуть не матом, а сигаретный дым оказывается подчас способом восхождения ввысь. Не будь этих деталей, мы не раз отшатнулись бы от мелодекламации.

Но мы встретились не просто с поэтом (что само по себе редкость): с мыслителем. Казалось бы, легко таковым прослыть, будучи созвучным Экклезиасту с его суетой сует или Пушкину (жизни мышья беготня, что тревожишь ты меня?). Но Виктор Каган, в самом деле, оказывается на терзающей границе бытия и небытия; только подобный внутренний опыт может продиктовать строки Мы говорим, но слова минуют наши гортани, / не задувая свечи и не мечась в тумане. В таком состоянии душе естественно искать Бога, пытаться расслышать Его ответ. Поэт, по существу, занят этим в каждом стихотворении, а иногда напрямую обращается к священным текстам. Для него не дерзость, а насущная необходимость писать стихи "на полях" псалмов Давида. Немедленно откройте Псалтирь и еще раз вникните в то, что написано В. Каганом "на полях". Это не подражание и не переложение псалмов в рифму. Не претензия на толкование или

перетолкование. Это живой отклик мыслящего человека в нашем циничном времени, зачастую далеко отклоняющийся от давидова текста, в то же время не противореча ему. На глазах ткется незаёмная философия бытия. Философия самостояния, а не примыкания к чему бы то ни было: но я лишь Бог - не кукловод. Я не даю - благословляю...Благословляю на судьбу - в тебе самом твое спасенье. Философия сострадания, а не высокомерия и равнодушия. Философия мужества, а не отчаянья. Холодок по спине от слов: А когда я сойду к тебе на остановке конечной, собой тишину наполнит беспечный сверчок запечный. То, чем укрепляет себя поэт, - непрерывность личностного самотворения в чистоте. "Формулы" бытия не существует; смысл его приходится выковывать (этот глагол здесь не для красного словца, а для обозначения "сопротивляемости материала") - выковывать изо дня в день, потому что никто за тебя этого не сделает.

Так что, читая эту книгу стихов, вы угождаете в воронку духа, где необходимо думать самому, находить и терять направление мысли (правота никому не гарантирована), чесать в затылке, спорить или соглашаться с автором, прикидывать на себя то, что он понял о себе. В этом силовом поле самое неприхотливое с виду стихотворение вдруг взмывает ввысь баллистической ракетой. Вот, смотрите (не откажу себе в удовольствии процитировать вещь целиком):

Чего нам ни наобещала
тысячелетий череда...
Все повторяется сначала
и происходит, как всегда:
цари царят, сверчки стрекочут,
чёрт отмывает чёрный нал,
и в пять утра горластый кочет
подаст к предательству сигнал.
Ты выпьешь наспех чашку кофе,
в автобус вскочишь на ходу
и поспешишь к своей голгофе,
дыша в оконную слюду
и сквозь дремоту вспоминая,
что друг тебе вчера сказал,
когда при встрече у трамвая
ты вдруг его поцеловал.

Превращается ли слово поэта в шорох ветра и ветреный лепет... в рябь на лужах и юности трепет...в зимней радуги нимб над расстрельной стеной? Это, пожалуй, виднее самому поэту и Собеседнику, к которому он обращается. Очевидно то, что слово Виктора Кагана преодолело небытие. И требует своего читателя, чтоб стать частью его внутреннего мира.




© Анатолий Добрович, 2009-2024.
© Сетевая Словесность, 2009-2024.




Версия для широкого дисплея
[В начало сайта]
[Поэзия] [Рассказы] [Повести и романы] [Пьесы] [Очерки и эссе] [Критика] [Переводы] [Теория сетературы] [Лит. хроники] [Рецензии]
[О pda-версии "Словесности"]