ГОРЯЧИЙ СВЕТ
СТИХИ СЫНУ
1.
Вечерней влагою полна листва,
на лбу - невидимая паутина,
легко и сонно падают слова,
которыми укачиваю сына.
Едва пошевелюсь, как тень моя
скользит через дорогу. Там соседи
на лавке. Льется жизнь через края
в томительной и стройной их беседе.
Младенец спит. Он сыт и невесом,
он муравьям рассыпал погремушки.
Настал тот час, когда особый сон
с усталым телом сращивает душу
бессмертную...
сползает паутина на ресницы...
Хозяин - в доме. Бог - на небесах.
И хлебный ангел всей деревне снится.
2
Хлебный ангел, ангел снежный, ангел, занятый косьбой, -
все три ангела, три ангела кружатся над тобой.
Опускаются, хлопочут, целый день снуют вокруг,
только крылья разноцветные раскрыты на ветру.
Хлебный ангел месит тесто, затевает пироги,
целый день слышны у печки его легкие шаги,
хохолок мелькнет пшеничный, локоть выпачкан в золе.
ставит квас, качает люльку, чтобы мальчик не болел.
Ангел жатвы и покоса проживает на дворе,
у него лицо и плечи облупились на жаре,
косит сено, возит просо, из рожка поит телят...
его очи голубые ночью в небесах горят.
Белый ангел, ангел снежный - холоднее родника,
твой высокий трубный голос так понятен старикам!
Что за речи на рассвете ты усталым говоришь?
Чистым снегом засыпаешь, чистой памятью даришь.
Вслед за травами и хлебом наступает время сна:
свет и холод, даль и небо, расщепленные до дна,
слабый шелест, сладкий голос - ангел ледянее льда.
Врачеванье легкой болью - всех потерь, всего труда.
_^_
* * *
Век можно провести, читая Геродота:
то скифы персов бьют, то персы жгут кого-то...
Но выцветает кровь. В истории твоей -
оливы шум, крестьянский запах пота.
Мельчает греков грубая семья,
спешит ладья военная в Египет.
Мы горечи чужой не можем выпить,
нам только имена, как стерни от жнивья,
а посох в те края на камне выбит...
И где она, земля лидийских гордецов,
золотоносных рек и золотых полотен,
где мир в зародыше, где он еще так плотен,
где в небе ходит кровь сожженных городов,
где человек жесток и наг и беззаботен...
_^_
РОДСТВЕННИКИ
1.
У мамы был любовник. Он приходил
каждый вечер, ее жалея.
Пробираясь по коридору вдоль бочек
с прелой солониной, одичалым пивом,
"Темные аллеи, - бормотал, - темные аллеи..."
Мамин любовник погиб на Дону.
Она молила морфию в аптеке,
грызла фуражку, забытую им...
Его зарыли в песок, вниз лицом.
Кто скажет, сколько пуль спит в этом человеке?
2.
Как хорошела в безумьи, как отходила
и серебрела душа, втянута небом.
А за вагонным окном и мело и томило
всей белизною судьбы, снегом судебным.
Как хорошела. Лозой восходили к окошку
кофты ее рукава, прозелень глаза...
И осыпалась судьба крошевом, крошкой.
Не пожила. И не пожалела ни разу.
Родственница. Девятнадцатый год. Смерть в вагоне.
Бабы жалели и рылись в белье и подушке:
брата портрет - за каким Сивашом похоронят? -
да образок с Соловков - замещенье иконе,
хлебные крошки, обломки игрушки...
3.
Снега равнинные пряди. Перхоть пехоты.
Что-то мы едем, куда? Наниматься в прислугу.
Наголодались в Поволжье до смерти, до рвоты,
слава-те Господи, не поглодали друг друга.
Зашевелились холмы серою смушкой.
Колокола голосят, как при Батые.
На сухари обменяли кольца в теплушке
Зина, Наталья, Любовь, Нина, Мария.
Хлеб с волокном лебеды горек и мылист.
Режется в черной косе снежная прядка...
Так за семью в эти дни тетки молились,
Что до сих пор на душе страшно и сладко.
4.
Хвойной, хлебной, заросшей, но смысл сохранившей и речь
родине среднерусской промолвив "прости",
я просила бы здесь умереть, чтобы семечком лечь
в чернопахотной, смуглой горсти.
Мне мерещилась Курбского тень у твоих рубежей
в дни, когда я в Литве куковала, томясь по тебе.
Ты таких родила и вернула в утробу мужей,
что твой воздух вдохнет Судный ангел, приникнув к трубе.
Ибо голос о жизни Нетленной и Страшном Суде
спит в корнях чернолесья, глубинах горячих полей,
и нетвердо язык заучив, шелестя о судьбе,
обвисают над крышами крылья твоих тополей,
Голубиная Книга и горлица, завязь сердец...
Сытный воздух, репейник цветущий, встающий стеной.
Пьян от горечи проводов, плачет и рвется отец,
и мохнатый обоз заскользит по реке ледяной.
5.
"Обоз мохнатый по реке скользил, - твердит Овидий, -
и стрелы падали у ног, а геты пили лед..."
Изгнанничество, кто твои окраины увидит,
изрежется о кромку льда и смертного испьет.
И полисы не полюса, и те же в них постройки,
и пчелы те же сохранят в граненых сотах мед,
но с погребального костра желанный ветер стойкий
в свои края, к своим стенам пустую тень несет.
Нас изгоняют из числа живых. И в том ли дело,
что в эту реку не глядеть, с чужого есть куста...
Изгнанничество, в даль твою гляжу остолбенело,
не узнавая языка. И дышит чернота.
6.
Спим на чужбине родной.
Месяц стоит молодой
над Неманом чистым, над тихой Литвой,
тот же - в Москве и Курске.
Речи чужой нахлебавшись за день,
так же, попав в Гедиминову сень,
здесь засыпал Курбский.
Милое дело отчизна - полон,
черный опричник, малиновый звон
во славу Отца и Сына.
Жизнь коротка. И с тяжелой женой
можно заспать на чужбине родной
память. А смерть обошла стороной.
Милое дело - чужбина.
Как образуется ложь на губах?
Слов раскаленных не выстудил страх,
желчь не разъела кристаллов словесных...
Жилиста правда. И ломит хребет
кровным. И правда твоя предстает
Курском разбитым, сожженным Смоленском.
Господи, их порази, не меня!
Господи, этих прости - и меня!
Боже, помилуй иуду, иуду!.."
И засыпает в глубоких слезах.
Сердце плутает в литовских лесах,
слово забывши, не веруя в чудо.
Но большеглазых московских церквей
свет ему снится и голос:"Андрей,
зерна - страданье, а всходы - спасенье!"
Первый петух закричал на шестке,
клевера поле в парном молоке,
зерна, прилипшие к мокрой щеке,
и - сквозь зевоту жены - "Воскресенье!"
_^_
* * *
Как, не ударясь в крик, о фанерном детстве,
бетонном слоне, горнистах гипсовых в парке,
творожном снеге Невы, небе густейшей заварки,
о колоколе воздушном, хранившем меня?
Вечером мамина тень обтекала душу,
не знала молитвы, но все же молилась робко.
В сети ее темных волос - золотая рыбка,
ладонь ее пахла йодом... сонная воркотня.
Всей глубиною крови я льну к забытым
тем вавилонским пятидесятым,
где подмерзала кровь на катке щербатом,
плыл сладковатый лед по губам разбитым.
Время редеет, скатывается в ворох,
а на рассвете так пламенело дерзко,
и остается - памятью в наших порах,
пением матери на ледяных просторах,
снежными прядями над глубиною невской.
_^_
* * *
Время чеховской осени, Марк,
для нас - цветов запоздалых.
Еще не вошли во мрак,
вера и твердость, вера и жалость
поддерживают наш шаг.
Я не знаю, как там, а здесь -
пыльные тени солдат Хусейна,
газ отравный, ужас осенний.
Но все же ты есть, я есть,
и Иерусалим хрустальный
стекает вниз ручьями огней,
и небо в алмазах отсюда видней,
чем с нашей родины дальней.
Время медленных облаков,
звук струны и луна в ущербе...
Доктор Чехов, не стоило так далеко
заезжать, не стоило знать языков,
чтобы сказать: "Ich sterbe".
_^_
* * *
То была роза, в которую я влюбилась, -
декабрьская роза.
мы в наших снегах представляем сад
роз в декабре. Я срываю декабрьскую розу,
подобную тем.
Да, когда говорим "Эдем"
мы в наших снегах представляем дол,
оливой и лавром заросший до плоских небес.
Олень, запутавшийся рогами в розах,
ягненок, лев...
На той стороне оврага, за головами роз
дол Аялона грубый, как парусина
с тех пор, как солнце Иисуса Навина
оплавило край его. И кровью истек
пылающий городок за стенами из рафинада.
Горы людей, ослов, коз...
Нет, декабрьская роза, Эдем не волшебный сад.
На подошве праха его холмы, на подкладке крови -
все как в наших снегах, но только древнее стократ,
и ржавчиной смерти деревьев забрызганы кроны,
и декабрьская роза, тугая как Божий свиток,
как гнев Господень - на сердце ложится мне.
_^_
* * *
Всхлипнуть, припасть к офицерской шинели -
особый колониальный восторг.
Запад есть Запад - а это Восток.
Видишь, куда мы с тобой залетели?
Здесь застоялся воздух знакомый
пятидесятых, повернутых вспять.
Заповедник детства.
апельсином и золотом пахнут погоны
на кителях молодых отцов.
Как много нас за столом, как тесно!
Сон младенчества.
сомкнут, как крона над головой
вечного дерева. Запах его телесный.
Не просыпаться. В губах матерей
вкус серебра и мяты.
Как бессмертны и как богаты
мы были любовью их...
Нас уносили в сон, в темноту:
очнешься - кругом пустыня в цвету,
тихое пение за стеною -
о ямщике, что клонится в снег,
о роднике, где горячий свет
над ледяною водой живою.
_^_
* * *
Вот кольцо с малахитом. И в каждой прожилке - зима.
Я гляжу в эту плоскую твердь, холодея сама -
знал ли ты засыпанье, не чающее воскресенья?
Перетянуты бедра суровою ниткою сна, коченеет язык,
и в гортани черно. И не мой ли счастливый двойник
обретает наутро нестойкое раннее зренье?
А еще в малахите моем незлобивая смерть:
белоглазые щелки и черно-зеленая твердь.
Знаки тленья и плесени. Но безупречна огранка.
У моей ли судьбы во все очи лазурь без зрачка?
Щедро дарит она, а в конце - ледяного щелчка,
как ударом ствола добивают подранка.
Перегонкою крови в слова не избегнешь земли,
не взойти в небеса в изумрудной горячей пыли,
только камень и кровь, и спокоен стрелок на охоте...
Я гляжу на кольцо. Сколько жилок белесых пришлось
на зеленое поле - его изглодали насквозь,
как прозрачные черви в своей потаенной работе.
_^_
* * *
Когда на деревню плещет гроза кипятком,
берег разбила река и повалено жито,
бьет Илия-пророк по облакам молотком,
а облака грузны, градом набиты.
Но открывается короб небесных сластей:
поле согреет, лесные гостинцы тешат,
и Богородица нежит небесных детей,
чинит рубахи им, мягкие волосы чешет.
Малым на радость Нисский рисует в полях
скользкий закатный воздух, потные крыши,
как молоком наливается к ночи земля,
месяц прозрачный - и самолет повыше.
_^_
* * *
В кислородном морозе пьянящей любви
вижу губы, широкие очи твои,
и душа просыпается в боли.
И не хочется ей возвращаться на круг -
в наваждение слов и смыкание рук,
в кочевое сиротство неволи.
Но она, задыхаясь от нежности, пьет
этот яд ледяной, этот жалящий мед,
расставания мертвую воду,
и на оклик встает, и покорно идет,
и не помнит уже про свободу.
Что за боль! Только в юности можно стерпеть
это жженье, в крови растворенную медь,
но вдыхая осеннее пламя,
я не знала, что не заговорены мы
от подземного жара, провидческой тьмы
и от нового неба над нами.
_^_
* * *
Это почти из романа: ставни скрипят,
и уголь подходит к концу в затяжную зиму,
и лечу я соринкой - во тьме, слепоте, наугад
по заснеженному Иерусалиму.
Это почти из Диккенса: Новый Свет,
семейный очаг, любовь подростка, смятенье...
Между землей и небом - лучшей из скреп
золотая наука смиренья,
когда даруется зрение шире и чище - снег,
и смирение учит, баюкает, утешая,
и хрусталю и камню твоим во сне
"Иерусалим, - я шепчу, - Иерушалаим..."
_^_
|