[Оглавление]




МУЖЧИНА  В  ЗЕРКАЛЕ


В школьной уборной "для мальчиков" долго было не выстоять - рассыпанная повсюду хлорка щипала нос, лезла в глаза, а старшеклассник всё продолжал издеваться.

- Так, выбирай, тебя что, кастрировать или педерастом сделать?

И хоть его никто не держал, он не мог пошевелиться, не то что убежать. Только огромным усилием он рванулся... и раскрыл - разлепил, от подступавших слёз, веки.

"Фу!" - выдохнул, рукой повёл по груди, струйка пота увлажняла растительность на ней, дотронулся до тяжелевших плавок.

Сон этот мучал его десятилетиями. И хоть в мужской школе он проучился только год, но и в смешанной - он никогда больше, как ни хотелось, не заходил в уборную "для мальчиков".

Рядом, сосредоточенно и напряжённо, дышала жена. Чтоб не искушать себя контактом с нею, он встал и пошёл в туалет. Потом набрал полную ванну и лёг в неё. Полутёплая вода покачивалась вслед за движениями тела, и он лениво думал об изысканной смерти римлян, выпускавших кровь из вен, лёжа в ванне. "Смерть - сладкая сестра", - произнёс он вслух такое литературное, но, как ни странно, такое жизненное сравнение. "Господи! Ну что за жизнь прожита, окаянная, - вспоминал спокойно, без надрыва, он. "Что же было - то? В общем ничего! Бессобытийное существование..."

Дошкольные, может быть, и счастливые годы, когда спал с бабушкой в широкой кровати с металлическими шишечками на спинках. Когда не спалось, то всё равно было спокойно рядом с ней, с просторным, словно остывавшим телом; всхрапыванья её в ночи разряжали тишину.

Бабушка умерла, и постель стала огромной. С поджатыми к подбородку коленками, сжавшись в комок, прятался он в каком-нибудь уголке этой безжизненной Вселенной, холодной и враждебной.

После бабушки бесследно исчезла, точно навеки сгинула, тётка - старая дева. Он не понимал, почему и куда уехала она. Вечерами, до тёткиного отъезда, сёстры, как правило, ругались, чуть ли не в волосы друг дружке вцеплялись, но постепенно скандал сходил на нет, и вот уже они плакали, а ещё позже, обнявшись, что-то жалобно причитали.

Из мужской школы следом за ним перекочевали и прозвища его: хлюпик, плакса и очкарик. Посадили его за парту с крупной, упитанной девочкой, она-то и взяла его под свою защиту. Делала она это не из жалости или симпатии, а презрительно - снисходя до него, из ощущения силы собственной. И ничего иного не оставалось ему, как принять её покровительство, но втайне он ненавидел её даже сильней, чем своих мучителей.

Только мать оставалась единственной, единственной - только его. Забравшись на тёплые колени, он прислонялся головой к её груди и слушал, как стучит её сердце. Этому биенью он подчинял своё, входя в унисон, становясь слитым с нею. Только тогда, не чувствуя себя, засыпал. Однако и это укрытие оказалось непрочным, подверженным вторжению. Ему было девять, когда это случилось.

Этого человека, как по обыкновению, других, он не испугался. Дядя Игорь даже понравился ему. Целый день провели они втроём в городском парке и зоопарке, а дома, вечером, непривычно вкусно ужинали. Взрослые пили тягуче-красное вино. И он, глядя на маму, порозовевшую и похорошевшую, проглатывавшую маленькими глотками вино, тоже небольшими, но частыми порциями пил ситро, много бутылок которого принёс дядя Игорь. Крошечные, колючие пузырьки проходили по горлу, холодили и веселили, и ему тоже хотелось смеяться, как взрослым, и не сдерживаясь он заливался, что редко случалось с ним. Много выпил он ситро и вдоволь насмеялся. Не запомнил, как уснул.

Проснулся ночью, в темноту, но не в тишину. Мама обыкновенно спала тихонько, еле дыша, редко ворочаясь. А тут - скрипенье старого дивана, чьё-то незнакомое, а оттого особо страшное пыхтенье и мамино тихохонькое постанывание, словно её чем-то придавливали. Он зажал пальцами уши, но снаружи, несмотря на внутренний звон, прорывались и звуки воющих пружин, и крики, и шёпоты... И он сорвался: "Мамочка! Мне страшно и я очень, очень хочу!.." Он не мог встать, да и никакая сила не заставила бы его бежать к ведру в комнате (уборная была во дворе), и... горячая струя потекла по его ногам под короткий мужской вопль и женское оханье.

С тех пор много лет происходило с ним во сне такое. И в школе прознали (матери приходилось вывешивать во дворе сушиться записанные им простыни и пододеяльники). К прочим его прозвищам прибавилось - "Писюн".

После случая с дядей Игорем он не сидел больше на коленях матери и не слушал биенья её смятенного сердца. Она изменила, предала, и он не мог простить её.

Детские санатории, лесные школы и больницы оказались для него избавлением, не только от матери, но и от школы, спасли его от унижений, а может быть, и от изнасилования. И там, во снах, с ним была и мать, и ему было хорошо, блаженная улыбка раздвигала губы, и в пробужденье весь он, к своему удивлению, был облегчён.

Мальчишки в больничных писсуарах особо не дрались, они только демонстрировали друг другу свою возраставшую и оволосевавшую плоть. Иногда, перед сном, глядя друг на друга, молча, они игрались, кто под одеялом со своим, а кто - трогая у другого. Он не удивлялся крепости своего, лишь счастливо скашивал глаза.

В этих нежных "тюрьмах" - лесных школах, были особые, может быть, болезненные, отношения между мальчиками и девочками. Ему запомнилось только - сумрак зимнего вечера, и он, прижимающийся в углу пустого спортивного зала к такой же, как и он, худенькой девочке. В потёмках они касались друг друга осторожно, будто боясь навредить. Странными были его ощущения её вспухших грудок с крошечными сосками, воспалённо-шершавых губ; пальцы удивлялись курчавости волосков её треугольника, неумело бродили они во влажности лона, под детские вскрики от прикасанья к мясистому бугорку; в девчоночьей ладошке, сжимавшей его восставшую плоть, не помещался весь о н. Они сникали, подавленные своей неумелостью, не ведая, что же ещё им делать со всем своим этим. Но жили со смутной надеждой, что вот пройдёт это мучительное, отроческое и они что-то узнают, поймут, смогут, тайна раскроется им...

И ещё, он грёзил о Даме, в которой проглядывались и мамины, и этой девочки, и какой-то незнакомки черты, она была недосягаемо прекрасна.

Он обожал её... И все его фантазии - под простынёй или во сне были обращены к Ней, он любил Её, и потому это была не просто мастурбация - это была свернувшаяся в нём любовь...

И то, что он исторгал из себя, это горячее семя, он делал ради Неё, себя в Ней, в честь Её, во имя Её...

С матерью он примирился и простил ей ещё тогда, в спортивном зале, когда, причмокивая, припал к девчоночьему соску. Но это же был и миг прощанья, окончательного, с матерью.

Действительность оказалась совершенной противоположной Мечте. Он был Юношей, а она - Девушкой, из плоти и крови, в ней было всё-всё. Он приблизился к ней близко, нестерпимо близко. Он знал её тело, упругое в мягкости своей, нежное и сильное, любимое им тело, из-за которого страдала его собственная плоть. Всё в нём изнывало.

И однажды произошло... На рассвете, на скамейке сквера, разбитого посреди самой большой харьковской площади. Ночь была на исходе, начинали петь птицы. В который уже раз он уговаривал её и даже плакал, она всё позволяла, кроме... А ему казалось, что смысл всей его жизни сосредоточился там, в треугольнике сомкнутых бёдер. Он сдерживался, чтобы не кричать от боли, как вдруг почувствовал, что отпустило его. И ненависть, не слепая, но ясная, знающая, зачем и почему, вела его руку, прошедшую между ног, туда в самую её потаённую глубь, пальцы натолкнулись на преграду, и несмотря на краткую ярость сопротивления, пробили её. Женский крик заглушил галденье вспугнутой чем-то птичьей стаи. Пальцы его были в крови.

Что же потом-то?

Лёжа рядом с посапывающей женой он с трудом припоминал, как у него было с женщиной, случайной, непомнимой ни по лицу, ни по имени, первая, так называемая "нормальная" близость. Воспоминание было смазанным и бесцветным. Помнилось только, как день спустя, листая дневник кого-то из классиков, натолкнулся на фразу, записанную тем после первой брачной ночи с любимой женой: "Не то!" И сам, неожиданно, приписал на полях: "Согласен".

"Странно, - думалось ему сейчас, - жаждал силы и любви, занимался культуризмом, бегал за девушками, ухаживал, близости домогался... А оказалось и сила - дура, и баба - дура, недаром всё в женском роде". Сила, чтобы бить, только из  с т р а х а,  как бы кто не ударил первым, а баба - та думает, что вот  с х в а т и л а,  у д е р ж а л а,  в о з н е с л а с ь,  ан нет! Вся любовь-то получается и не любовь, а только член возбуждённый, как побродит в женском, изрыгнёт сперму,  к о н ч и т  - и всё, конец, предел, невозможность. Любви не может быть, это ж не мгновенья радости, когда член эрегирован. Чего это я дурак, слюнтяй, маменькин сыночек, писюн, о чём тут рассупонился... сила, любовь..."

Последние слова он произнёс вслух и громко, так, что изумлённо взглянула на него раскрытыми глазами, жена. Он инстинктивно прикрыл руками плавки. Он не хотел близости с ней, это было равносильно тому, чтобы пойти в туалет облегчиться, не хотел её экстаза, криков, всего чему она научилась из порнофильмов, а главное - не хотелось её, именно этого её полуприкрытого веками взгляда победительницы, заманившей самца в подставленную ловушку. Она всегда считала себя, своё тело единственной причиной его эрекций. Он отвернулся, сполз с постели, коротко бросил: "Спи!"

В прихожей зеркало во всю стену, щёлкнул выключателем - засветилось бра, и ему предстало его полное отражение. Большой мужчина, мощный торс, кулаки-молотилки, под плавками выпуклился крупный фаллос. Как он хотел, всю жизнь хотел быть таким, стать настоящим мужчиной. И если бы не этот, время от времени повторявшийся сон из детства, он бы и имел о себе такое представленье, волевым усилием подавил бы все ненужные воспоминания. Он мог контролировать себя, управлять собой. Но сон... над этим он был не властен. Перестанет ли этот сон когда-нибудь сниться? Он был готов крушить, выть, причинить себе боль, чтоб забыться. Ударил себя кулаком в солнечное сплетение, охнул, скрутился от боли...

Когда выпрямился и снова глянул на себя, зеркального, то понял, что сон сей по смерть его, на всю, что осталась ему, жизнь. Оттуда, из Зазеркалья, смотрел на него засопливленный и записанный, затравленный, узенькоплечий мальчик...

Он поднял глаза, зеркало наверху не было мутным, и на нём не горели, как некогда, на пиру, вещие письмена. Он и так знал их: видимость, подлог, подмена...

И это всё - о нём.





Иллюстрации Сергея Слепухина



© Инна Иохвидович, 2011-2024.
© Сергей Слепухин, иллюстрации, 2011-2024.
© Сетевая Словесность, публикация, 2011-2024.




Версия для широкого дисплея
[В начало сайта]
[Поэзия] [Рассказы] [Повести и романы] [Пьесы] [Очерки и эссе] [Критика] [Переводы] [Теория сетературы] [Лит. хроники] [Рецензии]
[О pda-версии "Словесности"]