[Оглавление]




ПРЕЛЕСТЬ

(Повесть о Новом Человеке)





ЧАСТЬ ВТОРАЯ



27

Москва напоминала выброшенный на свалку гербарий спятившего натуралиста. По пустынным улицам колючий северный ветер гонял скрюченные ржавые листья, пустые банки кока-колы и мириады книжных страниц. Вот-вот должен был пойти снег. То здесь, то там, на площадях с новыми давно забытыми названиями жгли костры. Ночью с Воробьевых гор было видно, как полыхает у Белого Дома, на Арбате, у Храма Христа и на Котельнической набережной. Особенно ярко светилось пламя у Боровицких ворот. Да и здесь, перед Университетом горячие языки весело лизали чугунные ноги Михаила Васильевича. Ломоносов добродушно смотрел вдаль и отбрасывал на низколетящие тучи свою богатырскую тень. Ополоумевшая старуха бродила вокруг памятника и подгребала обратно выхваченные ветром страницы. Грабли равнодушно скрежетали по асфальту, и Андрей ежился, прижимая локтями бока, но далеко не отходил. Там было холодно.

С Ленинского проспекта послышался слабый моторный гул. Вскоре появилась воропаевская шестерка и выхватила дальним светом несколько шарахнувшихся на обочину теней. За шестеркой в серой соболиной шубке на казавшемся в сумерках бледном коне скакала Катерина Юрьевна. Вениамин Семенович зарулил прямо к костру, и не выходя из машины, через форточку крикнул:

-- Глянь, кого я тебе привел!

Катерина подъехала поближе и, наклонившись, шепнула:

-- Здравствуй, Умка. -- и поцеловала Андрея в щеку.

Андрей стер помаду и продолжал так же упрямо смотреть на огонь.

-- Солнцевские не приезжали? -- спросил Вениамин Семенович.

Андрей отрицательно помотал головой.

Появились Серега с Петькой Щегловым. Они как водовозы Василия Григорьевича Перова запряглись в столовскую тележку, доверху уложенную книжными кирпичами. Одну руку, вернее то, что осталось после того, как доктор сделал операцию, Серега прижимал к груди. Он настороженно взглянул на Катерину и принялся бросать книги под ноги Михаилу Васильевичу. Петька подносил поближе стопками. Одна стопка развалилась. Мальчик поднял толстую книжицу, раскрыл и начал читать:

-- Если из А вытекает Вэ, а из Вэ вытекает Сэ, то из А вытекает Сэ. Обратное, вообще говоря, неверно. Чего это за Сэ, как это вытекает? -- Положь взад, -- крикнул Серега, -- Это формальная логика.

-- Нет, не понимаю. Что вытекает? Эти авэсэ -- сообщающиеся сосуды, что ли?

-- Сам ты сосуд.

-- Да не получается, положим, А сосуд, и из него вытекает жидкость, ага, а потом что? Эта Вэ затвердевает, что ли?

-- Частично...

-- Угу, -- размышлял Петька, -- То есть как будто вода, например. Но вода-то вытекает, потому как земля притягивает, а Сэ кто притягивает?

-- "Вытекает" это тоже, что и "следует", абстрактно -- в голове, -- пояснил Серега.

-- А, понял! -- обрадовался Петька -- Например, нам положили сжечь пять кубометров книг, а мы их не сожгли, это есть А, что из этого вытекает? Из этого вытекает Вэ: наедут солнцевские и надерут задницу, а, следовательно, завтра она у нас будет болеть. Это Сэ. Но могут и просто так надрать задницу, она тоже будет болеть, а хотя пять кубометров мы своих сожгли аккуратно. Правильно?

-- Правильно, -- Сергей подошел к Петьке выхватил книгу и забросил ее подальше.

Раздался выстрел. Катерина слету попала в книгу и та, взмахнув бумажными крыльями, разлетелась по отдельным главам.

-- Ну, блин, Катерина, прямо в яблочко! -- похвалил Воропаев.

-- Нет, я не понимаю, -- продолжал Петька, -- Неужели так просто? Ведь это несправедливо, если Сэ без А?

-- Математику не интересует, справедливо или нет, -- растолковывал Серега, бросая очередную книгу.

Ему было неудобно со своей культей, но он теперь старался, чтобы книги летели на бреющем полете.

-- Так это ж настоящая шунья. Петька понес кипу к костру и вдруг остановился.

-- Как же мы тогда жили? Ведь мы все мерили по Эвклиду?

-- Вот оно и скривилось, -- прошамкала старуха, -- подгребая к пламени остатки формальной логики. -- Тапереча будем сажать сады. Я еще с весны в огороде булыжников набросала, ничего правда не взошло пока.

-- Да чем же формальная логика помешала? -- удивился доктор, выходя из машины.

Он подошел к костру и протянул озябшие руки.

-- Приказано все жечь, -- отрезал Серега.

Петька посмотрел на Андрея и заметил:

-- Ты чего, как Хлудов из Белой Гвардии стоишь?

-- Мешки... -- не поворачиваясь сказал Андрей.

-- Тьфу, -- сплюнул доктор и поглядел на Ломоносова, -- Что они медлят?

-- Завтра, слышал, будут и здесь статую менять. Не успевают, знаешь сколько памятников по Москве, да и кузнец у нас один, Демидов -- он подморгнул Катерине.

-- Демидов еще весной как помер, -- вставила старуха.

-- Конечно, потому так медленно и идет, -- пояснил Вениамин Семенович, и повернулся к Андрею,

-- Мать-то где?

Андрей махнул рукой в сторону старухи с граблями.

-- Да, влипли, господа. -- Изрек доктор и достал из-за пазухи пачку бумаги.

Прикрывая лицо свободной рукой, подложил под толстый в золотом переплете том, что бы не разлетелось.

-- Ты чего там подбросил, -- удивился Воропаев.

-- Так, чепуха, -- Доктор махнул рукой.

-- Пьесы, что ли? -- догадался Вениамин Семенович.

Доктор не ответил, а повернулся к Сереге:

-- Рука не беспокоит?

-- Нормально, Михаил Антонович. Нечему беспокоить.

-- Чего ж снег-то не идет? -- как-то в небо спросил Воропаев.

-- Черно как-то.

-- На черном фоне люди в белом приметнее, -- пояснил Петька.

-- И в кого ты, Петька, такой талантливый? -- удивился Воропаев.

Катерина опять наклонилась к Андрею и шепнула на ухо:

-- Поедем погуляем в Нескучном Саду.

-- У меня скоро связь. -- все так же, не оборачиваясь, отказывался Андрей.

-- Успеем Андрюша, запрыгивай, -- уже просила Катерина.

-- Давай, давай, Андрей Алексеевич, чего стоять, в ногах правды нет. -- Поддержал Катерину Воропаев,

-- Я здесь побуду, правда, у меня тоже скоро летучка.

Андрей, будто против воли, запрыгнул на лошадь и обхватил Катерину за талию. Они поскакали. На Воробьевском шоссе на встречу им попалась девчушка, одетая во взрослое пальто. Впереди себя она толкала инвалидную коляску.

-- Даша пошла со стариком, -- сказал в пустоту Андрей.

-- Дарья Дмитриевна? -- спросила Катерина,

-- Не помню, сестра Петькина.

-- Тебе она нравится?

-- Она такая маленькая и беззащитная... -- будто что-то припоминал Андрей.

Он с непривычки немного ерзал, и от этого казалось, что он тискает Катерину. Та не обижалась, а наоборот, несколько раз поворачивалась и призывно смотрела ему в глаза. Они проскакали мимо раскуроченного горниста у бывшего дворца пионеров. Горнист, лежа на спине, играл марш пролетающих туч.

-- Ты живешь с мужчинами? -- спросил Андрей.

-- Не знаю, я ничего не чувствую. Ведь они не видят какая я, и мне от этого становится все равно.

-- Но есть же братва, они-то зрячие.

-- Да, есть... -- нехотя подтвердила Катерина и зло пришпорила коня.

Они понеслись галопом вниз, и Андрей закрыл глаза. Он прижался к ее спине и услышал, как бьется сердце Катерины. Ему опять показалось, что это не Катерина, а его любимая женщина. Он стал громко орать стихи: мчатся тучи, вьются тучи; невидимкою луна... -- он оглянулся вверх. Там было пусто, -- мутно небо, ночь мутна...

-- Скоро пойдет снег, и все станет на свои места! -- успокоила Катерина.

На площади Гагарина тоже горел костер. Выдвижной кран с иностранной надписью Bronto вытянул палеонтологическую шею к человеку, стоявшему на высокой титановой стелле. Отсюда он был больше похож на ныряльщика, чем на космонавта. Но все-таки, когда крановщик в черных очках подцепил неказистого человека, и тот закувыркался, будто в невесомости, Андрею стало больно смотреть, он снова закрыл глаза и увидел гагаринскую улыбку.

-- Как легко видеть. -- сказал Андрей.

-- О чем ты? -- спросила Катерина.

Андрей спрыгнул с коня. Рядом с шаром стояла непонятная конструкция, издали напоминавшая учебный скелет из биологического класса. Андрей приблизился и пошел вокруг, задирая голову. Конструкция представляла собой сложное шарнирное устройство с блоками, шестеренками, противовесами разной величины, наверное, как подумал Андрей, для усиления, с растяжками из проржавевшего уголка, и пронизывалась одним, хитро пущенным внутри тросом. Устройство сработано было на скорую руку из подсобных материалов. Так, чугунные чушки, служившие противовесами, были взяты из спортклуба "Фили", а на двух самых больших шестернях, ярко выкрашенных в андреевские цвета, можно было прочесть трафаретку "Ресторан Поплавок".

С боку на уровне поднятой руки располагалась никелированная ручка от старой швейной машинки "Zinger". Все это стояло на сваренном из рельс параллелепипеде, и в углу блестела латунная авторская бирка. Андрей привстал на цыпочки, почти не сомневаясь, что там написано Зураб Церетели, и прочел: "Самокопатель", исполнено по чертежам Лао Цзы кузнецом Демидовым.

Он уж было потянулся покрутить, но тут под действием особенно сильного порыва ветра огромная клешня железного человека покачнулась и со скрежетом уцепилась за никелированное колесико. Подошел здоровенный мужик в маске сварщика, по-хозяйски облокотился на ребро пьедестала и глухо, как из бочки, сказал:

-- Он сам себя крутит. Тут у него собачка стопорная, ежели ее свернуть, то начнет дрыгаться как пятидесятник. Странный трактор называется.

-- Аттрактор, -- поправил сварщика Андрей. -Точно, -- мужик обрадовался взаимопониманию,

-- И главное, заметь, ничего не потребляет.

-- Да как же? -- удивился Андрей вспомнив второе начало термодинамики, -- Есть же трение, -- он взглянул на проржавевшие несмазанные оси шестерен и блоков. -- Что же это, вечный двигатель из железа?

-- Нет, браток, вечный двигатель невозможен, вот это железно.

-- Тогда как же?

-- А сила ветра зачем? Слышь, как гудет.

Андрей снова запрыгнул на лошадь и прошептал:

-- Сквозь волнистые туманы...

-- Зачем все время читаешь стихи? -- спросила Катерина.

-- Это не стихи, это русские мантры, что бы не болела... -- он хотел сказать душа, но запнулся.

-- А меня просто в дрожь от этих строк... -- Призналась Катерина. Так себя жалко становиться...

-- Да, Катерина, ты их тоже повторяй, это не душа, это ветер Пустоты гонит тучи от меня к тебе, а от тебя к тем мужчинам, им тоже надо знать, что такое родина, ведь она такая маленькая по сравнению с Пустотой, пусть просто повторяют и не представляют смуглого бесенка в цилиндре, опасливо озирающегося из-за спины возницы.

Он прикоснулся щекой к теплой мягкой шкурке.

-- У тебя шубка замечательная.

-- Обыкновенная заячья, еще от прабабки осталось, дореволюционная.

Потом они спешились. Конь понуро плелся сзади, фыркая горячим паром. Так они прошли до начала "оздоровительного маршрута", и здесь Катерина привязала коня к спящему дереву. Андрей, будто со стороны, смотрел, как они растворяются в темноте Нескучного Сада, и казалось, нет ни Москвы, ни мира, ни ветра.

-- Как твой ремонт?

-- Подходит к концу. В гостиной поставила гарнитур из красного дерева. Красиво -- глаз не оторвать.

-- Вся эта красота от страха. -- выдал Андрей.

Катерина удивленно остановилась. Они как раз оказались на пригорке, и здесь было место, которое хотелось назвать обрывом. Во всяком случае, отсюда сквозь голые деревья была видна Москва-река, то есть она была бы видна -- а сейчас, в кромешной темноте только угадывалась.

-- Да, от страха, но страха подсознательного. Поэтому нами он воспринимается, как нечто иное -- манящее, загадочно красивое. Здесь чистая математика, я бы даже сказал арифметика.

-- Ну, право, Андрюша, уж не собираешься ли ты гармонию алгеброй поверить. -- Катерина усмехнулась той самой своей понимающей и непонятной улыбкой.

-- Именно собираюсь, именно гармонию даже не алгеброй, а чистой арифметикой. И именно потому это красота не та, не настоящая, которой следовало бы восторгаться. -- Андрей разволновался, -- Вот, смотри, с этого пригорка хорошо видно закат.

-- Закат, закат, -- ничего не видно.

-- Ну не важно ты представь... нежно розовая полоса, потом чуть зеленоватая, переходящая в ультрамарин...

-- Да, я люблю закаты, ты знаешь, я даже соскучилась по ним. И еще я люблю море, смотреть как волны набегают из бесконечности пощекотать лодыжки.

-- Как ты верно сказала. Именно из бесконечности, здесь корень, когда ты смотришь на волны, или на закат, или на покачивающееся пламя в камине...

-- Точно, камин я уже поставила. Андрей увлекся:

-- ...или когда идешь по аллее, и мимо тебя как волны проплывают стволы деревьев, и укачивают. Причем можно и не идти, а просто скользить взглядом. Везде скрыта периодичность синусоиды, две-три волны, и ты уже знаешь, что и дальше, через день, год, тысячелетие, будет тоже! Ты бессознательно сравниваешь свою короткую жизнь с огромным океаном времени, ведь все эти закаты и восхода были миллион лет назад и будут через миллион, а ты появился на мгновение и застыл, пораженный бесконечностью, пред которой ты -- пылинка. Твое существо содрогается и ты восклицаешь -- великолепно и прекрасно! Потом выхватываешь фотоаппаратик -- щелк, щелк, или заметь, многие художники начинают именно с розовых закатов, лазурных волн, и прочей дурной бесконечности. И получается сплошной туристический восторг, а никакая ни красота, во всяком случае, та, которой будет спасено человечество.

-- А это Достоевский сказал, -- вставила Катерина.

-- Я думаю, он погорячился, или уж, во всяком случае, имел в виду совсем другую красоту.

-- Погоди, ну, а золото?

-- Золото не ржавеет, то есть опять-таки живет почти вечно.

-- Ну хорошо, а в архитектуре? Где там волны?

Андрей улыбнулся.

-- Ты мне специально удобные вопросы задаешь?

-- Совсем нет, -- оторопела Катерина.

-- Так ведь архитектура -- это же застывшая музыка...

-- И музыка тоже, а я так люблю Моцарта...

-- Музыка бывает разная. Есть и такая, которой заслушиваются даже змеи. Но, на самом деле, здесь просто так арифметикой не обойдешься, но в сущности все арифметически просто, как Египетская пирамида. Все дело в симметрии. Волны и пирамиды с этой точки зрения совершенно одинаковы. Просто волны -- это нечто неизменно повторяющееся во времени, а пирамида, или другая симметричная фигура, в пространстве.

Андрей взглянул на Катерину и заметил, что она стала понемногу умирать от его теории. Но остановится никак не мог:

-- Вот, посмотри, -- достал из кармана старую октябрятскую звездочку.

-- Ой, дай посмотрю, -- обрадовалась Катерина. -- У меня была такая же.

-- Если повернуть пятиконечную звезду на одну пятую полного поворота -- то ничего не изменится, получается таже волна.

-- Ну да, не изменится, смотри, Ленин тут упал на бок. Андрей перевернул звездочку тыльной стороной.

-- Вот смотри, -- он крутанул золотистую пентаграмму, все таже туристическая красота, она почти животная, и поэтому легко доступна. Как компьютерная музыка или музыка восточных гуру, или те же мантры. И рифма в стихах, или всякие литературные красоты... вот те уж точно пугают отточенными фразами. А есть совсем другая красота, вернее единственная и настоящая. Она берет не числом, а добротой, она человеческая, она, быть может, совсем неказистая, ее мало кто видит, но для тебя это самое прекрасное, потому что красиво не то, что вечно, а то что делает тебя вечным, хотя бы и в душе. У нас дома самым роскошным был светлый лакированный буфет из обычной сосны. А еще был старый треснувший табурет, на который я становился, чтобы достать из буфета фотографию отца. Мне кажется, прекраснее того табурета ничего в мире нет.

-- Но прекрасные голубые горы, они ведь для какого-нибудь Тибетского пастуха что твой табурет.

-- Для пастуха -- да, он их очеловечил своей жизнью, своими детством, своими предками, он видит вовсе не то, что видим мы, равнинные жители. И так же с буддизмом, для европейца это туристический восторг, уход от мира, а для японца это как мой старый табурет.

-- Но если бы табурет был из красного дерева, неужели он был хуже?

-- Не был, -ответил Андрей, -- потому что порода тут не причем.

Катерина как-то слишком понимающе улыбнулась, а потом сказала:

-- Но ты-то полюбил меня за породу.

Андрей остановился.

-- Ты зачем меня позвала?

-- На твою любовь хотела еще разок посмотреть. Ведь любить умеют очень немногие, да и то любят от ума или из жадности. А твоя любовь совсем редкая, она у тебя одна на всю жизнь, и второй раз уж так никогда не полюбишь и получается -- истратилось твое сердце на мерзкую тварь.

-- Перестань, -- попросил Андрей.

-- Ладно, ты и не веришь, ты и тогда не верил, и сейчас не веришь, -- Катерина горько усмехнулась. -- Погляди, что творится в округе? Андрюша? Эх, не знаешь ты ничего... Ну да погоди жалеть меня, может я тоже свое слово еще не сказала.

-- Я знаю, что не сказала, -- просто подтвердил Андрей.

-- Умка, Умка, дай прижмусь, погреюсь, у сердца доброго... -- Она обняла его, а тот так и стоял с опущенными руками.

-- Отвези меня обратно, -- попросил Андрей.



28

В этот же час по Москве шел в задумчивости человек с собакой. Так, бывает, впадают в задумчивость люди, вынужденные большую часть жизни отдаваться умственном труду, а поразмышлять над более глубокими или, наоборот, более простыми вещами попросту не хватает времени. Иногда видишь, идет гражданин, при этом особенно если вокруг тихая редкая погода, размахивает портфельчиком, или дипломатом, или даже портативным компьютером, а на лице его застыло какое-то отрешенное выражение. Почти наверняка он думает над вечным вопросом и ищет какой-то высший смысл своей жизни. Но сейчас никакой тихой минутки не было и следа, а наоборот, хлестал по лицу колючий сухой ветер. Правда, на улицах было пустынно, но уж очень неуютно. Тем не менее, этот человек был точно с тем самым лицом.

-- Чего ж они ждут от меня? Помешательства, припадков или, по крайней мере, горячки? -- Он прислушался к себе. Нет и следа. Наоборот, он здоров как никогда. Даже насморк и грипп, которые всегда настигали его осенью, теперь и не предвиделись. Нет, немного кружилась голова, особенно вначале, когда рычаги были приведены в действие, но это уж скорее головокружение от успехов. Да и верил ли он в успех, т.е. в полный и стопроцентный? Нет, конечно!

Ведь и там, в электричке, было всего шесть к восьми. И вот получилось же! Следовательно, это мой мир, и моя Пустота. Слышь, Умка? Это наша с тобой Пустота. Он прислушался к себе, будто пытаясь проверить -- нет ли чего постороннего, нет ли какой зацепочки, или бороздки? Нет, все чисто и никаких причин, только злой холодный ветер шумит в ушах. -- Они думают, -- Он обвел рукой вокруг, -- Это есть главный результат, ха, главный результат, Умка, состоит в том, чтобы не было причин. Я один, абсолютно один, и ничего страшного не происходит! Не в этом ли величие замысла Вселенной?

За спиной из подворотни выскочила группа подростков. Весело матерясь, компания "для сугреву" гнала впереди себя пустую пластмассовую бутылку. Завидев ночного пешехода, братва приумолкла и перешла на другую сторону улицы. Передний, высокий парнишка, напоминавший перевернутый испанский восклицательный знак, поправил черные очки и его братки сделали тоже самое.

-- Неужто сам? -- удивился прыщавый парнишка, пряча, как монах, в нейлоновый капюшон шишковатую голову. -Бубнит чего-то.

-- Умри, -- тихо буркнул высокий, -- За... тебя в таракана, будешь потом мантры петь, как тот пес.

-- Да ну, он же нас из такой ж... в люди вывел, зачем ему...

-- Да умри, я сказал, пусть пройдет. -- еще раз шепнул высокий, и, вдруг переменился и стал говорить громко, -- Впрочем, как ты, говоришь, Гурджиев называл эти танцы?

-- Поиском собственного Я или, проще говоря, сущности человека. -- ответил прыщавый.

-- Зачем искать эту самую сущность, если вот он я?

-- Ты это не ты, это, примерно как у Юнга, с бессознательной памятью прошлого, только, наоборот.

-- Выражайся яснее, -- попросил высокий, потрясая точечной головкой.

-- Ну б... , помнишь, в ночном клубе я рубашку на себе порвал, а ты подошел и спросил о Платоновской космологии?

-- Да, под мальчика, который хочет в Тамбов.

-- Я сказал, что космос идей невозможен без ощущения реальности.

-- Ага.

-- Ну так я с... -- прыщавый стал необыкновенно серьезен. -- Все это было наносное, в ту минуту, из-за песни. Понимаешь, этот Тамбов, это идея или реальность? Подумал я. Меня певец сбил. Вот я и брякнул, прости.

-- Так и что же на самом деле? -- строго спросил высокий.

-- На самом деле тетка у меня в Тамбове третий месяц не получает зарплату. Так вот это неполучение зарплаты, результат неправляции трансляции...

-- Не мельчи.

-- Да в испанском варианте, Тамбов означает Травахо, то есть работу, а так как мальчик хочет Травахо, значит пока ее не имеет, вот и в Тамбове нет работы, ну и, конечно, зарплаты тоже нет.

-- Толково, ну, а если без Тамбова?

-- В сущности, по-суффийски, ни работы, ни идеи работы тоже нет, следовательно, и реальности нет.

-- Молодец, что признался, -- похвалил долговязый, и сильно ударил по бутылке.

Человек усмехнулся и свернул на Пушкинскую улицу, а там, не повстречав никого, вышел на площадь. Здесь его уже поджидала небольшая группка людей, человек десять-двенадцать, не более. Если бы не глухая ночь, то можно было подумать, что на площади происходит пикетирование классика "Обществом слепых России".

Все как один были в черных очках и с тросточками. Памятник создателю Маленьких Трагедий был зачехлен и как-то странно позвякивал, как будто вокруг была не Москва, а палуба рыболовецкого сейнера. Чуть поодаль на фоне притушенного Макдональдса блестели заиндевелые трубы пожарной бригады. Судя по всему, речи уже отзвучали, и собравшиеся только и ждали когда появится этот ночной пешеход.

Он напрямую подошел к постаменту, дал себя ощупать грузной дамочке, и та ему вручила конец грубой веревки, уходящей куда-то к голове Александра Сергеевича. Человек дернул за веревку. Чехол, сшитый из парашютной ткани с эмблемой десантных войск, взлетел, подхваченный сильным порывом ветра, и пал точно на головы оркестра. Раздалась бодрая музыка, и пес задрал лапу над серым полированным гранитом. Если бы собравшиеся не были слепыми, то обнаружили бы на пьедестале произведение кузнеца Демидова.

Еще не доиграла музыка, а гражданин с собакой уже поднимались по лестнице в помещение бывшей редакции. Пес, привычно перескакивая ступени, побежал вперед, а Вадим Георгиевич достал спички и зажег керосиновую лампу.

-- Конечно, есть определенные недоделки и странности. -продолжал гражданин, как будто собака была рядом, -- Например, эти совпадения. Может быть кого-то они и напугали бы, но я- то знаю, здесь работа подсознания, синдром Раскольникова. Нет, я совсем другое и как же без совпадений, если я серьезно взялся за дело.

Это же как с протухшими тремя процентами, конечно, со стороны казалось, план случайно завышен.

У двери проснулся вахтер и спросил:

-- Уже день?

-- Нет, ночь.

Вахтер, потягиваясь, встал и нехотя забрался на гоночный велосипед, у которого колеса были сняты, а цепь была наброшена на маленькую звездочку дачной силовой установки. Старик поправил очки и включил пятую скорость. Тускло, как в кинозале, засветилась аварийка, и Вадим, больше ориентируясь по блистающим в коридоре собачьим глазам, зашел в себе в комнату. Отодвинул настольную лампу, поставил керосинку и запустил компьютер.



29

-- Понимаешь, майор, наверняка существует противоядие, -- рассуждал доктор, сидя по правую руку от водителя, -- Тоже в словесном виде, только одна загвоздка, нужно сначала "гиперболоид" раскурочить.

-- Во-первых, я полковник, а во-вторых, не вздумай.

-- Извини, Вениамин Семенович, майор, полковник, какая теперь разница. А прочесть бы надо, да вот, что делать с больными, не знаю, детвора еще, беспризорники. Не могу рисковать.

-- А я сказал, не вздумай.

-- Да ладно, -- Доктор попытался смахнуть прилипший с наружной стороны листок.

Потом наклонился и прочел:

-- "Уголовный кодекс Российской Федерации".

-- Судить его надо, -- зло выдавил Воропаев.

-- Чем именно судить? Уж не этим ли? -- доктор опять тыкнул в листок. Или ты к званию еще и должность прибавишь: Верховный Судья Всея Руси. А по какой статье? По статье Бахтина, "К философии поступка"?

-- Есть один вариант.

-- Ну?

-- Чистосердечное признание.

Доктор рассмеялся и потом, подражая отцу Серафиму, изрек: -- Покайся сын мой! Да, господин майор, ты, оказывается,

либерал, то есть романтик, неужто, думаешь падет на колени и землю целовать будет. Вряд ли.

-- Да ведь мужик вроде умный, -- не сдавался Воропаев.

-- Слушай, умный, это точно, только пока он до главных вопросов доберется, мы тут все передохнем.

-- Не знаю. Ничего не знаю. Дел по горло. Из зрячих в комитете один Заруков, вот и мечемся между солнцевскими и люберецкими. Кстати, парни попадаются ничего, как-то на фоне всего остального даже интеллигентные.

-- А чего же ты поскромничал, назначил бы сразу себя генералиссимусом.

Воропаев тяжело посмотрел на пролетающие мимо джипы.

-- Ты прав. Что майор, что генералисимус, один хрен. Ведь все одна видимость, а фактически у меня нет никакой власти, понимаешь? Все висит на одной неизвестности. Народ в недоумении, братва еще до конца не разобралась, что в натуре никакой власти нет, ведь она привыкла быть вне закона, и сходу так и поверить не может, что и закона никакого нет, да может и знает чего, но и сам подумай, куда ей двигаться, если все дозволено. Вот мы и играемся в прятки -- никак друг дружку найти не можем... Но и мне, кроме блефа, ничего не остается, иначе -- кранты нам всем.

-- Ты его то видел?

-- Да.

-- И что думаешь, псих?

-- Конечно псих. Говорит, управляет миром. Так, знаешь, как бы в шутку, а губы-то подрагивают. Следовательно, верит.

-- Да не Кашпировский ли его фамилия?

-- По манере очень напоминает. Та же железная уверенность, фразы строит безо всяких неопределенностей, без этой, понимаешь, нашей дребедени -- будто, кажется, словно -- безо всяких там сослагательных наклонений, просто от спинного мозга, как в гипнозе, четким, уверенным голосом, ну точно Кашпировский, только, на интеллектуальном уровне.

Доктор беспокойно теребил воропаевский рукав.

-- Погоди, значит не слухи это, я думал -- так, анекдот на фоне всеобщей разрухи. Ах ты, господи, то есть он сам себя считает режиссером, а мы как бы актеришки, в его спектакле, погоди, погоди, да остановись ты.

Воропаев притормозил у очередной Демидовской конструкции.

-- Значит, система Станиславского.

-- Бери выше.

-- Автором?! -- воскликнул доктор и уперся в Самокопателя невидящим взглядом.

Потом, похлопав себя по внутреннему карману, уже с ожесточением, прошептал:

-- Ничего, сдюжим.

-- Эээ, чего там у тебя запрятано? Михаил Антонович, ну-ка покажи, не хочешь? Знаю, гиперболоид там у тебя, ты мне даже думать не смей, погляди нас всего-ничего на целую страну, а глубинка проснется, знаешь чего по утру бывает-то, с перепою в очень нехорошем настроении русский человек, с перепою просыпается, страшен бывает во гневе.

-- Страшен мир, может быть, и вправду все это выдумка, фантазия, больной сон, я тебе говорил -- давай проснемся.

-- Плевать, сон не сон, это все философия, нужно свое дело делать. Вон Андрей вытравляет гиперболоид из паутины... Эх, жаль парня.

-- Тьфу, ты, -- в сердцах сплюнул доктор, -- Чего ты прикидываешься простачком? Ну, а если он прав? Если он, этот Новый Человек, прав?

Воропаев серьезно посмотрел на доктора:

-- А если даже и прав! Да пусть так, пусть мы не люди, а только персонажи, что же, свинством жить? Что же нам, остается одна логика да философия? Нет, Михаил Антонович, не только, чувствую должно быть что-то еще. Да и не наша эта философия. Самые подленькие открытия вовсе не в науке и технике с ихними бомбами, самые страшные открытия происходят в философии, потому что нельзя открыть новой морали для человека.

То есть открыть-то можно, и уж понаоткрывали, не приведи Господи... как только не боятся, черти? Нет, не наша эта философия. Слышь, доктор, не русская.

-- Неужели ж думаешь, есть русская?

-- Обязательно, верю и знаю, только не эта математика, с Кантом, и Декартом, из А вытекает Вэ, а из Вэ вытекает Сэ. Нет уж, бросьте, господа, хрена, если человеку неудобно, то пусть никуда не вытекает, пусть уж лучше так совсем, остается, пусть вытекает, если не подло, а если подло -- хрена! -- Воропаев почти кричал, как доктор тогда в ординаторской.

-- А кто же будет определять, хреново или так себе? -- увлекся Михаил Антонович?

-- Господь Бог! -- выдал Воропаев и сам удивился своим словам.

-- Ну право... -- доктор замолчал.

-- Иначе пустота, -- уже более уверенно сказал Воропаев.

Доктор наконец заметил железного человека.

-- Самокопатель, твоя идея?

-- Нет, сам пожелал.

-- Сам? Странно.

-- Да, усмехнулся так, даже весело, и говорит: я знаю, у вас модель есть, я модели очень люблю, пусть по Москве стоят. Будет как сожжение статуи Будды.

-- Понятно, на контрапунктах работает. А Лао Цзы кто такой?

-- Китаец обрусевший, я с ним на почве изобретательской деятельности сошелся. Хороший мужик, сейчас очень мне помогает.

Доктор впервые за много дней весело улыбнулся:

-- Ну, вот это ты хорошо ему впендюрил! Потом достал серебрянную луковицу и присвистнул:

-- Майор, давай жми в больницу, у меня обход.

Еще на подъезде к первой градской стало ясно, что стряслась беда. Сначала, правда, казалось, что это зарево от Боровицких ворот, но если бы оно было оттуда, то оно так и бы и стояло на месте, а тут от Гагаринской до Академии наук оно вылезло на полнеба. Воропаев все понял, и гнал что есть мочи по средней полосе. Машин, правда, кроме редких джипов, не было никаких.

Горело как раз его отделение. Какие-то люди, словно мелкие домашние паразиты, шныряли в округе, кажется, разбегались.

-- Наркоманы с трех вокзалов, -- догадался Воропаев и автоматически потянулся к радиотелефону, но потом спохватился и выматерился.

Когда они подъехали, здание уже догорало. Сухо, как праздничная пиротехника, хлопали последние стекла и с веселым звоном падали на асфальт. Те, кто мог, выбрался наружу и наблюдал, как из окон прыгают больные.

-- Михаил Антонович, -- обратилась старушонка, одетая в серый байковый халат, -- в хирургическом отделении остался один.

Заметив какую-то кричащую фигуру на третьем этаже, доктор рванулся, но Воропаев его придержал.

-- Погоди, Михаил Антонович, не твое это дело. Пойди лучше к больным.

Воропаев скрылся в клубах дыма.

Доктор смотрел на охваченное пламенем окно. Человек расставил руки, упершись в раму. Кажется, сейчас прыгнет. Михаил Антонович, как техник палубной авиации, замахал руками. Впрочем, что он делает, сам о себе подумал доктор. Что мы все делаем, все это мелкая воропаевская суета, разве вылечишься анальгином, если в душе раковая опухоль? Надо резать, резать и резать. В ушах, сквозь грохот и звон, неистово гудел ветер. Надо резать, опять сказал себе доктор, и заметил, как человек в окне отпустил одну руку и повернулся назад. Неужели добрался, нет, это все пожарные меры, чего тушить пожары, надо спички отобрать. Родители, не давайте детям играть с огнем! Спички детям -- не игрушка!

Вскоре появился Воропаев, героически неся на руках ополоумевшего от страха пациента.

-- Ну-ка погляди, а я смотаюсь, привезу людей.

Доктор неопределенно махнул рукой и пошел в сквер. На этой скамейке он часто сиживал между операциями, обдумывая какую-нибудь пьесу, или просто так подставлял лицо под ласковое летнее солнце и не думал ни о чем. Его коллеги и пациенты в такие минуты не беспокоили, говоря друг дружке: Михаил Антонович отдыхает.

Доктор полез во внутренний карман и достал тоненькую книжку в строгой черной обложке с грифом одного известного издательства. Развернул и принялся читать.



30

Университет скорее угадывался по отсутствию ветра, которому приходилось огибать главное здание, и здесь как раз было относительное затишье. На улице Лебедева он постоял, пытаясь разглядеть яблоневую аллею. Но и тут ничего не получилось, и он вспомнил картину Ван Гога с очень похожими деревьями, как будто писалась она не на юге Франции, а прямо здесь, на Ленинских горах. Потом он думал о голландце, о его письмах, и о том, что зря тот поехал в Париж, потому что лучше, чем "Едоки Картофеля", нет картины. Во всяком случае красивее. Он в последнее время все чаще вспоминал именно эту картину. В особенности вечерами, когда они зажигали керосиновую лампу и ужинали картошкой. Картошку копали втроем с Серегой и Ленкой Гавриной у биофака на экспериментальных грядках. И потому она каждый вечер была новая и вкусная. Ему показалось, что пахнет печеным, и он, глотая слюну, пошел к Ломоносову.

У догоравшего костра стояла только Даша. На ней было все то же старенькое взрослое пальто. Казалось, она его ждала, и только для теплоты ворошила едва тлеющую золу.

-- С кем это ты на лошади катался? -- сухо спросила Даша, подворачивая нетронутый еще переплет красочного издания "Эзотерические сны ближнего зарубежья."

Андрей смущенно пожал плечами:

-- С Катериной.

-- Красивая.

Даша смахнула испачканной рукой жиденькую прядь, и теперь Андрею показалось, что перед ним золушка.

-- Когда я ее увидел в первый раз, мне показалось... впрочем мне всегда кажется что-то еще, кроме того, что я вижу. Вот я смотрю на твое перепачканное лицо и мне кажется перед мной Золушка. Я никак не могу увидеть то, что есть на самом деле, а все время что-нибудь представляю, и получается как бы из головы... Даша по взрослому усмехнулась.

-- И что же ты в ней увидел?

-- Мне показалось, что она не просто красавица, а символ.

-- Символ? -- удивилась Даша.

-- Да, так смешно, наверное. Символ будущей России, то есть, может быть, не конкретно, а вообще в смысле надежды. И мне вдруг захотелось быть с этим будущим, то есть, жить и смотреть -- как оно все получается, -- Андрей смутился,

-- Впрочем, теперь понятно, что все мы для чего то созданы и что-нибудь символизируем...

-- И что же я символизирую? -- Даша вызывающе посмотрела на Андрея.

-- Мне кажется, я тебя уже раньше встречал, только это было во сне.

-- В саду камней? -- подсказала Даша и поежилась.

-- Да, и в японской электричке. -- Андрей теперь точно вспомнил свой сон, -Ты была с Петей. Видишь, как все устроено хитро, я уверен, что и все остальные видели этот сон, наверное мы все снимся эНЧе.

-- эНЧе? -- переспросила Даша.

-- Можно просто Че, -- Андрей как-то болезненно улыбнулся, -- Новому Человеку мы снимся, ты снишься и моя мама, и Вениамин Семенович, и Петька, и даже тот старик в коляске, который считает его своим сыном. Мы играем все в одном спектакле.

-- Нет, я не играю, вот в школьном спектакле я играла Соню Мармеладову. Правда, он догадался. Эн Че на кладбище подошел ко мне и сказал: вы мне Соню проститутку напоминаете. Мне так стало стыдно. Он такой с виду мягкий, вначале соболезнования выражал, а потом прямо так и сказал. И еще попросил за отцом поухаживать. Я, конечно, отказалась, а когда все это случилось, пришлось. Даша, помолчала и добавила:

-- А Пете подарил конфету шоколадную. Петька любит сладкое и взял с радостью, расслабился, развернул красивую обертку, а там пусто. Понимаешь, как в одном старом черно-белом фильме, плохой дядька дарит ребенку обманку. Дарит и смеется, мол, шутка, и там еще паренек в фильме сказал, я запомнила на всю жизнь: "Дядя, вы дурак?". Я именно это "вы" запомнила.

-- Нет, он "ты" сказал, -- поправил Андрей, -- Странно, где ты могла видеть такой старый фильм, я думал их, теперь считают ненужными, эти фильмы шестидесятых.

-- Нет, показывают в неудобное время. Ну так вот, эНЧе точно так, как в том фильме, улыбается, а говорит совсем другое.

-- Я знаю, -- перебил Андрей, -- про пустоту я знаю...

-- Да, говорит пустота -- это лучшее, что можно подарить ребенку.

-- А что Петька? -- заволновался Андрей. Даша улыбнулась.

-- Петька сказал, что в пустоте летает топор, купленный на чертовы деньги. А астрономы наблюдают в телескопы восход и заход топора. У Петьки каша в голове, он перепутал Карамазовский топор с Раскольниковским. Но есть еще один, мы купили в качестве реквизита за пятьдесят тысяч, только не обычный наш топор, а новый -- похож на индейский томагавк.

-- Это не у Петьки в голове каша, а у эНЧе. -- Андрей задумался и ему пришла в голову новая мысль, -- Наверное, Новому Человеку в детстве тоже такую конфету подарили и, чтобы исправить положение вещей, он решил пустоту внутри красивой обертки превратить в золото мира.

Даша пошурудила в золе и выкатила из кострища фигуристую, как спутник Марса, картофелину.

-- Хочешь есть?

Андрей кивнул головой и поднял с земли аналог небесного тела. Тело было горячим и он стал перебрасывать его из ладони в ладонь и шумно пыхтеть на него морозным паром.

-- Да погоди же, пусть остынет, -- смеясь, посоветовала Даша, доставая второй спутник.

-- Я в детстве астрономией увлекался, -- Андрей протянул картошку и так и держал ее, несмотря на боль, -- Смотри, картошка похожа на планету. Еще горячую, новенькую, а мы, как боги, дышим на нее, чтобы на ней пробудилась жизнь.

-- Да нет, чтобы съесть, -- опять засмеялась Даша.

-- Значит Ван Гог рисовал богов, а я-то думаю, почему эти бедные люди кажутся мне такими прекрасными. А мы убили этих людей...

-- Не мы, а он.

-- Не знаю, ничего не знаю, я сыграл свою роль отменно.

-- Перестань, ты единственный, кто сейчас пытается что-то исправить.

-- Я, Даша, трус, и от этого все и произошло.

-- Это ты про арку?

-- Рассказал... -- Андрей попытался сковырнуть черную хрустящую корку.

-- Но ты ведь на Ленинском... это же подвиг...

-- Именно, понимаешь, подвиги люди совершают из трусости. От неумения помочь. -- Андрей, сказал это просто, глядя в Дашины глаза. -- Если не можешь помочь -- сойди с ума. А я даже с ума не сошел, не смог. Не было сил, не знаю, я не мог ни с кем разговаривать, матери два месяца не отвечал на письма, стыдно было. Ведь я у нее один.

-- Эх, Умка, Умка... -- только и сказала Даша.

В этот момент из-за спины Ломоносова, где была такая же темень, как на картинах Рембрандта, таинственно поскрипывая, появился старик. Пожалуй, он был единственным человеком в этом городе, кого не огорчало отсутствие снега. В своей спортивной шапочке с буквой "С" в ромбике он напоминал участника специальных гонок для инвалидов. Андрей удивился, что не заметил его раньше, следовательно, инвалид все время был здесь рядом. Тот быстро подрулил прямо к молодому человеку и внимательно посмотрел в его лицо. Так историк пытается найти в настоящем отблеск минувшего времени. Он смотрел еще несколько мгновений и потом тихо, но уверено прошептал:

-- Умка.

Тогда старик подъехал еще ближе, неожиданно крепко схватил Андрееву руку, испачканную в золе, и поцеловал ее. Андрей как-то брезгливо отскочил, но старик пододвинулся опять:

-- Прости меня.

-- За что? -- наконец обрел голос Андрей.

-- Он мучил меня, специально, -- захрипел старик, -- он специально все подстроил, чтобы я каждый день, каждую минутку видел того человека.

-- Да кто он? Кто подстроил? Какого человека? -- Андрей абсолютно ничего не понимал.

-- Простите, я плохо говорю, я давненько не говорил, да если честно признаться, никогда еще и не говорил нормально, поэтому-то я и путаюсь, но чувствую все очень точно, понимаете?

-- Нет, -- честно признался Андрей.

-- Ах, действительно, точно пес, все понимаю, да сказать не могу, вот именно что пес, все дело в этой собаке, скажите, зачем он ее притащил?

Андрей посмотрел на Дашу, пытаясь понять, что стоит за этим нервным потоком. Он только видел, что старик чем-то болеет, но отчего такая путаница, в которой и ему, Умке, находится место.

-- Эту собаку, но дело-то, конечно, не в ней, дело, конечно, совсем в другом, в страшном липком потоке, который захватил нас всех, тогда, там, но, ей-Богу, не ведали, не понимали, думали, так проскочим, пили, жрали, но, и то сказать, ведь все ж для вас думали, для нового человека, то есть не то, нет ...

-- Старик начал испуганно отмахиваться от чего-то руками, -- нет, не нового человека, для кровинушки, для ребеночка, они малые совсем, ничего не знают о будущем, и как же не постараться... ведь оно же твое, родное, а он... -- старик прервался махнув кудато в сторону Лужников, -- до сих пор там под стеклом, впрочем, конечно дело-то не в нем, а в нас, во мне, да и что он теперь? Да и что он тогда? Ведь были и другие, с Богом, но знаешь, Умка, вы уж простите, что я на ты, мы все-таки, ах, опять не то, не надо бы это "мы" вовсе употреблять, потому что именно из-за этого "мы" все и происходит, но отчего же я не боялся Бога-то, да очень понятно, -- теперь старик как-то обрадовался, будто наконец обрел нежные слова, -- потому что не было Его, понимаешь, какая подлость, не было Бога, его и нет совсем! Старик замолчал или остановился, но вовсе не для эффекта, а казалось, именно сейчас до него самого доходит смысл своих слов.

-- Если не веришь, что он есть, то нет, ей-богу, нет! а он притащил этого пса и мучил... и теперь так все решилось.

Даша подошла к плачущему старику и обняла его голову:

-- Ничего, ничего, Георгий Афанасьевич, все уже прошло, успокойтесь. Мы теперь на Ленинских Горах, вы же так хотели здесь побывать.

-- Нет, нет, Дашенька, ничего не прошло, все только начинается, я не думал, что так скоро, то есть я забыл уже, и вдруг, вы, молодой человек, не обижайтесь на меня, я так рад, что вы мне позволили...

Андрей ничего не понимал.

-- Ведь, я не у вас руку поцеловал, у него...

-- У кого?

-- У вашего отца, -- выдохнул старик.



31

Доктор прочел первый абзац и ничего страшного не произошло. Впрочем, именно это его и насторожило. И еще, рассказ был набран предательски крупным шрифтом, и конец его казался далеким. Он оторвался от смертельного рассказа и, подышав на шариковую ручку, записал на листках "Для заметок": "Текст чем-то напоминает популярную статью, когда автор заведомо знает больше, чем читатель, во всяком случае, он так думает, и это его знание предполагается настолько сложным, что его следует упростить, расцветить и как-то донести читателю. Но главное, умный популяризатор знает, что результатом прочтения должно стать не понимание предмета, а такое радостное впечатление, будто предмет стал понятен. Пишет монологически, то есть безо всяких лишних словоблудий и борьбы идей, короткими, уверенными фразами. Держит дистанцию и долбит в одно место. Кроме того, персонифицирован. Читающий чувствует, что обращаются именно к нему. Здесь применяются так называемые места общего пользования, успешно эксплуатируемые экстрасенсами, астрологами и обычными психоаналитиками. Например, если сказать, что вы "человек не злой, а просто вспыльчивый", или "общительный, но в сущности одинокий", или "у вас так много дел, и только занятость мешает вам иногда прийти на помощь", и читатель сразу поймет, что речь идет лично о нем." Доктор специально писал подробно, не заботясь о стиле, стараясь точно передать свои впечатления. Потом опять начал читать. Теперь его мнение укрепилось. Стали появляться имена философов, мыслителей, перемежаемые элементарной похабщиной, психологически точно вкрапленной в единственно нужные места. Это было страшно и дико, и еще его охватила твердая уверенность, что где-то он уже это видел, что-то до боли знакомое, но нет, не из литературы, но тоже где-то прочитанное, то есть испытанное при прочтении, и ему стало не по себе.

Он хотел тут же об этом записать на пустых листках. Кстати, наличие этих пустых листов в книге, предназначенной убить читателя, произвели на доктора какое-то особое гнетущее его душу впечатление и, так и не записав очередных мыслей, он решил сначала дочитать до конца и этот абзац, но увлекшись, проскочил красную строку...

Его поразило не то, что писавший обращается именно к нему, а то, что тот использует его собственные мысли, причем некоторые из них были даже еще не продуманы до конца, а здесь уже блистали как новенькие жигули, сошедшие с конвейера. Как ездят жигули -- известно, но это было уже и неважно. Доктор увлекся. Так увлекаются горением сухие сосновые щепки, когда их поджигают для развода. Мысль о щепках, и тем более о костре, рядом с дымящимся еще зданием его родной клиники, вполне была объяснима, тем более что как раз именно благодаря пожару он и мог читать. Но странно было другое, отчего это Михаил Антонович свободной рукой будто искал в кармане спичечный коробок. Да вот же он, подумал доктор и чиркнул серной головкой.

Вокруг стало совсем не то. Поликлиника стояла цела целехонькая, и даже лучше, чем до пожара. И щепок никаких не было, правда, спичка еще горела. Он поднес ее к обгорелому и когда-то затушенному бычку. Хм, усмехнулся доктор, а ведь я бросил курить. Впрочем, он часто бросал курить. Он оглянулся опять, не понимая, почему вокруг свет и тепло. И зелень, свежая, сочная, такая бывает только в мае, с клейкими листочками, с прелыми запахами, с тревогами и надеждами.

-- Да точно май, -- вскрикнул доктор обнаружив веселый птичий щебет. Или все-таки снова сон? Он стал внимательнее присматриваться, будто искал какую-нибудь мелкую деталь, какую писатели обычно добавляют для наивного читателя, что-то вроде бутылочного осколка, блеснувшего в грязи. Мол, если будет какая бумажка грязная на газоне или, на худой конец, монетка стертая... Ах ты черт, -- доктор заметил изогнутое пивное стеклышко прямо рядом со скамейкой. Да нет, разве ж это критерий, ведь кажется именно это стеклышко всегда и лежало здесь в прошлой реальной жизни. Господи, да ведь не заграница, чтоб удивляться мусору. Здесь Россия, и деталей этих пруд пруди на каждом углу -- никаких дворников убирать не хватит.

Да, уж доктор успокоился и теперь радовался вновь. Ни костров, ни ветра, ни самокопателей. Господи помилуй, неужели ж осталась жизнь -- ни с чем не сравненная прекрасная дребедень! Он от удовольствия хлопнул себя по колену. Вокруг полным ходом шла реабилитация. Мужики стучали по столу косточками. Женщины эти косточки перемалывали, и все было как и положено. И его никто не трогает, понимают, хирургу мешать нельзя, пусть посидит, отдохнет. Ведь, это наше дело в домино стучать, а у него работа серьезная -- спасти и сохранить.

Да, он любил свою работу, потому что лечить -- это дело с результатом. Конечно, не всегда успешно -- ведь не Бог, да кое-что умеет. Он поиграл тонкими красивыми пальцами и испытал удовлетворение.

Доктору не сиделось. Ему хотелось с кем-нибудь обязательно поделиться своим знанием. Как раз по аллее шел сухой, как заключение о смерти, мужчина. То был профессор-физик с тяжелым, третьим инфарктом. Уж он-то должен понять меня.

-- Здравствуйте, Владимир Михайлович, как самочувствие?

-- Отлично доктор, добрый день! Профессор очень приятно улыбнулся.

Вообще, надо сказать, он больше был похож не на профессора, а на студента, только не молодого. Да и было ему лет сорок пять.

-- Знаете, профессор, я тут на скамеечке заснул и приснилась мне какая-то философская чепуха, но не просто метафизика, а конкретная довольно неприятная комбинация, впрочем, даже жуткая и страшная.

-- Бывает. А что конкретно, извините, если вторгаюсь?

-- Да конкретно долго рассказывать... Я в этой связи хотел спросить.

В чем все-таки состоит единство картины мира?

-- Физической? -- профессионально уточнил профессор.

-- Ну, например, да.

-- Единство физической картины мира состоит в том, что разные студенты, решая одинаковые задачки, часто получают один и тот же ответ. -- Владимир Михайлович улыбнулся.

-- А без шуток? -- доктор еще не совсем отошел от сна, а чувство юмора по-видимому просыпается в человеке последним.

-- Знаете, доктор, без шуток, можно много чего наговорить, и про критерий истины, и про копенгагенскую школу, но, лично для меня, по самому большому счету именно это и является доказательством существования мира. Во всяком случае, меня это очень радует. Радует и в тоже время настораживает.

-- Поясните вашу мысль.

-- Ну, возьмем, например сердце человека.

-- А, это ближе.

Доктор вначале обрадовался, но потом насторожился.

-- Сердце человека, с физической точки зрения -- это насос, сокращаясь, оно создает перепад давления в полном соответствии с законом Бойля-Мариота... -- профессор с сомнением посмотрел на врача, и даже как-то извинительно улыбнулся, будто он грязно выругался.

-- Да, да, -- понимающе кивнул доктор, -- фамилию припоминаю.

-- ...под действием которого кровь гонится по сосудам, кстати, и в голову, -- продолжил Владимир Михайлович. -- Так вы знаете, что замечательно -- хотя сердец столько же, сколько людей, и у каждого из этих людей свой взгляд на мир, зачастую весьма далекий от крайнего материализма, несмотря на все это сердца бьются в точном соответствии с законами Бойля-Мариотта. Меня этот факт просто настораживает.

-- Настораживает? То есть вас как физика?

-- Как человека! -- профессор улыбнулся, -- Ну и как физика, конечно, впрочем, я не могу вам точно сказать, где эта физическая часть у меня конкретно расположена, знаете ли, все эти границы весьма условны.

-- И что...

-- Так вот, представьте на минуту, такой странный мир, в котором у каждого человека, внутри свой личный закон Бойля-Мариота.

-- Тяжеловато лечить в таком мире.

-- Не то слово, но гораздо хуже то, что так и должно было быть, если бы мир действительно был дикой неодушевленной природой.

-- Ну, это как-то странно слышать из уст естественника.

-- Отнюдь, -- уверенно возразил Владимир Михайлович, -- А ели бы я вам сказал, что это не мои слова, а слова Альберта Эйнштейна...

-- Право не знаю.

-- Да не важно, Эйнштейн тоже ошибался, но, правда, не всегда.

-- То есть, вы хотите сказать, что закон этих Бойля с Мариоттом потому существует, что кто-то специально его настроил?

-- У вас светлая голова, доктор, очень рад за нашу медицину. Только курите вы зря.

Михаил Антонович виновато улыбнулся.

-- Да, странно мир устроен, -- вдруг профессор переменился, -- Мы вот говорим о философии, спорим, весело пикируемся, бренчим на гитарах, поругиваемся, а меня все один студент мой мучает, то есть теперь уж бывший мой студент. -- Профессор помрачнел,

-- Я почему-то все время думаю о нем.

-- А что, интересный студент?

-- Да, необычайно интересный человек, талантливый, умница, но очень, как бы это сказать вам, без кожи, что ли, казалось бы, чего теперь в тоску впадать, живи, работай, а он, знаете ли, начитался Кастанеды, и стал миром управлять.

-- То есть как управлять, -- опять насторожился доктор.

-- Ну как, не знаю уж точно, не силен я в этом, да ведь я и не знал толком ничего, вот только уж потом... -- профессор будто оправдывался.

-- Потом ? После чего?

-- Он, представьте, с закрытыми глазами поперек Ленинского проспекта пошел...

-- И что?

Доктор замер, а профессор прямо поглядел ему в глаза и выдохнул:

-- Погиб.

-- Но может быть, он был предрасположен? Знаете ли, бывают такие впечатлительные натуры.

-- Бывают, и нередко, ведь их было на самом деле двое таких у меня...

-- Как? А что, второй тоже?

-- Нет, пока нет...

-- Я, кажется, знаю, о ком идет речь...

Они не говоря ни слова с пониманием посмотрели друг на друга.

-- Что же делать? -- доктор задал вечный вопрос.

-- А я уже сделал, -- профессор хитро улыбнулся, -- Конечно, все зависит от него самого, но кое-что я предпринял, нет не спрашивайте, то есть не поверите, если скажу, да вот и скажу, я в книгу написал.

-- То есть вы оговорились? -- доктор опять насторожился, когда услышал про книгу.

-- Нет, именно не книгу, хотя я книгу тоже написал и не одну, а на этот раз написал точно в книгу. Представляете профессора московского университета, воровато пробирающегося в ночи к одной из монументальных чугунных скульптур, вы наверное знаете, у высотного здания, в таком очень социалистическом духе исполнены.

Доктор живо представил чугунных студентов, расставленных вокруг университета с высочайшего благословения Иосифа Виссарионовича.

-- Кстати, понимаете, какая хитрая штука, ведь он и нас спасти бы мог...

-- Нас-то зачем? -- удивился доктор.

Теперь он заметил как по зеленеющему газону спешит сестричка. Девушка в стерильно-белых одеждах еще издалека крикнула ему:

-- Доктор, с Михаил Антоновичем, кажется инфаркт, -- протянула свиток, почему-то пергаментный, с красной изрезанной линией, -- Вот кардиограмма.

Он внимательно посмотрел на зазубрины, черканул вокруг некоторых большой прописное "О" и уверенно скомандовал:

-- Готовьте к операции, -- и, обратившись к профессору, развел руками. -- Извините, работа.

-- Понимаю, -- как-то странно улыбнулся Владимир Михайлович, точно как при упоминании Бойля-Мариота.

-- Не скажу, что вы меня успокоили, но все равно спасибо.

-- Не стоит, -- коротко отрезал профессор и пошел дальше по аллее, которая теперь казалось бесконечной.

Доктор посмотрел в московское небо цвета берлинской лазури и подумал, а хорошо бы махнуть с сестричкой на Оку, там он знал отличные места, с золотистыми песчаными отмелями, с рыбалкой, с отдельными домиками санатория "Заречный". В операционной все уже было готово. Больной был накрыт по грудь белой простыней. Зачем они белое-то постелили, подумал доктор и как можно уверенней посмотрел в глаза пациенту. Тот был бледен. Беспокойно следил за всяким движением хирурга.

-- Ну что, братец, сердечко пошаливает? -- он похлопал Михаила Антоновича по плечу и оптимистически улыбнулся.

Доктор действовал смело и решительно, то есть автоматически, сам же все продолжал обдумывать диалог у скамейки. Наверняка физик пошутил.

-- Ну-ка сейчас поглядим, что у нас с законом Бойля-Мариотта.

Он одним движением резанул больного и вскрикнул от боли. -- Черт, что же они без наркоза режут? -- Подумал Михаил Антонович. А впрочем, некогда, ситуация критическая. В глазах пошли разноцветные круги, из которых постепенно возникли кадры Бондарчука "Война и Мир", но не батальная сцена, а именно взгляд из телеги смертельно ранеными глазами Андрея Волконского. Доктор не любил Толстого, и ему было обидно смотреть эту картину именно сейчас. Впрочем, небо стало как-то тяжело крениться, и появился кусок Бородинского поля. Оно было видно сквозь тонкие сухие стебли овса, подложенного для мягкости в телегу. Полки наступали, конница обходила флангом, на пригорке в белых обтягивающих толстенные икры панталонах сидел император. Но все это было скорее в его голове, а на самом деле сражение уже покрывалось дымкой, будто его телега была аэропланом. Вскоре в сиреневом тумане покрытый показался город. Отсюда он напоминал Москву.

-- Пристегните ремни, -- послышался голос с неба. -- Через несколько минут наша телега совершит посадку в городе Париже.

-- Но как же Париж? -- удивился доктор, -- Там Эйфелева, а здесь Останкинская! В небе кто-то засмеялся и пояснил:

-- Ах, Михаил Антонович, право, как же так, всю жизнь мечтали, а когда мечта замаячила, не признали. Да ведь это и есть, доктор, наш Будущий Париж!

-- Но отчего он так пульсирует.

Доктор видел, как вся панорама стала подергиваться, будто их телега попала в турбулентный слой.

-- Так ведь Париж этот в вашем сердце, Михаил Антонович.

-- Отлично, -- быстро вспомнил доктор и уверенно щелкнул ремнем, -- Я знал что, так и будет.



32

Куда идти? Без разницы, все и так при нем. Слепые московские окна и их негасимая квадратная чернота. Сейчас Москва ему представлялась геометрической проекцией прошлого на плоскость настоящего, подвешенную в неведомой пустоте перпендикулярно линии времени. Неоспоримым доказательством этого были названия московских улиц. Его всегда забавляли московские улицы. Где еще, в каком мире или в каких временах могли бы пересечься Ломоносов с Ганди или Ленин с Лобачевским? Уж конечно, не в Нью-Йорке, и даже не в Париже, хотя, хотя, вот, например, во Флоренции есть улица Гагарина, и пересекает ее какая-нибудь виа Гарибальди. Но здесь столпотворение характеров и лиц похлеще. Интересно, понимает ли еще кто-нибудь, сколько красивых мыслей возникает на московских перекрестках?

Куда не пойди, везде есть над чем задуматься. Да он и в самом деле уже не стоял, а шел, и как-то даже слишком быстро. Во всяком случае, пес не плелся, а бежал трусцой за хозяином. Впрочем, что значит быстро? Сколько лет можно пройти за пять минут? Да и зачем считать, если времени нет. Да и не помнит он ничего, забыл, стер, убил, нет, впрочем, если он и забыл, то ноги-то помнят! Вот удивительно, что в сию минуту он посмотрел на себя со стороны, и увидел две бодро шагающие конечности. Где у них располагается память? Слышишь, Умка, ноги сами шлепают, не признавая головного мозга. Пес почему-то заскулил, как-то очень тревожно. Уже далеко позади осталась Манежная площадь, как и все остальное, сильно опустевшая. Даже из ночных работниц было раз два и обчелся. Все-таки не зря всеобщее образование народа происходило.

Старая площадь тоже была позади, а с ней Маросейка, и все-все Бульварное кольцо, как странно, когда все позади, а что же тогда впереди? Что может быть там, ТАМ, впереди, если ВСЕ позади? Пустота. Он присмотрелся, задумался, остановился, то есть не задумался, а наоборот, перестал думать, впрочем, черт с ним, все слова, от которых только суета и несварение мозгов. Он оглянулся. Вокруг теперь было совсем не то, что раньше. Оно было огромным, нежным, сладким, и одновременно тревожным и даже страшным. Он попытался припомнить нечто подобное, найти какую-то остроумную метафору, как обычно это и делал, стараясь расчленить на более простые и понятные части, но оно не хотело ни на что и ни с кем делиться. Оно желало быть только самим собой, и в то же время поглощало все остальное, включая и пса, и особенно его хозяина. Нет, нет, кажется, и в нем есть прорехи, сейчас мелькнуло что-то и в нем свое... Вадим похлопал по карманам, будто что-то искал. Да нет, стихи не могли быть в карманах. Они могли быть только в голове, в памяти, а там все позади. Оно, кажется, насторожилось и слегка отодвинулось, освободив небольшой проем или, лучше сказать, промежуток, куда сразу устремилась его фантазия.

Наверное, так же в неизлечимых палатах на минуту отступает раковая опухоль, когда кто-нибудь расскажет анекдот. Дурацкая и мерзкая аналогия. Я вовсе не болен, во всяком случае не безнадежно, вот он мой проемчик, вот щель, вот промежуток, подпол, стена , уступ, холодный серый камень, как много в этом звуке для сердца, в сердце пламень едва горел подобно детским ищущим в ночи ребро седьмое цифра семь трамвайным счастьем движется к мостам Санкт-Петербурга кренясь, ломая вертикаль и освещая черный медленный буксир, кричащий о душе, что помнит смену караула у главного поста, где ночь и день передают судьбу, как палочку, атлеты... жизнь, жизнь прошла, остановите, стойте, раз сомкните разъединенные черты, пусть будет все ОНО, без швов и узелков, я с ним хочу лицом к лицу без страха и расчета, как есть стоять в ночи, сомкнись же надо мной, высокая река, я рыба для тебя, ты мне -- рука, запястье и плечо, ах, плечико какое и ключица, но плечико прекрасней, ведь оно -- ОНО, тоскует по устам, тепла ли в них еще моя граница, моя поверхность, под которой бьется кровь всех раненых в сердца...

Нет, не то, стихи не то, рифма убивает жизнь, хотя в ней так много пустоты... В ком? В чем? Неважно, важно не поддаваться, но как же хочется рабства, приди, приди, заполни все не занятое пустотой, без тебя она не слишком пуста. Так исчезают звезды, когда является солнце, что я несу, подумал Вадим, пусть просто встанет рядом, и я скажу, моя девочка, посмотри вокруг -- здесь только мы, я и этот ободранный пес, и эта Москва, все притихло и ждет твоего слова, впрочем, ветер, но ветер принесет что-нибудь, другое, забытое, и желанное, как первый снег.

Проем исчез, сошел на нет, и Вадим слился с серой холодной поверхностью. Он чувствовал себя теперь не властелином мира, ни гуру, а просто архитектурным излишеством на китайской стене советского реализма. Конечно, здесь минутная слабость, уговаривал он себя, но как сладко длится эта прелестная минутка, он так и назвал ее про себя прелестной минуткой, в безлунном мраке московской ночи, в тени теней, в нижнем правом углу черного проема парадной двери. Прыгая с обрыва, не забудь захватить кого-нибудь с собой, -- хотелось написать на стене рядышком с мемориальной доской. Послышались шаги. Цок. Цок. Цок. Темно. Неясная фигура на коне замаячила на спуске, приостановилась, наверное, заметила. Щелкнул затвор, как маленький карабинчик, на дамской сумочке. Двинулась к нему. Характер известный, с пути не свернет.

-- Ты? -- донеслось до него.

Почему, злился на себя Вадим, именно в ее присутствии становлюсь безвольным мальчишкой? С этим надо кончать.

-- Я, моя ласточка. -- Бодренько, сказал он и самому стало противно.

В чем ему теперь сомневаться, когда все свершилось, и он сам руководит всем. Катерина рассмеялась.

-- Я ждал тебя, а ты все не приходила, отчего? Неужели тебе еще нужны какие-то доказательства моей любви? Посмотри, -- он показал на серый бордюр, -- Видишь здесь нарисована ласточка и стоит моя подпись.

На шершавой поверхности виднелся только перевернутый птичий хвост, напоминавший логотип московского метрополитена. Рядом стояли инициалы В.Н.

-- Ты все исполнил, чего же еще не достает?

Вадим усмехнулся. Наверное, даже приторно, и от этого стал ерничать и лебезить.

-- Поговори со мной.

-- Как, и все? Неужто одним разговором удовлетворишься?

-- Им, им одним, моя девочка, несравненная, на что же еще мне, негодяю, рассчитывать? Ведь я тогда от самой дачи шел, видел, как ты падала в грязь, поднималась, хваталась испачканными руками за свои прекрасные волосы, вот, кстати, и заколочка твоя, смотри, -- он разжал ладонь, -- видишь, запотела, а вообще, как новая. Блеснул платиновый полумесяц в брильянтовых искорках.

-- Ах, почему я промахнулась тогда, подло промахнулась, пьяна была, да не настолько, побоялась все-таки. А надо было бы...

-- В чем же проблема, -- Вадим шагнул на встречу, -- Ружье при вас, мадам, на взводе, и я здесь, и никто не пьян, тьфу, не иначе как стихами заговорил, впрочем, у меня есть слабое головокружение, но это ничего, целиться не мне, хотя, если все это только мой дурной сон... нет, сны надо смотреть на трезвую голову, давай, теперь не промахнись.

-- Стой там, -- твердо сказала Катерина, -- Не смей и думать, я застрелю.

Животные забеспокоились. Пес прижался к его ноге и поджал хвост. Конь гулко перетаптывался.

-- Ха, забавно, как, обрати внимание, нет, правда, мне даже интересно, может ли меня уничтожить моя же собственная фантазия, право в этом что-то есть, ну-ка попробуем, -- Он шагнул навстречу и Катерина вскинула ружье.

-- Вот так-то лучше, черт с ним, если не убьешь, будешь моей, впрочем, ты уже мне будешь не интересна, потому что будешь как все, как этот графоман докторишка, который боится прочитать гиреболоид, знаешь, чего он боится, нет, не смерти, чего ему, атеисту, смерти боятся, боится обнаружить мой талант, понимаешь, опровергнуть боится себя, как Сальери, кстати, жаль Сальери, ведь он знал истинную цену прекрасному, а не умел-с... ну что? -- Вадим еще сделал шаг.

Катерина выстрелила в пролетавшую над Садовым Кольцом изодранную тучу.

-- Вижу, заряжено, да я знал, что заряжено, можешь не сомневаться, стреляй, в человека, который ради тебя сделал то, что никто еще никогда не делал в истории! Стреляй, -- он подошел и взял еще дымящийся ствол, -- Нарезное? Не положено-с, ну да ладно, сейчас время неположенного, как там на охоте, помнишь, под Смоленском, солнце, снег, и мы, правда, еще зайцы, здоровая такая матрена, с выводком, ах, ее ты не пожалела, а я тогда, дурак, напился, да водка дрянь была, сивуха... давай, давай я тебе помогу, -- он подправил дуло к сердцу, -- Что там, заела собачка или порох отсырел, ну давай, -- раздался щелчок, будто осечка, -- Ах неудача, есть патроны еще? Ну, ну, не плачь, глупая любимая девочка, иди, иди ко мне, -- Катерина безвольно соскользнула, как отвязанная попона с коня, и Вадим обнял ее.

Катерина закрыла глаза и положила голову на его плечо.

-- Вот и отлично. Спор закончен, спор двух сердец. Ты же так здорово мне подыграла. В электричке взяла книжку, как у чужого человека. Я еще шел и думал, узнает или нет? Помнишь, ты мне как-то сказала: я тебя знать не хочу, а я и проверил, да не захотела.

-- Почему я не погибла... -- всхлипывала Катерина.

-- Неужели ты еще не понимаешь?

-- Я ничего не понимаю.

-- Разве могут погибнуть фантомы?

-- И те шестеро?

-- И те особенно, конечно, ведь чтобы погибнуть, надо жить! Надо быть отдельным существом, с отдельным сознанием, а они не люди!

-- И Умка?

-- Умка? -- Вадим улыбнулся, -Да, вот же он, смотри, -Умка!

Пес завилял хвостом и принялся тереться о ее ноги.

-- Ну а со мной что? Кто я? -- Катерина кажется приходила в себя.

-- Ты мне смертельно необходима, как муза поэту, как смычок скрипке, как рама картине. Да черт знает как. Ты же видишь, я сам пришел, я был готов умереть... ибо ты -- это я, только женщина, но в остальном... Послушай, мы достойны друг друга, мы оба бесконечно преданы истине и не кривляемся, как эти людишки.

-- И что дальше?

-- Давай сначала поднимемся к тебе, я чертовски устал.



33

Воропаев стоял над свежим холмиком, подставив клочковатую плешь под холодный ветер. Все молчали. Только женщины всхлипывали, и мужики посапывали носами. Андрей, упершись на лопату, смотрел в землю, как раньше на костер, пристально, будто боялся что-то пропустить. Чуть поодаль стоял Серега, пряча замерзшую культю под серое в елочку пальто. Она у него почему-то мерзла в первую очередь.

Доктора похоронили рядом с его любимой скамейкой, и теперь ждали, кто скажет речь.

Казалось, только один ветер твердо знал свое дело. Он наскакивал на людей и деревья, на их обнаженные головы и кроны, словно грубое матерное слово. Но сейчас никто не замечал ветра.

Андрей почти не знал доктора, а еле сдерживался от слез. Да и хоронили долго, земля без снега промерзла сантиметров на сорок, и они долбили ее по очереди. Было даже жарко. Когда появилась красная московская глина, стало полегче. Потом кто-то принес белую простыню, и доктора завернули на иудейский манер и кое-как опустили на дно.

-- Хоть бы снег пошел, -- вдруг сказал Воропаев.

Воропаев за последнее время привык хоронить, но здесь, здесь было другое, и он надолго прирос взглядом к могиле.

Что же ты, Михаил Антонович, говорил же я тебе, эх, земская твоя душа, пошел поперек сценария, думал, и вправду спектакль, ан, вишь как ломануло, полюбил я тебя, откровенный мой человек, за сердце беспокойное, верил, значит, не ведая сам, верил, ну ничего, спи спокойно, Москва не первый раз горит, отстроится, еще лучше станет, будет он, будущий Париж, погоди, -- Воропаев громко скрежетал стальными коронками, -- ничего, ничего, мы в Филях отсидимся, пускай Наполеон погуляет, померзнет в Русской пустоте, а потом уж держись, до самого второго Парижу гнать будем, а если куда на восток задумает, так не надейся, мы и до внутренней Монголии доберемся, нечто зря мы КВЖД проложили? Не хрен рельсам ржаветь, до самого Порт-Артура души нашей махнем, и восстановят на будущих картах -- ПРОШЛИ КАЗАКИ, слышь Михаил Антонович, русский человек -- широкий человек, его не загонишь в подсознание, хрена, жили без архетипов, и дальше жить будем, а если кому не в мочь без пустоты, так, Господи помилуй, мы ж ее вам открыли, летай сколько хочешь вдали от Солнц, пока провизия не кончится и обратно к мамке не потянет, так мы им всем вставим, Михаил Антонович, еще не перевелись невтоны духа... только зря, все ж таки, гиперболоид курочил, чего там было искать, сколько калашникова не разбирай, он не станет мармеладом стрелять, вся эта конверсия в душе произойти должна, не в уме, понимаешь, а в душе, ну прости, прости, я и сам много глупостей наделал, но уж лучше глупость от сердца, чем горе от ума...

Он очнулся, когда почувствовал, что кто-то дергает его за рукав. Этот Серега поворотил Воропаева от могилы. Тут было новое незнакомое лицо в кепке. То есть, на голове у человека был блин из кепки, перевязанный шарфом, как это делают при зубной боли. Человек сам был похож на свой головной убор, во всяком случае, казалось, он давно уже позабыл, для чего появился на свет.

-- Громадянэ, вы господа чи товарыши?

-- Кому как, -- ответил Воропаев, опять повернувшись к могиле.

-- Ты почему без очков?

-- Окуляры, навищо? Що цэ на Московщини робыться? Знову ХКЧП?

-- Да вроде, -- ответил полковник, -- Только интеллектуальное, знаешь что такое интеллект?

-- А якжэ, -- обиделся мужик, -- У мэнэ освита высша... -- и, будто извиняясь добавил, -- ...нэзакинчена тильки.

-- Из Украины, значит, -- отстраненно проговорил Воропаев.

-- Ни, я з пид Клыну, дви нэдили йшов, а що тут робыться на Московщине? Газэт нэ шлють, тэлэбачення зовсим гэпнулось, навить Лыбидынного Озэра нэ кажить.

-- Лучше бы ты, мужик, там в деревне и сидел.

-- Да я и сыдив, докы батько нэ вмэрлы, -- мужик снял кепку и перекрестился.

Воропаев, измученный совпадениям, насторожился.

-- Погоди, ты чего мужик, ты не из храму ли?

-- Щоб нэ так.

-- А отца Серафим зовут?

-- Да, тильки хфамилия у неого нэ наша.

-- Вот так встретились, отец Серафим, -- Воропаев хрустнул челюстями. -- как же? Да кто же знал? -- Потом опомнился, посмотрел на посиневшего от холода мужика и вяло спросил:

-- Что, леса рухнули?

-- Та, яки там лиса! Правда, колы цэй бисов витер подув такы впалы, та батько простудылысь и помэрлы, -- мужик перекрестился, -- А як помырав, мэнэ простыв, я там грих одын мав, да и нэ одын, а вин казав, що прощае мэнэ и молытыся будэ за мэнэ, а щэ казав, пиды до Москвы у пэршу клинику, знайды доктора Михаила Антоновича, и пэрэдай йому вид мэнэ тэж благословение.

-- Опоздал мужик, нету больше Михаил Антоновича.

-- Ось тоби раз, ну дила. Мужик снял блин и перекрестился.

-- Ты молитву какую знаешь? Тот пожал плечами, прижимая свой картуз к груди.

-- Чого ж, я отца Сэрафыма отпував и доктора зможу.

Он перекрестился и начал на древнеславянском языке:

-- Упокой Господи душу православного Михайила Антоновича...

После отпевания Воропаев сказал:

-- Пойдем, помянем Михиала Антоновича, -- он подошел к жигулям, достал из бардачка докторскую флягу и мерные стаканчики.

Армахгедон выпил, даже не скривившись.

-- Що ж цэ робыться, кныги жгуть, ликарни жгуть, що цэ пэкло?

-- Ничего, сдюжим, -- сказал Воропаев.

Ему вдруг захотелось спать. Да и то сказать, летом бы уже светало.

-- А щэ батько казав, якщо зустрину коррэспондэнта, наказаты йому, нэхай покаеться.

-- Какого корреспондента? Корреспондентов больше нет, -- сказал Воропаев.

-- Да був одын, нэначэ нэзрячий...

-- Понятно, -- Вениамин Семенович вспомнил про звонок из Клинского района.

-- Дуже гордый, аж злый, -- добавил мужик, разглядывая притихшую Москву.

-- Тебя как зовут-то? -- спросил Воропаев.

-- Армагхедон, -- задумчиво сказал мужик. -Я колы йшов до Москвы чув, що збыраеться вийско з пид Тамбову.

-- Ткачи? -- почему-то спросил Андрей.

-- Ни, кугхуты, да може и ткачи, кажуть, трэба владу у Москви

поставыты до стенки... -- Армахгедон пытался воспроизвести русскую речь.

-- А когда выступают? -- насторожился Воропаев.

-- Да кажуть, вже йдуть и завтра пид утро будуть у Москви...

-- Приехали, теперь уж точно...

-- А чого воны нам -- мы ж нэ влада. Кажуть влада тэпэр у голови, а хто у нас у голови -- интеллигенция, пысьменныки, профессора... и ийих передовой авангард пресса. Четверта влада и четвэрта революция, бо воны прыдумалы такый епирболоид, -- Армахгедон перекрестился, -- и друг друга як дустом травлють.

-- Да нет уж никакой интеллигенции, -- спорил Воропаев, будто это Армагхедон пришел из Тамбова.

-- Интеллигенции николы нэ мало.

Воропаев оглянулся на могилу и прошептал:

-- Прощай доктор, нам пора...



34

Он отвык от женщин, и теперь суетился как подросток. Он не ожидал, что все так быстро произойдет, он ждал сцен, уверток, обмана, презрения, Бог знает чего, но она так быстро оттаяла и теперь была прежней Катериной. Но фокус в том, что сам он уже стал забывать эту конкретную женщину, и ему хотелось, что бы все произошло как-то более возвышенно, не так мерзко, и от этой мерзости суетился еще сильнее:

-- Сейчас, сейчас, черт, что за одежда на тебе, где она расстегивается? Сверху или снизу? Где же?

-- Где... -- она вспрыснула как девчонка и, сделав паузу, которой мог бы позавидовать Олег Янковский, добавила:

-- ...сверху... -- и снова рассмеялась, -...или снизу.

Чтобы успокоится, он начал говорить.

-- Милая, упрямая девочка, браки совершаются на небесах, а алхимические браки происходят в пустоте. Ты видишь, как они все ошибались, они думают, что я мужлан, начитавшийся умных книг, что я только и способен на насилие, скажи, разве это похоже на изнасилование? Кстати, о нем мы еще поговорим, -- он наконец расстегнул застежку и ощутил прилив нежности, -- Сволочи, что они с тобой натворили, эти Каутские, Бронштены и Кропоткины, да на тебе живого места нет. Врете господа, умом Россию не взять, да и аршином, где он, ваш фаллический аршин? в палате мер и весов в парижах? Слюнтяи интеллигенты, символисты х... , Он сделал очередной шаг и почувствовал себя мастером международного класса по спелеологии, -- Они оболгали тебя, называли тебя продажной тварью, сочиняли о тебе похабные анекдоты, особенно эти инженеры человеческих душ, знаешь, Катерина, что литература подобна тому, чем мы с тобой сейчас занимаемся, вопрос только в том -- каким образом трахнуть читателя, здесь у каждого свой физиологический стиль и темперамент, -- Вадим стал понемногу привыкать к изменившейся обстановке, -- завязка, кульминация... катарсис, о катарсис, о, этот сладкий, вечно зовущий катарсис, но сейчас не об этом, сначала надо обольстить, то есть прельстить, что бы читатель хотя бы слегка задрожал от предчувствия того самого удовольствия, которого он и заслуживает. Вначале прикосновения должны быть нежными, как бы невзначай, но вполне в определенных местах, по этим легким едва заметным штрихам читатель догадывается о будущем наслаждении, это может быть всего лишь игра, поиск друг друга в складках вечности, -- Вадим поднажал, и Катерина вскрикнула, закатывая глаза, -- но это всего лишь намеки, они только обещание, ведь чтобы выбраться из этих складок и воспарить в свободном полете сознания, в особом взлете освобожденной мысли, нужны особые внезапные решения. Представь себе, что на концерте в зале Чайковского, после Lacrimosa Моцартовского реквиума, когда зал, затаив на два такта дыхание, ожидает нового подъема, дирижер оборачивается и громко посылает публику к такой-то матери, что на литературном языке подобно заборному слову в девяностом сонете Шекспира. Но вернемся к прозе жизни, -- новая, казавшаяся теперь бесконечной итальянская кровать, глухо закачалась, подобно бывшему маятнику Фуко в Исаакиевскос соборе.

-- Лучше романа ничего быть не может, стихи и рассказы, видишь ли, хороши, но они слишком мимолетны, как случайные связи, их нужно еще и еще, это болезнь юности, а настоящее чувство рождается в крупных формах, -- он ощутил в руке что-то мягкое и круглое, -- но и здесь злоупотреблять не стоит, меня просто мутит от трилогий, представь себе, каково спать с классиками -- это ж сплошное хождение по мукам, или, положим Лев Николаевич -- Война и Мир, так что на самом деле, Война или Мир? Или только Война, скажем Миров. Бесконечные длинноты, нет, тут нужен другой подход: ни Войны, ни Мира, как в Бресте. И никаких соавторов, соавторы -- это натуральная групповуха, что за тусовки в интимном месте, нет, господа, это уж совсем никуда не годиться, а с модернистами, бррр.

-- Да, это точно, -- подтвердила Катерина. Вадиму показалось неуместным ее скороспелое согласие, но он уже был сильнее обстоятельств.

-- Кстати о символистах, они похожи на советского интеллигента, который трахает жену с фигой в кармане, точно не зная чем занять руку, -- Он для ясности на время сделал фигу и покрутил пред Катиными глазами, -- видишь, совсем не то, поэтому и не бывает у символистов настоящего катарсиса.

-- А, вспомнила теперь.

-- Где застежка?

-- Нет, я вспомнила, почему на самом деле я от тебя ушла.

-- Почему? -- Вадим затаил дыхание, хотя это было совсем не просто.

-- Ты меня никогда не устраивал, никогда...

-- В каком смысле, -- спросил он, теряя нить литературного монолога.

-- Как мужчина, прости.

Вначале он сделался как Борис Николаевич Ельцин на октябрьском пленуме столичного горкома партии. Но это даже подействовало в нужную сторону. Какой-то период все катилось как по сценарию -- автоматически. Потом его охватило неукротимое бешенство. Он почти кричал, кажется, о Борхесе, вспоминал Письмена Бога, с кем-то спорил, возражал неоплатоникам, почти трагически по Платону, взывал к мировому порядку, вот погодите, -- орал он в зеркальный потолок екатерининской спальни, придет новый Аристотель, он вам устроит сумрак законов... все вы критяне, пошлые мелкие лгунишки! Где вы видели человека? В бочке? В общественном сортире или в луноходе? Дудки, интеллигенты, слюнтяи, ну-ка подставьте свою левую ягодицу, пороть, пороть, всех пороть до полного изнеможения в Пустоте...

Потом запел:

-- Мы вышли все из Шинели,
мы дети страны дураков
Нам сам Мармеладов не страшен,
Под мышкой у нас Пустота.

Быстрее, быстрее, ооо... -- вскрикнул Вадим, -- Катарсис! И испустил дух.



35

-- Так вот оно на самом деле как!? -- вскрикнул доктор, выходя в здание аэровокзала через услужливо протянутый рукав к его телеге.

Ему было даже немного неудобно, что он прибыл сюда на таком допотопном транспорте. Слишком все вокруг напоминало Шереметьево-2. Но не в советском варианте, с угрюмыми пограничными рожами и воровато-суетящимися носильщиками, с тяжелым казенным недоверием и пошлой нервной веселостью отъезжающих, нет, совсем в другом, в каком-то изначальном варианте, собственно для которого все это здание и проектировалось архитектором. Фактически здесь были просто воздушные ворота нормального большого города. Впрочем, минимальный досмотр все-таки имел место. Когда он нырнул в магнитную подкову, и раздался звонок, перед ним вырос пограничник. Молодой человек в строгой униформе банковского служащего, то есть в тройке с темным неброским галстуком, доктор встречал таких в новых московских фирмах,

приятным спокойным голосом попросил вывернуть карманы.

-- Скальпель, -- удивился пограничник, когда доктор достал из белого халата хирургический инструмент. -Зачем?

-- Знаете ли, я доктор. -- сильно смущаясь, пояснил Михаил Антонович.

-- Вам это больше не понадобится, -- таможенник навсегда отобрал скальпель и освободил проход.

Доктора поразил яркий искрящийся блик на стальной поверхности падающего в мусорное ведро скальпеля. Казалось, там на мгновение возник его больничный кабинет, с прозрачным шкафом, с мерными стаканчиками и горкой воропаевских окурков. Он чуть заколебался, даже оглянулся назад, в длинный коридор, уходящий к телеге, потом посмотрел в чистые спокойные глаза таможенника и уверенно шагнул вперед. Вот и все формальности, с волнением повторял про себя доктор, сидя в вагоне и рассматривая новый пейзаж. То есть опять же, за окном было прежнее подмосковье, но совсем другое. Электричка неслась с такой бешеной скоростью, что реальный сложный пейзаж, состоявший из когда-то нарезанных в социалистическое время соток с однообразными, как лица членов политбюро, домами, превращался в сплошной зеленовато-голубой поток. Казалось, впрочем, какое- "казалось", здесь все было точно как и должно быть. Это был икрящийся огоньками, словно ночное море за бортом океанского лайнера, бесконечный летящий мир, мир его мечты. И не только его. Он оглянулся. Приятные умные лица, скромные, в душу не лезут, вон те шестеро вообще отделились от мира дружеским задушевным кольцом, слышалась гитара и низкий уютный баритон. Играл профессор. Они узнали друг друга и обменялись легкими приветственными взглядами.

-- Давайте к нам, присаживайтесь, -- позвал профессор, Одна из женщин по доброму улыбнулась и, поправив собранные в пучок волосы, как это делают школьные учительницы, пододвинулась, освобождая место.

-- Спасибо, мне отсюда прекрасно слышно, очень плавно движемся, -- вежливо отказался доктор.

Профессор, снимая естественное напряжение, пошутил:

-- Мы тут вообще-то наш с вами разговор обсуждаем, а я заполняю паузы...

-- Нет, Володя, это мы заполняем музыкальные паузы.

-- И давно обсуждаете? -- как бы между прочим спросил доктор, а сам немного обиделся, что его без него обсуждают.

-- Судя по всему, минут сорок, так что через полчасика приедем. Вы обиделись зря, мы ведь только одну метафизику обсуждали. -- Владимир Михайлович посмотрел как-то странно, как там, уходя по аллее, и сказал:

-- А вообще хорошо ехать в поезде.

-- Смотря в каком, -- насторожился Доктор.

-- Да в обычном нормальном поезде, который уносит тебя из юности в будущее, мы ведь из похода возвращаемся.

Доктор оглянулся и не увидел еще одного пассажира. Того, напоминающего нижегородского купечика, который ни свет ни заря соскочил, гонимый своим бизнесом, в столицу.

-- Скажите, -- заволновался доктор, ожидая очередного подвоха судьбы,

-- А продавец книг не ходил?

-- Ходил, -- недоумевая переменой доктора, ответил профессор.

-- И что, вы что купили что-нибудь?

-- Нет, -- улыбнулся профессор, -- Он так дарил, говорил -- искусство должно принадлежать народу бесплатно.

-- Погодите, и вы прочли?

-- Да, вещь оказалась очень коротенькой. -И, подумав секунду еще раз повторил, -- Очень короткой.

-- И вы живы?

Владимир Михайлович удивленно посмотрел на доктора.

-- Ну, и слава Богу, -- вздохнул доктор.

Эх, он вспомнил события последних дней, погорячились мы, товарищ полковник. Он прав, этот Новый Человек, рожденный ползать -- свободно летать не может. Это ж как дважды два. Хорошо, что я сжег свои пьесы. Правда от отчаяния, но теперь даже рад. Мы все были пленниками прошлого, все эти архетипы, они как гири тащили нас в безумный софистический водоворот. Но каково же ему было преодолеть? У доктора даже закружилась голова, когда он на секунду поставил себя на те моральные высоты. Да, страшновато с непривычки, страшно, но гений, гений превозможет страх.

Он теперь анализировал свой маршрут, свое пробуждение на скамейке в больничном дворике и полет на телеге. Да, именно так, через себя, только через себя, хирургически, через острую режущую боль, человек может стать свободным. Без наркоза.

Он присмотрелся повнимательнее к пролетающему с безумной скоростью потоку и вдруг стало ясно, что там, по ту сторону, нет ничего из того, что было важным в прошлом. И дело было не в отсутствии дурно пахнущих типографской краской костров, и потренькивающих самокопателей. Если бы только это -- то была бы примитивная утопия. Там, нет чего-то более существенного, более важного, того, что бесконечно порождает эти костры, а заодно и все остальные вечные вопросы. Поток был равнодушен. Но это было не холодное равнодушие, как, например, равнодушие санитаров в морге. Поток за окном звал, манил, притягивал. Так притягивает своим совершенством красивая музыка.

Электричка стала притормаживать. Доктор это ощутил не только по инерции -- кем-то забытый одноразовый стаканчик, стоявший на откидном столике, поехал вперед, оставив коричневое кольцо пролитого кофе. Но и по тому, как несущийся мимо поток стал потихоньку меняться. В нем появились детали, вначале неопределенные, в виде разноцветных взаимопроникающих пятен с размытыми краями. Такие получаются, когда акварель наносят на сырую бумагу. Доктор сейчас вспомнил даже название техники -- по сырому. Ну-ка посмотрим, что здесь на самом деле. Доктор уперся лбом в прохладное стекло.

Из пятен сначала выросли далекие кучевые облачка, далекое синее небо... казалось, еще мгновение, и возникнут ближние контуры этого нового мира. Но тут, как всегда бывает при подъезде к станции, появился аккуратный белый, как лист бумаги, забор, отделявший железную дорогу от остального мира. Как это верно, подумал доктор, безопасность должна быть выше красоты, но и она может быть обеспечена с большим эстетическим вкусом. Он попытался прочесть название станции, вертел головой, пытаясь ухватить взглядом мелькающие буквы, но они слишком быстро улетали, и ему удалось совсем немногое. Он едва прочел, или это были обрывки, что-то вроде: "Монада" или "Триада". По мере торможения слова стали отчетливее. Теперь уже не надо было дергать туда-сюда головой, как будто за окном играют в пинг-понг, а ты все следишь за белым метущимся шариком. Теперь названия просто возникали в квадрате его окна и на мгновение как бы останавливались, словно слайды на экране. Вот перед ним возникло какое-то крылатое выражение на латинском языке, потом правильно написанная фамилия Шопенгауэра на немецком, даже в готическом стиле. Да, здесь не все так просто, думал доктор. Но когда поезд встал -- он побледнел и отшатнулся от окна, будто бы оттуда ему плюнули в лицо. Прямо напротив, на идеально белой стене ярко горело хамское заборное слово. И теперь он вспомнил то первое неопределенное начальное настроение, когда он еще сидел на скамейке рядом с догорающей клиникой. Он вспомнил, где это все уже было, и Шопенгауэр, и Лейбниц, и обычная площадная ругань, набранная красивым типографским шрифтом. В его просветленном сознании всплыла длинная и пустая, как математическая бесконечность, череда блистающих книжным золотом корешков с поэтически-красивым псевдонимом великого упростителя Владимира Ильича Ульянова.



36

Едва над Москвой забрезжило чахоточное зарево, послышались далекие выстрелы. Палили где-то на юге, в районе Новых Черемушек. Андрей взглянул на часы -- было полвосьмого. А в семь должен был приехать Воропаев на грузовике. На душе стало очень неспокойно, если не сказать крепче. Но крепче Андрей не умел говорить. Потому что все, что ни говорилось крепче, он всегда представлял в точности так, как оно и произносилось. А кроме того, он как-то прочел в дневниках Пушкина, что нарушать приличия по мелочам -- это признак не очень глубокого ума. Видно, сам поэт о многом впоследствии жалел. А стоит ли вообще нарушать приличия, теперь спросил себя Андрей.

Для теплоты все спали в телевизионном холле, который напоминал старинную помещичью усадьбу. Точнее то, как видел эту усадьбу советский архитектор. Андрей часто заходил сюда и с замиранием разглядывал высокие балконные двери, через которые проступал засиженный голубями парапет, и за ним решетчатый купол Поклонной горы, напоминавший, пока его не доделали, купол рейхстага. Ему всегда казалось, что именно тот незаконченный каркас и был самым удачным вариантом памятнику Великой Отечественной. А здесь, внутри, над ним нависала терраса, с дубовой фигуристой лестницей, с обшитыми деревом стенами и главное, с огромным круглым окном, которое всегда ассоциировалось с финалом фильма "Чапаев". Он даже иногда представлял, как крошатся стекла, и трещат деревянные лучики под напором крепкого Чапаевского удара, и в окне появляется ребристый пулеметный ствол. Он это видел не раз во время каких-нибудь хоккейных баталий или кассетных фильмов. А анекдотов про Чапаева никогда не любил, и тем более ни одного никогда не помнил. Но всегда знал, что Чапаев еще когда-нибудь явится и позовет за собой -- уж очень талантливо сыграл его Бабочкин, и уж очень много над ним смеялись.

-- Чуешь, гхарматы? -- спросил неспавший Армахгедон.

-- Слышу, -- почти равнодушно сказал Андрей и начал толкать Серегу.

Тот шевелил во сне губами и от кого-то отмахивался здоровой рукой. Наконец открыл испуганные глаза:

-- Умка, ты? Чего, на лекцию? -- он медленно просыпался из какой-то неприятной ситуации в еще более отвратительную обстановку. -Слушай, давай прыгнем в телепортер?

-- Ага, а там Володька в засаде сидит с винчестером. -- Андрей через силу усмехнулся, -- Ладно, одевайся как на экзамен -- быстро.

Легонько прикорнувшись к плечу, стал будить маму. Та во сне улыбалась, и эту улыбку он не видел уже лет двадцать. А теперь вспомнил свой поселок, свое невежественное детское счастье и, преодолевая боль, все-таки дотронулся до ее плеча. Мама обрадовалась, что первое, что она увидела этим утром, был ее Андрей.

-- Сынок, я тебя видела мальчонкой, ты бежал из школы и испугался соседского гуся, а потом подошел отец и поднял тебя на руки и принес в дом с первой пятеркой.

Даша с Леной спали в обнимку, а старик Нечаев так и спал в кресле. Его мама прикрыла казенным общежитским одеялом. Нечаеву было уютно здесь, он давно здесь не был, не хотелось. А теперь ему снилось, что он проводит политическую работу в студенческом общежитии. А заковыристый паренек все спрашивает, отчего Сталина вынесли, а Ленина забыли... Но его все это уже не мучает, во всяком случае, не так как раньше, ведь он может в любой момент проснуться и увидеть добрые Умкины глаза.

Так он обошел всех и лишь потом взглянул в окно. Нет, снега не было, а окно тихо и неприятно, словно неоновая лампочка, зудело от ветра. Потом громко ухнуло, где-то у здания нового Цирка, а это уж почти рядом. Послышалась короткая автоматная очередь, Андрей понял, теперь не девяносто первый и не девяносто третий, белый дом будет здесь, на Ленинских горах.



37

Воропаеву казалось, что он едет не по Москве, а участвует в каком-то сумасшедшем ночном сафари. То и дело навстречу из грохочущей темноты вылетали груженые доверху мебелью и прочим домашним скарбом "Газели", "Бычки" и другая рогатая живность. Москва напоминала саванну во время пожара, только было здесь очень холодно.

-- Почему? Почему стоит России чуть-чуть начать выкарабкиваться из глубокой ямы, как появляются люди, увлекающие ее в очередной кровавый вихрь? -- сам себе задавал вопрос Вениамин Семенович, пробираясь через начавшуюся с утра очередную бойню.

Он только что расстался с Заруковым, поручив тому приглядеть за семьей, и ехал к Университету. Оттуда уже доносилась стрельба. Чем он там поможет со своей шестеркой? Грузовик достать не удалось -- ночью на управление напали пронюхавшие о предстоящей бойне граждане и увели все что было на ходу. Мародерство уже затихнувшее, опять окрепло и приобрело резко направленный транспортный характер.

Когда он у площади Гагарина свернул на Воробьевское шоссе, из темноты вырос "Мерседес". Автомобиль был развернут поперек дороги и мигал всеми бортовыми огнями, как новогодняя елка. Рядом стояло человек шесть с автоматами наперевес. На багажнике возвышалась старая двадцатилитровая канистра. Воропаев притормозил и, не глуша мотор, высунулся из окна.

-- Что, братки, у вас проблемы?

Вперед шагнул самый длинный с маленькой головкой:

-- Нет, папаша, проблемы не у нас, а у вас.

Братва дружно засмеялась, впрочем коротко и холодно.

-- А, ... -- кисло догадался Воропаев и нащупал пистолет, -- Бензина нет?

-- Нет бензина, и Москвы нет, и мира нет, и тебя, папаня, тоже нет.

-- Как это? -- прикинулся простачком Воропаев, и на всякий случай включил мигалку.

Теперь небольшой объем Москвы с жигулями, мерседесом и затаившимися в обоймах свинцовыми мушками, стал периодически вспыхивать неживым синим светом.

-- Братва, так это полковник всея Руси, -- догадался коренастый прыщавый парнишка и дал короткую очередь по фонарю. Синий объем исчез.

Долговязый повернулся, показал, чтобы не хулиганили, и интеллигентно попросил Воропаева выйти из машины:

-- Давай, давай старик, сейчас я тебе объясню, почему ничего нет. Ты поймешь.

Воропаев медленно вылез наружу и встал, ревматически потирая спину.

-- Что там, прострелило? -- сочувственно спросил долговязый, -- Это оттого, что ты, старик, мало двигаешься. Ну-ка, станцуй нам.

-- Бросьте, ребята, если вы насчет бензина, то у меня на донышке, да и тот семьдесят шестой, для вашего аппарата маловато будет.

Долговязый усмехнулся и махнул повелительно рукой. Один из компании, с метровым резиновым шлангом в руках, подошел к жигулям и начал колдовать с крышкой бензобака.

-- Ну-ка, станцуй нам гопак, -- попросил долговязый.

Воропаев, будто бы извиняясь, развел руками, мол, негоже старику пляски плясать, но длинный ударил из калашникова по земле, так, что Вениамин Семенович запрыгал, словно земля стала раскаленной.

-- Вот так, уже ничего, теперь сосредоточься и постарайся проснуться.

-- Да я и так не сплю, -- приседая, кряхтел Воропаев.

-- Да у него тут полбака! -- крикнул парнишка со шлангом. Долговязый усмехнулся и, будто что-то припоминая, стал говорить вкрадчивым голосом:

-- Сейчас займемся поиском сущности, полковник. Мне кажется, ты уже начинаешь просыпаться, вот так, пониже, и спину держи прямо. Но это только кажущееся пробуждение, вроде ты и не спишь, а на самом деле спишь, то есть твое собственное Я не проснулось. Так ты и жил всю свою жизнь, встать! Сесть! Встать! Сесть! Ты как машина, только очень плохая, вроде жигулей. Ты весь во власти эмоций, тебе страшно, и ты можешь только рефлексировать.

Воропаеву действительно теперь стало страшно.

-- Но не пугайся старик, мы тебя освободим, ведь на самом деле весь этот мир тебе снится, а когда ты проснешься, ты увидишь, что ничего вокруг попросту нет. Но для этого постарайся сосредоточиться, например, на правой ноге. Да не дрыгайся, и не на левой, а на правой, нет, не понимает, можно и помочь...

Долговязый выстрелил Воропаеву в правую ногу. Тот схватился руками за обожженную правую голень.

-- Ага, обратил внимание. Заметь, полковник, из чего состояла твоя жизнь? Тебе все время чего-то надо было от жизни, ты догонял, они убегали, а зачем ты их догонял, для тебя это было не важно.

Воропаев упал на асфальт. Отсюда снизу были видны непропорционально массивные ботинки долговязого, зашнурованные по десантному, зигзагом. Чуть левее от рифленого каблука в полумраке маячил задний мост Мерседеса и еще пара ног у колеса. Он повернул голову к жигулям. Те превратились в пару насекомых неестественно больших размеров. Одно обречено, как корова на бойне, опустило голову, а другое выпустило тонкий упругий хоботок и высасывало что-то из-под кожи жертвы.

Внезапно с неба обрушился багровый огненный шар и рассыпался на тысячи блистающих в ночи звезд. Это был окурок долговязого. Воропаев понял, что наступил конец. Послышалось сирбание по дну бензобака. Потом долговязый крикнул:

-- Ист! -- и раздался выстрел.



38

Поеживаясь, они с Серегой стояли на ступеньках университета, окутанные хмурым ненастным утром, и с удивлением разглядывали демидовскую конструкцию на месте Ломоносова. Петька "для сугреву" бегал вокруг чугунного студента. Тот, вопреки всему, упорно читал раскрытую чугунную книгу, а его чугунная подруга упорно заглядывала через плечо в неизвестный чугунный текст. Впрочем, сейчас Андрею казалось, да что там казалось -- то были точно последние читатели в России. Петька как раз залез на колени к студенту-великану и тоже стал смотреть в книгу.

-- Эй! -- крикнул Петька и вдруг замолк.

-- Что там? -- Забеспокоился Серега, ревниво взглянув на не сожженную книгу.

-- Нет ничего, -- протухшим голосом почти прошептал мальчонка.

В этот момент на площадь перед университетом выехал воропаевский жигуленок. Шестерка как-то странно скособочилась, как если бы у нее не было одного колеса. Выписав замысловатый зигзаг, она повернулась покрывшимся паутиной лобовым стеклом ко входу и собралась уже по ступенькам забираться наверх. Андрей отступил, а Серега едва успел отпрыгнуть в сторону. Жигуль ударился бампером в гранитный бордюр и встал намертво. При этом опять рвануло за зданием цирка.

Когда Андрей открыл дверцу, ему на руки вывалилась плешивая голова Вениамина Семеновича. Потом они вместе с Серегой выправили полковника обратно, и тот прошептал окровавленными губами...

-- Не успел...

-- Что случилось, Вениамин Семенович? -- глупо спросил Андрей.

-- А, Умка, -- тот через силу улыбнулся, -- Тамбовские теснят братву... не яс... надо уходить так... они на ...

-- На чем? -- переспросил Андрей.

Но Воропаев потерял сознание. Из высоких дубовых дверей выбежала Даша и, сняв с себя платок, перевязала голову Воропаеву. Тот был немного смешон и напоминал Фому из села Степанчикова. Но Андрею сейчас было не до смеха. Воропаев что-то шептал. Он наклонился поближе.

-- Андрюша, -- Воропаев еле двигал толстыми потрескавшимися губами

-- Ты остался теперь один, а я не смог, не смог, я хотел тебе сказать, Умка, про Золото Мира, помнишь, ты говорил, ты... -Воропаев приподнял голову и посмотрел Андрею в глаза,

-- ...ты не стесняйся своей жалости никогда, все другое приложится, а она и есть единственное Золото этого Мира...

С южной стороны, от второго гуманитарного, послышался автомобильный гул. Поблескивая хромированными скулами, впрочем, уже изрядно помятыми, через университетскую площадь, как звено истребителей, неслись три фордовских джипа. Из джипов пальнули для острастки по чугунным композициям. Одна из пуль попала в книгу, за которую спрятался Петька.

-- Сволочи, -- ругнулся Воропаев и выстрелил несколько раз куда-то в направлении Сетуни.

-- Не стой, Умка, уводи людей...

Воропаев глухо прохрипел и закрыл навсегда глаза.

Ветер усилился. Далекие разрывы и треск стали перекрываться каким-то новым неотвратимым гулом. Теперь он был низким и как будто живым. То есть в нем определенно слышались утробные булькающие звуки. И источник был не здесь, у гигантского здания на Ленинских горах, а где-то там, вдали, откуда примчалось первое звено джипов.

В этом бессмысленном шуме продрогшие от холода и страха люди не услышали лошадиный топот и не заметили, как на площади появились двое всадников и пес. Рядом с Катериной гарцевал Вадим на черном коне. Они красиво кружились: белый и черный, он и она, будто вальсируя под музыку разрывов далекого моторного гула.

Петька с чугунного монумента крикнул:

-- Я же говорил, Кришнамурти вернется!

Андрей, у которого по непонятной причине оказался в руках воропаевский ТТ, обернулся и впервые увидел Учителя. Многие месяцы он представлял его то седобородым рериховским старцем, то индейцем в обшарпанных мокасинах, а то и просто каким-то нечеловеческим субъектом, а тут был обычный гражданин, лет тридцати, с непримечательным лицом, лишь глаза были спрятаны за черными очками. Нет, конечно, на черном коне, в длинном "декадентском" пальто и широкополой шляпе он смотрелся великолепно. Его плеть, перехваченная сейчас посередине, угрожающе свисала ниже стремени, и готова была в любой момент взвиться над Андреем, над площадью, над всем этим миром, чтобы созидать или разрушать. Но, что -- уже не важно. Зрелище захватывало еще и тем, что Катерина в своей заячьей шубке с распущенными волосами удивительно подчеркивала какое-то нечеловеческое их превосходство над дикими несуразностями этого московского утра. Да, да, дело было именно в ней, а не в нем, без нее он бы не смог производить столь сильного впечатления.

-- Господа, -- обратился Вадим. -- Вы окружены. Через минут десять здесь будет пьяная, разбушевавшаяся толпа отлично вооруженных людей.

Он чудесным образом ухитрялся оставаться неподвижным, несмотря на беспокойное кружение коня.

-- Я вижу, у вас проблемы с транспортом. Впрочем, транспорт в создавшейся ситуации не спасет. Разве что телега...

Андрей оторвался от Воропаева, встал и подошел к всадникам. Пес грозно зарычал.

-- Господа, мои планы таковы: я покидаю этот бесплодный смешной мир. Желающие отправится со мной, -- он достал полиэтиленовый пакет с синим кругом на желтом фоне и вынул из него книжную стопочку. -- Впрочем, чего объяснять, и так ясно, -- и он швырнул под ноги Андрею с десяток книжек.

-- Нечаев, снимите очки. -- Твердо сказал Андрей, не обращая внимания на книги.

-- Умка, неужели тебе мешают мои очки?

-- Сними, раз он просит, -- почти крикнула Катерина.

Она была, в отличие от Вадима, в каком-то нервном, дерганном состоянии. Учитель снял очки, и Андрей увидел то, в чем практически не сомневался. На мгновение перед глазами всплыла темная полуночная арка и гражданин, от которого веяло бесконечной холодной легкостью, столь же простой, сколь и непонятной, как презрительный плевок в душу. Андрей посмотрел на пистолет в своей руке, потом на Нечаева. Тот заметил оружие и, кажется, обрадовался.

-- Катерина стреляла, пальни и ты, -- Вадим засмеялся.

Андрей с отвращением выбросил оружие и сказал:

-- Вы правы, Нечаев, человек -- это тоже самое, что демидовский самокопатель...

-- Я рад, что ты это понял. -- улыбнулся Учитель

-- Вы не дослушали, Нечаев, -- Андрей сейчас собрал все остатки своей слабой воли, стараясь во чтобы то ни стало не смотреть на Катерину.

-- Но только человек, не признающий Бога.

-- Ну, здрасте, -- Нечаев усмехнулся, и в этот момент просвистела шальная пуля.

Но он даже не дрогнул:

-- Умка, давай покороче.

-- А я уже все сказал, извините, что по-русски.

С юга, со стороны нового цирка, появился ощетинившийся карабинами и гранатометами, мордастый, в пятнах маскировочного цвета, боевой грузовик -- "Урал". То есть это была обычная армейская машина, но с какой-то страшной, сеящей неотвратимый ужас неправильностью. Андрей присмотрелся и вдруг понял, что источником этого ужаса было парадоксальное несоответствие ее казенной армейской мощи и анархической, неуставной лихости облепивших ее людей. Короче, она была в угаре недавнего боя, в том особом угаре, который бывает во время драки, когда тебя ударили по лицу и скрылись от возмездия, и ты ищешь хоть что-нибудь мало-мальски достойное, чтобы утолить жажду мщения. Вадим махнул рукой, подъехал поближе к Катерине.

-- Я же говорил, он решил спятить. У него определенно был план сойти с ума, -- и, повернувшись к Андрею, крикнул, -- Умов, и откуда у вас такое имя?

-- От отца -- твердо сказал Андрей.

-- Да где же твой отец? -- усмехнулся Нечаев

-- Что бы его увидеть, надо забраться на табуретку.

-- Да вы определенно сошли с ума. -- Он хлестнул коня и позвал Катерину, -- Поехали.

-- Андрюша, -- Катерина сильно стегнула коня, чтобы тот стоял на месте, -- прости!

Она наклонилась и поцеловала его в лоб. Всадники пришпорили коней. Но, прежде чем раствориться в этом бесконечном тусклом рассвете, Нечаев подъехал к чугунному студенту и крикнул:

-- Петька, как ты догадался, что я в Бога не верю, там, на платформе?

-- Вы ж мимо нищих прошли, а кто мимо нищих проходит -- в Бога не верит, -- и, сделав короткую паузу, математически добавил, -- Обратное, вообще говоря, не верно.

Петька помахал с памятника Андрею. И тот нехотя забрался на руки чугунному студенту. Они оба на мгновение прилипли к чугунному тексту.

Вадим махнул рукой и уж было собрался пришпорить коня, как заметил второй Урал, выползающий с севера, в точности такой же, как первый, но только еще более матерящийся и угрожающий. Через мгновение послышался рокот и с запада, из-за бывшей спины Михаила Васильевича. Они оказались в замкнутом кольце. Ожидая сопротивления, эта механическая петля сжималась профессионально, медленно, неотвратимо.

Всадники остановились, попятились обратно к чугунным людям. Внезапно шальная пуля ударила в стопорную собачку самокопателя, и огромная клешня ожила. Колесо повернулось, за ней шестеренка, и толстый многожильный трос стал наматываться на барабан. Неприятно заскрипела система блоков, и где-то в голове Самокопателя громко звякнуло.

-- Это он задал себе первый вопрос, -- крикнул Андрей, -- Где я?

Массивный атлетический диск вышел из положения равновесия и стал раскачиваться, подобно маятнику. Но то был не обычный маятник, и даже не маятник Фуко, а система маятников, подвешенных на общую ось и связанных пружиной, по-видимому, снятой с обычного дивана. Вслед за первым стал раскачиваться второй, третий, и каждый из них по-своему дергал подвес, отчего вся конструкция зазвенела, как музыкальная шкатулка.

-- Теперь пошла цепочка формальной логики, -- Андрей уже успокоился и комментировал как лектор.

Очевидно, металлическое позвякивание Самокопателя гармонически ложилось на пугающее завывание ветра своеобразным ритмическим инструментом, как ударные ложатся на классические симфонии в некоторых современных интерпретациях. Поэтому вначале получилось даже комично. Но постепенно демидовская партия перехватила инициативу и загремела поверх таинственного гула какой-то новой мощной мелодией. Казалось, добрый милый Августин переходит в стройное бодрящее пение Марсельезы. Андрей крикнул Вадиму:

-- Нечаев, вы математик, это я вам как математик говорю, вы поклоняетесь обычной арифметической логике, а эта -- логика Самокопателя. В ней есть все, кроме Бога, следовательно, -- Андрей кричал, перекрывая сумасшедшую музыку самокопателя, -- следовательно, в ней нет и человека. Как в туристической красоте; впрочем, этого вы не поймете. Так что читайте, пока не поздно, ваш гиперболоид.

Он поднял с земли книжечку и кинул ее обратно Вадиму.

-- Глупости, -- тот нервно рассмеялся и оглянулся на Катерину, -Умка, эта музыка не доиграет. Я знаю, что грядет катастрофа. И знаешь, почему? Потому что Иисус Христос покинул этот мир навсегда, и его самокопателями не спасешь.

Ударило в портик университета, и сверху посыпались архитектурные излишества.

-- Мир, из которого ушел Иисус Христос, уже никогда не будет таким, как прежде, -- упрямо возразил Андрей.

В этот момент страшная и неистовая марсельеза как будто взвилась в серое небо, ударила по низко летящим тучам поcледним аккордом, и самокопатель рухнул с постамента. Наступила странная тревожная минута. Грохот и позвякивание как по команде прекратились. Кажется, даже замерли грузовики. Все застыло, как перед последним решительным ударом. Только ветер еще свистел, но и он переменился, будто иссякала его тысячелетняя мощь.

-- Эй, дядя, а гиперболоида-то и нет! -- Петька засмеялся, как Олег Борисов в фильме "Крах инженера Гарина", тонким треснувшим фальцетом.

-- Что значит нет, -- удивился Нечаев.

-- Ну откуда он мог появиться? Ведь его невозможно дописать, не погибнув самому! А вы живы, -- Петька сделал паузу и добавил, -- пока.

-- Я жив, потому что это мой мир, -- возразил Вадим.

-- Вряд ли, -- спорил Петька.

-- Ладно Петька, не тяни, читай, -- крикнул Андрей.

-- Что читать? -- недоумевал Вадим.

-- Чугунную книгу, -- усмехнулся Андрей, -- Эх, Нечаев, вы помните про ветер? Вы, несомненно, талант, жаль, что эту пустую конфету подарили такому таланту. Тот ветер, вы говорили, есть слово, и когда оно произнесется, этот сумасшедший мир исчезнет. И сейчас Петька его произнесет в слух, и этот мир исчезнет.

-- Читай, Петька -- еще настойчивее попросил Андрей.

-- Оно на букву Ха, -- крикнул мальчонка.

-- Читай же!

Петька посмотрел вокруг. С высоты, с колен чугунного студента вся площадь перед университетом лежала как на ладони. Но Петька почему-то стал смотреть не на красивых всадников, и не на глупые механические чудовища, и вообще не на площадь, будто намертво зажатую стальным сегментом цвета хаки, а высоко в небо, откуда торжественно и плавно, как на Рождество, падали огромные мохнатые хлопья. Мальчик для страховки ухватился за края чугунного фолианта и что есть мочи прокричал в светлеющее с каждой буквой небо имя настоящего создателя этого мира.



ПОСЛЕСЛОВИЕ

Сквозь волнистые туманы раннего сентябрьского утра несется первая электричка. Я сижу в третьем вагоне. Сзади тихо посапывает пьяненький гражданин. Но он где-то в углу, в стороне, а настоящее, пассажирское сообщество не спит. Тренькает гитара. Мы, нестройно тянем про то как белые флаги развешивает старый Домбай. Пассажирский поезд или даже электричка представляют собой такое замечательное место в котором особенно ярко раскрываются характеры людей. Например, пассажиры глядящие в окна, кажутся мне замкнутыми одухотворенными натурами, и наоборот, люди вовсе не обращающие внимания на пространство в котором они двигаются -- на самом деле более открыты к этому миру. Я лично раньше любил смотреть в окна, да и теперь не прочь, но как-то с годами у меня все больше пробуждается интерес к пассажирам. Вот и сейчас, возвращаясь из похода, с компанией, уже заметно постаревших, друзей, я то и дело отрываюсь от окна, за которым, кстати, пробуждается редкое, по красоте, сентябрьское подмосковье, слегка подернутое волнистой пеленой туманов, с золотистыми островками березовых рощ, отрываюсь и всматриваюсь в многозначительные детали на лицах моих друзей и просто случайных попутчиков.

Мы разговариваем, спорим, весело пикируемся, потом замолкаем, бренчим на гитаре, беззлобно поругиваемся, а тем временем потихоньку удаляемся от ностальгического ночного костра, возвращаясь к реальным заботам текущей жизни, которая, быть может, именно своей текучестью и делает наши встречи такими желанными и искренними. Впрочем, наверное, я слишком поддаюсь минуте, и нарочно романтизирую наше путешествие стараясь продлить прелесть его очарования.

Вот, например, тот, спящий битюг напоминает мне дореволюционного купечика. Чуть поодаль сидит батюшка, да не обычный, гладкий розовощекий поп, а скорее инок, иеромонах, с красивым правильным лицом, и в очень потрепанной одежке. Я вспоминаю тысячестраничное описание американской жизни и православной веры отца Серафима Роуза. Потом мой взгляд сваливается с духовных высот на испачканные колени молоденькой девицы, сидящей почти рядом с иеромонахом и вспоминаю другую девушку, тоже красавицу, но шикарную, в кожаной куртке с отворотами, в кожаных брюках, гарцующей на белом коне посреди сумасшедшего московского движения. В воздухе плавает обрывок нашего вагонного спора, в виде только что заданного вопроса:

-- А есть ли вообще хоть какое воздействие литературы на жизнь? Вопрос задан кем-то из лиц женского пола, а ухватывается за него наш брат-медик, или лучше сказать, медбрат Миша. Он мне напоминает не обычного врача, а одновременно и Булгакова и Чехова:

-- Варечка... -- говорит Миша, а точнее мне это слышится как "Варечка", -- ...никакой литературы вообще не бывает. Не бывает, потому что есть только жизнь, а буквочки, то есть словеса обличенные в крупную форму, представляют собой лишь попытку, то есть даже не попытку, а именно предисловие, к настоящей жизни, так сказать туман над озером, а не само озеро, или туман над землей, а не саму землю с человеками...

-- Туман?! -- задумывается Наташа Щеглова поправляя поседевшую прядь за ухо.

-- Например, -- усмехается Миша.

-- Значит это воздух и мы им дышим, -- догадывается Наташа.

-- Да, нет же, -- нервничает медбрат. Он вообще неспокойный, и, кажется, не совсем здоров.

-- Этот туман только следствие почвы, как запах болота, а почва, то есть жизнь...

-- Тогда причем тут предисловие, -- вступает муж Наташи,

-- Тогда уж послесловие.

Вениамин, грузный мужчина, наш бывший сокурсник подавшийся еще со студенческой скамьи в комитет государственной безопасности, и потому долго с нами не встречавшийся, представляется мне теперь русским патриотом, но, конечно, не в старом, квасном смысле.

-- Вот вы все хватаетесь за слова, ну назовите мне хоть одну книгу, которая изменила бы мир к лучшему? К лучшему! -- повторил Миша убедительно подняв к верху указательный палец.

-- Скажи им Володька, -- обращается он ко мне.

-- Что ты, только хитро ухмыляешься, да лицо такое делаешь будто знаешь что-то несусветное. Конечно, ты скажешь -- вопрос банальный и изъеден временем, как сыр Чэдлер крысами, конечно, мы не о примитивном субъективном идеализме говорим. Ну что же плечами жмешь, скажи сам-то веришь?

-- Сомневаюсь, -- отвечаю я и замечаю как иеромонах прижал губы жилистой кистью.

-- Во-о-о, не знаешь, потому что нет такой книги милый друг, нету! Ну а насчет дряни, здесь -- пожалуйста, потому что почва-то провонялась!

-- Ну ты это хватил, обухом по китайскому фарфору, называется, как-то все-таки выползаем потихоньку, вон даже дворники с машин перестали красть...

-- Погоди Вениамин про дворников, ты ж сам знаешь дети и то нищие, милостыню просят... -- поправила Наташа.

-- Куда заехали, я вам про идеальное, вот возьмем Кьеркегора...

-- Кто такой? -- удивился Веня.

-- Философ датский, да, знаешь ли у них в Дании кроме Андерсона еще и философ был в прошлом веке, Сереном звался, так вот он чтобы уберечь свою любовь в первозданном виде, то есть в том начальном этапе который только и возможен между не знающими друг друга людьми -- отказался от возлюбленной, напрочь, жил бобылем и книги писал о том как сохранить себя от жизни!

-- Отчего имя у него русское а фамилия -- язык сломаешь? -- опять спросила Наташа.

-- Да не Сирин, а наоборот, и вообще господа-товарищи, туман рассеется и останется голая правда...

Так мы и спорим дальше, как вдруг, на крутом повороте, половина двери откатывается и в вагоне появляется странный гражданин в черных очках. Впереди, на перекинутых за спину ремне, покачивается лоток книжной продукции, а в правой руке он держит в черном переплете увесистый томик.

-- Новый роман самого загадочного писателя новой волны... -- интеллигентно предлагает продавец книг.





© Владимир Хлумов, 1998-2024.
© Сетевая Словесность, 1998-2024.




Версия для широкого дисплея
[В начало сайта]
[Поэзия] [Рассказы] [Повести и романы] [Пьесы] [Очерки и эссе] [Критика] [Переводы] [Теория сетературы] [Лит. хроники] [Рецензии]
[О pda-версии "Словесности"]