МОЕ ЧАСТНОЕ БЕССМЕРТИЕ
Тяжко женщине,
носящей во чреве меня:
ведь давно разлюбила,
давно мои локоны срезала,
пузыри облаков,
напевая под стирку, кляня,
в утро после зачатья
сушиться на солнце развесила.
Сквозняки-свистуны коченеют в простынках
воинственно.
Я зачат как кирпич!
Вы, поветрия светлого издавна!
Помогите убраться
в незнамые восвояси,
потому что я знаю: мне здесь до черна
изваляться!
Я в тылу у вандалов, я в их паволоке осадной.
Я, как кремль, обречен.
Меня воздух сей не проворонит!
Где бы ни был я, чистый,-
- ненависть гонит обратно.
По листам скороспелым осенним
во чрево любимое гонит!
_^_
РАССКАЗ
На трех ножищах, с костылем,
деревнею соседней,
гуляло счастье бобылем
и вспугивало сплетни:
"неверущ... живодер...
...бобыль...".
Как сестры мне сказали,
последним пьяницей он был,
с безумными глазами.
И сто семей в одной избе
выглядывали утро.
Светилось дерево в резьбе,
и день шуршал подспудно.
Но вот – спокойно ночь прошла.
И день. И ночь. И годы.
Зима и осень. Тень и мгла.
Несильный звук природы.
И бабка вышила рассвет
на новом полотенце –
в нужде, божбе и воровстве
запеленать младенца.
На чьем дворе, в каком хлеву
сосал он неизвестность?
Но было суждено ему
убиться и воскреснуть.
Льет век
то глуше, то светлей...
Жена моя горюет.
И все детей, детей,
детей
На скатерти малюет.
_^_
Я ушел по любовь и еще не вернулся обратно.
Все в тревоге: и мать, и жена, и телец.
Высыхают на небе дневные каурые пятна.
Слышу чуткой тропой
атакующий топот сердец.
Сброшу имя с души.
Сброшу всякий товар, и колоду
вязкой родины сброшу. Пусть с треском, как шкура, сгорит.
Догоняю тебя,
как дожди постигают природу
в нашей северной местности,
древней, как первый старик.
Ты, любимая, знаешь меня по легендам и слухам,
только я безымянен, и нет на меня небылиц.
Отмеряема ввысь поперечных веков перестуком,
словно бег, ты черна меж стеблей
и светла среди птиц.
_^_
Мокрогубые тучки,
рассвет повивальный....
На глазах отсырело плетеное лето.
Не цвели в этот год заоконные мальвы.
А в подполье вода поднялась до колена.
Где картошку хранить,
со свеклой и укропом?
Все метут свой рентген безразличные ливни,
перекраивая границы Европы
дождевыми червями в разжиженной глине,
размывая сферы прямых предчувствий.
огорода основу,
структуру сада,
баламутя источники и речушки
и обкладывая фитилечки в лампадах.
Кто там бродит
в изрядно подмокшем костюме
по сырому лужку, среди капель секущих?
Это я, депутат предутренней думы,
наступаю на клавиши прытких лягушек.
Все же лучше бродить в этой хляби сморкашной
и прислушиваться к тревоге небесной,
чем скакать в арьергарде Останкинской башни,
поддувая в сопло
последних известий!
...Входит Ноев ковчег в наши воды украдкой.
А в нутре моем,
прежних имений чудесней,
засветилась сухая престольная грядка.
Из нее и взойдут возрожденные веси.
_^_
Рискнув с мировою судьбою улечься валетом,
полночи ворочаюсь: как я повязан жестоко!
И впору псалмы прочитать над двухтысячелетьем
и сверить его с показаньями древних пророков.
А в мире все те же дремучие детские нравы,
как во времена нибелунгов и гипербореев,
хотя не сегодня – так завтра,
не слева – так справа
поднимется магмой из недр
юбилей юбилеев!
Что делать?
Как быть?
Кто-то ходит ночами под небом,
и своры морей заливаются лаем тревожным.
И впору покаяться – русским, евреям и неграм,
и богоизбранным народам,
и – вовсе безбожным,
голодным и сытым,
всем правым и всем виноватым...
Грехов не избыть травоядною жертвой священной!
Ах только бы Тигр в темноте не сцепился с Евфратом
и не помышлял Енисей надругаться над Леной....
Не надо костров, обличений,
тем паче судилищ!
Не надобно в березняке находить полукровку –
мы все полукругом на Вечере Тайной садились,
слезами размазав предательство по подбородку.
До той же поры, пока, душу каля и тираня,
ни свергнешь себя с высоты деревянных богов,-
повсюду гниют на деревьях плоды покаянья
и дьявол,
как поезд,
выходит из берегов!
_^_
Наша близость – как литое море,
самочинная стихия, скупо
вымещающая в разговоре
страшную раскатистость раструбов.
Мы близки на отмели,
в ущелье
всей пучиной,
всем смурным пространством!
Я давлю в своем соленом теле
пенные зашкаленные страсти!
Разделившая со мною кожу,
и ожоги летних испарений,
и приплюснутые по-бульдожьи
полюса планетного свеченья,
помоги нашарить
в темноводье
столб лучей в колонии материй,
что велел нам быть единой плотью
и одушевил единой верой.
_^_
Мне кажется, я комаром однострунным
мечусь над простором ночного пространства.
Сквозь душные штормы я должен продраться
к архангельским трубам,
пока не сомкнул саблезубый декабрь
прихлопом литавр
ревущие небо и землю
в запаянный выдох сутемья...
И я ощущаю масштабы Твои
стервозным чутьем некрасивой родни,
но Ты так широк,
что преображаешь в сгущенном чаду
писклявых инстинктов безумный пучок
в горенье, в полет и в судьбу.
_^_
Ограниченный мир. Закупоренный сруб.
Исчисление жизни в тягучую глубь.
Чем всемирных чудес каннибальский искус,
лучше манной с небес как-нибудь прокормлюсь.
Лучше – пломбою по лбу – как грубый дуплет,
поглощать нерассеянный солнечный Свет.
Он оптическим гимном над тундрой летит,
кормит схимную душу, нутро золотит
и помешивает, как Всевидящий Глаз,
Молодые болота неведомых плазм....
Как слесарным ключом несговорчивый кран,
самобраную скатерть приветливых стран,
обоняние, страсть, высоту, глубину –
безобразным узлом на горбу затяну.
И подставлю бедро под клеймо, под тавро,
чтобы душу прожгло золотое нутро.
_^_
Я был один. Стремительное солнце
взбивало воздух кормовым винтом.
Немые минералы как червонцы
выныривали в крошеве цветном.
Среди пудовых тех напластований,
среди кровосмесительной жары,
где глина шевелила островами
и скотский дух шел из тартарары,
в крошащемся и потном многолюдье,
на солдафонском муштровом плацу,
я был один, в великом абсолюте,
как собеседник, предстоя Творцу.
В семье, в любви,
в песчинок пересчете,
в лиманах, в миллионах, в племенах,
я был один. И прав был Аристотель:
не я, а солнце шло вокруг меня.
_^_
Твои Крылья, Твоя Сила,
Разворот хребтов.
Мои корни, моя жила,
выдох, вдох.
Чем я старше и ученей,
тем трудней дышать.
Отдает сполна в плечо мне
каждый шаг.
Ты – Гористый и Холмистый.
Зень черна, жирна.
Мне все тяже прокормиться
от зерна.
Ты – фугас весны заразной,
паводков рябых.
Всё труднее не украсть мне,
не убить!
Как же так?.. Как мох и щавель,
клевер, злак, ковыль,
я пришел Тебя прославить,
Ты забыл?
Но как ворон вырван с корнем
из степных небес,
гужевал в болоте черном
средь невежд.
По-пластунски пробирался
сквозь валежный лес.
Подвывал по-панибратски
В Благовест.
И в цветении постыдном
клуби родовой
выгребал тупым инстинктом
за Тобой.
Подсоби ж. Мой дух суконный
весь стемнел в лице.
Я изрублен как икона.
Ты – Всецел.
_^_
Мне снится бабушка моя в своем
домашнем виде – стряпает и шьет...
Она скончалась в семьдесят седьмом.
Мир ее праху. Мир душе ее.
Простые немистические сны –
из тех, что не смущают, не свербят,
но существуют как петля и ряд
моей биографической тесьмы.
Когда мы затевали наш Исход,
то бишь когда искореняло нас
из почвы, в коей силуэтный род
наш – средь других – не самый тонкий пласт,
и мысль такая в голову не шла:
перезахоронить в Святой Земле
прах бабушки. Был сонм иных проблем,
чернуха, б..., египетская мгла.
И правильно, оно и ни к чему.
Все исказилось в родовом гнезде.
Но в чем себя теперь ни ущемлю,
она мне преспокойно снится здесь,
в пейзажах, не усвоенных на слух,
в трубе капитализма, - здесь и днесь
мне снится бабушка моя, как весть
о временности новшеств и разлук.
Она мне дом, и море, и жнивье.
Она мне серафим и херувим.
И я всей мерой горних сил ее
храним, неопалим и невредим.
_^_
|