[Оглавление]




ПРИЖИВАЛЬЩИК

К образу помещика Максимова из романа "Братья Карамазовы"


В. Пугачу



А Коровьев - он черт.
М. Булгаков


Меня странно волнуют - в конце концов - далеко уходящие за традиционные границы литературоведения вопросы: к примеру, - могла ли вдохновить работу средневековых скульпторов скрытая для них, невидимая, похороненная в земле, призрачно живущая разве что в цитатах цитат, великая скульптура сгинувшего античного времени? Или - оказала ли сколько-нибудь существенное влияние на, допустим, елизаветинскую драматургию, эсхилова "сатирова драма", исчезнувшая, сгинувшая, сохраненная - действительно - только тенью тени, воспоминанием воспоминаний? И - можно ли, по безусловному влиянию, оказанному на отечественных любомудров третьим томом "Мертвых душ", восстановить необщие черты замысла этой ненаписанной книги, безусловно, неясно различимые и самому Николаю Гоголю?

И в конечном счете эти (и подобные иные) мысли сводятся единственно к тому, как воздействует (да и воздействует ли) на человека невидимое: неосознаваемое им, скрытое и ускользающее от его сознания - и что изменяет (да и изменяет ли) оно в составе человеческой души.



Так, Аглае Епанчиной, когда она говорит: "...в стихах этих прямо изображен человек, способный иметь идеал, во- вторых, раз поставив себе идеал, поверить ему, а поверив, слепо отдать ему всю свою жизнь. ... Там, в стихах этих, не сказано, в чем, собственно, состоял идеал "рыцаря бедного", но видно, что это был какой-то светлый образ, "образ чистой красоты", и влюбленный рыцарь, вместо шарфа, даже четки себе повязал на шею. Правда, есть еще там какой-то темный, недоговоренный девиз... [но, ] ясное дело, что этому бедному рыцарю уже всё равно стало: кто бы ни была и что бы ни сделала его дама. Довольно того, что он ее выбрал и поверил ее "чистой красоте", а затем уже преклонился пред нею навеки; в том-то и заслуга, что если б она потом хоть воровкой была"... - совершенно неведом подлинный текст пушкинского стихотворения, подлинный сюжет его, истинное имя Прекрасной Дамы "бедного рыцаря", слова "Amo mater dei", скрытые за темным, недоговоренным девизом. Ей неведомо, что Прекрасная Дама "бедного рыцаря" - Святая Дева.

Зато прекрасно это ведомо Достоевскому. И Мадонна отбрасывает странный свет на образ Настасьи Филипповны. Но одновременно - не менее странный отсвет отбрасывает и Настасья Филипповна на образ Мадонны.

Так - кому заметно, что в злую городскую полночь, "в хмаре под петербургским ноябрьским небом", на долгом пути теряющегося рассудком господина Голядкина по набережной Фонтанки от Измайловского моста до Аничкова, сопровождает его немая архитектурная череда двойников - "из мокрой мглы раз за разом возникает призрачный, размытый непогодой силуэт моста с четырьмя квадратными башнями и цепями, вновь и вновь повторяющий образ Измайловского - Обуховский, Семеновский, Чернышов"1.

Зато прекрасно это заметно Достоевскому.

Как заметно, что на Аничковом мосту на то время стоят "две совершенно одинаковые пары скульптурных групп". - И странная, безумная и призрачная внутренность души господина Голядкина начинает дополнять собой петербургские камни, вкрадывается в городскую архитектуру.

Или - "Почему Чаадаеву не просидеть года в монастыре? Предположите, что Чаадаев, после первой статьи, за которую его свидетельствовали доктора каждую неделю, не утерпел и напечатал, например за границей, на французском языке, брошюру, - очень и могло бы быть, что за это его ... отправили бы посидеть в монастырь. К Чаадаеву могут приехать в гости и другие: Белинский например, Грановский, Пушкин даже. ... Ведь у меня же не Чаадаев, я только в роман беру этот тип..." - пишет Достоевский Аполлону Майкову. - И вот "последыш (и последствие) царя Петра" Петр Чаадаев метаморфозирует в "годы сряду выживающего за границей" "просвещенного столичного либерала сороковых и пятидесятых годов" Петра Миусова, сохраняющего поверхностному взгляду разве только отдаленное сходство сходства со своим прототипом.

И так же точно, пускай и без письма Аполлону Майкову, метаморфозирует тип Александра Ивановича Герцена в приятного дородного человека лет пятидесяти, одетого "осанистым барином", с алыми губами и "густою, светлою бородой". - А предположите, почему Александру Ивановичу Герцену не остаться в России? Очень даже и могло бы быть. Взял бы русский царь и - прямо как "громадный, как боров" и "черный, как сажа или грач" кот из другого русского, но тоже замечательного романа - вот взял бы и отказал Александру Ивановичу в выезде в Европу. А после проигрался бы он - например - в прах в карты, ведь: "целая компания нас была ... и все, знаете, люди с манерами, поэты были, капиталисты были. ... Да не беспокойтесь, я не надоедлив; и с шулерами уживался, и князю ... моему дальнему родственнику и вельможе, не надоел, и в доме Вяземского на Сенной в старину ночевывал, и об Рафаэлевой Мадонне ... сумел написать".

"А знаете, - говорит Раскольникову он несколькими днями после, - ведь у Сикстинской Мадонны лицо фантастическое, лицо скорбной юродивой, вам это не бросилось в глаза?" - или, как напишет одновременно или чуть ранее, но со странною родственностью сказанному, Александр Герцен: "Сикстинская мадонна - это Миньона после родов... Was hat man dir, du armes Kind, getan? [Что с тобою сделали, бедное дитя?] ... она смотрит с какой-то нервной восторженностью, с магнетическим ясновидением".



Это, кажется, у Гофмана, некий путешествующий энтузиаст, сидя за решетчатыми окнами театральной ложи в пустом зале после представления оперы "Дон Жуан" знаменитого господина Моцарта, вступает - под непрестанное колыхание театрального занавеса - в тайный и пленительный круг видений, уносящих его в далекое неведомое царство духов, прочь от земли. Или - это, что ли, у Бальзака - укравший деньги кассир чарами Мельмота видит, придя в театр, на театральной сцене историю своего преступления.

Вот так, именно наподобие гофмано-мельмотового театрального представления, организованы Достоевским его бестолково-странные герои: "...это были ... чудные фигуры, вполне прозаические, ... вполне титулярные советники и в то же время как будто какие-то фантастические титулярные советники. Кто-то гримасничал передо мною, спрятавшись за всю эту фантастическую толпу [словно как за театральный занавес!], ... передергивал какие-то нитки, пружинки, и куколки эти двигались, а он хохотал и все хохотал!" - И некая инобытийная греза, некий новый мир начинает просвечивать сквозь них, словно сквозь "заалевшую последним пурпуром зари дымную, морозно-мутную даль" зимнего города: "...со всех кровель ... подымались и неслись вверх по холодному небу столпы дыма, сплетаясь и расплетаясь в дороге, так что, казалось, новые здания вставали над старыми, новый город складывался в воздухе... Казалось, наконец, что весь этот мир, со всеми жильцами его ... со всеми жилищами их ... в этот сумеречный час походит на фантастическую, волшебную грезу, на сон, который в свою очередь тотчас исчезнет и искурится паром к темно-синему небу. Какая-то странная мысль вдруг зашевелилась во мне. Я вздрогнул, и сердце мое как будто облилось в это мгновение горячим ключом крови, вдруг вскипевшей от прилива могущественного, но доселе незнакомого мне ощущения. Я как будто что-то понял в эту минуту, до сих пор только шевелившееся во мне, но еще не осмысленное; как будто прозрел во что-то новое, совершенно в новый мир, мне незнакомый и известный только по каким-то темным слухам, по каким-то таинственным знакам".



Иные из этих фантастических советников и фантастических помещиков - наподобие "наподобие пожилого лысоватого господина в широком летнем пальто", отрекомендовавшимся "тульским помещиком Максимовым" - кажутся странно-ненужными в романе, кажутся приживальщиками романа (смешными, а ненужными). - Пока не задумываешься, какой "совершенно новый мир", "известный только по каким-то темным слухам, по каким-то таинственным знакам", гадательно, - "как бы сквозь тусклое стекло" - просвечивает за ними.


I

доказать тут нельзя ничего...


А, собственно, что мы знаем об нем, этом Максимове-"помещике", кроме того, что протаскивается он - явно и скрытно - сквозь весь роман: сначала в монастырьке (где он называет "великолепного старца" Зосиму "un chevalier"); после в монастырской трапезной, и срамной сладострастник Федор Павлович Карамазов называет его фон Зоном (" ...знаете вы, ... что такое фон Зон? ... его убили в блудилище ... убили и ограбили и, несмотря на его почтенные лета, вколотили в ящик, закупорили и из Петербурга в Москву отослали в багажном вагоне, за нумером. А когда заколачивали, то блудные плясавицы пели песни и играли на гуслях, то есть на фортоплясах. Так вот это тот самый фон Зон и есть. Он из мертвых воскрес..."); после чего он отсутствует на домашнем обеде у Федора Павловича, куда очень хотел попасть, но не попал ("Он так спешил, что в нетерпении занес уже ногу на ступеньку ... и, схватившись за кузов, стал было подпрыгивать в коляску. ... Но Иван Федорович ... молча и изо всей силы вдруг отпихнул в грудь Максимова, и тот отлетел на сажень"); затем, вместе с готовящимся в университет молодым человеком Петром Калгановым оказывается вдруг в Мокром (где претендует, что "помещик Максимов, которого высек Ноздрев ... это он и был и это его высекли... [только] Ноздрев-то ведь был не Ноздрев, а Носов, а Кувшинников - это уже совсем даже и не похоже, потому что он был Шкворнев. А Фенарди действительно был Фенарди, только не итальянец, а русский ... [а] мамзель Фенарди была хорошенькая-с, ... юпочка коротенькая... и это она вертелась, да только не четыре часа, а всего только четыре минутки... "); и, наконец, оканчивает "этот бездомный старичок" свое романное странствование, воротившись "с Грушенькой из Мокрого", да так и оставшись "у ней и при ней с тех пор неотлучно".

И что можно (или даже должно) узнать нам странного из его приживалочье-помещичьей болтовни и из "паяснических и невероятных почти", восполняющих его болтовню, привязанных к нему сцен?

А многое...



А еще занимает меня, праздно и безответно: а случись у Карамазовых "за коньячком" этот дополнительный элемент, этот помещик Максимов, - так вот не убило ли бы развратного Пьеро и подлейшего Езопа прямо там и тогда, почти, так сказать, "по лермонтовски": каблуком "да в правый висок".

Но ведь там и тогда помещика Максимова не случилось...



И здесь - ненадолго, не навсегда, - но оставив "пожилого господина ... с сладкими глазками", надо обратиться к совершенно другому приживальщику романа.


II

А не верь...


"Кто ж я на земле, как не приживальщик?", - элегически спрашивает Ивана этот "известного сорта русский джентльмен с не очень сильною проседью в темных, довольно длинных и густых еще волосах и в стриженой бородке клином". - "Одет он был в какой-то коричневый пиджак, очевидно от лучшего портного, но уже поношенный, сшитый примерно еще третьего года и совершенно уже вышедший из моды, так что из ... достаточных людей таких уже два года никто не носил. ... Клетчатые4 панталоны гостя сидели превосходно, но были опять-таки слишком светлы и как-то слишком узки, как теперь уже перестали носить, равно как и мягкая белая пуховая шляпа, которую уже слишком не по сезону притащил с собою гость. Словом, был вид порядочности при весьма слабых карманных средствах. Похоже было на то, что джентльмен принадлежит к разряду бывших белоручек-помещиков, процветавших еще при крепостном праве; ... но мало-помалу с обеднением после веселой жизни ... обратившийся вроде как бы в приживальщика".

Попробуем повнимательнее всмотреться в этого человека, вслушаться в его веселое вранье ("не можешь убраться, так ври что-нибудь веселое"), сплетни ("сплетничай, ведь ты приживальщик, так сплетничай") и болтовню, потому что он "умеет порассказать" (так ведь и Максимов умеет "иногда кое-то и порассказать")

Почему он приживальщик?



Но если "всё, что у вас есть, - есть и у нас", если "падший ангел" ("ей-богу, не могу представить, каким образом я мог быть когда-нибудь ангелом, [а] если и был когда, то так давно, что не грешно и забыть") тяготеет воплотиться в "отставного действительною статского советника, служившего на Кавказе, со звездой Льва и Солнца на фраке", купчиху или мечтательного "русского джентльмена", рядясь в "клочки и отрывки" этого мира7, вплоть до благоприобретенного у старика Григория радикулита8 - то тогда сквозь действительного приживальщика романа, "сладкого" "лупоглазого" Максимова, не может не просквозить "отрывками и клочками" призрачная жизнь иного мира.

И если "падший ангел", забывший о том, что он был ангелом, "был при том, когда умершее на кресте Слово восходило в небо, неся на персях своих душу распятого одесную разбойника" и слышал "радостные взвизги херувимов, поющих и вопиющих: "Осанна", и громовый вопль восторга серафимов, от которого потряслось небо и всё мироздание", - то ограбленный женою скитающийся бездомный старичок (если он, конечно, действительно старичок) присутствует, однако, уже при самом замысле Боговоплощения. - И был день, когда пришли сыны Божии предстать пред Господа; между ними пришел и сатана. - "Они меня и пригласили, а я перво-наперво стал эпиграммы говорить: "Ты ль это, Буало, какой смешной наряд! [Тебя узнать нельзя: совсем переменился!]". А Буало-то отвечает, что он в маскарад собирается, то есть в баню-с, хи-хи"... - Иначе говоря, высмеивает умаление Бога до "зрака раба", называя принятие им человеческого облика маскарадом, а искупление грехов - баней (и очень к месту тут народные пословицы: "Баня все грехи смоет", или "Помни день субботний, иди в баню"). - А "они и приняли на свой счет, ... начали меня неприлично за это ругать ... взяли да меня и высекли".

- Да за что же, за что?

- Да мало ли из-за чего люди могут человека высечь...



Примечания

1 См. Г. А. Федоров. Петербург "Двойника".

2 Точно так, сказанное датчанином о рыцарях веры, что внешний их вид "обладает поразительным сходством ... сходством с филистерским мещанством" ("Боже мой... он выглядит совсем как сборщик налогов!"), очень перекликается с пролетевшей в голове Миусова мыслью о старце Зосиме: "По всем признакам злобная и мелко-надменная душонка".

3 Ср. Лев Карсавин, "Федор Павлович Карамазов как идеолог любви": "Сама жажда осквернить понятна лишь на почве яркого переживания того, что оскверняется. А следовательно, восприятие чистоты (то есть сама чистота) должно было находиться в душе Федора Павловича, до известной степени быть им самим. ... И попирая ее, он понимал, что попирает лучшее и святое, влекущее его к себе, любимое им, лучшую часть себя самого. Тут-то и скрыто обаяние осквернения, мучительная прелесть его и кружащие голову чары"...

4 Вот из этих клетчатых панталон, да еще из Максима Горького ("Черти клетчатые - хаос разнообразно кривых линий; они судоржно и разнообразно двигаются в воздухе, образуя странные, ими же тотчас разрушаемые узоры, отношения, связи. Они страшно утомляют зрение. Это похоже на зарево. Их назначение - пресекать пути человека") и происходит - словно бы из гоголевской шинели - булгаковский Коровьев-Фагот.

5 Вспоминается здесь отчаянная фраза Мити пред лицем мертво-пьяного Горсткина-Легавого: "Какие страшные трагедии устраивает с людьми реализм!"

6 Пускай, даже и воплощенная.

7 "Я здесь все ваши привычки принимаю: я в баню торговую полюбил ходить, можешь ты это представить, и люблю с купцами и попами париться".

8 "Какая тут философия, когда вся правая сторона отнялась, кряхчу и мычу. ...И вообрази: мальц-экстракт Гоффа помог! Купил нечаянно, выпил полторы стклянки, и хоть танцевать, всё как рукой сняло". - "Теперь могу ли обратиться к вам с вопросом, ... из чего состоял тот бальзам, или, так сказать, та настойка, посредством которой вы в тот вечер, перед сном, как известно из предварительного следствия, вытерли вашу страдающую поясницу, надеясь тем излечиться? ... Вытерши спину, вы ведь остальное содержание бутылки ... изволили выпить, ведь так? ... Стаканчика полтора чистенького спиртику - оно ведь очень недурно, как вы думаете?"




© Ростислав Клубков, 2021-2024.
© Сетевая Словесность, публикация, 2021-2024.
Орфография и пунктуация авторские.

– Братья Карамазовы –



Школьные сочинения: Творчество Фёдора Михайловича Достоевского




Версия для широкого дисплея
[В начало сайта]
[Поэзия] [Рассказы] [Повести и романы] [Пьесы] [Очерки и эссе] [Критика] [Переводы] [Теория сетературы] [Лит. хроники] [Рецензии]
[О pda-версии "Словесности"]