[Оглавление]




ЕСЛИ  РУШИТСЯ  ЖИЗНЬ  ЧЕЛОВЕКА

О стихах Бориса Кутенкова


Vade mecum, будем говорить о главном. Если у современной поэзии еще есть шанс остаться чем-то большим, чем клуб по интересам, простительно не рассуждать об отношениях с традицией, о профессиональных перекличках; непозволительно - молчать о связи поэзии с тем, что ею не является, и с тем, частью чего может являться она сама. В центре внимания - человек, Бог, реальность, быт и искусство.

Борис Кутенков, герой нашего эссе и царственная персона собственного поэтического мира, со множеством интеллектуальных оговорок продолжает выделять поэзию из области нормального, бытового. Поэзия, в описаниях Кутенкова соблазнительно похожая на фрейдовское "Оно", "стремится распространить на все сферы своё влияние" 1 , в то время как человеческое ищет гармонии с другими. Поэт - особое существо из иного мира, призванное примирить этот мир и находящуюся с ним в конфликте повседневность. И важнейшая часть примирения - срастание с маской, "неразличение маски и лица" 2 . Любопытно при этом, что подлинным "лицом" Борис называет повседневного человека с его общими для всех социальными ролями (не будем пока касаться "ипостасей" литературного критика), в то время как "маска" (в другом месте - "внутренний человек") - это самоутверждающееся поэтическое Я: "Но "внутреннему человеку", природа которого довольно акоммуникативная и сущностно эгоцентрическая - можно назвать этого человека как угодно: поэт, стихотворец, эгоцентрик [...] - подавай регулярное подтверждение самоощущения как поэта" 3 .

В сущности, своей теорией Борис Кутенков невольно подтверждает противоположную его собственной мысль: поэт - такой же человек, как другие люди. Во-первых, потому что Эго, ориентированное на примирение внутреннего "хочу" с внешними императивами, давно описано в психоанализе и распространяется на всех людей. Во-вторых, потому что в лингвистике и теории коммуникации давно описана антиномия "говорящий - слушающий": борьба тенденции к самовыражению адресанта (ведет к бесконечному разнообразию языковых средств) с тенденцией к максимальной понятности адресату (ведет к унификации и норме). Итак, если Вы чувствуете себя невысказанным, непонятым и хотите убежать от жестких требований мира во внутреннее королевство - поздравляю: Вы поэт.

Развивая мысль о нелюбой Борису деромантизации поэтического мифа, замечу, как ложно, на мой взгляд, разделение поэтического и бытового. Если поэзия - высшая инстанция, она должна была бы вбирать в себя повседневность, "прощать" её, а не паразитировать на ней, как об этом напомнил автор. Если она "проигрывает" повседневности, тогда она сон, бегство от реальности. В худшем случае, если поэзия противопоставляется быту как манихейское добро - манихейскому злу, она становится источником шизофрении, расколотости "я" и мира. Если же мы утверждаем, что поэзия - благо, и повседневная реальность - благо, должно быть что-то, что объединяет эти территории, а значит стоит над ними. Это означает, что поэзия не может быть предметом служения, поэтическая маска - пожирателем лица, внутренний маленький человек - владельцем внешнего, большого. Иначе...

Однажды я разговаривала с мужчиной, открывшим для себя новую форму индуизма. Его восхищала мысль: оказывается, можно уже не стоять на одной ноге по полдня, не есть самую скромную пищу, не изнурять себя: достаточно просто обрести свое личное божество, горячо его любить и бесконечно ему поклоняться.

Достойно ли это человека? Достойна ли поэта Госпожа Поэзия?

Внутренний, самоутверждающийся человек (хочется повторить "маленький", но не по отношению к "маленьким людям" русской литературной традиции, а по отношению к "большому", реальному человеку автора) занимает центральное место в поэзии Бориса Кутенкова на том этапе, когда автор считает себя состоявшимся и не торопится сжигать только что изданную книгу: 2014 год, "Неразрешенные вещи" 4 . "Значит, выпьем за скорый суд, за ночной разоренный сад, / скоро зеркало поднесут, и в него обратится взгляд". Что предшествовало этому взгляду? В ранних, "вузовских" стихах всё было прямолинейней и бесхитростней:

Однако чаще всего "Я" было почти растворено в моментальных чувствах, отношениях с другими людьми, городами, эстетическими системами:

В стихах 2011-го - год выпуска (хочется написать: выписки) из Литинститута - чувствуется уже оснащенный множеством блестящих средств поэт. (Удивительно, как люди умудряются писать так много в рифму. Ещё удивительнее, как легко, почти неблагодарно к этой рифме привыкаешь. Почти ничего не смогу сказать об академической поэтике Бориса Кутенкова, кроме того, что с ней всё в порядке. Всё есть, но не как в Греции, когда до тошноты "всё", дом - полная чаша, а просто всё, что нужно и можно вместить в свою единственную жизнь отдельному человеку, чтобы дышать полными лёгкими и не проклинать судьбу: всё есть). Он продолжает говорить об объективном, повседневном мире, но уже застревает, мучается в нем:

Кажется, что на этом этапе основной проблемой, решаемой автором в своих произведениях, была боль о скоротечности бытия, невозможности обладания чем бы то ни было:

Отсюда же - не дающая покоя обида, бросающаяся в глаза всем критикам, даже название первой книги - "Жили-боли" 6 :

Попытки "выскочить" из этого порочного круга пока кажутся неубедительными, лукавыми - да и сам автор в этом признается:

И о простой человеческой обиде, и об экзистенциальной тревоге заставляет забыть - что бы вы думали? - любовь, конечно. В первую очередь счастливая, хотя есть и прощальные шедевры (например, более позднее "По третьему звонку гаснет свет...", 2015 г.). Не рискну утверждать, что этот тип лирики у Бориса особенно хорош: меня, его ровесницу, легко будет упрекнуть в предвзятости - пусть это скажет более авторитетный критик:

Однако в первой "взрослой" книжке поэта - "Неразрешенные вещи" 2014 г. - о любви говорится не так уж много ("по звёздному трапу спускается маленькая гермина / разбивает небесную мандолину обрывает песню"). На второй план уходит и враждебный, непонимающий мир, и летний сенсуализм, и даже отвращение к быту ("Сколько их, ритуалов несчётных, / никакого на смену, на смену. / Взять бы чашку за пухлые щёчки - / и об стену, об стену, об стену"). Одиночество и обида утрачивают прежнюю силу и в отдельных стихах становятся объектом почти отвлеченной рефлексии: "Я стою, провожаю-встречаю - такая работа: / понимать, раскрывая объятья: опять никого там, / как горластое чадо, баюкать обиду свою...". К слову, поэт наконец-то находит себе убедительное оправдание (уже в другом тексте), оно - в решении не соглашаться на меньшее, не идти на компромиссы с безобразным:

Главный вопрос, давно назревавший, но не решавшийся "системно", - о самоопределении: "Человек погибает, зажатый тисками поэта". Из 47 текстов сборника больше половины (по крайней мере, 27) посвящены творцу: поэту, актёру, псалмопевцу, одописцу ("ты сегодня - ряженый вэригуд, / одописец личный царя гороха"). Снова и снова переживается мистический опыт осознания своей миссии, призвания - по всей видимости, это передача Господнего Слова:

Однако намного чаще, чем с потрясением поэта, мы встречаемся с его страхом, тревогой, иногда переходящими в жгучий стыд и вину ("В сердце, Леночка, нож карманный, / а в кармане - напрасный стыд"), иногда - в ужас нечувствия ("шумит головной набалдашник написано восемь статей / пора говорить о бесстрашной такой обжитой пустоте"). Творец постоянно боится своей бесплодности, ненастоящести:

Но столь же пугает и забвение, ведь смысл творческих мук лишь в памяти:

В сборнике как будто конкурируют образы "царские" и "рабские". Несомненно, лирический герой - именно герой, избранный: "Вот идет дровосек осторожно по минному лесу, / от гранитных шагов разбегаются тополь и клён". Тут и там появляются царства, королевства, короны, да чего стоит один только кутенковский надменно-высокий слог, лишь иногда с интеллигентской брезгливостью цитирующий современность ("невермор", "криэйтор", "коммент", "фэйсбучишь" - не эти ли непечатные слова сердили волхвов?).

Боль автора в том, что короны эти чаще всего картонные:

В каких-то покаянных прозрениях поэт проговаривается, что "по ту сторону экрана" душа "...сметёт из головы / в сторонку почести случайные"; поэтому просит у Того, Кого об этом можно просить:

Эти стихи - одни из самых изумительных, самых чистых в сборнике, удивительному прозрению в последних двух строчках можно было бы посвятить огромный труд (и ещё больший труд - труд всей жизни - посвятить служению этой истине). Но... мы на 47-ой странице, а до 67-ой - окончания последнего стихотворения - автор еще много раз воскресит дорогой сердцу миф о собственном величии. Вот возвращается с мировой войны герой, вроде бы побежденный, "с постыдной дырой оркестровой", но при этом - невыносимо гордый, заменяющий собой и без того едва наметившегося собеседника: "Я зренье отныне двойное твоё, / твой голос протяжный отныне". Снова "двор отражается царский". В другом стихотворении, наконец-то открывшем читателю авторское чувство юмора, санитар "с крыльями возле лопаток" идёт по больнице и к каждому больному применяет индивидуальный подход: "вызволит каждого лоб осенит / вынет больное дурное / видишь удрала в стеклянный зенит / матушка-паранойя". Главному герою, вероятно, страдающему манией величия, санитар советует прикинуться нормальным:

Тот же ангел в последнем стихотворении сборника обещает хороший день обладателю единственной (главной) песенки: "неизменна только музыка иная".

Есть ли шанс у читателя услышать эту музыку? Есть, если он поверит в то, что призван к свидетельству и небесным глаголам так же, как и автор. Осталось убедить в этом равенстве самого автора (достаю из кармана партбилет).

В послесловии к книге Людмила Вязмитинова называет главным нервом сборника внутренний конфликт, который "есть конфликт между поэтом и его музой". Эта мысль прекрасно развивает, укрепляет и утверждает романтический миф, с которым мы категорически не согласны. Раз уж речь зашла о внутренних конфликтах, назовём всё своими именами: на протяжении всего сборника поэт борется с собственным тщеславием. Но не станем умалять его достоинств: "муза" - лишь в отдельных случаях мифическая проекция, порождение больного воображения, дарящего не собеседника, но двойника, преумножающего уже существующий страх и безумие. Сам автор - горой за подлинное "ты":

"Неразрешенные вещи", как, впрочем, и некоторые ранние стихи Бориса, отсылают нас к волшебной сказке - и как в каждой порядочной волшебной сказке, по В. Я. Проппу, у героя есть волшебный помощник: рыбица, херувим, тот же санитар и многие другие.

Это стихотворение (настолько отличающееся от обычных для Кутенкова льющихся песен, настолько "невыдыхаемое") - пример такой звенящей летней мистики, языческого мифа, но нигде, как здесь, этот миф так не содрогается в самоопровержении: "Тебе кажется, что это покой, но на самом деле это опасность; не завершенное прошлое, а непредвиденное будущее, не дивный новый мир, а неразгаданная старая сказка; инициация ещё не пройдена". И в этом недобром волшебстве находится обещанный Проппом помощник: Тот, кто использует последний шанс, не давая закостенению приблизиться, тот, кто не берёт на себя ответственность за твой подвиг, но готовит к бою - и этот тревожный бой продлится долго, возможно, всю жизнь не отпуская с беспокойного пограничного берега.

Мне кажется, что Царевич в стихах Кутенкова тогда даёт хороший урок добрым молодцам, когда в этом волшебном помощнике ищет помощи, а не зеркала, и целью его смерти (временной, мы же знаем) является не песня о смерти, а спасение чего-то подлинно драгоценного (возможно, спасение от "гибели"). На эту мысль меня наводит и ряд стихотворений, кажущихся наиболее сильными в этом сборнике: "Говоришь мне и говоришь...", "приходи устать от меня вдвоём...", "Днём облачным, а ночью - огненным...", "вот любовью летит самолёт навьючен...", "Санитар" - все они обращены к другому субъекту, подлинному, возмущающему автора ("Шишел-мышел, остёр, зубаст, / я не верю ещё, ещё..."), сокрушающему его ("протягивает руку на дно колодца достаёт голос / рассматривает на просвет / держит не отпускает"), вообще производящему с ним какое-то действие, способное отвлечь от созерцания собственной миссии.

Конечно, это не означает, что сам автор ничего не меняет в другом субъекте. Ещё как меняет! В некоторых стихах Бориса Кутенкова 2014 - 2015 гг. выполняется данное когда-то обещание указывать запредельное.

Что изменилось? Всякое чудо трудно объяснить: наименее болезненное упрощение заставляет меня говорить о победе целого над частью, свидетельства - над замыслом. Но можно выделить и несколько технических чудес. Во-первых, Кутенков постепенно приходит к простому и вполне честному способу "подтягивания" своего интимного героя до героя лирического, даже лиро-эпического: большинство его поздних стихов - о жизни "человека", а не "поэта". С виду формальный, приём всё же свидетельствует и о перемене ракурса (хоть и не окончательной, об этом позже). Во-вторых, кардинально меняются раньше лежавшие неподвижно образы полёта и смерти: теперь они не повод отличить творца от толпы, а самое бытие: полёт и смерть, то самое запределье, о встрече с которым прежде автор мог рассказать лишь как о собственном опыте, манящим тайной, но остающимся чужим. Удивительно это соединение смерти и полёта в других поздних стихах ("Когда прощальный допоёт гобой..."):

Так же и Музыка, всегда лишь называемая "музыкой", нечестным табу, тоже наконец-то начинает звучать сама: "...не золотая её прореха". Крошечный шаг! Неточность! Риск! А на самом деле - начало жизни. Разве рассказ о солёной дудке и вещих снах - не унылая проза по сравнению с риском Нового Слова, поэзией, которая всегда поиск нового пути, нового ключа к чужому сердцу?

Если в поэзии Бориса Кутенкова 2011 - 2012 гг. нервом стихов были обида и боль, в "Неразрешённых вещах" - попытка анестезии, удержания мира в монументе собственного величия, то в более поздние стихи приходит радостная готовность к расставанию с собой, свобода необладания, гимн умирающему зерну, дающему плод.

Теперь - поэт принимает на себя роль "волшебного помощника", слуги:

Нельзя - и не нужно отказываться от самопознания, нового и нового поиска себя, не стоит разбивать зеркало... Но и эта тема звучит по-другому, когда поэта волнует правда, а не миф. Загадочно и прекрасно стихотворение о споре человека с его тоской:

Тоска отказывает человеку в его собственной ценности и повелевает беречь его единственное достояние - заплату, искусство.

Тоска уходит, "машет рукой на сумасшедшего" - ну ещё бы, при чём тут Гвинея и яства! Это Королевич спорит со своим санитаром, истерично не замечая упрёка (ср. строки из "Трамвайных голосов": "мегера тётка-ветеранша / смешной беретик трубный глас / как я её не видел раньше / так не замечу и сейчас / и вот за это невниманье / о бедный смертный неофит / она сама тебя поймает / сама тебя вознаградит / артритным пальцем погрозит"). Но как и раньше, это несогласие с упрёком - защитный кокон, в котором сохраняется целостное "я", держащееся своего центра, своей музыки, не желающее умирать по чужой воле. Итак, тоска становится "речью с тройным дном":

Кто оказался прав? Одному Богу известно. И о Его присутствии в последних стихах Бориса хоть и нужно, но всё-таки очень страшно говорить - поговорим как будто о другом.

Судя по тому, что поэт не перестаёт писать, не передоверяет "начатый дом", можно предположить, что выбран другой из путей - вломиться наугад в чьи-то двери. И хоть стихотворение, о котором я хочу сейчас сказать, относится к другому, более раннему, чем этот, периоду (но более позднему, чем период "Неразрешённых вещей"), мне кажется справедливым столкновение этих двух тем, объединенных разве что заповедью о ближнем.

Этот текст, несомненно, стоит того, чтобы привести его целиком: хотя бы для того, чтобы немного рассказать о его истории. Дорогие современники и потомки, в 2013 г. в Киеве на майдане Незалежности (площади Независимости) произошла революция (как и все революции, родившаяся из предельного несогласия народа с властью), в результате которой погибло множество людей, а в 2014 г., в результате не позволенного и не контролируемого новыми властями голосования, произошёл молниеносный переход прежде украинского полуострова Крым в состав России. В настоящий момент, в 2015 г., на юго-востоке Украины идёт война, и мир не обещает придти скоро.

Множество русскоязычных поэтов в это время считают возможным по-прежнему "не заниматься политикой", т. е. не занимать и не демонстрировать какую-либо позицию по отношению к происходящему. И Борис один из них! Но смерть не может не волновать, и тема войны приходит в поэзию Кутенкова - к сожалению, именно как тема, материал для творчества (рискую подкрепить это мнение лишь ссылкой на устный разговор с самим автором). Совершенно случайно "Песенка о льняном человечке" оказалась в проукраинском альманахе "НАШКРЫМ" (ответ на пророссийский лозунг "Крым наш"): изначально это издание позиционировалось как нейтральное, "аполитичное". Итак, когда позиция автора и контекст нам в целом известны, обратимся к самому тексту.

Без последних двух строк - это стихи об инициации: превращении обычного парнишки в поэта, а в соответствии с терминологией критика Бориса Кутенкова - появлении "внутреннего человека", "поэтической маски". В отличие от тревоги "Неразрешенных вещей" (о неисполненности, ничтожности), здесь - страх за реальность, растождествление поэта и "льняного человечка": "Я смотрю на тебя: безнадёжен, и счастлив, и пьян; / лает пёс, величав караван, приближается Мекка. / Ни на что не сменяешь прекрасный обман..." Уже недостаточно принадлежности к избранным и к "царствию", важна принадлежность к правде. Происходящее - обман, решается сказать Борис Кутенков, жизнь человека рушится.

Которого человека, Борис?

"Что мне Крым, что Майдан". Сама рушащаяся жизнь, горящая смерть (на чьей бы стороне мы не были) относятся в сферу символического, оцениваются как один из предметов поэзии? Да, в более старых вещах Бориса то и дело появляется мотив отказа от гражданской лирики... Или речь о том, что "политические события", убивающие сотни людей, менее трагичны, чем раздвоение одной личности? Неужели это возврат к прежнему масштабированию поэтической персоны? А ведь текст начинался с такого нетипичного для автора "ты", такого обобщённо-личного "ты", в которое больше всего хотелось верить в последней строчке.

Чья же всё-таки жизнь рушится, Борис? Что тебе льняной человечек?



***

В. Н. Топоров писал, что каждая загадка рассказывает о себе самой. Таинственное называет не только тайну, но и самое себя, музыка звучит о собственной истории.

Поэзия тоже любит смотреться в зеркало: она слишком прекрасна, чтобы этого можно было не заметить.

Называет ли она свою собственную красоту?

Горел ли Люцифер собственным сиянием?

К. С. Льюис говорил о двух пониманиях близости к Богу: одна близость дана Человеку по сходству (например, красота, способность к творчеству) - она исчерпаема; иная близость - это степень приближения к Творцу, и здесь предела нет.

Поэт, созерцающий свой дар, найдёт в себе множество тайн и божественных черт, но это путь, имеющий конец - не обязательно гибель, а просто конец. Поэт, забывающий о себе, - Пётр на воде.

Как сказать о музыке, о воде, о ветре? Нужен особый род языка. В каком-то смысле это невозможность говорить прямо, потребность в укрытии. В каком-то смысле невозможность жить "нормальной" жизнью, в "рутинном" (а значит, еще непознанном) течении которой преобладает сюжет и наглядность. В каком-то смысле это невозможность отречься от богатейшего языка поэтической традиции, как порой невозможно отречься от литературного языка ради объединяющего диалекта ближайших родственников (ещё не преданных, но уже отдалившихся). В худших своих проявлениях символический язык попросту скучен и удушлив - подозреваю, что скучным символ делается тогда, когда называет слишком простую, видимую, ближайшую вещь, заслуживающую простого и сфокусированного взгляда - иначе говоря, когда мы пытаемся подтянуть до символа простую шараду. Скучен он и тогда, когда называет опыт, сокрытый от автора, не принадлежащий ему, как, к сожалению, это происходит в некоторых "военных" стихах Бориса.

По счастью, есть в мире нечто столь же реальное, как деревья, лица или эмоции, но при этом не видимое и не ощущаемое в узком смысле; то, что освобождает дорогу любому иносказанию, то, что освобождает от сдавливающей буквальности, то, что освобождает, потому что только это и способно освободить. Вероятно, правильнее сказать: Тот.

И тогда начинается говорение языками: чужими словами, чужими образами, чужими метрами, потому что своего не остаётся почти ничего. Но это не потеря себя в отражениях, двойниках, масках - это, понятное дело, свобода.

Однако стоит Петру взглянуть на свои ноги - и он тонет. Стоит поэту засмотреться на себя - и глоссолалии становятся просто бредом, больным беспомощным бормотанием. Взгляд, обращённый за горизонт, упирается в стену "я".

И в этом отношении, как и в других, поэт не является уникальным существом. Созидание, красота, самоотречение - призвание каждого. Поэзия любима единственно возможной любовью, ласкаема единственно возможным взглядом, она - ребёнок, спасённый в крепкой руке, и спасающий детей великан. Но то же - всякое другое искусство, ремесло, дело, усилие, воля... Трамвай уносится, мир постепенно делается шире. Ликующая смерть неизбежна - но она, как и все прежние открытия, всегда будет под угрозой, атакуемая двойниками и масками. Она, как раньше поэзия, захочет стать идолом. Поэтому, чтобы обещание полёта и смерти не осталось голословным, придётся посвятить себя труду непомнящего полёта и зернового умирания. И вопрос лежит не в сфере поэтики (а мы уже говорили, что Борис в этом деле - мастер), а в личностной, человеческой сфере.

Собственно, весь этот текст - приглашение к смерти. Какой, какой - вот такой. Присоединяйся и ты, дорогой друг Борис, и ты, неизвестный мне Человек. Твоя рушащаяся жизнь имеет огромное значение.




© Надежда Кохнович, 2015-2024.
© Сетевая Словесность, публикация, 2015-2024.
Орфография и пунктуация авторские.




Версия для широкого дисплея
[В начало сайта]
[Поэзия] [Рассказы] [Повести и романы] [Пьесы] [Очерки и эссе] [Критика] [Переводы] [Теория сетературы] [Лит. хроники] [Рецензии]
[О pda-версии "Словесности"]