4 = 3 + 1
После двух смертей впритык, одна за другой, жены и брата, как злоба дня ни довлела, всё равно было муторошно невыносимо. А когда и она переставала довлеть, оставалось одно – выть на луну, которая пряталась от воя за тучами. Плюс пса по человечьим меркам столетнего ветеринар посоветовал, не мучая операцией, усыпить.
Что оставалось? Вспоминать времена, полные жизни, далёкие от смертей, и плакать скуля, или навзрыд рыдать – как уж получится, ни того, ни другого всё равно не умел – в подвернувшуюся жилетку, которая, как назло, подворачиваться не желала.
К тому же оказалось, слишком близкие смерти жажду, спасаясь от них, писать не провоцируют. В отличие от менее близких. Второго ряда. Или же третьего. Близок локоть – да не укусишь. Близка смерть – однако не рядом. Настолько близка, чтобы задеть за живое, настолько не рядом, что свободу мыслить и писать оставляет.
И всё-таки надо было как-то спасаться. Глянул в зеркало – решился на бегство. На бывшую родину, вроде домой, хотя дома давно уже не было, и был ли в месте другом, сегодняшнем, нынешнем – вопрос, ответ на который искать бесполезно.
Надо бежать. Надо исчезнуть. Надо злобе дня вручить полный карт бланш, чтобы кроме её в голове ничего не осталось. Бежать и, побегав, вернуться: двух смертей плюс пёс нет и в помине, остались лишь воспоминания, по причине смерти очищенные от плохого. Коль так – ещё можно пожить, а пока жив – что-то под перо подвернётся. Не бывает иначе. На охотника зверь, как известно, сам по доброй воле звериной обязательно побежит: ловись рыбка большая и маленькая – место всей собственной жизнью прикормлено, как ей, чешуйчатой, не ловиться?
Бежать надо было по-тихому, иначе и так скверную жизнь, как могут, журналюги испортят. Они это умеют. Но – всё удалось. Всё взлетало-садилось, ехало-и-приезжало вовремя. Гостиница оказалась новой, в самом центре, вообще много, пожалуй, слишком, нового оказалось. Не то чтобы новое раздражало – старого недоставало.
Одно только. Девочка какая-то дозвонилась. Оказалось, кто-то из гостиницы продал. Уговаривала долго, упорно, на разные лады, наконец-то сразила:
– Вы гордость и слава нашего универа. Как же вы можете отказать в интервью нашей электронной газете.
Что было ответить? Мало того что родной универ, не так уж часто видевший в своих стенах будущую славу свою, к тому же газета не собачья фигня – электронная! И – голос приятный,
– Гордость и слава отказать не могут никак. Где и когда, только не в гостинице, назначайте. Честное слово, явлюсь.
Она и назначила. В ресторане на нижней станции канатной дороги, на месте былого житья-бытья, где прошло раннее детство.
Рядом с парковкой, переполненной недешёвым заграничным железом, наслаждалась солнечной жизнью, перекуривая временные неудачи и визгливо их обсуждая, стайка бомжей чернозубо закусывала выпитое и съеденное запивала.
Веселя бомжей и заодно всех рядом случившихся под аккомпанемент магнитофона длинноногий, перьями на шляпе лихо покачивая, покачиваясь и сам, напевал:
Опять скрипит потёртое седло,
И ветер холодит былую рану...
Куда вас, сударь, к чёрту занесло?
Неужто вам покой не по карману?
Куда занесло? Как бы домой. Не по карману? Скорей не по душе, во всяком случае такой покой в таким макаром сложившихся обстоятельствах.
Явился в ресторан задолго до назначенного времени – посидеть, поглазеть, подумать, что ей сказать, отдохнуть после долгого топтания по местам едва узнаваемым. Понятно, ни дома, ни сараев, возле которых вершилась война – игралось в неё беспрерывно – у дальнего пленных, самых мелких, понятно, держали, узнаваемого не было ничего. Особым, откуда-то слямзенным шиком было, пошатавшись, упасть со словами: "Я не ранен – убит!"
Умные рестораторы сделали из старинных фотографий обои: со всех стен на посетителей прежние здешние пейзажи смотрели, прежние здешние дома и прежние здешние лица, из прежних здешних одежд прорастающие одуванчиками: денёк пожелтеют и полетят белёсо бабочками или снежинками, за давностью лет без вести пропадая, словно воины прежней здешней войны, непогребённо костями белеющие.
За столиком, вплотную приставленному к окну, из которого открывался вид на верхнюю станцию: по периметру смотровая площадка, сидело четверо. С одной стороны – двое, напротив – один, и у торца сутуловатый, обвисший вниз длинноволосый с огромной лысиной посередине. Вслед за фигурой и длинные волосы, растущие лысины по бокам, стремились вниз, к полу, выложенному причудливой плиткой серовато-розоватого совершенно не здешнего цвета.
На одной стороне сидевшие двое видны были в профиль, сидевший в торце, чуть-чуть к ним сдвинув свой стул: невольно к ним жался. Примерно одного возраста, точно одного поколения. Глядя на них: престарелое пацаньё.
Сидевший один, сам по себе, из другого времени, из поколения их сыновей. Разговор явно общий, похоже, общее дело свело.
У троих из престарелого пацанья по очереди телефоны запели и, получив краткие отрывистые инструкции, были дружно с весёлым жестом ребром по горлу отключены и мёртвыми хотя бы на время куда подальше отправлены.
В ресторан четверо попали не как в хорошей пьесе по очереди, по порядку, зрителям особою фишкою какой подставляясь, но вместе, слаженной группой, где-то вне сюжета сплотившись.
Заоконный солнечный зайчик, пустельга и затейник, время от времени на кого-то из троих, не трогая молодого, напрыгивал, заставляя жмуриться, крутить головой, рукой защищаться. Напрыгивал – словно вылавливал, напрыгивал – выбирал, напрыгивал – словно для жертвоприношения солнцу со всей неизбежностью уловлял.
Трое представителей престарелого пацанья порознь, по одному не говорили. Кто-то что-то, фразу, словечко, словно кольцо дыма из трубки, выпустит изо рта – пошло-поехало: понеслось, заговорили, забарабанили, затараторили, слов не разобрать, но эмоциональные флюиды, словно из первых рядов – слишком ясно, слишком отчётливо: актёры должны ведь достреливать до самых дальних рядов и вверх, до галёрки.
Из всех этих жестов, мимики, словесных осколков получалось что-то никому, кроме них, непонятное,
– Я не должен отчитываться...
– Гордыня заела!
– Но отдаю отчёт в том...
– Себе? Другому – ни-ни.
– Слова сказать не даёшь.
– Если бы слово. А это... Не даю. И не дам.
– Работа такая?
– Может, и так.
Молодой в многоголосие не включался, но, когда в редкие паузы прорывался, трио подчёркнуто затыкалось, они ведь люди, что ни говори, воспитанные и тактичные, тем более у него – что становилось ясней и определённей – была в их застолье особая роль.
Четверо вместе, один из них – он. Ещё библейская формула, матрица древних рассказиков-притч, в которых трое – мейн стрим, общее мнение, а у него, хоть и один из них, роль особая – миссия. Мировая литература формулу эту усвоила – по морям, по волнам с различными вариациями, с разными модуляциями.
"Три мушкетёра": на самом деле их четверо – трое и примкнувший задолго до антипартийной группы хитрый и отважный гасконец. Однако молодой иновременец в мушкетёрскую формулу укладывался не очень: 1 – это, конечно, но 4 – большой, признаем, вопрос.
4 = 3 + 1
Застольный гасконец, в отличие от бородатого и лысо-длинноволосого престарелого пацанья, был безбородо острижен коротко, словно в укор. На ярком фоне предвечернего неба черты лиц их ломались, словно на картинах кубистов. Да и что было в лицах? Гораздо интересней о чём старичьё говорило, увлекаясь и забывая об одном из них, о четвёртом.
До поры до времени в общем гуле было не выловить ни словечка. Но вот двое из-за стола, отделявшего четвёрку от подслушивающего наблюдателя, поднялись, официанты, посуетившись, исчезли, и слова стали достигать жаждущего услышать.
Первые внятности оказались о заказанных среди многого прочего неким им любимых кебабах, которые камнем, попавшим в болото, вызвали множество брызг, риторических вопросов, таинственных пришёптываний, горестно-ностальгических восклицаний. Можно было подумать, трое плюс незримо присутствующий всю жизнь ели только кебабы под разными псевдонимами, разных форм и способов приготовления. Столь великое разнообразие могло свидетельствовать лишь об одном: кебабом называлось всё, что из дроблёного мяса готовилось на вертеле и получалось съедобным.
Понятно, у троих плюс четвёртый отсутствующий, которого замещал безбородый, бывали всякие отношения, трений больших, средних и малых не исключавшие. Но здесь и сейчас, кебабничая, присутствующие их не вспоминали: 4 = 3 + 1.
Казалось, кебабы – основная цель встречи мушкетёров с гасконцем, что было не так: они были лишь увертюрой на пути к цели давно ожидаемой встречи. С ней по общему признанию затянули, о чём, друг друга перебивая, Атос, Портос и Арамис возвестили гасконцу, уверявшему: причина, конечно же, в нём, сообщившему об обстоятельствах, мешавших раньше на родине объявиться.
Кивки головами, аккуратные реплики – мушкетёры соглашались с важностью обстоятельств, полагая, что главному не помешали: они ведь здесь, они ведь все вместе, а месяц туда, месяц сюда – какая, собственно, разница, что такое месяц-другой по сравнению с вечностью.
Когда четвёртый о тамошней своей жизни рассказывал, слушали не перебивая, что было скорей признаком холодной вежливости, чем интереса. Вообще, нынешнее их интересовало не слишком, то и дело соскакивали в далековатое прошлое, когда были в возрасте иновременца-гасконца, который каждому из них мог быть бы и сыном.
В отличие от их холодной корректности, замещающий слушал трио, навострив уши: о той юной и взрослой жизни откровенные в его присутствии разговоры велись, вероятно, впервые, то, чему был ребёнком свидетелем, представало в маненько не очень детски-розовом цвете.
Позаказывали гору еды. Первую бутылку ещё под салаты широким языком корова шершаво слизала, под нескончаемое горячее высохла и вторая, за ней, не мешкая, третья явилась, приветствуя которую, мушкетёры спеть попытались, громкой настырностью внимание публики привлекая:
Пора-пора-порадуемся
На своём веку
Красавице и кубку,
Счастливому клинку.
Пока-пока-покачивая
Перьями на шляпах,
Судьбе не раз шепнём:
"Мерси боку!"
Порадовались. Покачали. Шепнули. Даже лошадей изобразили, пару хлопков заслужив. Следовательно, пришёл час расплаты – пришло время платить, о щедрых чаевых не забыв, с чем были они не согласны, не с чаевыми, конечно: за кого вы нас принимаете? – а с тем, что время пришло, ведь не время властно над человеком, но над временем – человек.
Так им, подвыпившему престарелому пацанью, думать хотелось. Хочется – значит, думай: свободному человеку в свободной стране думать не запретишь, даже глупости несусветные, их, пожалуй, невозможней всего.
Друг другу, не спрашивая, они наливали, но над рюмкой гасконца наливающая рука интеллигентно, ненавязчиво вопросительно зависала: хоть и свой, хоть мы и четвёрка во славу королевы, отечества и мушкетёрского братства, однако, сынок, хоть ты и отсюда, однако, всё же оттуда, так что кивни – бутылка с радостью в твою рюмку отбулькает.
Две бутылки четвёртый склонял при бессловесном вопросе голову благосклонно. На третьей голова удивлённо и довольно решительно ответила: спасибо, не надо. Булькать куда? Рюмка полна. Не отпита.
Ладно. Нет, так нет. Сами домучаем. И не такое одолевали. Ещё есть порох там, где надлежит ему быть сухим, часа своего дожидающийся. Покатые оплывшие плечи перед поставленной задачей по стойке смирно приподнялись, постояли сколько сумели и опустились.
Слова престарелого пацанья стали отрывистей, но ясности не потеряли. Напротив, стали точней и определённей. Из точности и определённости следовали последствия неотвратимо: они трое, сидящие здесь и сейчас за столом, плюс отец гасконца мушкетёрствуют с третьего класса, когда один за другим великого Дюма-отца прочитали. Вместе читали, много чего вместе творили, теперь...
По страшно удивлённому, на миг застывшему лицу произнесшего последнюю фразу было видно: собственные слова, погрязшие в шуме, удивив, за собой повели, потащили – он за ними с ножом и вилкой наперевес, позабыв о на тарелке лежащем. Догнать их, расправиться как Бог с черепахой или вдохнуть, чтобы выдохнуть не парой незначащих слов, но цицероновой речью не во славу кого-то, чего-то, но с пьедестала свергая неистово.
Жутко обидно, подслушивающий самых нужных слов не услышал. Попробуй сам такие срывающие с места в карьер сочинить. Нечего и пытаться. Такие не сочиняются – сами собой проговариваются. А когда ни с того, ни с сего зазвучат, всех услышавших заставляют заткнуться, в слух обратиться. Хорошо бы на такой случай иметь длинное ухо из "Поттера". Впрочем, оттуда не только это хорошо б заиметь: здорово б жизнь, усложнив, облегчило.
Престарелое пацаньё, словно вдруг припомнив хартию вольностей, весело брызгая хохотками, разбазаривало слова совершенно безудержно, базар не фильтруя: давным-давно заранее навсегда всё друг другу простив. Тем более сейчас делать нечего, престарело-мушкетёрский возраст, до которого отсутствующий настоящий четвёртый, увы, не добрался, невозвратимо споткнувшись, требует особо бережного отношения.
Могло показаться, они тогдашние сводят счёты с собою сегодняшними, но нет, перевоплотившись в теперешних, они не желали счёты сводить ни друг с другом, ни с чужими – ни с кем.
Пока длинному уху завидовал, за бурным столом на минуту повисла непривычная, не идущая ему тишина: звон ножей, вилок, бокалов и прочая дребедень звуковая-съестная, ради того, чтобы не слышать её, люди и собираются вместе поесть, разговорами одиночество заедая.
Вот и эти. Чтобы в своём нынешнем бурном времени не утонуть, на пару часов SOS объявили, и мушкетёрские дни, смилостивившись, их подобрали: напоили, накормили, согрели, порванные сюжетные линии вроде бы как заново завязали,
Наконец у подслушивающего картина сложилась. Несколько месяцев назад умер четвёртый, завещавший кремировать себя, что и сделали, прах развеять на верхней станции канатной дороги, на соседнем холме, куда они вчетвером часто топали вместе, поднимаясь по крутой улице, а там, где стояли дома их, устроили нижнюю станцию.
На мгновенье мелькнуло: не сам ли он умер, не сам ли завещал кремировать и развеять? Но не прах – неуместные мысли развеяв, к сложившейся картине в самый раз интервьюерша поспела, у столика богом из машины возникнув, так что последнее, что услышал, были недоумённые слова трёх мушкетёров, выяснявших, у кого из них урна.
– Ты же говорил, заберёшь?
– Не говорил.
– А ты почему не забрал?
– Думал...
– Ты думал?
– Не страшно. Завтра подъедем вместе, заберём и сюда – повторим.
– Он страшно расстраивался, даже когда самые пустячные планы срывались.
– Расстраиваться по пустякам – он это умел.
– Сегодня хорошо посидели, повспоминали.
– Почаще надо бы.
– Пока живы.
Обмениваясь репликами, дружно, иновременца-гасконца не исключая, стараясь пялиться не слишком заметно на интервьюершу, все четверо ненавязчиво взглядами её проводили и удивились ужасно, когда та, от пристальности ускользнув, напротив них за столиком оказалась. Переглянулись – будто плечами пожали, не только удивляясь, но – извиняясь: как такое могло их отвлечь.
Конечно, каждый из четверых, особенно в такой важный момент, достоин внимательного взгляда на его прошлое и на будущее, каждый достоин быть героем персонального рассказа только о нём, но это – другой жанр для других более спокойных времён, которые, похоже, не скоро – если вообще когда-то – наступят,
Разговор за столиком у окна тем временем всё густел, разнообразными тональностями насыщаясь, преображая и говорящих, и пейзаж за окном, который, туманясь, возвращался в годы былые: канатная дорога, словно карандашный рисунок под ластиком, бледнея, совсем исчезала, сменяясь деревьями худосочными, кустарником мелким, отнюдь не земляничными – замусоренными полянами с чёрными следами быстро прогоревших костров, похожими на простыни, прожжённые горячим пеплом табачным. Не зря ведь говорится: дело табак – прежний пейзаж был обречён, даже мушкетёрское братство не вечно, что уж о пейзажике загаженном городском толковать.
О нём четверо (3 + 1, второе слагаемое в зависимости от направленности застольной трепотни – переменное) вовсе не упоминали: не до деревьев, не до кустов. Пейзажик сам по себе из звуков обрывистой речи, которую, пусть не навсегда, но до этого дня они сохранили, вырастал, возрождался, а престарелое пацаньё не подозревало, что к такому великому делу, как возрождение, они прямо ли, косвенно, однако – причастны.
– Творцы, так сказать, ха-ха-ха, – непременно бы съехидничала переменная единица, в новом контексте иновременцем-гасконцем представленная, конечно, не без ментальных, семантических и прочих потерь.
– Да иди ты, – ответили бы мушкетёры малым хором нестройно, отнюдь не удивившись ни тому, что услышали, ни тому, от кого услышали это. У всех у них, понятно, были болячки, лечить которые не любили, отсутствием времени отговариваясь, но слух у всех был прекрасный, тем более что со времён призывных комиссий его не проверяли.
Вначале у столика, потом и на улице, у входа, вроде бы направляясь к парковке, обнимаясь и дружески друг друга подзадоривая, подначивая и толкая, внезапно-смертные битый час выясняли, кто должен был из крематория урну забрать и почему этого не случилось. Заморский гасконец недоумённо на сыр-бор этот поглядывал. Нетрудно было предположить, что, нынешнее обсуждая, мушкетёры припоминают аналогичный случай из прошлого, когда они, ныне отсутствующего не исключая, что-то или кого-то забыли,
Кем был тот, чью урну забрать позабыли, было понять невозможно. Не подойдёшь ведь к чужому столику и не спросишь. Порой доносилось явно о нём, что-то вроде: "За то одно, что делал он хорошо, можно простить всё то, что делал он плохо" – и что? Мало ли о ком можно такое сказать. И о гасконце хотелось узнать, и о каждом из мушкетёров. На большой роман можно было узнать. Только кто сегодня даже малые романы читает? Не для кого было бы нынче романы писать ни Дюма-отцу, ни Дюма-сыну, увы, никому. Тем более что сюжет загадок больших не таил – отнюдь не тайная, абсолютно явная вечеря без главного героя, хотя в честь него, с неполным комплектом апостолов, или вроде того.
Но это – со стороны, оттуда, откуда видней, однако вовсе не то, что внутри происходит.
А там происходило обычное мушкетёрское – воскрешение, ведь каждый живущий должен быть непременно уверен: после смерти его воскресят.
По мере возможностей.
Хоть ненадолго.
Звон бокалов нарушил тишину ледяную, в которой все парадоксы завершившейся жизни безвозвратно в логическую плоскость намертво сгинули, и, бездыханно причинно-следственно безысходно связавшись, тихо-мирно или не очень почили.
Воскресят: вместо того, чтобы печальный некролог по поводу смерти отсутствующего за столом сочинять, восторженный панегирик жизни его воспоют – даже оду величественную, если таланта достанет.
Через час-полтора закончили интервью. Девочка оказалась очень юной, очень красивой и очень неглупой. Будущая журналистка была, похоже, разговором довольна, соображая, какую из эффектных фраз вынести в заголовок. Только ответ на последний вопрос был явно ей непонятен, но и его страстотерпица отважно стерпела.
– А для чего же вы пишите? – Искренне удивляясь печальной судьбе всех ею предложенных вариантов.
Тут, конечно, надо бы, вчинив долгую паузу, изречь нечто достойное алма матери, чем она бы в ближайшую неделю или столетье гордилась. Но вместо этого выпалилось совсем несусветное, вечности не слишком достойное:
– Чтобы урну вовремя забрать не забыли.
© Михаил Ковсан, 2024.
© Сетевая Словесность, публикация, 2024.
Орфография и пунктуация авторские.