[Оглавление]




КЛАДБИЩЕ

(отрывок из романа "Кровь")


Засыпали споро.

Когда подъезжали к воротам, оставляя шоссе, раздалось визжание мчавшегося спасать амбуланса. Под визг втащились в ворота. Открылась, из зелени вырезаясь, дорога. До горизонта, где скала нависала над центральным шоссе страны, тянулась бесконечная череда одиноких надгробий, одинаковых: светлая плита с изголовьем. Их ставила армия: для генералов и для солдат. Отличались надгробия цветом: поближе к воротам, старые - потемневшие, подальше - светлее. На всех - длинные сосновые серые иглы: на одних немного, на других - толстый слой, укрывающий надпись золотом от чуждого взора.

Заходило солнце. Темнело стремительно.

Ехали медленно, и она видела-слышала, отмечала и примечала. Приехали, и все пошло быстро. Прикантовалась бочка, протянув руку, сказала: "Представитель правительства", добавив ненужные звуки - фамилию. Привычка - должность вперед, то ли щит, то ли меч.

Завели в халабуду, сказав: опознать. Открыли лицо.

Он, ее мальчик, с малой ниточкой крови - от уголка рта до шеи.

Подумалось: если б снимали кино, то - следующий план: он, ее мальчик, пятилетний, пухлогубый, ест огромный гранат, и тонкая ниточка красного сока - от уголка рта до шеи.

Потом мальчики, мужики, старики подходили, переворачивали серые ведра с землей и отходили, обходя нарастающий холм. Земля, не прилипая, шурша, опадала - как мокрые листья из прошлой, навсегда прожитой-отжитой жизни.

В толпе мелькнула седая грива, седобородое лицо - один из ее пациентов.

Ведра кончились. Очередь истощилась. Повисла кромешная тишина, и вдруг - зашелестело и треснуло: большая ворона взлетела, захлопала крыльями, с ветки отсохшая шишка упала на землю.

И - спохватившись, стоявшие чуть в стороне - здесь и вроде бы не совсем, мальчики-солдаты в новой - еще не обвисшей, не привыкшей к почти детскому телу форме, подняли винтовки, целясь в заходящее солнце. Парень с двумя гробиками на погонах (просторечное название знаков отличий младшего офицера в израильской армии), в форме, уже приспособившейся к телу, что-то сказал, и трижды раздались - пауза-треск, хлопки.

Впервые увидев его, своего мальчика, в форме, не удержалась от смеха: все свисало, топорщилось; в тот же объем можно бы втиснуть еще одного пацаненка. Она провозилась вечер, но довела убожество защитного цвета до удобоносимого вида.

Они стояли, поеживаясь от холода. Тот, по кому звонили они, мог бы - раскачивая колокол, звонить по ним. Стояли, скрывая холод и страх, опасаясь выдать себя: чувства наружу, словно губ - розовая беззащитная плоть. Стояли плотно друг к другу, боясь рассыпаться, разбиться на мелкие - не собрать, осколки. В другое время они тяготились предписанной близостью, слитностью - никогда не слиянной, болезненной. Стояли, задрав голову, юные кентавры.

Мальчиков забирают в армию в переходном возрасте. Таких, как он. Снизу - мужик мужиком: сильные волосатые ноги, мускулистый живот. Сверху - тонкие руки, узкая, детская - без единого волоска, неуверенная грудь, мягкие - случайные, как трава на песчаном речном берегу, кустики на ребеночьем лице; незадолго до призыва он впервые побрился.

В другой - поменьше, группе солдат узнала нескольких парней, которых когда-то она подвозила. Они - без оружия, морщились, словно от боли. Вместе с ними девочка - в форме. Она плакала, рукавом вытирая слезы. Господи, что за дикость. Носовой платок - зачем? Есть туалетная бумага. И впрямь - зачем?

Доносились - на иврите, обрывки фраз. Некоторые с акцентом. По-русски он, ее мальчик, ее мертвый кентавр, говорил с симпатичным - словно пушок на верхней губе, акцентом. Но когда горячился, акцент выпирал многодневной щетиной.

Он вытягивался стремительно, словно взлетал - из одежды и обуви, шалостей, глупых стишков, язвительных словечек, из замечательно гадкого утенка, превращаясь в юношу, не броско красивого, умного и тактичного. Превращался в принца на белом коне: встретить не довелось, удалось - вырастить. Не умея молиться, глядя на него, повторяла: "Господи, пошли ему незлую судьбу". И всегда хотелось добавить: "Не такую, как мне". Только эти слова представлялись ей не приличными. Не тот жанр. Точнее сформулировать не могла, не хотела, для нее это было самым точным определением. А в них она знала толк.

В армию он не рвался: вставать чуть свет, спать-есть вместе со всеми, бегать-прыгать, когда и куда прикажут. Не рвался. Увильнуть - дело не сложное, проверено и испытано. Армия в таких случаях не слишком настойчива. На кой черт ей такие? Стоят дорого, а толку от них никакого. Она даже не намекала. Бесполезно. Неведомо когда и откуда вселился - болезненный, белоподкладочный, золотопогонный, вирус чести, застенчивого благородства.

У одного из мальчишек в шеренге развязался шнурок. Однажды он, ее мальчик, из-за шнурка упал, с тех пор осматривает обувь с носками, сбитыми от пинания. У другого не застегнута пуговица на ширинке - рич-рач (змейка, иврит) солдатам не полагался. Это словечко впервые услышала в магазине. Он, пятилетний, самостоятельно отправился за занавеску, надел новые брюки и страшно смутился, когда продавщица застегнула ему забытый рич-рач.

Прошлое - помимо воли, овладевало. Там было совсем неплохо, не больно, уютно. Но раздалось колючее:

- Итгадал веиткадаш (Да возвеличится и освятится, иврит; начальные слова поминальной молитвы)... - Подумалось: как гвозди, загоняемые в древесину. Но гроба не было. Завернутое в талит (ритуальная накидка, иврит) с обрезанными витыми шнурами-цицит тело подняли с носилок и долго укладывали в могиле. Так в детстве, поджав ноги усаживался в кресле, где нередко и засыпал - скорчившись, скрючившись, освобождая место в мире, переполненном глупостью, ложью, невежеством.

- Эль мале рахамим (Господь, исполненный милости, иврит; начальные слова другой поминальной молитвы)... - Немощный баритон пытался взобраться повыше, и, осекаясь, обрывался, словно застывал у обрыва. У нее была боязнь высоты, и она одергивала его, когда очертя голову лез повыше, покруче.

Кто-то подвел, вложил в руку камешек, она положила. Хотелось уйти, убежать, но держали под руки - будто могла упасть; глупость, но она не противилась: все совершалось не по ее сценарию. Вырваться-убежать, делать иначе, диктовать свою волю, писать свой сценарий. Вместо этого она стоит у холма, словно вырытого огромным кротом, - для ежа, ощетинившегося не иглами, но - щебенкой. Однажды они случайно набрели на карьер. Камнедробильная машина, в которую загружали огромные камни, грохоча и содрогаясь, выплевывала остроконечную щебенку.

Ей не было холодно. Но - дрожала, прижимая к груди сухой, мятый платок, дрожала, стараясь, чтобы этого не увидели. Было стыдно? Дрожит - бежит от незнакомой толпы, от выстрелов в солнце, от щебенки, от запаха пота, от пыли - от всего, где не было его, ее мальчика. Не было и не будет.

До этого, самого длинного, бесконечного дня ее жизни, начавшегося с известия о смерти и - до холма, до острого щебня, ее укладывающаяся в простые разумные понятия жизнь завершилась. Прошлое не исчезло. Даже стало ближе, родней. Только понятные, словно выстиранные, выглаженные и тщательно разложенные в шкафу ее мальчика вещи стали подобны жгутам, выплюнутым сумасшедшей стиральной машиной, вообразившей себя камнедробилкой. Вместо смиренной обтесанной тысячелетиями гальки - остроконечный щебень, больной.

Прошлое, состоявшееся, отболевшее, ясное и простое выплывало колючей щетиной друзей, ухмылочками подруг, больными, кровоточащими обидами детскими.

Что ей прошлое? Что она ему? Но память неумолима, и она, никого не привыкшая умолять, не противилась. Да и как?

Из прошлого приходили звонки, особенно часто после бесконечного дня. Тактично говорилось о добрых к ней чувствах, о продолжающейся жизни. Как прошлое узнало, было загадкой. Но разными - мужскими и женскими, голосами оно не оставляло, и оказывалось, что прошлое вовсе не было ей чужим, да и она не оскверняла собою его.

Не называемый, не поминаемый в прошлом, жил он, ее мальчик, все больше вживаясь в него, наполняя собой голоса, приходившие отовсюду - из Австралии даже, где всё - говорил он: "Ты Ася знаешь, всё наоборот: вместо лета - зима, а вместо зимы - лето".

У нее постоянное лето, бесконечность, изредка прерываемая зимними редкими, как праздник, дождями. Она скучала по летнему, слепому дождю: тепло и мокро, безудержно весело, как в тот чернобыльский майский день, когда солнце и капли дождя - сквозь клейкость листочков; клен или каштан, под которым укрылась во время грозы. Весело и счастливо. Знала ведь, дура, что дождь с радиацией. Знала - и веселилась.

Из кладбищенских ворот выйдя, мальчики-девочки, опухлости-угловатости, охраняя, из будущего лелея свою туманную, не слишком гуманную юность, стали кружком, защитным цветом отгородившись от кладбища, армии, командиров, пустив по рукам кулек. Описав круг, он иссяк, взвешенный и расчисленный по количеству белозубых ртов, прикрытых еще не потерявшими опухлость губами.

Надо было уходить. Одной. Без него.

Вслед за солдатами она прошла сквозь ворота, оставляя его, своего мальчика, там, за остроконечной оградой, и вместе с ним себя, прежнюю. Дул ветер, неистово выдувая остатки души.

Мальчишка, подгоняемый ветром, на велосипеде стремительно катился с горы. Длинные волосы - пора стричься, не поспевая, летели за ним.

Было холодно. Было пусто.



* * *
4
Шик паризьен


Это была вывеска над старым арабским домом под черепичной красноватой крышей. Зашла - дверь отворила, за ней - обрыв, пустота. Там, сверкая, зеленея глазами, шныряли, шмыгали черные коты, шелестели, ворошили лапами листья, когтями царапали кору деревьев и урчали-урчали, отыскав кусок.

Что-то раздражало, распирало, мучило. Глупое, ненужное, пустое клещами вцепилось, выворачивая душу. Попробовала подумать о чем-то другом, отвязаться. Не получалось. Но и мучившее не додумывалось, не складывалось в слова, мерцало - огоньками вдали, словно кто-то курил, быстро поднося сигарету ко рту и по-детски пряча за спину или в рукав. Мерцание то тускнело, то разгоралось, и в самые яркие мгновения она успевала схватить, понять, зафиксировать. С одной стороны - сапоги с подковами. С другой - история. Как могло соединиться, в чем был смысл, понять не могла. Пыталась соединить-связать, получалась банальность, или того хуже - глупость и чепуха, сапоги всмятку.

Словно, щипая себя - ото сна пробуждая, резко отворила дверь, оставив за спиной город, над которым, как масло на сковородке, разливался шепелявый песчаный зной.

Задребезжал колокольчик. Обычно многолюдный, магазин был пуст. Не было и обычного изобилия. Точнее - товара не было вовсе. Со старинных пыльного истертого бархата примерочных содраны кремовые шторы, валяющиеся на полу, как вечернее - под утро, ненужное платье. Обнаженные зеркала бесстыдно отражали зияющую пустоту.

Разор. Чепуха.

Обычно осаждаемый десятков вопросов, хозяин скучал, читая газету "Вести". Его дед с бабкой были из России, точнее из империи, нынче развалившейся на десятки осколков. Но русский он вроде не знал. Или притворялся? Зачем?

Как бы отвечая на заданный вопрос (она его вроде и не задавала), он продолжал:

- Ничего не поделаешь. Это не только наш, но и их город. Нечего было с римлянами заедаться.

Дворовое мальчишечье слово ее резануло. Но, пройдя проверку на принадлежность к охраняемому большому стилю, плавно спланировало, как легкая пушинка, и легло в предназначенное место.

Все в облике и фигуре хозяина было не доделанным, не завершенным: маленькие кисти рук, маленький нос, явственно выпирающий, но не нависающий над поясом живот. Все говорило о нем: я маленький, ни на что не претендую, я незаметный. Он не смеялся - мелко, захлебываясь, хихикал, повизгивая.

Странно. Заходила сюда одна, без него, ее мальчика. Такое случалось. Тогда, когда ей нужно было что-то купить. Зачем отрывать по пустякам? Зашла одна - а он был здесь. И оба, вдвоем удивленно озирались по сторонам.

Он изменился. Черты стали резче, определенней, словно создатель портрета четче выделил основные линии. В губах не осталось ни грана капризности, щеки побледнели, потеряв остатки румяной детскости.

Но озираться, осматриваться было не время. За дверью магазина совсем недалеко что-то ухало, гремело - гулко и все настойчивей. Вопросительно посмотрела на хозяина, тот в недоумении пожал плечами. Он, ее мальчик, серьезный и повзрослевший, приоткрыл дверь. Выглянул. Улица была пуста. Не зная, добрый знак или нет, они обратились в слух. Короткое затишье сменилось возрастающим гулом. Задребезжали стекла витрин - огромные, от пола до потолка.

Подумалось: легионы начали штурм. Таранные машины на протяжении недель пробивали городские стены. Римляне окружили город со всех сторон - ни войти, ни выбраться уже невозможно. Но запаса продовольствия и воды у осажденных было довольно. Если легионы не возьмут город штурмом, он может продержаться немалое время. Только если даже свершится чудо - римляне отступят, что они, осажденные, будут делать в разоренной стране: поля сожжены, деревья порублены, скот зарезан. От Великого моря до Мертвого, от Галилеи на севере до пустыни на юге - везде ступила нога легионера, вытаптывая поля и прокладывая дорогу тяжелым обозам - римским городам на колесах, несущим побежденным разорение и цивилизацию.

Как-то, подхватив мотив, по возрасту и отдаленности не сознавая отделенности Окуджавы, он, ее мальчик, маршировал со щеткой, напевая:

Десятый наш десантный легион,
Десятый наш десантный легион.

Затаскали его, замусолили. Объявить запрет лет на десять - ни строчки, ни имени. Очищение. Диализ. Непременная составляющая большого стиля.

Гром нарастал. Дребезжанье усилилось. То ли стенобитные орудия долбили стены, то ли стреляли пушки. Так или иначе - надо спасаться. Если вдвоем не удастся, пусть спасется он, ее мальчик.

Приоткрыв дверь, выглянула: ни римлян, ни сикариев (сикарии - наиболее воинственная группа населения Иудеи периода войны с римлянами, завершившейся в 70 г. н.э. падением Иерусалима) на улице не было. Иди знай, кого опасаться. Римляне никого не пропускали в город, сикарии - не выпускали. По одной - латинской, версии их название происходит от слова sica - кинжал. Отсюда - разбойники, убийцы, чьи короткие ножи были коварным оружием. Их скрывали в складках одежды и неожиданно выхватывали. По другой версии - арамейской, сикарии - это кровавые, от арамейского сикра - кровь.

Великий Иоханан бен Закай (еврейский мудрец времени падения Иерусалима 70 г. н.э., с именем которого связывается возрождение иудаизма после разрушения Храма) спасся, притворившись по совету племянника, предводителя сикариев мертвым. С давних времен покойников немедленно после смерти выносили из города. Этим воспользовались ученики великого ребе: спасли его и иудаизм. Ой ли так, дуй ли, вей ли, но так рассказывала Кармит, добавляя, что в их городе, в отличие от остальных мест, принято хоронить даже ночью, после захода солнца.

Она взяла его, молчащего, за руку, подвела к двери, и, распахнув, толкнула. Он не знал, куда бежать. Показала - в усиливающемся грохоте и дребезжании слова бесполезны. Черным ходом, через подъезд, и - дворами. Затем наверх, обогнув магазин, прижимаясь к домам - вдоль улицы стреляли, гулко и методично, пулеметы, над оперным театром надо пробраться по одной из улиц, параллельных Крещатику - там пока тихо. По одному из маршрутов: или кружным путем через Лукьяновку и Подол вверх на Андреевский спуск - маршрутом Николки, или - к Золотым воротам, а от них вниз, к Крещатику, на Мало-Подвальную, маршрутом Алексея.

И там и там - спасение. И как знак, на соседней улице, видный в просветах домов, дрожа, содрогаясь на поворотах, продребезжал трамвай. Дребезжит трамвай - жизнь продолжается. И это - спасение. Пусть временное, но разве есть что-нибудь надежней дребезжащего трамвая? Да и есть ли выбор? Она... О ней пусть не беспокоится. Побрякушки, которые на ней, готова отдать любому - и римскому легионеру и петлюровскому погромщику.

Кто ее, немолодую, уставшую женщину тронет? Внезапно, нежданно-негаданно вслед за отдельными седыми волосами, словно обозначая некий жизни излом, возникла целая прядь, появление которой он, ее мальчик, отметил беззастенчиво, безжалостно, даже радостно:

- Железная леди с белой отметиной.

Он обязан спастись, а значит - спасти ее.

Подтолкнула в спину, и рука, казалось, пронзила воздух. Он пошел, сперва медленно, оглядываясь, затем все быстрей и быстрей, и - во всю мочь помчался. Исчезая за поворотом, поднял руку, прощаясь - исчез, с каждой минутой становясь недоступней римским мечам и стрелам, петлюровским саблям и выстрелам.

Она видела: пробегая мимо афишной тумбы, краешком зрения отметил: "Кармен". От афиши осталось огромное заглавие. Все остальное оборвано. На другой стороне - "Набуко". Весь лист - пожалуйста. Господи! Верди. Золото-коричневые тона. Навуходоносор и хор евреев: Va, pensiero, sull'ali dorate (Лети, мысль, на золотых крыльях; итал.). Этот хор по традиции, начиная с первого представления, несмотря на запрещение, исполняется на бис по требованию публики. Правда, музыковеды утверждают, что это миф, и во время первого представления повторяли хор, в котором евреи благодарят Господа за спасение. Так всегда. Добивается успеха один, а лавры достаются другому.

Увидев его, скрывающегося за поворотом, почувствовала облегчение. Гора с плеч. Вздохнула широко и свободно, подставляя голову под радиоактивный чернобыльский дождь, которого надо было по совету телевизора опасаться пуще всего.

Теперь, когда он был жив, было радостно, весело. Дождь? Что дождь!? Пустяки. Теперь могла подумать о том, чего он, ее мальчик, не знал. Пока он бежит, от опасности ускользая, надо додумать несколько мыслей, которые никак не удавалось додумать.

Вернулась к магазину, на огромных стеклах-витринах которого было написано имя владелицы: "Мадам Анжу". Что ж, если "Шик паризьен", то "Мадам Анжу" несомненно в масть. Распахнула дверь. Вошла. Никого, даже хозяина. Куда подевался? Ушел? Собственно, что ему делать? Товара нет. Покупателей нет. Последние зашли, убежали.

Но не мысль о хозяине была ей важна. И даже не мысль о нем, ее мальчике. Так было всегда: о чем бы ни думала, о нем - тоже. Верила: если думает о нем - значит, жив. Хотя... Хотя здесь она ничего уже поделать не может. Верила: дойдет, добежит, спасется.

Сесть было негде. Заглянула за прилавок - и там ничего. Ладно. Она прислонилась к прилавку, прикрыла глаза. Грохот вроде бы поутих. Стекла дребезжать перестали.

Поняла рано: этой стране она не нужна. Самое страшное было в отсутствии чего-либо личного. Напротив, ей повезло. Намного больше, чем многим другим. Не нужна она была, как и все остальные. Стране не нужны были люди. Людям не нужна была страна. Хлебниковское "самосвободный народ" здесь звучало издевательством.

В городе детства, теплом, ласковом и уютном, славно было провести юность, неплохо и молодость, до полжизни не страшно, но горе тому, кто в этом склизком, болотном раю задерживался до смерти. Память о нем, едва нашедшем пристанище на старом ли Байковом кладбище, или на Берковцах исчезала, покрываясь болотной тиной забвения, которое есть смерть. Предвидеть это было не трудно - к гадалке не ходи.

Лето она проводила на даче в пригороде со смешным именем Пуща-Водица, которое, как оказалось, свое название получил от слова "пуща", то есть густой, непроходимый лес, и названия небольшой речушки Водицы. Правда, сколько ни расспрашивала, не нашла никого, кто видел эту - похоже мифическую, навсегда пересохшую, реку.

В начале лета ее отвозили на дачу. Налегке. Тяжелые вещи за несколько дней перевозил дед. К ее приезду дачная жизнь уже была налажена: по утрам приходила молочница - пожилая, сухая, какая-то серая; было договорено с козой - к ней надо было ходить самим, козье молоко считалось панацеей и было нарасхват, они переезжали на дачу одними из первых, потому успевали договориться. Все остальное было на рынке - маленьком, по утрам только, но много им надо? Тем более - ягода в саду на кустах, зелень - на грядках.

Дачу она ненавидела. В трамвае, в котором ее везли, папа-мама веселились, предвкушая беззаботное - ее навещали раз в неделю, по воскресеньям, время. Мама в легком в синий горошек летнем платье. Отец - большую часть пути трамвай проезжал лесом, ловил за окном ветки с резными дубовыми листьями, с крошечными желудями; порой попадалась черемуха, и тогда весь трамвай, облезлый и дребезжащий, наполнялся праздничным душистым дурманом.

Им было весело. Ей было грустно. Знала заранее: сад с еще не поспевшими ягодами ей надоест очень скоро. Что там делать? Книжки читать она может и дома. Играть? Играть было не с кем. На соседних дачах, как назло, или малыши или мальчишки, глупые и драчливые.

От нее избавлялись. Лучше бы отправили в лагерь. Выезжая из леса, она с завистью смотрела на бесконечный забор, за которым угадывалась другая, настоящая, веселая жизнь. Но это было не для нее. Почему?

- Глупая, поверь, тебе этот колхоз еще успеет надоесть, - это папа.

- Ягоды с куста. Зелень с грядки. Чистый воздух. Свежее молоко. Будете ходить на пруд. Господи, мне бы пожить в этом раю, - это мама.

- Вот сама и живи в раю, а я не хочу, - это она, огрызаясь.

И впрямь, того не сознавая, жила в раю. Может, не-осознание рая и есть главный признак райского бытия? Времени нет. Ночь - день, день - ночь, разве это время?

В пространстве ориентировалась легко, без труда. Садовая калитка - на улицу, по краям у заборов - трава, посередине - колея и прибитая пыль, после дождя - лужи, не высыхающие до следующего дождя. Машины - редко, шумно, натужно урча, облако пыли, синяя вонь.

Слева и справа - соседи, такие же домики-садики, приходят по вечерам к деду на преферанс. В конце сада, за мусорной ямой и за забором - лес, шишки, желуди, кукованье - то ли кукушки, то ли самого леса. И - воробьи, много, везде: и в лесу за забором, и на дороге. А вороны - только в лесу. Их редко видно. Зато слышно всегда. Дед их не любит. Говорит бабке: "Каркаешь, как ворона".

Раз в пару недель дед исчезал. Через пару дней возвращался, уставший веселый, с мешком грибов и корзиной рыбы. Тогда начиналось! Все надо рассортировать, почистить, промыть. В холодильник много не запихнешь, а ни грибы, ни рыба ждать не будут. Рыбу чистили, потрошили и промывали: сперва текла темно-красная рыбья кровь, затем розоватая, и, наконец, вода.

Дым стоял коромыслом, выгоняли, но она крутилась под ногами: мыла рыбу, чистила грибы - до первого пореза, или, как говорил дед, до первой крови. Потом несколько дней вся веранда была увешана сушащимися грибами и рыбами, укутанных в марлю, словно в чадру. Вокруг совершали намаз мухи, жуки, осы. На веранду страшно выйти. А на обед, ужин и завтрак были грибы и рыба, рыба и грибы. Дед, выбирая кости из рыбы, насаживал ей кусочки на вилку, рассказывая, что это самая полезная еда. В грибах костей не было, но полезны они были не меньше.

Сушеную рыбу она не запомнила: видимо, прошла мимо, а вот грибы преследовали круглый год. Из сушеных готовился невкусный суп, а маринованные поддевались вилкой во время празднеств. В левой руке деда вилка со скользким грибком, в правой - рюмка. Он снова пропадал, про нее забывая, как и во время летних рыбно-грибных исчезновений.

Однажды вместе с грибами и рыбой дед привез в маленькой корзинке птенцов. Они лежали под деревом, вероятно, выпали из гнезда. Пушистые, розовато-белого цвета, они пищали, пытаясь крошечными клювиками приготовить блюдо из мухи. Мухи им доставлял в корзинку дед: благо вокруг их было видимо-невидимо. Вечером она попрощалась со всеми, в том числе и с птенцами, которых дед называл удодами. Наутро, придя поздороваться, она нашла корзинку пустой. Спросила деда. Ответил, что улетели. Она не поверила: вчера еще не могли муху съесть, а утром улетели? У них и крыльев почти не было. Но дед стоял на своем. Выросли. Птицы быстро растут. Улетели. Не понравилось им, видно, здесь. Она помнила об удодах весь день. Вспоминала и тихо плакала. Назавтра забыла. И вспомнила спустя годы, живя в другой стране. Случайно.

Где-то далеко, там, за лесом - гром, свист, грохотанье. Слышно даже в доме: железная дорога, гудки паровоза. По улице прямо, потом наискосок направо - трамвай, затем - троллейбус, и дома. А может, не направо, как раз - налево, она еще путается. А в другую сторону от трамвая дорога на пруд: через парк, можно по деревянному мостику перейти, там лучше, больше песка и он чище. Но все равно весь песок в еловых иголках и шишках. Падают с сосен, не убирают. Да и как уберешь, если падают беспрерывно.

Вот и все. Еще - земля круглая, только это совсем непонятно. И - вертится. Может, это так говорится, а на самом деле не вертится она, а копается. Сама по себе. Как лопаткою. По ночам.

Однажды, исчезнув надолго, дед вернулся без рыбы-грибов, с покрасневшим лицом. "От ветра, солнца и моря", - объяснил он ей кратко, а из разговоров взрослых узнала, что дед ездил на родину, то есть место, где люди рождаются, хотя он там и не родился. Здесь она запуталась. Интерес к роду проснулся в ней поздно, уже здесь, не у кого спросить. Все, что знала: род по линии деда происходит то ли из Крыма, то ли из Приазовья. Одним словом, море и степь, соленые брызги, ковыль, чайки и даль без конца и края.

Дед пытался рассказывать сказки: "Жила-была девочка Ася". Дальше - хуже, что-то путаное про грибы, медведей, уху и тарелки. Всегда одно и то же, однообразное, усыпляющее.



...Поджав ноги, она забилась в угол кровати, застеленной всяким доживающим жизнь тряпьем, укрывшись одеялом, прошедшим с бабушкой и мамой эвакуацию. На веранде огромные окна без стекол. В дом ее не загонят. Затевалась гроза. При первых звуках грома на веранде появился немытый, нечесаный соседский Джек. Забился под кровать. Теперь то ли он ее, то ли она его, то ли друг друга они охраняют - от грома, дождя, от скуки, от всего злого на свете.



Там дождь и снег, холод и мокроту терпеть не могла, считала дни до первых весенних теплых дней. Здесь именно этого ей больше всего не хватало: дождя и снега, холода, мокроты.



* * *


Ей снился сон. Во сне - представляла четко, она была режиссером фильма, голливудского по размаху. Сцена скачек - центральная, в них участвует главный герой, а героиня - на центральной трибуне в окружении придворных и слуг: тусклый свет золота, яркий - бриллиантов, страусиные перья. Приезжает героиня на мерседесе. Такой фильм: сам, как сон, не все ясно и объяснимо.

Режиссер на вертолете - над стадионом. Организаторы у входа в сектора проверяют: в один сектор заходят мужчины, женщины, дети, старики и старухи, одетые так, как в Риме эпохи войны в Иудее, в другой - в одежде воинов крестовых походов, в третий - испанские завоеватели колумбова времени. И дальше - по секторам и эпохам.

Тысячи костюмеров, гримеров работают в павильонах, разбитых на территории вокруг стадиона. Год в прессе публиковались фото - требуемый облик для данной эпохи. Всё - с американским размахом и голливудской обстоятельностью. Кино - не прежде всего достоверность, но - исключительно. На всякий случай дежурят медицинские бригады. Погоду обеспечивают команды, нанятые у военных. Солнце задумано предвечернее. Ракурсы - по заходящему. Телекамер - сотни, многие включаются-выключаются автоматически: установлены на трибунах, в воздухе - на мачтах и вертолетах. Приближается время начала.

Всматривалась в сектора - ища ошибку, методично и по порядку. Все было в порядке. Удивительно, при таком стечении народа ничего не случилось, не поломалось. Главное внимание, конечно, - участникам скачек. Там будет по-настоящему: кто придет первым, получит солидный приз. Не обязательно, что его обладателем станет главный герой. Она снимает фильм, который еще никто не снимал: сама не зная финал. Чем закончится? Свадьбой героя? Смертью? В самом фильме не будет ни свадьбы, ни похорон.

Закончив осмотр трибун, переводит взгляд вниз. Там пока никого нет. Но и в подтрибунном пространстве установлены камеры. Участники скачек заканчивают снаряжаться. Лошади запряжены в повозки, позолоченные, легкие и изящные. Все повозки, если смотреть издалека, одинаковые. Но это не так. Похожи, но каждая - плод фантазии мастера. Говорят, что скачки не столько соревнование наездников, сколько борьба мастеров. Конечно, преувеличение. Хотя, резон несомненен.

В наушниках прозвучал сигнал: до начала всего полчаса; установленная точка невозврата. На каждой стадии был предусмотрен сигнал, означающий, что все в порядке, был и другой - если сбои станут критическими, дальнейшее развитие прекратится. Теперь пути к отступлению нет.

Включились громкоговорители. Объявлена пауза. На молитву. Стадион встал. Во внутреннем пространстве люди застыли. Каждый молится, как может и кому хочет. Каждый по-своему, чтоб все удалось. Она встала, закрыла глаза руками, и прошептала короткую фразу:

- Боже, пошли нам удачу.

Имя Бога не назвала: не знала, как и никто в мире. Хотя некоторые утверждали, что знали, превратив имя Бога в предмет своих игр: писали его, вводили себя в экстаз, и им открывалось то, что они хотели увидеть, слышали то, что хотели услышать.

Так она простояла, повторяя молитву множество раз, пока не прозвучал отбой. Всё зашевелилось - словно стояли не шелохнувшись часами, закашляли, словно только этого ждали.

Рассыпается барабанная дробь. Фанфары взвиваются серебром. За ними - громозвучная медь. Лучники выпускают ввысь стрелы. Взлетает белая голубиная стая.

Теперь все внимание - наездникам, лошадям, колесницам. Месяцы тренировок - допущены только лучшие, прошедшие сито заездов: отборочных, полуфинальных. И вот они: соль земли, кровь с молоком. Мышцы напряжены, воля сжата в кулак. Девиз скачек: "Победить или умереть". И каждый из них предпочтет смерть позору поражения.

Раздается вздох стадиона: под уздцы вывели лошадей, выстраивая по дорожкам, чтоб при старте не задевали друг друга. Все сверкает, переливается радугой: повозки, лошадиная сбруя, костюмы наездников. Даже вертолет задрожал, то ли на повороте, то ли завидев выход.

Они стоят во весь рост: подбирали высоких, широкоплечих и узкобедрых, таких - на все времена. Возраста призывного, восемнадцатилетних. Молодые кентавры: на голове у каждого шлем (настояла: чтоб были разные, остроугольные, круглые, треугольные - разных времен и народов), ниже - золотые наплечники, грудь обтянута тончайшей серебряною кольчугой, перехваченной широким цвета артериальной крови поясом.

Наездники стоят во весь рост. Повозки устроены так, что от шлема до ног, обутых в короткие атласные сапожки, они открыты взорам всего стадиона. От пояса до сапожков юные кентавры обнажены: мускулистые волосатые ноги, узкие бедра, на голых безволосых ягодицах - татуировки: у каждого свой тотем: у кого - олень, у другого - волк, все животные быстрые, иди знай, кто кого перегонит? В гонке за жизнь не только скорость важна, порой не она решает.

У всех тщательно выбритые лобки. Там тоже - тотем-татуировка. И юные гениталии - напряжены. Девственники. Впервые обнаженными - на глазах сотен тысяч. Придумали тесты, чтоб распознать, говорит претендент правду или он лжет. Одни обрезаны, другие - нет, но каждый из них мечтает потерять девственность после скачек с главной зрительницей, которую приготовили к брачной ночи - первой в ее четырнадцатилетней жизни.

Гонг. Только это сперва кажется: гонг. На самом деле - колокольный звон, раскатистый, медный. И как один, всадники срываются с места, пролетают круг и, сталкиваясь, стремятся вперед. У одного слетел шлем: ахнули, показалось, что - голова, но крови не было, и развевающиеся волосы успокоили.

Гривы летят, лошадиные ноги мелькают, копыта едва касаются гравия, с седоков льется пот, застилая глаза, покрывая влагой умащенное маслами тело, юные члены опали - они рвутся вперед, к награде, к победе.

Круг за кругом, время несется сквозь них, не они - сквозь время. Звенит гонг - колокольный звон: вперед, из последних сил вперед и быстрей. Еще быстрей, стремительней. Остается несколько сот метров, и вперед вырывается он, ее мальчик. Что-то кричит, поднимая голову ввысь, к ней, к вертолету. Она включает его микрофон и слышит:

- Ася! Ася! Я побе...

Осекается, не зная, как слово закончить. В таких случаях он всегда ее спрашивал, а теперь как спросить?

Она тоже не знает. То ли забыла, то ли выскочило из головы. Она поворачивается, чтобы спросить. Не у кого. Она одна. Пилота на месте нет. Непонятно, как вертолет не свалился. Но главное, ей не понятно, как он, ее мальчик, очутился на беговой дорожке, в фильме, который она снимает. Непонятно: зачем стадион, эти бега. А главное - зачем он, ее мальчик, потный, орущий, с летящими обнаженными гениталиями.

Пытается сосредоточиться - не удается. Разве кому-нибудь удавалось сосредоточиться во сне? Борется, пытается, но, поняв, что все это тщетно, отдается на волю сну, а там... Там происходит ужасное.

Приближается финиш. Мгновение - он победитель, и в это мгновение кто-то коротким мечом на скаку отсекает его гениталии, голову - другим взмахом, и кровавый брызжущий во все стороны водопад проносится на повозке - первый, окровавленный, мертвый.

В следующей сцене она на беговой дорожке: стремительно несущиеся на финиш лошади, коляски, всадники. Она попадает в водоворот, и он крутит ее, несет, подбрасывает вверх и швыряет оземь. Водоворот кружит сильней и сильней. Лошади, повозки, всадники исчезают, растворяясь в кровавом вращении.

Огромная диализная машина перегоняет кровь мира, струящуюся по пластмассовым трубам, от напряжения дрожащим, как змеи: извиваются, а, прорвав плотину, хлещут, мир затопляя кровью.

Вскакивает, тяжело дыша. Она бежит в его спальню. Он спит. Одеяло свалилось. Укрыв, идет пить успокоительное.



* * *
4
Йом Кипур


В этом городе все было загадкой и тайной, которые таились за обшарпанными стенами и ветхими дверьми. И впрямь, по мере постижения, когда стены перед ней раздвигались и приоткрывались двери, оказывалось, что в одном месте до сих пор ютится крошечная синагога, в которой собираются выходцы из какого-то иранского города, где некогда была большая община, а теперь осталось несколько стариков, на большие праздники едва собирающие миньян. Потолок и стены синагоги расписаны известным в свое время художником, имя которого почти забыто, а большинство работ пропало. То, что еще сохранилось, сегодня в плесени - еще год-другой, и исчезнет.

В другом месте за обшарпанной заколоченной дверью сегодня кто-то живет. Кто - не знает никто. Дверь заколочена. Как жилец выходит наружу? Ведь даже самому большому затворнику следует хоть иногда выходить - за покупками, например. Поговаривали, что некогда за этой дверью, в крошечной квартире-коморке жил поэт, каббалист. Его стихи в виде молитв и сегодня читают в некоторых малых общинах. Поговаривают, перед смертью - он был бездетным, и никогда не женился, он создал... Сами понимаете, сказки и враки. Но кто-то ведь там живет. Счетчик воды показывает: расходуют. То же самое - электрический.

Она познавала город, а город, похоже, познавал ее. Во всяком случае, он все чаще и чаще приходил к ней во сне. А, может, она во сне шла по его улицам?

Теперь в жизни реальной она ничего не боялась. Но страх поселился у нее во сне. Однажды приснилось: преследует тень. Собственная тень. Вначале пробовала прогнать иронией, мол, тоже мне, Медный всадник, грохочущий подкованными копытами: мертвого разбудит. Но тень шла за ней даже там, где не было света, и по всем законам ей не из чего было возникнуть. Законы законами, а тень была, пародируя движения: подняла руку, та - за ней, покачала головой - и она. Тогда, убедившись, что тень существует, решила не обращать внимания: авось отцепится.

Она долго плутала по запутанным улочкам центра, заходила в те тупики, где редко ступала нога человека. Плутала долго, настойчиво, терпеливо. Не отступала, следовала как привязанная. Тогда решила перехитрить. Заскочила в тупик - и стремглав, не оглядываясь назад. Когда оглянулась, тень следовала за ней, как ни в чем не бывало. Хоть дело было во сне, рассудок не покидал ее. Надо было выяснить, что тень от нее хочет. Познакомиться, так сказать. Только как? Та ведь говорить не умеет.

Она шла, придумывая, как заставить тень заговорить - понятно, что жестами. Может, тень и сумеет, как знать, только она - наверняка нет. Так ничего не придумала. Попробовала, поднимая-опуская руки, изобразить некий смысл. Но движения можно было расшифровать десятками способов. Как добиться однозначности? Тем более, и у слов однозначности нет. Смысл большинства из них мы узнаем из контекста. У жестов контекст? Может, у гениального мима? Так ничего в общении с собственной тенью не получилась. Когда проснулась, прежде всего, подивилась своей ненаходчивости. Если уж с собственной тенью не смогла договориться, что уж говорить о людях.

Наступил Новый год - Рош а-шана, первый без него, ее мальчика. Мед, яблоки, рыба - магазины продавали многомесячные запасы. Даже самые ленивые закупали, готовили, созывали гостей. Ее позвала Кармит, и нежно отпаивала два дня атмосферой любви и согласия, царящей в доме у самого обрыва, открытого всем ветрам.

За Новым годом надвигается Йом Кипур (Судный день, иврит): сменяя веселье напряженностью ожидания, тревогой и страхом. У нее на сердце не было ни тревоги, ни страха. Потеряв его, ее мальчика, потеряв все, она потеряла и страх, обретя свободу, как Маргарита - умерев, обрела и Мастера и свободу.

Свободна! Свободна! Свободна!

Всю жизнь об этом мечтала. И вот - домечталась. До боли, до рвоты, до судорог. Впору повесить на грудь табличку: "Меняю свободу на рабство" и идти демонстрировать. Демонстрировать? Сколько угодно. Никто и краем глаза не глянет.

В Йом Кипур ей поставили дежурство. По сути дела, это обязывало к одному: не отключать телефон. Если случится что - позвонят, и в течение десяти минут она должна выехать в отделение. Такие дежурства бывали на все праздники и субботы. За готовность сорваться в любую минуту платили, и совсем неплохо. Синекура. Дежурные врачи без особой необходимости их не дергали. Разве что раз-два в полгода кому-то из дежурных приходилось действительно срываться с места.

Накануне Рима звала идти в синагогу. Отговорилась дежурством: мол, неудобно, если вдруг зазвонит телефон. Рима поняла, что причина не в этом: в конце концов, телефон можно было перевести, как она выражалась, в трясучий режим. На самом деле, ей хотелось пойти, но язык молитвы - особый язык. Чтоб понимать - надо учить, а это не просто, и без учителя, боялась, не одолеть. Но главное было не в этом. Она надеялась - хоть этим не могла поделиться ни с кем, что в этот день он, ее мальчик, придет. В последний раз во сне, уходя, он затерялся, исчезая в толпе, словно глухой одинокий голос, неслышный в хоре, выводящем бесстыдно пошлую мелодию, от которой тяжело отвязаться.

Оставшись дома, решив поститься, встала поздно. На улице было пустынно: взрослые ушли в синагоги, а дети еще не оккупировали улицы - на самокатах, велосипедах. Погода замечательная для поста: ни холодно, ни жарко, легкий ветерок. Вышла на балкон, облокотившись о перила, смотрела - направо, в сторону пустыни, налево - в сторону гор.

В тишине телефон заверещал резко и неожиданно. Говорил дежурный врач:

- Мирьям! Вертолет везет раненого солдата. Передали: проблемы с почками, диализ...

- Поняла. Выезжаю. Я не Мирьям, я - Ася.

- Дважды прости: и за имя, и за то, что срываю.

- Выезжаю. Пока.

Через пять минут она уже ехала по пустынным улицам, по которым - надо было держать ухо востро, уже мчались мальчишки. Видя машину, они оглядывались, притормаживали, а иные - сверлили пальцами у виска. Благо, ультра-ортодоксальный район не проезжала, сознательно минуя его. Это удлиняло поездку на пару минут, но там могли и камнями ее забросать. В Йом Кипур ездить категорически было нельзя: невиданное, неслыханное святотатство. Поди объясни, про вертолет, про солдата, почки, диализ.

Припарковавшись, выскочив из машины, услышала голоса - молитву, доносящуюся из больничной синагоги.

Авину, Малкену!
Хонену ваанену,
ки эйн бану маасим.
Асе иману цдака вахесед,
асе иману цдака вахесед,
вегошиену
(Отец наш, Царь наш!
Сжалься над нами и ответь нам,
ибо нет у нас деяний (смысл: добрых деяний).
Сверши для нас праведность и милость
и спаси нас, иврит
).

Быстрым шагом, почти бегом направилась в отделение, а вслед за ней неслось:



Авину, Малкену!
Авину, Малкену!

Автоматическими движениями споро приготовила машину и запустила процесс дезинфекции. Позвонила дежурному:

- Машина через пятнадцать-двадцать минут будет готова.

- Спасибо, Ася, он уже здесь. Я его приготовлю, и вместе с ним поднимусь в отделение

Хотела спросить, что с ним. Но это не ее дело. Тем более - по опыту знала, что в таких случаях врачи часто нервничают: состояние не определенное, анализы не готовы, решения приходится принимать интуитивно. Главное не навредить, но и медлить нельзя.

Не спросила. Пошла приготовить чай: потом, возможно, будет не до этого. Настоящего чая в отделении не было - не захватила, дура, и она положила в стакан два пакетика, может, на что-нибудь будет похоже.

В коридоре раздался скрип. Казалось бы, смазать все эти колеса - работа на пару дней, и в больнице станет меньше грохота. Но это казалось ей, а не начальнику хозяйственной части.

Придвинули кровать: белое лицо - впавшие щеки, заострившийся нос, огромные ресницы, как бабочки, прикрывают глаза. Пока везли, потерял много крови.

Бросилась подключать, а врач тем временем звонил в банк крови: необходимо переливание. Как всегда в таких случаях, катетер ввели в паховую артерию, самую удобную для быстрых подключений. Отвернула одеяло, и ее, привычную ко всему, оглушил запах: крови, грязи, мочи и спермы. Едва не задохнувшись, сглотнув, она заученными движениями отвернула край трусов, в которых, словно птица в силках, запутался его самый честный, вполне вероятно, девственный орган. Протерла спиртовым тампоном поле - надо выбрить, но не сейчас, и стала подключать к катетеру пластмассовые трубки. Давление низкое. Надежда - на кровь.

- Принести нашатырь? - Врач даром, что молодой, заметил.

- Нет, все в порядке.

Медицина - машина неторопливая, ни врачи, ни медсестры спешить не любят, но в экстренных случаях работала, пусть не смазанная, четко, без сбоев. Подключив, проверив данные монитора, она уже читала врачу данные на пластмассовом мешке с кровью, а он их сверял с бланком заказа.

Лишь начав переливание, внимательно посмотрела ему в лицо. Мальчишка был без сознания. На поддоне кровати валялось окровавленная грязная форма. Не понятно, для чего ее сохранили? Носить эту форму - даст Бог, очухается, он явно не будет.

Кровь споро и весело бежала по вздрагивающим трубкам. Это ее успокоило.

- Ася, спасибо. - Она крутнула головой в поисках врача, но тот куда-то исчез.

- Не за что. Что с ним? - спросила в пространство, из которого прозвучал короткий ответ:

- Осколки ракеты. Ранение в живот и ноги. Сильное заражение. После диализа будем решать вопрос об операции.

- Родные знают?

- Он солдат-одиночка. В Стране у него нет родных. Иди попей чай, остынет.

- Уже остыл. Сделаю новый. Тебе заварить?

- Пожалуйста, только покрепче.

- Ничего что в Йом Кипур?

- Нам с тобой можно. Даже необходимо. - И в это мгновение, словно пробившись сквозь толщу бетона - перекрытий и стен, донеслось:

Авину, Малкену!
Авину, Малкену!

Она вгляделась: совсем мальчишка, если бреется - то так, для виду, раз в неделю. Ей хотелось что-нибудь сделать, чтоб он пришел в себя, открыл глаза, заговорил, рассказал о себе. Она про себя повторяла те единственные слова молитвы, которые знала, а голоса вторили ей. А может, наоборот она вторила им?

Авину, Малкену!
Авину, Малкену!

Повторяя, просила Бога, чтоб мальчишка очнулся, выздоровел. Хотелось чем-то пожертвовать, дать обет, от чего-то очень важного для нее отказаться. Как Елена Прекрасная, Елена Рыжая из булгаковской "Белой гвардии". Отказалась от мужа - а брата спасла.

Отказаться - спасти. Только от чего она могла отказаться? Пожертвовать - чем? Так ничего не решив, еще раз взглянув на мальчишку - может, лицо чуть-чуть порозовело, или только кажется, пошла заваривать чай. В один стакан два пакетика, и в другой.

- Сколько сахара?

Откуда-то из пространства, неожиданно выплыв, вырисовалось лицо:

- Спасибо. Без сахара, Ася.

Она вспомнила. Вспомнила это лицо. Парень - легенда.

Однажды он возвращался с работы. Наткнулся на оцепление. Пошел к полицейским узнать, в чем дело. Оказалось теракт. Пока съезжались амбулансы, он был уже у покореженного автобуса. Вынесли девушку. Из шеи - хлещет кровь. Ничего нет под рукой. И он затыкает пальцем - не дамбу, не бездну, он затыкает артерию. Подскочил фельдшер, и он - левой рукой, ввел ей дыхательную трубку. Так они ехали в больницу: он закрывает пальцем артерию. Шел рядом с кроватью до операционной.

Передав девушку хирургу, почувствовал: что-то с рукой. Потом оказалось: вывихнул. Взял такси, добрался назад. На ветровом стекле - штраф за парковку в неположенном месте.



5
Скрипка и флейта


Она ждала. Ждала, чутко вглядываясь в занавеску - не шевельнется ли. Его не было очень давно. Пора.

Накануне очень устала. Свалилась в постель. Но под утро - скоро звезды гаснуть начнут, проснулась. Поднялась на подушку, повыше. Прислушалась. На макушку пристроила ушки - его детское выражение.

Но не выдержала - задремала. В полудреме: пенится кровь, пузырится. Волнами катит на берег. Море красного цвета. Читала - есть такое, красное - от водорослей. Только не пенится, не пузырится.

Море - красное. Она на берегу. Только во сне у берега цвета нет. Обычно он желтый. Но это ведь сон, из которого вырваться необходимо: иначе пропустит дрожание занавески. Она силится - не выходит. Словно что-то держит, цепко, упрямо.

Господи, откуда он взялся? Это тот, с радио, который морочил ей голову с гонораром. Давно забыла, а вот, поди ж. Силится вспомнить - и вспоминает. Разве это надо ей вспомнить?

Фамилия - Паз (золото, иврит). Омерзительная, однако. Что за человек, который позволит величать себя такой гнусной, собачьей кличкой, короткой и звонкой, словно пощечина?

- Паз, - звала свою Текилу Рима.

- Паз, - цыкала в темноту на помоечных кошек Кармит.

Паз! Навязчивый, как запах ванили. Как от него отделаться?

Паз! Это все, что при перемене фамилии осталось от благородного Пастернака! О времена, о клички! Правда, владелец вполне подходит к фамилии: благоприобретенной глупостью, врожденной тупостью и наследственной дермовостью. Паз не фраер (в иврите имеет значение: человек своего не упускающий)! Пусть у кого прилипает язык к гортани, у него зад прилипает к служебному стулу, из которого на банковский счет проистекает зарплата. Не спугнуть его, не подвинуть.

От него всегда дурно пахло: мыслишками жалкими, убогим чиновничеством, обрыдлым - и ему, и его толстой жене, супружеским силиконовым сексом.

Как пришел - так Паз исчез. Куда делся?

Осталась один на один с темнотой, тишиной, ожиданием. И - дождалась.

Вздрогнула занавеска, дрогнула тишина, темнота озарилась.

Он появился - вдруг, как всегда. Нежданно-негаданно - жданный и гаданый.

Он, переваливаясь, как пингвинчик или утенок, шел к ней, шлепая босыми ножками - шурша, шелестя. Было жарко - пижамную курточку не надел, штанишки сбились, скорчились у колен. Шлепает звонко, уверенно, знает: здесь примут в любом виде в любое время.

Фигура вырезывается из темноты, и неуклюжая птица - вслед за птенчиком между по-детски припухших ног: вот-вот выскочит. Но вместо птенчика - духифат, королевская, царская птица, коронованная обрезанием. Он сам, ее мальчик, попросил ему сделать брит. Не сказал, почему. Попросил - и все.

Он приближается к ней, к постели, юный кентавр: взрослый мужественный - от пояса вниз, ребенок, тощий детеныш - от пояса вверх. Он не брит: верхняя губа, подбородок. Пока еще особенно нечего брить.

Он подходит к постели, и, подняв одеяло, малыш ложится, к ней прижимаясь. Забыл, что он взрослый. Он райски, ангельски юн, чист и невинен. Какой красный угол? Угол синий? Чепуха, пустое.

Он прижимается к ней, сжимая груди руками. Протягивает губы - осторожно ласкает губами соски. Детским губам необходимы соски. Иначе детенышу не уснуть.

Кентавр прижимается к ней, его духифат напряжен, и слепо тычется, пытаясь познать плоть неведомую, плоть чужую. Она помогает ему. Духифат расправляет крылья, напрягает корону, и они познают друг друга, как первые люди в Ган Эден (рай, иврит), как первый Адам и первая Хава.

Она вспоминает, как долго ждала, как жаждала долго, бесплодно. Теперь - познала его. Она ласкает его духифатик, усталый, обмякший, руками-губами, она гладит его, и он, откликаясь, целует ее соски, языком ласкает влагалище. Воспрянув, его духифат снова входит в нее, уверенно, ласково, осторожно.

Она вскакивает в постели, мокрая, измочаленная. В ушах: "Вот гороскоп, наследника родишь" (Ю.Мориц).

Темнота сменилась рассветом. Звенит будильник. Надо подняться. Сегодня, как всегда, ее ожидает кровь.



Едва выйдя из лифта, услышала звуки музыки. В этой больнице такое было не в диковинку. Здесь можно было встретить и клейзмеров и клоунов, а на праздники сбегались все кому не лень: совали больным конфеты, печенье, питье - всякую всячину. Особенно опасны были движимые лучшими чувствами доброхоты детям. Когда такие делегации появлялись у детских отделений, их старались перехватить - предупредить, обезопасить.

Услышав музыку и удивившись лишь неурочному часу - было время начала ночной смены, когда всё уже успокаивалось, она пошла коротким путем, как ходила всегда, - через детское отделение.

Она шла - музыка была слышна все сильнее. Можно уже разобрать - скрипка и флейта. Сочетание непривычное. Скрипка - непременно, но флейта - гость редкий.

Прислушалась. Скрипка плакала. Флейта рыдала.

Свернула за угол, и вместе с музыкой - поразила толпа, сгрудившаяся у одной из палат. Между слушателями и открытой дверью - в больнице их всегда держали открытыми, так врачам-медсестрам спокойнее: не заселенное пространство, словно кто-то невидимый очертил круг. В толпе врачи, медсестры, весь больничный люд, мамы детишек и сами детишки постарше.

Мелодия, которую выводили скрипка и флейта, была жалобной, рыдающей и - возвышенной. Между ними шел диалог: скрипка начинала, флейта - подхватывала, затем, как бы возражая себе, обрывала начатую тему, резко уходила в сторону, испугавшись. Тогда флейта подхватывала: высокие звуки неслись ввысь, вон из пропитанного лекарствами и страданиями пространства. Более земная, привязанная к знакомому, обжитому, скрипка принимала вызов - стремясь вслед за флейтой ввысь и прочь.

Присмотрелась, выглядывая из-за плеч. И на флейте, и на скрипке были небольшие светлые пятнышки: словно родинки на теле ребенка.

Обогнула молчащую, внимающую музыке толпу. Хотела остановиться - было неловко, словно присоединиться без приглашения к чужому веселью. Она шла, и музыка следовала за ней, становясь тише, но не смолкая.

Поворачивая за угол, споткнулась: гравюра, то ли недавно повесили, то ли не замечала. Да и мудрено заметить среди безъязыких пейзажиков-цветочков, пятнающих стены. Художник, возомнив, изобразил Творение. Земля пуста и хаотична, и дух Господень - одинокий, страдающий, бесприютный, над землей витает, творя.

Увидела - и споткнулась. Скрипка и флейта дрожали, сорвавшиеся в тремоло. Музыка, в последний раз всхлипнув и воспарив, стихла, оборвалась.

Остановилась перед дверью, ушибленная тишиной.

Все было спокойно. По больнице шел сумасшедший. Без бритвы, с растрепанными волосами. Тихий, счастливый, не радостный человек.

На улице пьяный ветер, словно собрав все вместе, швырял на землю запоздавшие дожди. Делать нечего - за несколько десятков метров, которые она проскочила к машине, промокла насквозь. Ветер с дождем, казалось, были готовы вырвать душу из тела и швырнуть ее на мокрый грязный асфальт.

...Назавтра ей рассказали, что этой музыкой папа-скрипка и мама-флейта прощались с двухлетней дочкой. Ребенок был в коме. По сути, умер. Врачи решили отключить от машины.

Родители-музыканты попросили разрешить им сыграть. С последними звуками машину отключат, и детскую душу примут ангелы, заботливо вознося - к сапфировому престолу. Под звуки флейты бездомной и бесприютной скрипки.



Пустыня, бесконечная, безводная, варварская, пустая. Пустыня - и в ней беспощадная желтая жажда. Пустыня - и в ней видение, безумное, татаро-монгольское. Одинокая пара: всадник на сером коне. И нет больше сил держаться в седле. Свалившись от жажды, умирающий всадник протыкает ножом жилу коню - и пьет его кровь, упырно и ненасытно.

На горизонте из вечности в вечность переплывают горы.

Мокрая, скользкая, вьется дорога рядом с границей: позади пустыня, впереди - горы. Ветер рвется, стучит, каплями брызжет в ветровое стекло.

"Кружит-кружит, идет ветер - на круги свои возвращается ветер
(Когелет 1:6).

Вслушивается в тишину, в мандельштамовский Silentium (молчание, лат.), в праслово - не разделенное на слово и музыку.

Тот, из красного угла, писал ему, ее мальчику:

"Я не знаю, что такое жизнь сама по себе, жизнь без смерти. Чепуха. Глупость. Бессмыслица. "Жизнь" - такого понятия нет, и быть не может. Существует жизнь-смерть. Единое слово. Единое понятие. Единые дух-и-плоть".



Йоре - у первого, веселого, теплого, ласкового, омывающего дождя есть свое имя. Мчится ребенок - руки к дождю, смеется, счастливо, просторно.

Йоре, мазл тов! (Первый дождь, поздравляю, иврит).

Кого поздравляет? Йоре? Себя? Весь мир?



Тихое, спокойное море. Чайки стремительно, не суетливо прочерчивают от берега к солнцу чистую линию жизни-и-смерти. Легкие облака. Сапфировое безмолвие.



Припарковав машину, входит в подъезд. За спиной отбойные молотки, сотрясая воздух, кромсают асфальт. У соседей - радостное оживление. Немолодая бездетная пара вернулась несколько дней назад из Сибири с усыновленным ребенком. Сегодня был брит (полное название: брит мила, церемония обрезания, иврит): мальчика по имени Иван нарекли Иохананом, словно возвращая искаженному временем и пространством еврейскому имени его истинное звучание. Воистину: будет помилован! (значение имени Иоханан на иврите.) Все смыкается: там и тогда, здесь и сейчас. Недаром, наверное, ей снился сон: проснувшись, увидит снег.



Они - возвращаются. Машина легко поднимается в гору; на горизонте, от края до края, от Мертвого моря до моря Великого, словно руки сцепив, простирается огромная полноцветная радуга.



Поставила точку. Перечитала. Это - начало? Конец? Не решила. Да, и к чему это все? Зачем?




© Михаил Ковсан, 2011-2024.
© Сетевая Словесность, публикация, 2011-2024.




Версия для широкого дисплея
[В начало сайта]
[Поэзия] [Рассказы] [Повести и романы] [Пьесы] [Очерки и эссе] [Критика] [Переводы] [Теория сетературы] [Лит. хроники] [Рецензии]
[О pda-версии "Словесности"]