[Оглавление]




ПОВЗРОСЛЕВШИЕ СКАЗКИ

БЕССМЕРТНЫЙ КОЩЕЙ
БАБА ЯГА
ПАМЯТНИК
ВРЕМЯ
СНЕЖИНКА
СТРАХ
СКУЛЬПТОР


БЕССМЕРТНЫЙ КОЩЕЙ

Тяжело жилось Кощею Бессмертному. Где жилось? Это не так уж и важно. Как жилось - гораздо важней.

Был Кощей тощ, словно мальчик, или не кормленый раб. Впрочем, и впрямь Кощей был рабом страшных мыслей своих, вопросов своих безответных. Ни над каким златом вовсе не чахнул. Не до того ему было.

Своим бессмертием ужасно Кощей тяготился. Если он человек, то не бессмертный. Если не человек, почему бессмертием тяготится?

Если был он всегда, почему всего, что с ним было, не помнит? Если в какой-то миг появился, когда и почему вдруг стал бессмертным?

Эти вопросы днем его донимали. Эти вопросы мучили его по ночам. Сидя дома, ими терзался. Выходя на улицу, с ума сходил, сам себе задавая.

Что с Кощеем случилось? С Бессмертным что приключилось? Над златом чахнуть осточертело. А что за Кощей, над златом не чахнущий? Всё равно, что русалка бесхвостая. Или кентавр без ног и копыт.

Опять вопросы. Снова вопросы. Вот бы чудо: вопросы исчезли, одни ответы остались. Увы, чудом не пахло.

А пахло жареным мясом. Тянуло сытным дымком, всё на свете, даже проклятые вопросы Кощеева бытия отгоняя. "Каждый день где-то праздник", - облизываясь, завистливо думал Кощей. И ему захотелось заплакать.

Беда! Плакать он не умел. Может, в детстве, которого вовсе не помнил, умел, но давно разучился. И поскольку последнюю тысячу лет жил уединенно, то вид плачущих, да и веселых совсем позабыл.

Снова невыносимые вопросы, преследуя, его обступили. Дымок обоняние щекотать перестал. Вегетарианская явь мясоедские миражи отогнала, и несчастный Кощей, зная, что ничего нового не увидит, на всякий случай вокруг оглянулся.

Всё было по-прежнему. Ничего не изменилось. Как и всю предыдущую жизнь, на необитаемом острове, никому зла не творя, Кощей обитал. Задумался, зашатался Бессмертный, о собственную мысль внезапно споткнувшись.

Если я обитаю, можно ли остров необитаемым полагать? И на этот вопрос, как ни бился, на завтрак поедая жасминовые лепестки, он себе не ответил.

Коль на вопрос не ответишь, за ним еще более страшный последует. Истина подтвердилась.

Если до острова, на котором он обитает, дымок сытный доносится, значит ли это, что есть остров соседний?

С одной стороны, безусловно. Ведь вдыхает же он, соблазняясь, ноздри до беспамятства раздувая, этот дымок. С другой - кто поручится, что он не мираж, не фата моргана обонятельно дымовая. Были бы соседи - ответили. Вопрос: есть ли соседи?

Эта квадратура мысли Кощеевы, свербя, закружила. В беспамятстве спрашивал он себя:

- Я есмь Кощей Бессмертный, не так ли?

И сам себе отвечал:

- Безусловно!

- Что служит этому доказательством, никем и ничем неопровержимым?

- Знаю! Я знаю ответ!

Ринулся Бессмертный, словно глупый отрок прыщавый, к дубу, дереву единственному на всем этом острове, то ли населенном Кощеем, то ли совершенно безлюдном.

Стал рыть руками под дубом. Не желуди интересовали Кощея! Собственного бытия доказательство!

Вырыл. Вытащил. Отворил.

Из сундука наутек заяц пустился. За ним ринувшись, Кощей зайца в два счета догнал. Обнял зайца медвежьим объятьем - хотя сроду-веку медведи на острове не водились - утка из зайца, подмигнув, озоруя, взлетела.

Ее Бессмертный, в ворона обратившись, изящно изогнувшись в полете, догнал. Удачно так получилось.

Из утки яйцо вниз полетело, Кощей на лету его подхватил, но не рассчитал: игла, Кощеева смерть, выпала и в океан-море упала.

Был бы там рак, словно в сказке, сослужил бы он службу - со дна морского поднял иглу, помог бы Кощею покончить с бессмертием. Но раки там не водились.

Маленький остров достался Кощею. Сколько помнил себя, Кощею хотелось, ломая матрицу, полюбить. Только для двоих тесен был остров.

Врут те, кто Буяном его называет. Безымянный остров Бессмертного. Остров Кощея не может не быть безымянным.

А еще врут, что Кощей у кого-то невесту украл.

Сами подумайте, до того ли Бессмертному?


БАБА ЯГА

А Баба Яга не на острове в море-океане жила - в глухой чаще лесной, в кривой избушке жила она одиноко. Была Баба Яга довольно беспечной, не знала, не помнила, где смерть свою спрятала. Может, потому что о ней вовсе не думала. Вообще, не была она любомудра, простым умом весьма простовата.

Чужим кулинарным дымком свое обоняние Баба не тешила. Коли дым чужой касался ноздрей ее, морщилась с отвращением. Слишком грубы были запахи скудоумных и небрезгливых, поблизости от леса ее, от избушки ее печи топивших, гнусное варево свое торопливо и омерзительно сочинявших.

Сколько помнила Баба себя, готовить, варить, кулинарничать была мастерица. Ей бы в Париж шеф-поваром подрядиться, но лягушек она не любила: не родная кухня, чужая. Да и поварята там, сказывали, юродивые нерадивые.

А в избе ее, не врут, слегка кривоватой, так себе было. Без изысков, и не всё, как надо, служило. Что поделать, изба без хозяина, того сроду в феминистском этом раю не бывало.

Зато кухня! Чудо! Упоение! Наслаждение!

Чего только не было! Не было ничего! Такого, чтобы мешать Бабе кудесничать.

Приправы местные и заморские, склянки-банки простые и ложки-поварешки чудные.

Кастрюлищи, кастрюли, кастрюльки, едва заметные кастрюлята, неугомонные пострелята, из рук валящиеся, неведомо куда убегающие.

Всё чистотой неуемной блестит. Неумеренной вымытостью невыносимо сверкает.

Может, за это Бабу Ягу не любили?

Ох уж, завидовали. Ох уж, напраслину возводили. Ох уж, на нее клеветали.

Ведьма она и колдунья, в ступе летает и следы помелом заметает, горбатая, нос крючком, нога костяная.

Откуда толки такие? Всё потому, что никто никогда Бабу Ягу своими глазами не видел. Слухи да слухи. Сплетни да сплетни. Чепуховые, гестоповатые.

Баба? Понятно, хотя о женщине вовсе не старой, к тому же, никак не горбатой, с носом большим, но не безобразным, с нормальной ногой, всё же не стоит.

Яга? Даже умные толком не знали, что это значит. Ходили вокруг странного имени, споря, причмокивая. То ли страшная, то ли злая? А может, добрая и симпатичная?

Хорошо, что всего, что о ней говорят, Баба не знала: газет-книг не читала, радио не слушала, телевизор она не смотрела. Об интернете нечего говорить. Какой в лесу интернет? Вай фай откуда возьмется?

Но главное в чем Бабу Ягу обвиняли... Ни в сказке сказать, ни пером описать. Хорошо, что не сказку рассказываю и пишу не пером. Бог знает что не спеша набираю.

Так вот, степенную женщину, не слишком юную, но вовсе не старую, можно сказать, весьма целомудренную, обвинили...

Простите. Клавиатура, сопротивляясь, набирать не дает.

- Цензуру надо мной учиняешь? Почему отказываешься про Бабу Ягу набирать?

Ничего не ответила. Потупленные было глаза, прикрыв веками, к потолку подняла и заморгала.

Жалко стало: новая беспроводная, белым по черному отчётливо, выразительно.

Стал дальше на бумаге ручкой писать. Стал - да не пишется: ручка пастой полна, а не пишет, бумага чистая, но рвется, крошится, а рука и вовсе двигаться позабыла - в голом пространстве выводит каракули.

Пришлось старую клаву в чулане искать. Это старый конь борозды, как говорится, не портит. А старая клава не может сосредоточиться. То букву пропустит, то запятых напрудит, то пробел нужный заныкает.

Роптать, однако же, не приходится. А приходится с грехом - если бы пополам! - с молвой гнусной, клеветой омерзительной кое-как управляться.

А молва-клевета утверждает: юных красавцев, молодцов удалых заманивает Яга. Баню топит, одежду молодецкую слезами горючими Баба сжигает, за стол приглашает, кормит и поит - самогон у Яги не здешний - в постель укладывает, ничем не укрывая!

А на самом деле не так. Вовсе не так. Не так совершенно.

Не только молодцы и красавцы, но и девицы и красавицы, впрочем, не очень молодые и не очень красивые - все в гости напрашиваются, Бабино Ягиновых блюд-разносолов отведать.

Каждого в баню спроваживает, чтобы чистоту ей не ломали, порядка ей не порушили. В бане гость моется, одежду с дороги стирает, тогда только за стол приглашают.

И уж потчуют - сколько съест, наливают ему - сколько выпьет.

В постель? Без проблем. Только за отдельную плату, пожалуйста.

В Париж Баба Яга не поехала, хоть и звали. В родном лесу, в родимой избушке гостиницу и при ней ресторан Баба открыла.

Гостиница, правду сказать, на любителя. Но ресторан для гурманов!

Не был я там, мед-пиво не пил, потому по усам не текло и в рот не попало.

Зато и счет не оплачивал.


ПАМЯТНИК

В одной совсем не плохой стране, в одном ее городе совсем не плохом, в одном совсем не плохом парке этого города, находящемся на совсем не плохом зеленом высоком холме, стоял памятник совсем-совсем не плохой. Многие думали даже: хороший. Памятник был очень старый, от времени совсем-совсем почерневший.

Никто не знал, когда воздвигли его: то ли тогдашние газеты, в городской библиотеке хранившиеся, об этом не сообщили, то ли сообщили, но почему-то пропали. А самое главное, все надписи на памятнике поистерлись, хотя несколько букв и цифр всё же осталось, однако было их недостаточно, чтобы понять: кому этот памятник.

Не то что бы этот вопрос никого не заботил. Время от времени, раз этак в двадцать пять-тридцать лет общественность города ставила проблему и вопрос обсуждала. Версии, гипотезы выдвигались в избытке. Многие считали, что это памятник основателю города. Но принятая к исполнению версия гласила, что основатель был не один. Следовательно, не могли же воздвигнуть памятник лишь одному.

Согласно другой гипотезе, это был памятник воину-освободителю. Была когда-то с кем-то война, и он, тот, кому памятник, первым в город ворвался на танке или, говорили другие, на лихом скакуне, третьи утверждали: придя пешком, не ворвался - приплелся. Никто не знал, что за война, с кем и за что.

Сами собой споры стихали. Другие проблемы, заботы иные их вытесняли. А памятник как стоял безымянным, так стоять продолжал.

Сработан он был на века. И, некую часть этого срока уже простояв, потихонечку разрушался. Даже в постаменте появились дыры и трещины, а в скульптуре - странные борозды и полоски.

Начальствующие над городом решили памятник починить, укрепить, утвердить. Как ни как, это святыня. Решили обратиться к начальствующим над страной за помощью и указаниями. Но - затруднились, о вопрос вечный споткнулись: кому?

Как объявлять святыней то, неведомо что? Как ремонтировать неведомо какую святыню?

Объявишь, отремонтируешь то, что объявлять и ремонтировать не только не надо, а...

Вымолвить невозможно. Детьми пели песни, хороводы водили, речевки кричали, салют отдавали. Взрослыми надежды, венки и цветы возлагали.

Долго веревочка вилась, почти бесконечно. Совсем памятник занемог, совсем облупился. Пока в счастливом одном поколении мудрец один объявился. Благодаря ему решение приняли соломоново.

Кстати, сам он не скромничал, объявляя себя действительным потомком царя Соломона в сто пятьдесят восьмом поколении, хотя родной его брат, тоже потомок, утверждал, что два поколения брат прибавил из жадности. В чем была жадность? На этот вопрос, считая его провокационным, брат-потомок не отвечал.

Предложил мудрый потомок памятник обнести высоким бетонным забором. Чтобы не был он виден. Вроде бы есть. Если надо его предъявить, пожалуйста, вертолет вызываем. И вроде бы нет. Ни венков, ни цветов, ни надежд, ни речевок, ни хороводов. А через десяток-другой поколений потомки, поумнев, разберутся.

Так и решили. Обнесли забором. Любопытные дыр понаделали. За процессом разваливания внимательно наблюдают, сроки высчитывают: когда руины объявят священными?

Надо же возлагать что-то куда-то, где-то водить и что-то питать.


ВРЕМЯ

Жил-был художник. Его работы нравились людям, они охотно их покупали, вешали на стены и любовались. На выставках у его работ всегда было больше зрителей, чем у других.

Он рисовал всё на свете: и море, и поле, и лес, и зверей, и всевозможные предметы, и, конечно, людей. Карандашом рисовал и пером. Писал маслом и акварелью. На бумаге и на холсте, и на свежепобеленных стенах.

Однажды, вспоминая свои работы, неведомо откуда взявшимся вопросом художник был болезненно ошарашен: что он в своей жизни не рисовал? Перебирал - он помнил все работы свои - и невозможное выходило: всё перепробовал, всё перенес на холст и бумагу. Вначале гордость почувствовал. А потом стало не по себе. Если всё, чем теперь заниматься?

Стало тоскливо. Пошел бродить по улицам, закоулкам, пряча от встречных глаза, вглядываясь воровски, исподлобья: может, сыщется, пусть не слишком яркое, не слишком приметное, чего прежде ему не случилось, нарисовать не пришлось.

День, другой, месяц и год - ничего не находит.

Берет в руки перо, берет в руки кисть - ничего не выходит.

Всё сделано. Всё нарисовано. Больше нечего рисовать.

Из галереи звонят - картины все проданы. Нужны новые. Срочно!

Кураторы выставки: "Вот-вот открытие. Скорей привозите!"

Искусствоведы: "Над чем вы работаете?"

Молчит. Не отвечает. Что им ответишь?

Нет новых. Не привезу. Ни над чем не работаю.

Не работаю - размышляю: что еще не нарисовано?

Ха-ха-ха!



Однажды во сне его разбудили. То есть спал художник во сне. Во сне, который художнику снился...

Что-то мы немного запутались вместе с художником. Он в красках и линиях, мы же - в словах. Такое бывает. Простите.

Одним словом, во сне к нам некто явился. То ли поэт, то ли художник. Трудно во сне разобрать. И говорит: "Что ж это, братья? Разве не знаете, что есть в мире то, о чем стихи поэты слагают, изображают художники, но, сколько бы слов и красок..."

И - сон туманом утренним стал испаряться. И - сквозь исчезновение мглистое неотчетливо прозвучало одно только слово. Может, их было и больше. Только никто не услышал.

Время.

Время?

Кому писать время? Художнику? Или поэту? К кому исчезнувший обратился?

Чем невидимое, неслышимое, не осязаемое и не вдыхаемое, чем его, красками или словами писать?

Стал думать художник. Что это - время? Как его написать?

Время ли движется? Назло человеку.

Человек ли во времени движется? Себе самому назло.

Он умел рисовать всё на свете. Но как нарисовать то, что есть и чего вовсе нет? Ускользающее из рук, их не коснувшееся. Без звука звучащее.

По всему выходило: время есть "не". И это художника угнетало.

Нарисовал огромную гору, нависающую над крошечным человеком.

Гора была как гора. Самодостаточна и безразлична.

Человек был как человек. Несчастен, растерян.

Понял художник. То, что нарисовалось, временем не было, а было огромной горой, нависающей над крошечным человеком.

Решил нарисовать всё иначе. Гора наползала на человека, а он в ужасе в землю вжимался.

Понял художник. То, что нарисовалось, временем не было, а было наползающей на человека горой и человеком, который в ужасе в землю вжимался.

Решил нарисовать всё иначе. Человека гора поглотила. Он не вжимался в землю от ужаса. Но! Если нет человека, о каком времени речь?

Чувствовал художник: его размышления - только уловка.

Начал иначе. Говорим: время идет. Значит, время на всех идущих похоже: на человека, на дождь и на снег.

Говорим: время течет. Значит, на всё, что течет, время похоже: на реку и на ручей.

Но порой кажется: не течет - в стекло дождевыми каплями бьется. Секунда, другая - разбились, соединились, потекли в грязную лужу.

Почему обязательно грязную? А разве лужи бывают другими?

Дождевые капли похожи на слезы. Или: слезы на дождевые капли похожи.

Маятник: капли и слезы, направо - налево. Или наоборот. Начала движения не было.

Или: человек не заметил = начала движения не было.

Сказали: время схоже со льдом. Не идет. Не течет. Лед сам в себе леденеет, время само в себе пребывает.

Может, время - Янус двуликий, бог входа и выхода, без конца и начала прошлое с будущим единящий? Двуликостью склеил - исчез, растворился.

Или же леденящее, охрипшей кукушкой кукующее?

Чем можно измерить то, чего нет? Каплями пота Сизифа, камень толкающего. Или грохотом камня, увлекающего в бездну Сизифа?

Человек завел календари, в которых ушедшее тянет оторвать или же зачеркнуть. Множество устройств и приборов изобрел человек, чтобы неуловимое уловлять. Часы солнечные и песочные, механические и электронные. Но разве, рисуя часы, время рисуешь?

Нарисовал художник идущего человека и снег идущий, и дождь. Дождевые капли и лужу, и слезы, и лед.



Выставку "Время" открыли. Успех был бурный. Всё раскупили.

Последнюю унесли - показалось: то, чего нет, исчезло, иссякло.

Морщась, попытался увернуться от собственной мысли.

Пошел на мост, нависающий над рекой, над которой гора нависала.

Долго смотрел на угрюмо по ту сторону истины текущую воду.


СНЕЖИНКА

Теплело. Небо тучами было покрыто. Приближалась весна. Возможность родиться таяла на глазах. Было колко, хвойно и льдисто. Что затрудняло, делало почти невозможным поиск не случившегося своего бытия.

Надо было признать, раз не сейчас, то - срок выходил - ей никогда не родиться, о случайное стечение обстоятельств нелепо споткнувшись.

С небес на землю не опускаться беззвучно, нежнейше, белесо сквозя в бесцветном пространстве.

И не явившийся художник ее, не родившуюся, тщательно и осторожно не нарисует, дыханием пальцы замерзшие согревая.

И хоть что-нибудь, хоть тонкий никому не видимый след не протянется от нее, едва светясь и угасая. Надо признать, это совсем невозможно.

Даже веревке, сколько ни виться, пусть не вечно, но виться долго. Ложные следы на не случившемся снегу оставляя, иллюзии порождая.

Может, в этом ей повезет. Не с веревкой - с иллюзиями.

Или с веревкой что-то не так? Тяжелое слово.

Конечно, можно каплей дождевой притвориться. Тогда - без проблем. Миллионы стекол оконных - чтобы разбиться.

С горечью вспоминалось. Пронзительный холод. Звезды в дымке расплылись. Руку дирижера изящно воздетая палочка продолжает. Смычки на отлете.

И - сорвалось. Узорчатая гармония, подобная тени от листьев, распалась, еще не случившись.

Пресловутой влажности не достало.

И на этот раз никто не родился. Даже горем не было с кем поделиться.

Если бы вместе с ней кто-то родился, обязательно бы захихикал. Но даже короткий смешок в ледяной мгле не зазвучал.

Вместо него бесконечная снежность привиделась. Сани - след не оставляя, беззвучно. Глаза - из чужих друг другу звезд созвездия создавая.

И она, единственная, над белой степью витает. Не падает, не кружится - не над чем, некуда. И рада была б - не родилась, ни на кого не похожа.

Странно, однако. Бесконечный снег слагается из снежинок, павших на землю, а не снежинка из снега рождается, от него отделившись.

На кого снежинки похожи?

На бабочек с дрожащими крыльями, над заснеженным лугом летящих, на котором - черные вороньи знаки судьбы.

На прозрачный промельк стрекоз, таинство нерождения крылышкующий.

На порхающих в луче прожектора балерин, опускающихся на сцену под колкую, хвойную льдистую музыку и хохоток балетмейстера из-за кулис, хрустящего пальцами сухо и омерзительно.

Летит снежинка, за краешек нерождения заглянувшая, летит лепеча, утешаясь: праздно любопытствуя, никто в тайну ее нерождения не заглянет.

Летит. Ветер от хоровода, в который срослись не родившиеся снежинки, ее оторвал и несет в черную воду.


СТРАХ

Жеваное-пережеванное, застрявшее в горле, не выплевывалось и не глоталось. Не давало дышать и задохнуться не позволяло. Мучиться разрешало - умереть не давая.

Долго. Всегда.

Иногда, возгордясь, ужасом себя представляя.

Этакий, неприлично сказать, сквозящий безмерной тоской инвариант.

Этакий не существительный холодно блестящий жгущий изнутри муторно, сипло и горячо.

Этакий коварно скрывающийся, имитирующий собственное небытие, вползающий неотвратимо, глумливенько.

Этакий воняющий горящим мостом, провалившимся посередине. Голые балки обнаженными ногами торчат над нагою водою.

Какой? Желтый и желчный? Голый? Глазастый? Зелено кошачий?

Машиной сбитой подброшенной кошкой летящий? Перебирающий лапами в воздухе и дергающийся на асфальте судорожно, тоскливо, предсмертно.

Какой? Определения не принимающий.

Завидующий? Если нищий завидует принцу, а нищему завидует принц, значит ли, что можно понять, кто принц, а кто нищий?

Заползающий сороконожечно.

Крик, на который звуков не набралось, дыхания не хватило.

Недовоплотившийся ужас.



Не чужой. И ему ты не чужд. Ты - страх, а страх - это ты. Избавиться от него - избавиться от себя.

Ведет тебя на поводке, который ты на него нацепил, щелкнув радостно: управляем.

Существительное в безликой местоименности растворилось. Как, чем отпугнуть?

Уходи! Исчезай! Убирайся!

К кому?

Уходи? Куда мне идти?

Исчезни? Где мне исчезнуть?

Убирайся? Закружит возвратность, вокруг самого себя закружит.



Хорошо, чтобы определения не принимающего, не существительного было бы двое. Чтобы было из кого выбирать.

Разделится сам. Или усилием воли его расщепить. Манипулировать половинками, в кошки-мышки играя.

На кошку я не согласен. Зачем мне гоняться? Буду убегающей мышкой, сыр в норке грызущей, двух кошек стравливающей между собой.

Мышка грызет. Кошки грызутся.

Где этот, как его, который распался, одной половиной от другой отделился?

Славно с проворством мышиным половинчатую кошку куда-нибудь заманить. Хоть родною норою пожертвовать. Сперва, это разумно, приготовив другую, собой заманить, в последнее мгновение юркнув. Половинная с разгону влетит. А вылететь - шутишь. В насмешку коркой сырною глупую наградить. Поиздеваться, поизмываться. Затем и со второй половиной так же управиться.

Был - существительность потерял.

Потерял - кошками стал.

Две кошки - в двух норках исчезли.

А я? Кем был я? Кем стал?

Наверное, в корку сырную превратился.


СКУЛЬПТОР

В смятении растопыренными пальцами воздух хватая, мнет и легким шлепком, подобно Богу, лепившему человека из красной глины, теплой, сырой, в появляющееся вминает. Легкое движение, и малая горсть прекрасную юность на безобразную старость меняет, изящность линий хаосом расползшихся черт подменяет.

Лепить, только лепить. Пусть даже нелепица к нелепице лепится. Не останавливаясь, лепить.

Время неистовое, жадное время, насквозь цветное.

А теперь его временной ручеек не в ту реку впадает? Если "не в ту", то не впадает. Если впадает, то именно в ту. Схватив карандаш, набросал. И впрямь ручеек и река разной породы, и, абсурд воспевая, ручеек не в ту реку впадает. Впасть в истерику или в безумие? Во что ни впади, еще никому не удавалось изваять ручеек втекающий-вытекающий. Разве что из времени вылепить?

Когда воздуха не было, когда исчезал, по-рыбьи пытался из нелепого узкого пустого пространства добыть. Получалось ужасно: рыбой он не был. Мелькнуло: себя не вылепил рыбой - вот и мучаюсь, кровавые пузыри за собой оставляю. Заорал, зная: беззвучного никто, даже сам себя не услышит, думая о себе, как о чужом: какого черта орет, всё равно ведь не слышат. Если сам себя не хочешь услышать, на что уповаешь?

Научился лепить еще до того, как страх смерти его посетил. Не было из чего - мял воздух руками, бытие извлекая. Руки болели - на минуту уважив боль, продолжал, вглядываясь в еще не сотворенное. Взгляд должен был соединить реальное ощущение от предмета с идеальным о нем представлением.

Едва заслышав характерное шелестение - страх подкрадывался всегда незаметно - воздух уже разминал, одновременно кусками заглатывая. Но когда работу заканчивал, а новая в тумане смутно бродила, побеждать было нечем, и оставалось лишь мучиться, пока сквозь рассеивающийся туман живое от мертвого страха спасало.

Начали сниться в петлистых неплотных складках пространства пустоты, оставшиеся при Творении, гармонию разрушающие. Человек создан, чтобы их устранить. Сквозь эти вытягивающие воздух из мира, а из человека дыханье пустоты сквозило всасывающее в себя небытие, злобно зияя змеиными завитками и шипя торопливо трепещущим страхом смерти, колючим и дерзким, глумливо желая прекрасного препровождения времени. Как будто время можно препровождать.

Разве оно собирается, лизнув розовым язычком, кокетливо и кощунственно сквозь прорехи несовершенного мироздания улизнуть в мизерную бесконечность?

Пустоты были и крошечными - с булавочную головку, и большими - со слоновью ушастую голову, и огромными - с небольшой горный кряж. Надо было всё залепить, заполнить звуком, застроить. Вопрос: что будет, когда всё совершится, дамокловым мечом нависал над каждым, пустоты избранным заполнять. Скульптор этим вопросом не мучился, полагая: пустот на жизнь его хватит, а там, то ли сыщутся новые, то ли еще что случится. Полной гармонии никто ведь еще не ощутил. Никто до горизонта еще не добрался. Разве что взглядом уперся. Всё уляжется, успокоится, обойдется.

Когда работал, казалось: фиксирует движенья танцора, ставшего птицей, в пространстве оставившей след, тянущийся в мастерскую к нему.

Он лепил всё, в том числе Бога, которого не продавал даже в пору, когда на жизнь не хватало. Это гармоничное сплетение кривых, изогнутых линий, неправильных полусфер, никем нигде невиданных плоскостей на выставках получало разные псевдонимы. Что это Бог, знал только он. И знанием этим ни с кем не делился.

Придумывать названия не любил. Это его угнетало. Будто прилепленное справа внизу являло совершенное им святотатство. Замкнутая пробоина в мироздании смеет имя иметь? Обнаглев, претензии заявляет?

Когда Бог в материи стал воплощаться, мастерскую очистил. Остался Творец сотворяемый, он, сотворенный, самозабвенно творящий, и материя, из которой предстояло Творца сотворить.

В конструкции Бога, показалось ему, не хватает иронии, без которой творенье его, в отличие от сотворенного Богом, было ущербным. Не доставало изъяна, скверной обыденности, будничной пошлости. Ночью пробрался в пустой к тому времени зал закрывшейся выставки и разбросал по поверхности Бога сырные крошки и меда накапал. Наутро завелись мыши и тараканы, слетелись пчелы и мухи. Сперва богохульство развеселило. Но затем впал в депрессию, длившуюся пока очищенный Бог слегка поцарапанным не вернулся.

Поначалу, Бога отказываясь продавать, надолго на выставки отдавал. Боялся возвращения в мастерскую. Но как-то зазор между выставками был слишком большим, и работа домой, получилось, что навсегда, возвратилась, до его смерти, до его личной отчаянной бесконечности.

Как-то пришло в голову собрать все названия, которые получил его Бог безымянный. Самому, конечно, не справиться. Хотел с кем-нибудь поделиться. Оказалось, что не с кем. Одних не было вовсе, других не было для него, с третьими, родившимися после того, как Бог был сотворен, не был знаком. Четвертые понимали только слова, а он владел ими не очень. Его слова, калечась, тяжело громоздились, в сложных периодах бесконечных корежась. Он предпочитал жесты и междометия, которые не слишком многие понимали.

Итак, Бог в мастерской поселился. Других скульптур не было: проданы. Сероватые стены, на них следы гнева: глина застывала почти без подтеков, набухая нарывами, фурункулами взрываясь.

При первом явлении Бога на выставке сквозь банальности (видит то, что не видят другие, и так, как другие не видят) кто-то за спиной назвал работу репликой на творение человека. Обернулся - пытаясь увидеть, узнать и запомнить. Все молчали. Может, это был автор "Избранной прозы для избранных"? Но для того сказанное было не слишком замысловато. Так и не понял, откуда слова прозвучали, сзади, спереди, сверху ли, снизу. С тех пор, когда пальцы страх не усмиряли, эти слова повторял. Отпускало.

А потом решил женщину из плоти своей памяти сотворить. Галатея приснилась - и ужаснулся. Не стал лепить, тем более, портить мрамор. Уберегся. Сотвори - она б его погубила. А без нее прожил немало, создал то, что из жизни всё настойчивей и беспардонней его вытесняло. Чем больше скульптур - тем меньше жизни.

Приснилась та, совсем юная, в детстве его поразившая, которую вылепил из пластилина. Так, как умел. Очень плохо. Посмотрел и подумал: чем поразила? Вылепленное, размяв, превратил в кусок пластилина.

Так часто потом поступал уже с глиной, что длилось до тех пор, пока не открыл: что ему не слишком по духу, другим нравится очень. Уничтожать перестал. Дело не в гонорарах. О деньгах в юности не думать не мог, что унижало, двойным отрицанием пригибало. Завелись - стал равнодушен. Уничтожать - дело тошное. Уничтожать - словно красть.

За уничтоженное прежде будет наказан. Смерть не проспит. Во сне не умрет. Умрет от удушья, сознания не теряя, которое долго будет его покидать, позволяя в полной мере ощутить наступление смерти, осознания этого вылепить не позволив.

Близоруко прищуриваясь, выискивал в пространстве пустоты, которые необходимо заполнить, и уверенным движением, словно в ворота шайбу вминая, пустоту, оставшуюся после Творения, от хаоса стремительно отрешал.

Слишком податливый материал, слишком мягкую плоть не любил: призраки удобно лепить. Лакомился азартом, одолевая сопротивление, творя твердое, плотно заполняющее пространство время жизни чужой, ее от своей не отличая. Ощущал из собственной бездны нарастающий гул, приближение взрыва, выплеск восторженной лавы, назначенной заполнить пустоты. Сотворение человека, которого Бог швырнул в недостроенный мир, не что иное, как Божий оргазм? Так, мокрой тряпкой руки усталые вытирая, изнемогая от мучительных мыслей, в пыльной тишине про себя богохульствовал.

И то. Человечьи мысли - не Божьи. Любая человечья мысль - богохульство. Не богохульствуя, мыслить человек не умеет.

Докутахтавшись до славы, устал дыры в пространстве собой затыкать. Как можно заткнуть? Но затыкалось. Его текучее "я" стало потихонечку застывать: желейно, медузно.

Ушедшее из мастерской стоило всё дороже, продаваясь всё реже. Что было вне, его не касалось. Затыкать пальцем плотину? Расслабиться на пляже, горном курорте, хоть в собственном доме? Которого нет, вместо него - мастерская. Ущербное пространство, зияние: заткнуть невозможно.

Дробится, пустотами пузырясь. Набухают, взрываются, лопаясь, порождая новые бесконечные - уследить немыслимо совершенно. Пытался - и бросил.

Незаполненные пустоты замучили, изнурили, защитный барьер, волей его возведенный, преодолели. Сверлят сознание, шипением жизни, в никуда уходящей, изводят, дыханье высасывают. В общении с пустотами жизнь коротает, накладывая глиняные заплаты на прорехи мутного бытия.

Тяготила незавершенность. Собственных работ. Вещного мира. Ноосферы. Всего мироздания. Лететь на какой-нибудь немыслимый астероид или невидимую комету, чтобы и там прорехи в Творении обнаружить? Невыносимо.

В ответ снизу поднималась вода. Сверху металлический рыцарский колпак без прорезей на голову надвигался. Еще миг - сомкнутся: металл станет водой, а вода станет металлом. Сомкнутся - его поглощая.

Но вдруг в солнечном неожиданном свете вода и металл, растворившись, исчезли. Снова набросился на зияние, не обращая внимания на низменные подробности бытия, не размышляя: пустота - враг или друг, словно та могла насытить, напоить, утолить вожделение.

Судьбу переиначить он не пытался. Иногда искорки перемен, как метеоры, мелькали. Всё реже и реже. Из мастерской не выходил, хотя работы настойчиво вытесняли.

Возненавидеть? Работы? Себя? Любить не мог, а без любви и ненависть бессмысленна совершенно.

Тлело, длилось, пока воздух кончился, негде стало работать: руку поднять невозможно.

Сдвигая и разгребая, вынесли, увезли, схоронили.

На поминках по обыкновению пили много, редко его вспоминая. Под конец, всё выпив и съев, внезапно припомнили. Кто-то кому-то во весь голос пьяненько заорал, возразив:

- Эх вы. Он был очень успешным художником.

За окнами зала, в котором справляли, двигалась сбитая в толпу молодежь. Демонстрация или просто тусовка. Время от времени молодые провозглашали:

- Спасите Землю! Это единственная планета, на которой есть шоколад.




© Михаил Ковсан, 2019-2024.
© Сетевая Словесность, публикация, 2019-2024.
Орфография и пунктуация авторские.




Версия для широкого дисплея
[В начало сайта]
[Поэзия] [Рассказы] [Повести и романы] [Пьесы] [Очерки и эссе] [Критика] [Переводы] [Теория сетературы] [Лит. хроники] [Рецензии]
[О pda-версии "Словесности"]