[Оглавление]




УПС


Дом

От сутолоки и толчеи литстудия была отделена толстыми стенами, длинными коридорами и внутренней музыкой, редко когда гармоничной, обычно ироничной, саркастичной и даже глумливой. Впрочем, сутолоке и толчее до литстудии и взыскуемой ею гармонии дела не было никакого.

Литстудия располагалась на втором этаже углового дома, на первом букинистический, по улице Ленина и какой-то ещё совсем незначительной, названия которой не помнил никто. Объясняя, так обычно и говорили: угол Ленина и какой-то, не помню. У безымянной имя было, конечно, и со дня её появления оно не менялось. Больно незаметная улочка, никто и не покушался. С неё последние полвека и был главный вход, некогда чёрный. Рядом с ним стояли вонючие баки с мусором, и жили бойкие почти элиотовские коты, по нынешним временам отчаянно заурядные. Они прыгали с крыши на крышу, воздух изящно лапами перебирая, словно подражая идущему по воде. Они не мяукали. Они напевали. Обычно не громко, очень душевно. Даже в мартовскую распутицу не орали дурными голосами безумно. Хоть не домашние, от рождения обладали тактом, изысканностью, передавшимися по наследству с давнопрошедших времён, которые даже на миг представить приятно, не то что... Жили коты и кошки не то что бы дружно, но, иерархию соблюдая, без смертельных побоищ. Жили-себе-поживали, в свой час умирали, если в детстве вражья крыса не загрызала, или в юности дикий пёс не затравил. И то сказать, не всё котам масличными мюзиклами радостно потешаться.

Над когдатошним замурованным входом в небольшой нише чей-то бюст помещался. Время его пощадило, всё, кроме носа, эта часть лица, как водится, от времени и прочих несчастий первой обречена на страдание. Кто изображён - по этому поводу гипотез было великое множество. Каждый входящий в здание с чёрного входа имел свою версию, и это не запрещалось. Рядом с нишей угадывался полуразрушенный картуш в обрамлении вроде как бы цветов и лоз виноградных. Время от времени цветок или лоза падали вниз, однако, прохожих щадя, совершалось это исключительно по ночам.

Построен был дом на месте болота, которое осушили, но, судя по всяческим мелкопакостным происшествиям, время от времени случавшимся, прежняя мелководная хтонь продолжала по тёмным углам жить-поживать, скверную репутацию наживать.

Небольшое с фасада с длинным балконом, полвека как заколоченным, здание настойчиво тянулось в неразличимую извне глубину, и, чтобы добраться до комнаты, выделенной под литстудию, надо было долго вышагивать по коридорам, по закоулкам петлять, внимательно следя, чтобы не пропустить нужные повороты. Нередко не туда заносило, и в полумраке - встречались по вечерам - надо было соображать, как к свету из лабиринта прорваться. Лампочки были тусклые: экономия. На всех света не напасёшься. И ни к чему.

Здание было породистым, с родословной. Выстроенное заезжим итальянцем почти два века назад не раз облик меняло: местные архитекторы, в доходный дом превратив, надстроили третий этаж, который сгорел, затем повторили попытку, потом решили за счёт двора вглубь квартала достроить.

Первоначальным владельцем, как утверждали, был кто-то из великих князей, из тех, кто не слишком был на виду. Затем дом перешёл к генералу, для пущей достоверности добавляли: от инфантерии. После его смерти в нём поселился с огромным семейством купец, понятно, что первой гильдии: месторасположение дома обязывало. Ну, а потом в доходчивые времена здание отдали на растерзанье культуре: театрик, музейчик, и заканчивал дом многотрудную жизнь, медленно разрушаясь, в ранге дома культуры.

Кое-где жалкими островками куражились наборной паркет и лепнина, но остальной пол был линолеумный, стены крашены масляной краской голубоватых оттенков, а потолок был недавно побелен, по углам ржавея подтёками: крышу давно не чинили. Лепнина потрескалась, покорёжилась, облупилась: ангелочки-амурчики в бесов-чертей превратились. В двух-трёх местах сохранились даже камины, в сильный ветер глухо, хрипло гудевшие, вспоминая мгновения, когда в них сгорали бессмертные души, сквозь дымоход поднимавшиеся в небеса. Среди звуков, дом населявших, был скрип деревянных лестниц с узорчатыми перилами шаткими, некогда вырезанными мастерами одной из фабрик, поставщиков Императорского двора.

Над дымоходом, из которого по ночам тени стремительно вылетали, презрительно висела луна, словно дрон, запущенный рукой любопытно бесстыжей. Вот такая картина, ни на что трезвое не похожая. Чтобы подробно её описать, букв в мозгу не хватает.

Новичков запугивали привидениями. Но те являются по ночам, а после того, как последний кружок - не позже десяти - закруглялся, во дворце культуры оставался лишь сторож, которого привидения, призраки и прочая нечисть не волновали: засыпал быстро и спал очень крепко. Впрочем, во дворце и днём было несколько призраков, несколько раз в неделю в нём появлявшихся. Среди призраков был неизменный на протяжении нескольких десятилетий руководитель литстудии, подобно лепнине и наборному паркету, островком торчащий среди линолеума и масляной краски. Возможно, именно он и приманивал тех великих, чьи имена выговаривали одни с трепетом и тревогой, другие голосом, от восторга дрожащим. Голос, в этом все были согласны, у руководителя был прекрасный. Не удивительно, что великие, в призраков обратясь, ломая синтаксис, на огонёк из разных пространств и времён приходили.

Бывало, вопреки распорядку засиживались допоздна, так что луна краешком деликатно заглядывала в окно, о позднем часе напоминая.

Руководитель литстудии был расплывчат телом и взглядом, и мыслями неуследимыми: чтобы понять, надо было их ухватить, удержать, свести лучи в фокус - и поразиться. Кому удавалось - восторженно благоговел, но таких было мало: два-три человека в одном поколении студиозов. Любимое нараспев, по слогам, словно возглас церковный: господа сту-ди-о-зы! Он был слоист, словно стены, хранившие следы краски, обоев и древних газет - как ни отдиралось, всё равно сохранялось забытое и ненужное одинокими островками.

О себе ничего не рассказывал. С вешалки театр начинается. За кулисами навсегда пропадает. Всякое о нём говорили. По любой детали его биографии в каждом поколении студиозов было несколько версий. Но во всех вариантах ныне длинноволосый и седовласый маэстро провёл несколько тягостных лет в местах, от дворца культуры весьма отдалённых.

Разве может поэт иметь судьбу, отличную от судьбы поколения с его чечевичной похлёбкой, черничным вареньем, черепичными крышами - чересполосицей предметов, явлений и вкусов? Или всё-таки может? За его плечами, покрытыми серебрящейся перхотью, серебристо мерцал таинственный век, коего он был далёким затухающим отголоском. А ещё дальше, глубже во тьме, в метельном кружении бобровый воротник на его пальто серебрился. На безымянном пальце правой руки мутновато поблескивал серебряный перстень массивный с узором затейливым, что не вязалась с всегдашней одеждой его обветшалой, испытавшей на себе все шалости времени беспокойного, к изяществу платья не благосклонного.

Собрать бы вместе все версии! Жаль эта светлая мысль никому в голову не пришла. А может, и приходила, но с чёрного входа: как водится, парадный с улицы Ленина заколотили.

И на литстудию, прослышав о ней, с чёрного приходили. Никто не зазывал. Приходили, разочаровавшись в своих талантах, остывали и уходили. Но всегда было несколько человек, которые оставались, пока не разъезжались или выбивались, что случалось, конечно же, редко, в поэты, прозаики, обязательно один в поколении становился и драматургом. Никто не знал, следил ли за их судьбой мэтр, как не знали о нём почти ничего. Кроме одного студиоза: в каждом поколении у него был любимчик, по контрасту с мэтром обыкновенно узкоплеч-щупловат. На обсуждениях любимчик никак не выделялся, мэтр, как всегда, морщился, когда тот из враждебных слов, слух его оскверняя, вывязывал стих не с требуемым изяществом. И, тем не менее, знали: любимчик, признаком чего был хруст пальцев, когда тот выступал, за что и был прозван Щелкунчиком. Никаких привилегий. Никаких тёплых слов. Тем более, рекомендаций. Их никому не давал из опасения: реакция будет обратной. Его мнение чрезвычайно ценили, зная: публикация по рекомендации мастодонта - прямой путь к скандалу, который научились предотвращать. Первое слово, которое произносил, появляясь, звучало раскатисто: гамарджоба! Понимающие объясняли: победы желает. Над кем? А это выбирай себе сам. Видели в нём небожителя, хотя единственное, что знали точно: живёт в коммуналке недалеко от места работы - больше нигде не служил - в квартире, некогда его семье принадлежавшей. Единственной наградой любимчику было разрешение после литстудии домой провожать, порой удостаиваясь приглашения чаю попить. Но это было нечасто, и ни один любимчик ни в одном поколении об этих визитах ничего не рассказывал.

Так и вилась верёвочка, однако однажды случилось невероятное. Впервые за последние лет этак сорок маэстро в урочный час не явился. Не позвонил. Не прислал записку. Позвонили ему - не ответил. Послали узнать, постучали в дверь - не отворил. Обратились в милицию, заявление написали. Через неделю явились, понятые, всё, как положено. Кухонным соседским ножом слегка дверь отжали - отворилась без звука, осмотрели - всё было на месте: мебель, книги, только хозяина не было. Исчез. Сгинул. Пространством и временем, назначенными незрячей судьбой, побрезговав, и то и другое по-английски покинул.

И тут же по коридорам, по которым ходили литстудийцы и сквозняки, прошелестело. Вспомнили обруганного прозаика, покинувшего сборище, на котором до смерти его заклевали, бесследно исчезнувшего. Так вот, будто бы тот через несколько лет воротился и сорок лет литстудию возглавлял, чтобы теперь взяться за старое. Были в легенду поверившие. Что неудивительно, и в призраков верят! Конечно, рано ли, поздно, тайное становится ещё более не понятным, другими словами, сколько верёвочке ни виться... Хотя кто её, эту верёвочку, знает.

Другая версия как-то уж слишком туманно связывала случившееся с непонятно почему возникшим на прошлом заседании разговоре о красном графе, который, по мнению одних просто украл сюжет сказки, других - очень творчески его переработал, насытив личными впечатлениями от века, серебро которого к тому времени весьма почернело: препаратов, которым чистят его не продавали, а как чистили фамильное, все позабыли.

Легенды легендами, но, когда всё несколько поутихло, вдруг прилетело: рукопись отыскалась, даже не рукопись, так, пару листочков, мелко исписанных, без всякой правки, почерк его, несомненно. Где только рукописи в те баснословные времена не находили! На чердаках и в каморках, на пунктах приёма макулатуры и в потайных комнатах, века закрытыми простоявших. Так что не беда, если эта нашлась... Где? А какая, собственно, разница? Нашлась, и нашлась! Вопросы не задавали - бросились читать и обсуждать: его, не его, может, как-то затесалась случайно? Понятно, какой-то отрывок-обрывок. Откуда? Чего? И вроде заглавия: слева кружком обведено, с восклицательным знаком, то ли зачёркнутым, то ли напротив выделенным по-особому, так что вместе на странный крест очень похоже. Одним словом: упс, а со знаком - пожалуйста, сами. Если охота.


Жара

Жарко. Мысли закипают и испаряются. Над мозгами клубится парок, у одних довольно густой, у большинства, конечно, пожиже. Из густого парка, как из скорлупы, вылупляются мысли, покружат птичками, посвистят, почирикают и обратно в ящик Пандоры на постой возвращаются.

Жара обещает населению бесконечно бессонную ночь. Так что цени толстенные стены старого дома, за которыми можно прожить: прохладно, сиди себе, мечтай-размышляй, хоть о прекрасном, хоть о насущном, в зависимости от настроения и времени суток. А время идёт себе, течёт, проистекает, старьё в старину превращая.

Куда идёт? Куда язык, великий поводырь, доведёт. До Киева или до Дублина - совершенно не важно.

Хочешь, смотри в окно. А что ещё делать, если ты не Коперник и не Шекспир? Вертится или не вертится - разве это вопрос? Тем более в зной немилосердный. Так что смотри. Хотя вряд ли стоящее что-то увидишь. Вот старик едва ногами переступает, а его собака-старуха еле двигает лапами. Не интересно. Тогда что-нибудь сочини. Например, роман о человеке, который знал себе цену, и она его не устраивала. Долго? Хлопотно? Нудно? Тогда... Выбранные места из переписки с собою самим. Или сказки для младшего взрослого возраста. Всё развлечение - жару пережить. Но, конечно, стихи - лучшее средство и от жары, и от скуки.


Созвездие стрельцов,
Стрелецкой казни утро,
Премудр пескарь,
В сметане караси,
Великое ученье Камасутра
Тревожит население Руси.

О, индоевропейское единство!
Жена? Сестра? В потёмках не понять.
Ристалище? Расплюевщина? Свинство
Из алфавита буквы изгонять.

Величье яти, ижицы лукавство!
Почто немилосердно вас, почто?
Безграмотное варварское барство
Декретом превратило вас в ничто!

Почто - ничто... И дались тебе эти буквы. Кто о них помнит? Ты сам? Ну, и помни, хотя в жару это вредно.

Пишешь на вымирающем языке. Конечно, вымрет не сразу, того боле, долго будет он вымирать. На твой век его хватит. Внуки, может быть, ещё прочтут тебя по слогам, но дальше - молчание. А вместе с ним и вопросы. Что было до Рима? До Рима был Рим. А что после Рима? После Рима, разумеется, Рим. А после Москвы, третьего Рима? Коктейль Молотова-Риббентропа.

Жил-был в третьем Риме мужик. С тоской наблюдал в зеркале малоприятные признаки угасающего бытия. С каждым годом его защитный слой истончался, и он чувствовал себя всё более уязвимым, особенно не слишком сильно пьянея. Если слишком, тогда не замечал, а если был трезв, отгонял мысли дурные умело. Короче, не юный, но ещё вполне буратинистый парень, за жизнь свою вдоволь наколомбинившись, слегка одеревенел, к гадалке не ходи - что впереди. Вот он к ней и не шёл. А пошёл в комнату, где у него не то чтобы мастерская, но тайная комната мастера, такая есть в каждом порядочном доме, ясно, под сводами, несколько мрачноватая, для разных древесно-стружечных развлечений. Как известно, каждый охотник желает узнать, а каждый одинокий пацан средне-престарелого возраста мечтает, надев офисные очки, выстрогать мальчонку постарше, стеснительного, неотёсанного и неумелого, шагающего буратинисто, самозабвенно ковыряясь в носу, длинном или не очень, это как повезёт, всем своим видом давая понять, что обет безбрачия не давал и запивал виски материнское молоко, курит с раннего детства, пацана, похожего на тебя самого в плюскварперфектные времена, как пела про это Рина Зелёная, самая мудрая черепаха на свете.

А что ещё делать, если всё, что вокруг, не интересно? Что делать, если хочется занести топор и швартовые, отданные неведомо кем, когда и кому, обрубить: куда судёнышко унесёт? Ни пристани, ни земли, ни завалящего острова - ничего в тумане не видно, ни зги - сплошная метель, как у настоящего, с двумя "л" Соллогуба, или, мятель, как у Пушкина, по старинке. Желать знать и мечтать - всё, что остаётся в такую жару южную потную ненасытную. И как с ней в Риме Гоголь справлялся?

Мечтают все. Мало у кого мечты воплотить получается. Почему? Потому что ныне самое деревянное полено стружку с себя снимать никому не позволяет: мол, вы чёрненькими нас полюбите. А подгнившее дерево, понятно, ни на что изначально не годно. Казалось бы, эту дрянь пить отучил, ан нет, до смертной муки надрался. Всякими благоглупостями изо рта вроде бы не воняет, ан нет, телевизором снова прорвало, хоть сантехника вызывай. Генетика? Древесина! Иначе: шакала чем не корми, всё, поджав хвост, падалью будет питаться. И не мучайся, что столяр ты хреновый. Может, и впрямь ты не Джеппетто, но дело, увы, не в тебе. Потому сентенцией подходящей утешься и довольствуйся тем, что случай пошлёт. Ты знаешь, Богу не до тебя, у Него глобальное потепление: ледники тают, кондиционеров на всех не хватает. Раз так, бери, веди, корми, пои, любуйся, если есть на что, нет, значит, мельком, бери, прощайся - без мыслей о прошлом, о будущем, о Карло Коллоди и Алексее Толстом, что там сиквел, и что там приквел, главное, ведь тот, что в середине, с которым только что навсегда распрощался, после чего стишок сочинил.


Сиквел, приквел, в середине
Бегает пацан по льдине.

"Упс", - парнишечка кричит,
Изо рта вопрос торчит.

И при чём тут льдина? Как и тот, с кем попрощался: для рифмы, пусть не полной, пусть лишь слегка ассонансной. Но ведь полные рифмы ныне не в моде. Впрочем, многие без них прекрасно живут, не слишком, однако, бинарно. Надо ещё слегка построгать: вдруг что-то получится, вдруг оживёт и заговорит голосом одиноким и благодарным за кров, за хлеб, за ласку, тепло и науку, положит книжки-тетрадки в портфель и пойдёт в университет не востребованные области знания постигать себе на горе, тебе в умиление. Пойдёт, размышляя: "Сегодня я буду... - задумается ненадолго, - сегодня я буду... Вчера состоял в брутальных, значит, сегодня быть надо добрым, робким, ищущим к кому бы прижаться, за защитой к кому обратиться, чтобы ноги и руки, и грудь - всё большое, и живот, и помыслы, и остальное".

Не волнуйся, он не вернётся. Он от тебя всё, что ты мог ему дать, получил. Да и ты, честно сказать, что он мог тебе дать, тоже огрёб. Так что вы, получается, квиты. Потому мысли о полене из головы своей изгони. Лучше сядь к компьютеру и представь: Чумацкий шлях над головой, чумацкий обоз соляной, одним словом, тиха украинская ночь. Ещё как тиха. На сто вёрст вокруг наималейший шорох громом гремит. Что ж говорить о чмоканье жеребца, на весь мир звонко сосущего. Тяжёлый день был, длинный и жаркий, и волы, и люди, и кони умаялись. Вот и спят. Отдыхают.

Такой вот бес в ребро неожиданный, непонятный. То ли ребро такое, то ли бес не стандартный. О бесах поговорить - замечательно дьявольское искушение, которого избежим.

Давно это было. Так давно, что ещё дерево, из обрубка которого вырезали Пиноккио, ещё не срубили. И оно зеленело, пышными ветвями своими уставших прохожих, судя по одежде, мужского пола, заночевавших под ним, укрывало. Пасмурно. Ни звёзд, ни луны. Ничего в темноте не было видно. Никого поблизости не было. Никто их усталости не позавидовал, в часы эти бессонные мечтая похожего на себя смастерить из чурбана, слегка подгнившего по краям. Что говорить, велико искушение: лик ангельский, волосы кружевные до плеч. Вперёд - дело мастера, как известно, боится, любя, из полена тело прекрасное, извлекай, осторожно лишнее отсекая, особенно добравшись до коды.

На подоконнике стремительно и колюче из земли в небеса кактус стремится. Убрать. А то творимая плоть выйдет задиристой в постдеревянном своём бытии, о чём наверняка пожалеет, когда грянет час избранные места из донжуанского списка гласности предавать.

Там, понятно, особая выделка, тонкие инструменты, изящество - порыв, вдохновение, озарение, античного лаконизма безусловное отрицание: слепое копирование до добра не доводит. Древние скульпторы для заказчиков из мёртвого мрамора высекали, а ты по живому режешь и для себя. Смуглое дерево? Светлое? По-своему каждое тело прекрасно. Главное - податливость плоти, всеме (и)рная отзывчивость, как сказал о великом поэте великий прозаик. Вдох-выдох - жадному дыханию отзовись, радостно, весело и покорно прислонись, прилипни к творцу своему, и да сойдёт огонь благодатный, сотворившего и сотворённого озаряя.

Жара? Ничего! Сиди себе и потихоньку, попивая пиво (или вино) и куря сигарету (попыхивая сигарой), строгай, смакуя мелкие подробности бытия. Только шторы закрыть, а то увидят и обвинят в надругательстве над поленом. И какой идиот с какого жуткого перепоя этих обвинителей выстрогал?!

Для шарма чуть-чуть бесстыжести, и в стреляющие глаза - бесенят, лёгкий намёк на раскосость - аллюзия азиатчинки. В конце концов, не ради зефира с крыльями бабочки стружку с полена снимаешь. С носом не оплошать. Изящная форма. Длина. Одно слово, греческий. Прямой. А может, с горбинкой? Покажи мне свой нос, и тайное тайных открою: мизинцы на ногах согнуты замечательно эротично. Ещё пару движений, и поглядишь на него сверху - вниз, снизу - вверх, слева - направо и справа - налево, как палиндром прочитав, скажешь, душой не кривя: хорошо!

Что ему дать? Чем наделить того, кому жить, о жизни не размышляя? В первую очередь длинноногостью - легко ступать по земле и без мучений в свой час в неё возвратиться. Гору мышц, Голиафа сочинять из него ни к чему, хотя и Давида не стоит: ужасней копии ничего не бывает. Здесь, пожалуй, стоит убрать: от живота веером ему не стрелять. Ох, уж эти ритмы изгибов - не промахнуться, чуть-чуть ванили, но осторожно.

Каким лицом его наградить? Соблазн ангельским с порога отвергнуть: на таком, как в старину говорили, слишком пороки заметны, как пятна на белой одежде. А уж одеть его, никуда не деться, придётся по моде конкретного времени, и тут-то собака зарыта: проблема проблем. Для себя творишь, значит, в его эпохе и тебе обретаться. В алексей-толстовской? Признают мастером - может, и выживешь.

С шеей поосторожней: конечно, не бычья, но и чтобы голову не терял. А теперь аккуратненько: глазки-ушки - связь с реальностью, дело нешуточное, хотя многое лучше не видеть, не слышать, но это уже не в воле творца, ножичком ковыряющего тело творимого.

Конечно, прежде чем садиться строгать, надо бы приосаниться, приодеться, побриться, ведь выструганного укорять обязательно будут, мол, скажи, кто тебя выстрогал, и скажу, кто ты такой. Голосу рассудка не внял, теперь ничего не поделаешь. Да и эскизик тоже не мешало бы набросать. А то всё, как всегда, наобум, наудачу, кривая вывезет, птица-тройка не взлетит, так поскачет. Как бы какой щелкопёр не случился, слишком уж развесёлый щелкунчик: пером щёлк-пощёлк грязными кляксами на бумаге, щёлк-пощёлк орехи гнилые, огромная голова болтается на щипцах. Нет, куда лучше фольгой обернуть - на ёлку, рядом с которой вальс цветов танцевать, как в древности, разнополо. Ну, а если там что, девочек мальчики нежно станцуют, а мальчиков грубовато девочки изобразят.

Ну что, ещё одна лёгкая стружечка, ещё один, теперь уж точно последний, штришок, и его и тебя, словно током ударило, молния голубоватыми жалами в груди воткнулась, вздрогнули, увидев друг друга. Дав ему время хоть шапочно с собой познакомиться, заговори непринуждённо о том, о сём, мало ли тем у творца с сотворённым, про себя размышляя: ещё бы реальность выструганному из дерева совсем даже не плохо достойную сочинить.

А то строгал и строгал, надо сказать, умело строгал, безответственно о судьбе не задумываясь. Судьбу бы придумать, событиями нафаршировав, паутину тонкой материи нежно связать, а затем уж за нож и прочее браться. А то штангенциркулем покрутил-повертел, за ножовку схватился, лобзиком почирикал, ножичком поковырял, пилами-пилочками туда-сюда покалякал себе в беззаботное удовольствие.

Жара то ли спала, то ли перестал её ощущать. Работа двигалась успешно и быстро и занимала всё больше. Одно тревожило, даже мучило: подходит к концу. Что же дальше?

Тщательно выделывая рот - с чуть обиженными губами не переборщить - ножичек уронил, выдохнув: "Упс!" Не удивительно: первым словом сотворённого было оно. Хорошо, что никакое другое. Из рук ножичек нередко выскальзывал, и разные слова произносились.

Струпья деревянной заскорузлости, жеманно морщась, пол устилали. С последней стружкой полнолунно светило из-за туч появилось - и вышел он, белопенно дрожа, ветхозаветно творить чудеса, разные разности с погасшей папиросой во рту вытворять дерзновенно. Вышел он луннокожим, смазав карту и будней, и праздников, и всяческих памятных дат. Остаётся надеяться, что будет ему не до губ, рыб, флейт, труб и ноктюрнов, что его глаза, бегающие поначалу, сосредоточатся на самом главном, себя и мир созерцая. Надежда, понятное дело, тщетная, но без неё и вовсе невмоготу.


Жара, вариант №1

А может, всё было не так. Или, пусть так, но не совсем. В жаркую бессонную одинокую ночь.

Спектакль этот, скорей не спектакль, а небольшую отдельную сцену зрители не увидят, потому что случится она, когда опустится занавес и опустеет не только зал, но и кулисы, выключат свет и на замок двери закроют. И тогда небольшого роста артист, игравший заглавную роль, стёрший грим и переодевшийся, выйдет на улицу и пойдёт в ближайшее кафе пообедать - спектакль утренний, как и большинство, в которых играет, там поест не спеша и не торопясь домой побредёт, по дороге заглянет в только что открывшийся бар выпить медленно кофе и перекинуться парой слов совсем никудышных, не нужных ни бармену, ни ему, после чего, подняв воротник - к тому времени уже будет прохладно - добравшись до дома, включив телевизор, возьмёт в руку полено, со всех сторон оглядит его на предмет сучков и задоринок и не мудрёным своим инструментом начнёт лишнее убирать, ещё точно не зная, к чему он стремится, и вовсе не представляя, что может из этого получиться.

Вот так. Телевизор своё, а он себе ножичком осторожненько стружку снимает, та вьётся, словно сериал бесконечный, извивается, как встревоженная чем-то змея, ароматом свежего дерева воздух комнаты насыщает, мягко пол устилая, словно в деревенской избе в его детстве, которое кончилось техникумом городским, и - упс! - приглашением в фильм, театральным училищем и драмтеатром в провинции, где сезон за сезоном играет роли по росту: со времени фильма, где сыграл тихоню-подростка, друга главного персонажа, влюблённого в женщину намного старше его. С тех пор он не вырос, так что роль в кино за всё время случилась одна. Конечно, и за это спасибо, у других за всю жизнь и одной не случается.

Однако сцена закончилась. Что дальше? Стружка за стружкой, а на утро в театр - репетиция.


Жара, вариант №2

Всё на свете закрыто. Тоска. Удалёнка. Как в далёкие времена в ненавистной школе продлёнка. Что за гнусный суффикс такой, куда ни встроится, всё напрочь изгадит. Сгущёнка скажете? Депрессивно отвечу вам: диабет. Не суффикс - сущий вирус проклятый: футбол без зрителей, кино без попкорна, секс без партнёра. Приехали. Конечная станция. Петушки. Вылезай: зай-зай-зай - оглушительно. Вагоны в депо - навсегда. В Москву не вернутся. Потому как закрыли её навсегда, обнулили. От иностранцев: шпионы. От сограждан, бо вирус. От москвичей: на всех коек не хватит. Так что лежи - из койки своей не вылазь, сны по третьему разу свои пересматривай. Новых нет и не будет. Откуда им взяться? Ни новых людей, ни событий. Нового - ничего. Для не расслышавших повторяю по букам: Николай, Иван, Харитон, Устин, Ян Френкель, который "Русское поле" в исполнении белогвардейца, а кому ещё так пронзительно о родине петь?

Всё, надо вставать. Делом заняться. Посрать, пожрать, кофе без сахара и без мыслей о будущем. Что думать о том, чего нет и без вакцины не будет, нет и её, да и с нею не будет. Не вирус прикончит всех, так потепление. Плюс пятьдесят, скажем, та же удалёнка-продлёнка с тем же суффиксом, с жизнью не совестимым. Раньше хоть надежда на посыльных была: в дверь позвонит. Но теперь заказы на месяц вперёд, а если прорвёшься, явится Дед Бабай-раздолбай, увидишь - что заказывал, позабудешь. Одним словом, чернышевская вечная мука. Не с резиновой куклой же, которой нет, развлекаться.

И тут Бог надоумил, чёрт под руку подтолкнул. Упс! Ворона каркнула и в окне промелькнула. Молния зловещий зигзаг прочертила. Ливень, очертя голову, бросился долбить иссохшую землю. Страшно, аж жуть! Так и пролежал под одеялом, нос не высовывая. Но показалось - кончилось. И правда, утихло. Открыл глаза: под окном раскрытым огромная лужа, а рядом - полено чёрное и набор "Юный столяр": лобзики, пилочки и прочая хрень, ни разу не открывался с тех пор, как четверть века назад на день рождения подарили. Откуда? Зачем? Кто-то понтуется? Подъёбывает? Стал думать, какой из вопросов важней, но, усилием воли прервав размышления, вскочил - осушать, не жить же с вирусом на болоте!

После осушения всё, что в кровати задумывалось, совершил и в гущу уставился - погадать, хотя не умею. И тут осенило: "Юный плотник", полено, папа Карло, Пиноккио - это судьба. На миг Джанни Родари со всей весёлой сворой явился, но понял: не к месту, и в послегрозовой мгле растворился.

Одним словом, подробности опуская: начал рубанком-фуганком по полену елозить-фугачить, ножичком пособлять, стружка, чёрные опилки пол устилают, всё вроде по делу, заставляя забыть, из какого места руки растут. Елозя-елозя без особого смысла и какой-либо цели, чувствую вдруг - не сразу и понял - кто-то настойчиво направляет. Скользит полено из рук - назад возвращает. Поведёшь ножичком не туда - руку никудышную в нужное место ведёт и правильным движением лишнее отсекает. Не так чёрную хрень поверну - само себя под нож подставляет. И так на психику благотворно это дело влияет, словно всю жизнь с раннего детства от всяких лобзиков без ума. И дальше - осторожно, настороженно ожидая, когда вспыхнет огонь и начнёт творить изнутри, ведя руку уверенно, безошибочно точно.

Долго ли, коротко волтузилось-елозилось, однако до внятности форм дострогалось, из чёрной бесконечности в живые конечности воплотилось, в голос звучный, низкий сложилось, потребовавший прекратить щекотать и щипать, будет стружку снимать, ни в чём не виновен, некогда, пора одеваться, а то с работы попрут, не на удалёнке, на базу мне - товар развозить.

Конечно, во всё это поверить нельзя, но случилось именно так, бесконечную ненужность дней размыкая. Главное, всё так стремительно, ошалеть не успел, бросился завтрак готовить, пока мылся-брился чернополенный, в порядок плоть приводил. Откуда что и взялось: умелость и расторопность. Когда чернокоже глазами блеснув, балетным шагом, невесть откуда явившимся, возник одетым на кухне - жёлто-белый омлет с зелёным яблоком на столе, гренки хрустят светло-коричнево ошалело, белоснежный кофейник над синей чашкою занесён: словно жертвенное вершится заклание.

Вот так. А вы говорите. Досказать, дописать товарища по перу - грех не смертельный. Театральная и кино- интерпретации вполне легитимны, как бы от оригинала ни были далеки, а литературная литературы запретна? Красному графу римейкничать на чужом - исполать, а другим - выкуси, дудки?!

Свободному человеку строгать не запретишь! Если зудит, почему бы не согрешить?


Жара, вариант №3

Сняв последнюю тонкую стружку, мастер, к радости своей, убедился, деревянный вышел изящным: тонок в талии, широкоплеч, узкобёдр, длинноног - готовый балетный. Положив работу на стол, классно строгающий деревянных паяцев, вышел проветриться, надеясь придумать, где бы рюмку сглотнуть, это во-первых, и кому сбыть очередного щелкунчика. Этот, право, вышел на славу. Однако беда: куклы-девицы ему не давались. А на них как раз спрос.

Деревянных дел мастер не был лентяем, напротив, хозяин рачительный, разных баклуш, берёзовых, липовых, в избытке запасено, почти каждый день нового вырезал, с этого жил, увы, не богато, принимая в расчёт, что, кроме еды и одежды, нужна монета-другая на выпивку и чтобы ночью не одиноко, в его возрасте не каждый вечер встретишь такую, что пригласит на ночь, накормит ужином и поднесёт, позволив сэкономить, получив дармовое. Конечно, надо всё отработать. А у него и в юности получалось не очень, теперь и подавно, потому во второй раз не приглашали.

Целый день с утра до вечера с деревянным своим провозился. А теперь шёл по улицам, думая, хорошо бы в большой город как-нибудь перебраться, там развернуться, строгая одного за другим, всё краше и краше. Эта мысль всегда возникала в его голове после работы до ужина, а затем размышлялось, где и с кем ночь провести: возвращаться в дом, холодный, пустой, доставшийся от родителей, а тем от своих, и далее - не упомнить, ему не хотелось. По дороге на ужин пытался несколько раз заговорить со знакомыми, полузнакомыми и совсем не знакомыми о великолепнейшей кукле, как раз сегодня случившейся, но знакомые его изделиями перенасытились, полузнакомые уже покупали, а незнакомых они не интересовали. Один из них глумливенько подмигнул: мол, и девочек можешь? Не отвечая глумливцу, величественно удалился, не обернувшись.

Сегодня вечером ему не везло. Торговля не задалась. Ужин получился не слишком. На ночь никто не позвал. Вот и тащился домой, где кроме хлеба и молока, не было ничего: ни тепла, ни любви. Холодно, пусто.

В сквернейшем расположении духа доплёлся, ещё издали завидев, что окно, на улицу выходящее, освещено. Кто же, однако? Дверь не запирал: ключ и замок давным-давно куда-то девались, да и нечего красть. Удивлённый и немного взволнованный деревянных дел мастер в своих мыслях на мгновенье запнулся, ногами - споткнулся, так что, взмахнув руками, едва удержался - выпил совсем ничего - и не растянулся. Дошёл и вошёл, и увидел...

А вы что думали, поддатый увидел? Мефистофеля, душу мастера готового за большие блага купить? Деревянную куклу, в богатого юношу превратившуюся, назвавшую мастера папой, которого тотчас перевёз на личном транспорте, роскошью поражающем, в замок, где со своей матерью, его женой, познакомил, а потом для папаши кукольный театр учредил, в котором тот до смерти своей счастливо карабасничал-барабасничал?

Славно, конечно. Уходя, свет забыл выключить: в комнате темновато, днём, работая, надо включать. Деревянный человечек, которого так ловко нынче смостырил, лежал на столе, там, где, уходя, положил.

Упс! Хлеб и молоко куда-то исчезли.


Жара, вариант №4

Ох, эта жара! Вот и пьёшь коктейли рецептов разнообразных с утра много и несуразно.

Вот словечко ещё! Сущий коктейлище! Псковский, тверской: суразый, суразный. А ещё тамбовский, владимирский: пригожий, казистый. Сураждая девка! Твою мать, каково! Только не в такую жару и не про него, как и суръ - по-ихнему, по-санскритски: герой! Сураз за суразом - за бедою беда, это уже про него, душу дьяволу не продававшему - не предлагали - зато много пившему и с утра.

Сдунув яростным, всё сокрушающим перегаром со стола опилки и стружки, сдвинув инструменты, положив на середину творение собственных рук и уставившись на него, мастер рыгнул. Сочинение человечков из дерева было его профессией, которой с трезвых лет занимался.

С пьяных глаз, нарушив запреты всех гильдий всех времён и народов, выстрогал не куклу, но человечка: руки-ноги, голова-и-мозги, желания, свобода воли и прочее: жадность, завистливость, стремление властвовать. Дерево, знай своё место! Не про него. Своё место под солнцем и под луной, и под раскидистым баобабом определять желал исключительно сам, отнюдь не смиряя свои дикорастущие чувства.

Лежал на столе, скрестив ноги и руки, нелепо огромный по сравнению со стружками и опилками, оглушённый перегарным неистовством мастера, его сотворившего, ошарашенный тонкостью движений этой нетрезво не дрожащей руки и тонкостью этой чудесно пьяной души, лежал навзничь - глаза горе - о величии совковоголового мастера и о бессмертии дел его размышляя. Лежал на столе человек деревянный и думал: примирившись с действительностью, её разумной признав, ожить или не стоит? Смириться с нелепыми превратностями судьбы или слюною смолистою плюнуть?

Лежал он и думал.

Думал он и лежал.

Едва из неотёсанной колоды явившись на свет, он страдал от мыслей, от темноты, от одиночества. Страдал, не умея тьму разогнать, избыть одиночество, а мысли - корень всего - в зародыше задушить.

Страдал лёжа, не желая вставать.

Слева ничего не билось - урчало, как от голода в животе.

Лежал голый и безымянный и думал, что без имени и одежды ему из этой каморки не выйти, да, пожалуй, и с именем и в одежде тоже не выгорит. Шокировать людей бесстыжестью и безымянностью? Со всеми похабничать?

Упс! Дрожа нежными звуками, со стола тонкая ножовка упала. Мастер поднял, оглядел, почесался - не любил, когда портился инструмент, относился к нему бережно, нежно и осторожно.

Размышляя о баобабе, от чего икая и слюни пуская, мастер попытался представить: без конца и без края пустыня, посреди - огромное дерево: не мерять обхватами - вокруг хороводы водить. Интересно, как с ним работать? Какие куклы из него получаются, ежели вообще? Попытался громко позвать это дерево, но получилось невнятно, то ли баба-об, а может, и оба-аб. Зная, что не речист, голосовые занятия мастер оставил и вытаращился на деревянного человечка, который внезапно чихнул и, открыв глаза, уставился нагло, ехидно, до последней невозможности дерзко, будто бы спрашивая: кто ты такой?

"Кто я такой?" - задал себе вопрос риторический и, с похмелья не уловив характер вопроса, стал, уставившись на подлую куклу, о себе возомнившую, на него отвечать. "Кто такой я?" - грозно, привставая со стула, он повторил и в ответ на чих деревянного человечка тоже чихнул. Не удивительно, в мастерской - так называл эту комнату, служившую спальней, кухней и всем остальным - было пыльно, опилочно, стружечно и вонью обильно. "Да знаешь ли ты, деревянная тварь несуразная, что я, потомок Левши незабвенного, я - твой создатель, на которого ты посмела чихнуть!" В ответ, как мастеру показалось, деревянный ему подмигнул, чем разозлил, возмутил, просто взбесил. Не удержавшись, схватил своё созданье создатель, творец - сотворённое, в стену швырнул: слёзы, чихи, опилки, объедки, опилки и стружки - всё назад от стены в творца-создателя брызнуло.

Ослеп, оглох, задохнулся, свалился, дёргался, корячился и, подрожав, успокоился.

На конечной станции "Петушки" его погребли.

И то сказать: не пей всякую мерзкую чужеземную несуразность с утра, родной подмышкой занюхивая.


Дорога

Конец сентября, бабье лето, лучшее время для путешествий. Не жарко, не холодно, все достопримечательности к вашим услугам, но потные разно- и легкоязычные толпы уже разбрелись, рассеялись, убрались восвояси, гостиницы полупусты и клиентами дорожат. Молодёжь разбредается по университетам и колледжам, взгляд не на ком остановить. Может, и к лучшему. Глазей на фрески, мозаику, на горы в тумане.

Надоест - на фокусников, жонглирующих разноцветными нелепостями, или на лицедеев, изображающих духом блаженных, а то и на канатоходцев, пошатываясь в поиске равновесия, нащупывая точку опоры шестом, смиренно шагающих по тонкой проволоке здравого смысла.

Так было всегда, по крайней мере, последние века два-три, и так, пожалуй, и будет в два-три столетия предстоящие. Место тоже особого значения не имеет: везде есть, что посмотреть, и везде есть задорная молодёжь, которой надо учиться. А потому - самолёт, дилижанс или что там ещё по времени и по погоде.

А она, надо заметить, прекрасна, извив реки, над которой возвышается тонкоствольная церковь или пальмово разлапистая пагода - издали по близорукости не разобрать - изяществом обнажённой плоти подобен, манит, соблазняет, с прочно сколоченного маршрута сбивает.

Но ты, силой воли соблазн логики победив, бросив прощальный взгляд на конфектную ухоженность центра местного мироздания, осторожно попятившись, пойдёшь по траве, сперва подстриженной, затем буйной, очутишься в зарослях и, продираясь сквозь них, спустившись к берегу, побредёшь не туда, куда глаза глядят: берега высоки, нрав речной извилист и очень вертляв, а туда, куда реку и тебя течение поведёт.

Куда?

В сторону от шума, сверкания, глянца, туда, где тишина, неяркие тени, где не было долго дождя - пыль на траве, листьях, всей местной жизни, мало изменившейся за последние пару веков, с тех пор как, прихрамывая, здесь лорд Байрон бродил.

Вода в реке, перекатывающей неспешные воды свои, не прозрачная, точней сказать, мутноватая: ил, растения, всякая живность квакающая и плавучая. Многожизненная вода, а слишком чистой жизнь не бывает. Воду обязательно кто-то мутит, ил со дна поднимает. Так и катятся изгибисто, медленно, ужасно равнинно косноязычно тёмные воды речные, за изгибами мысли не поспевая.

Увы! Это данность, а с данностями не поспоришь. Иные скажут: ужасно. Другие подумают и промолчат. Но найдутся и те, кому это по нраву.

Путешествуют все и всегда. Иные по морю, как Одиссей. Другие по суше, как Чичиков. Третьи не по морю и не по суше, а по названиям разнообразным: станций, коктейлей, как незабвенный герой очень лирический знаменитого автора, алкоголика и антисемита = авголита. Хотя многие этих путешествий не замечают, как не отдают отчёт в том, что мыслят, следовательно, существуют. Путешествие, как и мысль, никогда не начинается и никогда не кончается. Словно мышь, постоянно шуршит, то прочь из дому, то обратно домой зазывая. Точь-в-точь, как река: поди пойми, где первая её капля - начало, где последняя - устье, конец.

Вот, и идёшь, звуки, не слагающиеся в слова, уловляя, путешествуешь, головы не поднимая, втаптывая в грязь сперва мелкие иллюзии, а затем и бесконечность. Понятно, всё, конечно, меняется, даже язык множество блох понабрался.

Но, когда речь зайдёт о существенном, о настоящем, встряхнётся он - блохи по сторонам разлетятся, и зазвучит родниково, как будто не засоряли, и потечёт река, упоительно точно повторяя балетные па столетней недавности и рифмы выдержки двухсотлетней, вобрав ароматы разных эпох, в пространстве застывших, прустовским временем его оживляя.

А реке того только и надо: заглатывает живцов, рыбу не отдавая, над рыбаками, пришептавшими и прикормившими, глумясь, как юродивый над царём, сверканием золотым византийским бахвалящимся. Золото куполов: искусственность, сделанность без червоточинки, малой изъеденности, не симметричности - не настоящее великоискусное. Туристы, кусочничая, его собирают, за ограду не заходя, от маршрута не удаляясь, не зная, главное ведь не там, главное - здесь, немножко запылено, глиной замазано: вытри, вымой - любуйся, следи за реки истеченьем.

Вода в обломившемся берегу, в мокрой земле, в тине густой обломовски застревает, недвижимо, застоявшись, вздрагивает от ветра, но вдруг порыв - прорвав плотину недвижимости своей, несётся, не птицей-тройкой - земное ей чуждо, но клипером, каравеллой, вздуто парусным чем-то.

Реке же - речное, берегами назначенное от мшистого истока до устья, разлаписто распластавшегося на карте, которую давно в старой ратуше по краям мыши объели.

Но главное - не сожрали: тянется длинный извилистый, как дорога познания, путь от северных холодных варяг в южные потные греки, которые спустя пару тысячелетий от холода ёжатся на берегах этой реки, в движении своём набравшей широту и могучесть, вознёсшей, словно великолепный танцор прекрасную балерину, рейнскую Лорелею вместе с Летой, Россией, ещё живым великим несчастным поэтом, ему завидовал другой - очень счастливый, которому досталась своя доля несчастья, ею он, родной ядовитой страной захлебнувшись, на глазах фотографии на белой стене застрелился, широкой могучей реки не увидев.

Ведь для того, чтобы видеть, мало быть зрячим - надо быть свободным от узости пространства и мысли, необратимости времени и желания, которое, так рассуждают, всё истончается, становясь похожим на глупую реку, текущую от устья к истоку. А мелкие речушки и ручейки, впавшие в отчаяние, умирая, в неё вливаясь и в ней пропадая, возвращаясь к жизни, текут себе и текут.

Может, вместе ними заново можно рождаться? Нет, таким путешествием не соблазнишь, такой глупой тщетностью не заманишь.

Пожалуй что, предпочту, расплываясь в пространстве, до невозможных, невыносимых пределов всё расширяясь, пока плоти недостанет пустоту ублажать, предпочту во времени испариться, подобно воде жарким летом под солнцем палящим, леса поджигающим: те погребальными кострами горят индуистскими, чтобы отряхнуть пепел покойного в великую реку, которая доставит исчезнувшего в дыму и треске к истоку.

Получается, исток - это устье, значит, устье - исток? Куда время течёт? Вперёд? Назад? Вправо-влево? Одно ясно: течёт от меня, кому-то меня на произвол оставляя, опричь меня течёт, прочь. На родину, что ли?

Только где она, у травяного истока или в камышовом устье навсегда затерялась, смакуя афоризм давний и точный, мол, умирать за родину, только жить за границей: дороги, рессоры, одинокие бесприютные вёрсты, трактиры, мили разной длины, поезда и самолёты точно по расписанию, увеселительные заведения во множестве многообразном - убивать время, покуда оно тебя не убило по дороге бог знает куда.

Хронотоп дороги, бесспорно, чудище обло, саранскими ароматами даже не слишком чуткий нос оглушающее. Но хронотоп реки - что это такое? Спросить бы, да некого. Ответчиков за хронотоп, хоть пыльный, хоть мокрый, увы, не осталось, да и столоверчение вывелось окончательно - никто покой не нарушит. Никакой царь Саул не решится на дерзкую просьбу: подними Самуила-пророка будущее предсказать. Не решится, да и к чему?

Змея собственный хвост заглотнула, скажете вы, и будете правы. От себя лишь добавлю: и выплюнула, и на самом стрежне реки возникла скала - днём на солнце блестит, в сумерках мокро чернеет.

Может, она и есть не мифическая - подлинная Лорелея, окутанная беспощадным контекстом, из которого несчастной не вырваться, разве что из куколки в бабочку обратиться и - пусть гонятся энтомологи с радужными сачками своими, всё равно уловить не посмеют - взлететь, крыльями хлопнуть могуче, в воздух вековое проклятье вминая, взлететь над текстом пропащим, увядшим прошлым и бессмысленным будущим и парить-парить соколино, орлино над жертвой немыслимых обстоятельств, над существом, крылышкующей поражённым, идущим вдоль берега: травы всё выше, от центра неведомо куда удаляющимся.

Да и кто остановит? Кто дерзнёт? А главное: кому существо это нужно, бредущее вместе бабочкой, самовольно судьбой своей чужой контекст наградившей?

Безумно хочется нагрести над собой белоснежный сугроб, чтобы никуда не идти, презрев: движение всё, чтоб обустроится с одной из родин, а лучше - с двумя, и уснуть, чего делать нельзя, во-первых, потому что, как говорят, не проснуться, а во-вторых, потому что нет снега, и нечего над собой нагрести: не то время не в том полушарии, а главное, дело не в этом.

А в том, что, несмотря на подобные размышления вовсе не по погоде, иду вдоль берега босиком, обувь в руках, ступни утопают в иле прибрежном, и мелкие головастики кишат барочно-избыточно, весело богохульствуя, радостно и цинично. Они кишат, прежде чем станут великолепными экземплярами рыбно-речными, вьются, шарахаясь от движений, не то что китайские рыбёшки в аквариумах ножных, щекочуще плоть отжившую ласково поедающие. Иду, самого себя безжалостно вопрошая: воду в аквариумах часто меняют? Или это не нужно? И что с этими рыбками происходит? Насколько живучи? Чем-то их кормят, или прохожих ног предостаточно? Может, эта порода ничего другого не ест? Мало ли в мире чудесного, о перверсиях не говоря.

Скажу, что думаю: мало! Хотя это, ответят мне, дело весьма и весьма наживное, во-первых, и, во-вторых, субъективное. На вкус и цвет, как известно, что о чуде тут толковать. Тем более - не с кем. Один ведь иду. Один ведь отбился. Другим этого вовсе не надо. И славно, а то отбиваться с кем-то, по-моему, стрёмно.

Это словечко такое, если кто-то не знает. Каждый в своё время на стрёме по малолетству стоял: груши-яблоки из чужого сада тырили пацаны, дома магазинное - западло, так что стремайтесь, за мной по берегу не идите. Тем более что двигаться всё трудней, лианы, водоросли обвивают, не давая идти, ещё пытаюсь, с каждым новым бессмысленным движением понимая его бесполезность.

И вот недвижим, связан, открыт для мысли, не для грубо выгнутой, но изящно изломанной, которая не замедлит, придёт, в текст поначалу чужой всё сильнее вдвигая.

Черепаший мой теперь панцирь, куда он - туда я, и эта мысль не отступит, пока не осознаю: он и есть я, мы дух единый и единая плоть - до тех пор, пока не срастёмся, соединимся, и он чешуёй новогодичной на коже моей не отложится, уступая место будущему, и так будет всегда, пока неверный, неправильный путь мой станет свободен: ни лиан, ни водорослей, ни преград, вольному, разумеется, воля, спасённому, как водится, рай, данный нам в ощущениях невообразимых, скудость воображения поражающих, словно творение творца своего, а создатель - создание, от него отделившееся.

Конечно, последнее слово не точно, его необходимо, пока не поздно, исправить, ведь Творение от Творца неотделимо, Творец на связь с Творением обречён. Ну да, "обречён" - слово очень тоскливое, но и его из Путешествия тоже не выкинешь, как из песни скоромные слова в постные времена, мысли о которых прокрустово бытие под господствующий формат подгоняют.

А потому, скользнув по необходимости по временам незапамятным лёгкой непридирчивой мыслью, с ног налипший песок отряхните и продолжайте путь по суху, о замечательно прекрасных временах размышляя, когда вас ещё не было и не будет, но раз вы думали о них и себе явственно представляли, то значит, были и будете.

Или ваш текст это скромное размышление отвергает? Не приемлет? Тогда нам не по пути. Извините, в одиночестве продолжу своё путешествие. Оно ведь моё, а вас я лишь мысленно на минуту призвал, так что теперь, когда взгляды наши на жизнь и смерть не сошлись, расстанемся без лишних слов и прочих глупых приличий.

А расставшись с мыслью докучно ненужной, по воле реки, берегом своим зелёным ведущей, поднимусь на пригорок: даль и высь зачинающий монастырь - католический, православный, буддистский?

То ли иконы червонно светятся в окнах и синодики, книги мёртвых, захватанными страницами шелестят, то ли деревянные скульптуры резные святых светятся в полумраке чистосердечными ликами, то ли вертится барабан, вращаемый ветром приречным.



Остановлюсь на миг, размышляя, в память врезая. Неизвестно ведь куда даль берег речной повлечёт - к барабану, чистосердечности и червонности, или в сторону, а то и назад: у небольших рек нравы весьма прихотливые, да и у больших, пожалуй, не лучше. Отмели, водовороты, пороги, потому купаться только в отведённых местах, правда, по берегу идти можно без всякого спроса, если, конечно, на колючую проволоку вдруг не наткнёшься.

Оказалось: не зря беспокоился, не попусту мысль о коварстве речном посетила. Вытянулась река, хвостом океанской огромной рыбы вильнула, на следующем пригорке ни здания, ни строения, ни единой приметы пребывания человека на этой планете не обнаружить. То ли Творение перед шестым днём по каким-то неведомым причинам остановилось, то ли сознательно Творец приостановил, взял тайм-аут поразмышлять о целесообразности дня творенья шестого, не лучше ли сразу, его миновав, в субботнее отдохновение погрузиться. С пригорка - лес, великим множеством разнообразной живности заселённый, слева - луг, справа - поле, сзади - стемнело, не видно.

Чего же ещё? Отдыхаем! Присев на траву, опершись о ствол ивы плакучей - правда, чего же ещё? А где-то там, в далёком мире чужом Европа с Азией никак разделиться не могут, тихо враждуют Америки, и Африка суэцничает бог знает с кем. И только кенгуру плывёт на своей земле сумчато одиноко. Вот такой живой видится карта в дневной прохладе под ветвями плакучими, свисающими, словно вуалью, лицо прикрывая, дразня: не откроет личико злобная фурия, эта воображаемая мнимость, грехи твои сосчитавшая.

Не вставая, споткнёшься: что это воображение, что эта мнимость? Подумаешь: то, что, дрожа, мимо тебя засверкало. Взглядом за ним - не обернулась, глаз не скосила: что ты ей в жизни её скоротечной? Помеха. Грех на тебя озираться. К чему? И, похоже, не только стрекозе ты не в радость. И река от тебя отвернулась. Волной шелестнула, исчезла: иди - свищи, не на берегу - на земле, не около воды ты - на суше. Земля твёрдая и сухая - когда дождь ещё будет. И правда, когда? Конечно, так зряшно и безутешно вопросничать можно вплоть до дождя: когда-то ведь будет. Только не лучше ли, стряхнув с себя воображаемости и мнимости, подняться и идти реку отыскивать. Авось простит и отыщется.

И впрямь незлопамятной оказалась. Покуражилась, покочевряжилась - и зеленовато блеснуло, руслом вильнув виновато. Вот и подумаешь: поди разбери, кто перед кем виноват. Живые перед мёртвыми - это понятно. А живой перед живым чем виноват? Ответ: мало ли - не приемлем. А другого, думаю, не может и быть. Так что винами, братья, не будем считаться. Ведь всегда: он начал первым. Хотя какая, собственно, разница: на первый-второй рассчитайсь, и вся недолга. А потом спи спокойно, сколько бы там, у окон училища виллисы, девы, умершие невестами, после коллективного просмотра "Жизели" себе не кружили, только через неделю на неё рецензию надо представить, за лучшую - приз. Зачем приз их дурацкий? Писать неохота. Не для этого поступал, с другими пацанами в длинноногости соревнуясь. Предупреждали ведь: судьба балетных мальчиков-девочек с раннего детства очень сурова. Постоянный надзор. К тому же великие фотографии презрительно со всех стен наблюдают. Еда: не то, что хочу, а то, что можно и нужно. Физические нагрузки, чтоб не сказать: измывательство. Ещё толику уроков отсиживай. Там будят уснувших. Пот, потёртости, растяжения, лечь, встать, обедать - режим, кукла в руках кукловода. И где бы ты ни был и что бы ни делал, перед родиной и остальными вечно в долгу: изображай им телесность одухотворённую. Только что это и как изображать, не знает никто.

Но это там, у них, у балетных, а у нормальных и мысли нормальные: о реке, иве плакучей, тихой заводи, в которой наверняка плещется рыба, жаль нет удочки и всего остального, хотя, что со словленной делать, даже кота поблизости нет, не то чтобы огонь развести, костерок, уха и колокольный звон где-то там, вдали малиново, первозванно, словно апостол Андрей шествует и, дойдя до гор, возвышающихся высоко над рекой, полюбовавшись видами, крест водружает, чтобы волошский архитектор церковь построил, бирюзовостью скудно-серый мир на сотни вёрст освещающую.

И так болезненно захотелось бирюзовостью этой насытиться, что тотчас наглухо тяжёлые шторы задёрнул, луну или солнце - что там - отсекая, в стопочку черненого серебра налил осторожно, каплю слизнул и пил крошечными глотками, а река тем временем всё мелела - самому утлому бумажному кораблику до моря по ней не доплыть.

Так ли, сяк ли, никак не доплыть: не застрянет на отмелях, так, намокнув, утонет. По берегу шмыгает всякая мелкая живность приречная, а вдали мелькают пейзажи от Рубенса до Моне, от Ренуара до Левитана.

Подобно тому, как коридоры дома запутанно не кончаются, змеино, пьяненько извиваясь, река непрочно шаткую реальность свою сочиняет, подмигивая: постиг, распознал, удостоверился? Мол, бродишь берегом, ну, и броди, бредёшь, ну, и бреди, а то ещё вброд перейди, пройдись бреднем, может, досужие бредни отыщешь.

В робком свете луны, бывает, просквозит давнишняя тень парохода, отмели обминающего. Просквозит - и исчезнет, лунное послевкусие по себе оставляя.

Путешествие - это спасение от докучливой обыденности, от вращения вокруг оси собственной бесконечного, путешествие - это надежда: от себя идя, к себе и вернёшься, к тому же, не просто идёшь, но - латая прорехи истории, штопая летописные дыры многословною разноцветностью, которой в половодье река отличается, сама из себя выкипая, не разливаясь даже, а наползая на прибрежные травы, луга, порой вплоть до леса.

А когда в свои берега возвращалась, оставляла следы - огромные лужи, маленькие озерца, в которых рыбы медленно умирали. И, страдая вместе с высыхающими и умирающими, лунный след дрожал мелко, как говаривали когда-то, нервически.

Вдали над домами под черепичными крышами, избами под соломой и над вигвамами курились дымы - всяк сущий язык готовил себе пропитание: чечевичные похлёбки, кислокапустные щи, супы с соловьиными языками по-римски. Там путешествующий по временам и пространствам может кров и стол обрести, если, не заплутав, доплетётся, что, конечно, прекрасно, волнительно, замечательно.

Но бывает, в одном из временных-пространственных измерений жуткая жара настигает, жар соблазна безжалостно нападает, там мясо жарят жирно, разгульно, буйно пивом его аромат запивая, и, подгорелыми возгласами громогласно икая, мир о курдючном благоденствии извещают.

А со стороны глядя: двигался неторопливо, артхаузно, сюжетностью и терпением глядящих на него пренебрегая, из истин азбучных пылкую прыть выбивая. Двигался туда, где кисейность барышень и берегов далёких кисельность.


Ну, и -?

Ветер налетал бурно, тревожно и тотчас изящной серной отпрядывал, словно глупый выстроганный из плохого полена пацан, звонящий в дверной звонок и тотчас стрекача задающий.

В такую странную погоду хорошо не отцифрованные времена вспоминать. Красный свет: проявитель - промыть - закрепитель.

Огромные капли, ударяясь о воду, отпрыгивают, как руки пианиста от клавиш в безудержно одержимом Первом Петра Ильича. С последним аккордом всё стихнет, и вот уже кроткой смиреной прозой лёгкая тихая ночь шелестит. И он, шелест легко разгребая, идёт лунной походкой. А какой же ещё идти луннокожему человеку?

Имеющий уши да не заткнёт их, имеющий глаза да не закроет - увидит, услышит, как дымом вознёсшийся в небеса на землю во плоти возвратится: умер - воскрес, в память о воскресении день учредили, а мы в память о смерти другой назовём: умирание, вместо понедельника, разумеется. И будет тогда иудео-христианский уикенд удлинённый: суббота-воскресение-умирание. А если ещё и мусульманам потрафить? Добавим и пятницу: работа - не волк, я из лесу вышел, был сильный мороз, деревья трещали, угрожая сломаться.

Ты идёшь, целью своей полагая - идти, наблюдая, как берега друг к другу тянутся, чтобы, близость ощутив, оттолкнуться, словно куски текста очень близкие и очень чужие, так похожие на людей, которым в одиночестве тошно, а вместе - невмоготу. Так и идут по разным берегам одной и той же реки, по её илистой прихоти то сближаясь, то отдаляясь, то увлечённые разговором - река ведь не широка - то молча, за что-то надувшись. Потом слово за слово оживают, и так бесконечно, пока в море-океан река не впадёт, и одна, огромная, бесконечность, другую, малую, не поглотит, подобно тому, как большая рыба неистово меньшую поедает, чтобы самой стать жертвой рыбы огромной, подобно тому, как в ином времени и пространстве звёзды пожирают друг друга, или как один другого руководители литстудий предшественников замещают, продолжая прошлые встречи в прежних стенах в прежнее время в прежнем составе.

Встречи литстудии продолжались, но тускло, зеленовато, болотно. Главное место оставалось пустым. По очереди, по алфавиту студиозы сами вели заседания, читались произведения и обсуждались, но то слово, которое каждый жаждал услышать, как ни ждали, увы, не звучало. Всё это казалось пустым и не нужным, но тянулось довольно долго, пока не объявили, что литстудию возглавит молодой выпускник литинститута, у которого уже вышла книга то ли стихов, то ли прозы, одним словом, профессионал.

Появился он незаметно. Вроде бы в дверь не входил, а возник из камина, которым около века не пользовались: версия критики не выдерживающая. Коль из камина, значит, с крыши по дымоходу, раз так, представьте, в каком виде предстал бы. А теперь посмотрите: в модном костюме, галстук, разумеется, в тон, ну, и так далее. Резюме: бог знает как появился, чёрт знает откуда. Никто не представил. И сам, сев на главное место, представляться не стал, а когда произнёс первую фразу, все знали имя-отчество и фамилию, и название книги, вышедшей месяц назад, мгновенно раскупленной, только не знали, стихи или проза. И он всех знал по имени и тотчас предоставил слово назначенному на сегодня автору не слишком длинной поэмы, что примечательно: вся из катренов, название "Скит". Автор и раньше многие четверостишия представлял, а теперь, дописав, вместе собрал довольно искусно, сюжет обозначив. Похлопали, похвалили, покритиковали и ждали, когда новый руководитель выступит с приговором. Тот был мягок, краток, и все решили, что критических стрел у него в колчане не много, или их экономит, желая понравиться. С этим и разошлись, судача недолго - каждый был слишком занят собой, потому и интриг у них не было - разошлись, унося ощущение, что нового видели раньше. Где, когда - никто не припомнил. Странная встреча: словно собаки, потёрлись, обнюхались и разбежались, когда хозяин позвал. Вместе с ним выходили, но оглянулись - не видно. Может не выходил? Может, как пришёл через камин, так сквозь дымоход воротился?!

Разошлись, однако, не все. Двое не очень юных и очень нетерпимых друг к другу - он обожал эпиграфы, она их терпеть не могла - событие обсуждали сперва на людной улице, освещённой слишком уж ярко, где за ними тени следовали неотступно, затем в одном из переулков, почти безлюдном и темноватом, где те поотстали, одном из тех переулков, который через боковой вход привёл парочку в парк, где тени вовсе исчезли, и они, прекратив глупые досужие разговоры, наспех поцеловавшись, очутились на сухой тёплой земле, усеянной жёлтыми и красными листьями, она навзничь, открыв свои бледные ноги, он, понятное дело, ничком, расстегнувшись и пояс ослабив, их сердца, одно слегка лысоватое, другое крашено-блондинистое, на один миг забились почти в унисон - и листья брызнули во все стороны от их совместных движений, длившихся настолько недолго, что вся их любовь в одно, хоть и длинное, предложение уложилась.

Луна, по привычке выглянув на малый миг из-за туч, завидев такое, глумливенько затряслась в темпе знаменитого чардаша, хлынувшего стремительно, как ливень, задавая ритм невозможно презрительный. И над парочкой в парке одна за другой в порядке строжайше хронологическом ещё три пронеслись: парень на чёрте, на ведьме парубок и на хряке красавица, пронеслись, тяжёлым дыханием окрестности оглушая. Огненно взвихрившись, чардаш опал, натруженный смычок обессиленно опустился - тишина пала, словно кара за прелюбодеяние - грех непростительный.

Конечно, можно из того длинного предложения сделать главу, описав потаённые чувства друг к другу, скрываемые под маской литстудийного отчуждения, быстрые взгляды и прочее. Можно было, на худой конец, хотя бы бегло внешность их описать: его человеком, знающим ответ на вопрос - почему одно помним прекрасно, а другое тотчас же забываем, её - девушкой, увлечённой разгадками снов, да и любовь на тёплой осенней земле, на жёлтых и красных листьях шуршащих описать поподробней: что-то в неверном свете фонарном блеснуло, что-то мелькнуло. Иначе бы у них, согласитесь, ничего бы и не получилось. Можно было с явным эросом невидимый танатос связать крепкими узами, тем более осень, вот-вот дожди, гниющие листья, грязные лужи. Что сказать. Искушение сильное. Но с годами искушениям надо учиться противиться. Иначе, зачем бы взрослеть? Хотя этому искушению наверняка бы новый руководитель литстудии радостно уступил, будь он прозаиком. С другой стороны, а если поэт? Не будем гадать и, одним предложением ограничившись, свистом любимого коня подзовём, прыгнем в седло, ладонью хлопнем верного друга, отпустим поводья и полетим.

Привлечённые ржаньем, подняв головы в небо, увидят белого всадника на белом коне, лёгкой рысью скользящего между звёзд, стремящего путь свой к далёкой реке, как тысячи лет назад, раздвигающей берега по направлению к морю.

И увидят идущего по берегу этой реки человека. Он свой, но чужой, чужой, но всё-таки свой, близкосущий изгой, своим изгойством их благополучие задевающий, будоражащий бренные мысли о вечном несовершенстве, а потому вызывающий отторжение.

Блеснуло маня - занозив, исчезло - возникнув.

Ну, прям-таки сюжет подтекстом наружу: кастинг героя.

На голове то ли огромный нос, неведомо как угнездившийся, то ли наполеоновская треуголка, бог знает, каким образом слетевшая с головы императора во славу её святейшества беспричинности, коренящейся во вздутых деревянных прожилках, выползших на свет из хтонической тьмы червями после дождя. Подбирай их, насаживай на крючок, забрасывай удочку: ловись рыбка большая и разная, какая уж попадётся. Большую зажарим. Из другой сварим уху. Совсем иную помоечным котам элиотовским отдадим, которые в изящном полёте крышу на крышу меняют, не глядя в готовую всё и вся поглотить пустоту: её призваны смыслом насытить огромный нос и наполеоновская треуголка.

Это ведь человек в период дожития, сотворивший деревянного человека, а теперь, улиссничая, пробирается сквозь заросли цепких иллюзий, мечтая о прямодушности чёрно-белых берёз и зелёном изяществе кипарисов. Избавился, выбрался - бежать бы от выжженности назад, но течение времени не пускает. Это злит, и он решает против течения запруду поставить. Как? Кто подскажет? Не у бобров же учиться. Хотя бы у них, только зубы не те, уже не свои, к тому же не новые. Ну, хорошо, невозможно поверить, но всё же, допустим, удастся, запруда, течение назад повернуло, и -?

И сотканную за длинную ночь паутину, полную мух, паук за длинный день распускает. А человек по берегу реки путешествует, о течении времени размышляя и о запруде, никак назад не вернётся. А тощий Раскольников в мундире студенческом на голое тело - на бельё недостало - из фильмы когдатошней топором не старуху калечит, а пауково-паутинную баньку крушит, напевая, то ли про дубинушку: ухнем, то ли про ямщика: не гони. Обидно и несуразно. Как грохот на сцене от маленьких лебедей.

Дело ведь в том, что губительную несущественность, пустую неопределённость, полую гипотетичность ничем заменить невозможно. Таланта недостаёт, воли к действию не хватает, веры достаточной мерою не отмеряно?

И - шум ветра, шорох листьев, шёпот воды сливаются в единый голос могучего хора, чьё звучание петлёй на шее затягивается, ещё звук - удушье.

Этой ночью бессонно, больно светло, мучительно полнолунно. На поляне, лунным светом выхваченной из темноты, деревянные мальчишки без устали, до самозабвения пинают отлучённую от их мозгов мысль, одинокую и беззащитную. Пинают, корчась от недоумения и превращаясь в корчаги, из которых при всём умении человека не вырезать.

Жёлто-светло и пустынно. Верно, боги на своём непотребном пиру лимонный с лунною цедрой нектар расплескали.

Тень по сцене мелькнула, собирая полумёртвые звуки, задыхаясь, воздух рыбьи глотая.

Смешавшись в полумраке с тенями, публика двигалась в разные стороны, кошачье благоденствие нарушая.

Река, днём текущая весело, ночами к светлому будущему уныло тащилась. Чем черней была ночь, тем будущее становилось всё лучезарней.

Луннокожий крабьей кистью своей ласково выгребал чистую юную музыку из шорохов, хрипов, из хрупкости илистой тишины.




© Михаил Ковсан, 2022.
© Сетевая Словесность, публикация, 2022.
Орфография и пунктуация авторские.




(WWW) полная версия материала
[В начало сайта]
[Поэзия] [Рассказы] [Повести и романы] [Пьесы] [Очерки и эссе] [Критика] [Переводы] [Теория сетературы] [Лит. хроники] [Рецензии]
[О pda-версии "Словесности"]