[Оглавление]




ВОРОНЕНОК

Фрагмент из симфонии "Жрец"

Полностью опубликовано: Белый Ворон, 2014, весна, лето

1
Тиберий Александр

День был страшный. Забиться в угол, закутаться в кокон, закопаться в пещере. Не видеть, не слышать. Ни звуков, ни запахов. В такие дни мечтал, чтоб время остановилось, была бесконечная ночь, без луны, без звезд, без муторных снов, прошлое возвращающих. Хорошее не вспоминается и не снится. В памяти и во сне только скверное. Забыть бы, да как?

В детстве мог закутаться в кокон, сказавшись больным, но тогда посылали за доктором, и он тискал, нюхал и щупал. Потом в рот вливали всякую гадость, так что радости в угол забиться было немного. Но самое страшное и сейчас и тогда - это встать, выбраться из пещеры. В пещере темно, от жаровни тепло, а за дверью, за пологом все, что угодно: и холод, и дождь, и зной, грохот рынка или военного лагеря.

В Александрии их дом был недалеко от базара, и с рассветом начиналось восточное буйство, нараставшее, чтобы к обеду утихнуть. В полуденный зной не только грохот, сама жизнь прекращалась. Лагерь - дело иное. В нем и в полдень с ума можно сойти от звона мечей, криков центурионов, подгоняющих нерадивых.

Тиберию Александру, которого Веспасиан оставил при сыне, было тоскливо, тягостно, ему нездоровилось. Точно так, когда слухи дошли о победах, и он в календы июля привел египетские легионы к присяге императору Веспасиану. Сбылось предсказание, полученное Сабином, отцом нового императора.

В имении Флавиев был дуб, посвященный Марсу, и все три раза, когда жена Сабина Веспасия рожала, на стволе неожиданно вырастали новые ветви, указывающие на будущее младенца. Первая, слабая, скоро засохла: девочка не прожила и года; вторая, крепкая длинная, указывала на счастье; а третья была как дерево. Сабин, ободренный к тому же гаданием, объявил своей матери, что родившийся внук будет цезарем, но та расхохоталась: она еще в здравом уме, а сын уже спятил.

Нося имя своего благодетеля, Тиберий Александр, подражая Тиберию, всегда сохранял внешнее хладнокровие и показную жестокость. Однажды, обходя застенки, в ответ на просьбу, казнь ускорив, мучения прекратить, ответил, Тиберия процитировав: "Я тебя еще не простил". Тренировался, чтоб научиться, как тот протыкать пальцем свежее яблоко, но, как ни старался, не выходило. Одно время, подражая Тиберию, любил поигрывать пальцами, хотя это считалось вульгарным. О богах, их почитании заботился мало, зато верил предсказателям и астрологам.

Не подавая виду, как римлянину, герою и победителю надлежит, Тиберий Александр бодро шел на полшага сзади за Титом, демонстрируя, что сын императора, наверняка будущий триумфатор, главный герой. А он, сын еврея Александра Лисимаха, ведавшего сбором налогов и податей, которыми облагались товары, поступавшие в Египет с Востока, один из богатейших людей империи, отказавший в кредите Ироду-Агриппе I, но давший деньги его жене, украсивший двери Иерусалимского храма золотом, серебром; он, племянник еврея-философа Филона Александрийского, ему посвятившего два философских трактата; он, родной брат Марка, женатого на сестре царя Агриппы II царице Беренике, однако, умершего молодым, оставив Беренику вдовой; он, решивший не быть евреем и ставший гражданином Римской империи, он, Тиберий Александр, обративший Город в руины, идет следом за Титом на расстоянии полушага. За ними - префекты, центурионы, трибуны.

Они возвращаются, в последний раз посмотрев на руины того, что еще месяц назад было Городом, Храмом, живыми жрецами. А ныне - руины, рабы. Их отправят в Александрию, а самых лучших и дорогих - в столицу империи.

Тит, наконец, решился уехать. Он едет с ним. Не хотелось даже себе признаваться, но он завидовал Титу, которому все дано от рождения: красота, сила, незаурядная память. Как не завидовать. Тит отлично владеет конем, оружием, произносит речи и сочиняет стихи на латыни, по-гречески, искусно играет на кифаре, даже писать скорописью умеет проворно, для потехи состязаясь со своими писцами, любому почерку подражая так ловко, что восклицает: "Какой бы вышел из меня подделыватель завещаний!" Наконец, обладает особенным даром снискать всеобщее расположение. В юности один физиогном предсказал, что будет Тит императором.

Сама судьба ему ворожила. Тит был отправлен с поздравлением к Гальбе, пришедшему к власти. Все думали, что Гальба его усыновит. По пути Тит вопросил оракула Венеры Пафосской, опасно ли плыть дальше, и в ответ получил обещание власти.

Оставленный для осады Иерусалима, он поразил двенадцатью стрелами двенадцать врагов. Тит взял город в день рождения дочери, заслужив солдатскую любовь и всеобщее ликование, а когда отъезжал, легионеры не хотели его отпускать, мольбами и даже угрозами требуя, чтобы или остался с ними, или всех их с собою увел. Подозревали, что Тит задумал от отца отложиться, став царем на востоке. Он сам подозрение укрепил, в Александрии при освящении мемфисского быка Аписа выступив в диадеме: таков был древний обычай при этом священном обряде, но нашлись люди, которые истолковали это иначе. Но обласканному славой любимцу простилось.

Тем, кто знал его мало, Тит мог показаться наивным, а, может, и недалеким. Но он знал: это лишь маска. К тому же, Тит и сам был не прочь, чтоб так о нем думали. Незадолго до взятия города Тит позвал его в свой шатер. От таких приглашений, даже самых невинных, он хорошего не ожидал, и на всякий случай приготовил тонкую лесть, до которой истинный римлянин Тит был охоч и весьма. Расспросив о здоровье и о делах, тот вдруг - он это любил - огорошил вопросом:

- Прослышал, мой друг, что ты мне готовишь подарок?

- Истинно так, - мысленно себя похвалил за то, что тонкая лесть, которую загодя приготовил, ему пригодилась.

- Позволь узнать, что за подарок ты мне приготовил? - Тит велел себе и Тиберию Александру налить свой любимый напиток decocta, кипяченую воду, охлажденную снегом.

Собственноручно Тит подал бокал и стал пить, давая возможность Тиберию Александру последовать за собой и время - ответ придумать.

Но пауза была не нужна:

- Корабль с нильским песком отправляется завтра в Италию. - Сказав и увидев в лице собеседника удивление, он, следуя приглашению, сделал глубокий глоток, и, дав Титу паузу для ответа, продолжил - через пару недель песок будет в Риме.

Тит рассчитывал после победы на блестящий триумф, после которого устроит битвы борцов, гладиаторов, и мелкий нильский песок - им посыпали арену - в Риме очень ценился.

Тонкость подарка Тит оценил, но позвал его не за этим.

- Благодарю, подарок, надеюсь, сделан ко времени. Но позволь тебя попросить еще об одном.

- Конечно, мой Тит.

- Знаю, ты возишь с собой жреческий нож (secespita, лат. железный, длинный, остроконечный нож с украшенной рукоятью). Ты ведь не жрец? Не так ли? А мне скоро, очень скоро, надеюсь, придется принести Марсу жертвы. Не подаришь, а, если жалко, то не продашь?

Вот оно что. Кто-то Титу донес, и не иначе из самых ближайших, о его любимом ноже. Сменить. Всех сменить. Но не сразу. Это вызовет подозрение.

- Позволь, милый Тит, сегодня прислать нож в подарок! Он тебе скоро понадобится. А заодно попросить...

- Конечно, проси. - Весь в отца, скуповатый, Тит дарить ничего не любил.

- Попросить позволить мне подвести животное к алтарю, оглушить его молотом.

В ответ Тит радостно засмеялся:

- Hoc age! ("Делай свое дело!", лат., возглас жреца, подающего знак к жертвоприношению)

Но пока Тит соберется, много воды утечет. Успеет съездить в Александрию: там его вещи, драгоценности, книги, жена, его женщины и безбородые юноши. Он любил этот греческий город, который оскверняли евреи. Но те платили налоги, деньги немалые, и как подлинный римлянин он деньги не то, чтоб любил, но относился почтительно. За деньги много можно купить. А главное - власть. Этому его, мальчишку, отец научил. Но что отцовская власть? Разве сумел отец, оставаясь евреем, ею воспользоваться? Пустое. Да и дядя, хоть и мудрец, философ, почитаемый даже в Риме, власти никакой не достиг. Что Александрия. Разве там власть? Чепуха. Власть - это Рим, а Рим - это власть. Дядя решил выстроить мост, соединяющий греков с евреями, или, если кому по вкусу, с эллинами евреев. Ну, и чего он достиг? Греки поубивали александрийских евреев, а те? Сил не хватило от греков отбиться. Впрочем, дяде спасибо. Тот выстроил мост, и он по нему прошел и назад не вернется. Надо написать бы особо, чтоб свитки Филона тщательно уложили, да, погрузив на корабль, во дворце оставили копии. Мало ли что? Береженого бог бережет.

Над руинами - они их вспугнули - все небо в пятнах: вороны, по одиночке и стаями. И нужды в толкователе нет узнать, что они предвещают.

Осматривая руины, он с особенно равнодушным лицом вслед за Титом мимо жертвенника прошагал. На нем - обугленные головешки, от которых тянется ввысь тощий дымок - немощное воспоминание о днях, когда их, детей, его и Марка, отец привез посмотреть на Город, на Храм. Оказалось, что они из рода жрецов, а потому разрешили к жертвеннику подойти, посмотреть, как жрецы суетятся, поднося хлебы и дрова, жертвенное мясо укладывая для всесожжения.

Давно это было. Давно. Но и тогда ребенку не давал покоя дядин замечательный план. Если построен мост, глупо по нему не пройти. А еще глупее пройти и назад воротиться. Это не для него. Он едет в Рим не с тем, чтоб поселиться на острове среди Тибра с вольноотпущенниками-евреями. Пусть те скажут спасибо, что остров им подарили. А он получит обещанный пост префекта претории. Он его заслужил, пройдя в один конец по мосту, служа долгие годы империи.

Он гордо прошагал с Титом через весь немаленький лагерь, к самому центру, до его шатра и, дружески попрощавшись, с высоко поднятой головой, как положено римлянину-герою, отправился в шатер по соседству. Все, кто шел за Титом и им, теперь следовали за ним, Тиберием Александром, сыном еврея. Он знал, к его имени, когда он не слышит, это всенепременно добавят. И пусть. Пусть добавляют, но помнят, кто он, сын еврея, и кто они, потомки знатных римских родов, глупцы и тупицы.

Солнце скрылось за лагерным валом. У входа в шатер обернулся и поднял вверх руку, прощаясь. Полог распахнулся, и он вошел внутрь, вернув лицу домашнее выражение: брезгливо поджатые губы, безвольно опущенный подбородок, опавшие ноздри. Сразу направился в спальню, велев, пытаясь отделаться от жуткого запаха гари, снять с себя пропахшую дымом одежду. Его раздели, одежду убрали. Но запах не исчезал, впитавшись, проникнув сквозь кожу в сердце и почки. Велел себя умастить, принести благовония. Все было тщетно. Запах, тягучий, больной, жестокий, не исчезал. Он свалился уставший, больной, изнемогший на большую кровать. Слуги, старые, верные, чуткие, к нему подскочили. Тут же был его врач: раздели, внесли жаровню, вино, растерли, благовония воскурили. Но как ни старались, какие восточные ароматы не приносили, жертвенный дым ничего не могло перебить.

С раннего детства, как червь яблоко, его точила гордыня. Одни сверстники были первыми в школе, другие - в гимназии. Талантами его природа не обделила, а судьба - признанием. Но он хотел быть первым во всем и всегда. Вскоре понял: других победить не штука, главное - себя победить, и тогда его первенство признают другие. Начал с лица. Уголки губ то ли плаксиво, то ли брезгливо опущены. Разве это герой? Разве бывают с таким лицом победители? И он начал учиться себя побеждать. Простаивал часами у зеркала и научился. Пока слуга его одевал, он привычное совершал: выпрямить губы, подбородок вперед, ноздри слегка раздуты, как у лошади на ипподроме. Но лицо, это что. Начальная школа. Да, многого он добился. У императора Тиберия прошел настоящую школу, научившись быть скрытным, коварным. Тот вдали от чужих глаз - жестокий и сладострастный, любитель изнеженной роскоши, на публике умело прикидывался добродетельным и аскетичным. Он, многому научившись, многого и добился. Но, положа на сердце руку, разве музы, дочери Памяти, спасут его от забвения?

Тиберий. Аскетом прикидывался лишь тогда, когда еще императором не был. Но став хозяином полумира... Почему полумира? Разве люди дикие германцы на западе, а на востоке скифы? Звери. Став хозяином мира, Тиберий предался разврату, изнеженному, утонченному. Обеды с обнаженными слугами, это так, пустячок. Император на Капри подальше от черни с ее любопытством и склонностью не судить - осуждать, собрал толпы мальчишек и девок, и те, перед ним совокупляясь, стареющего Тиберия возбуждали. Особо ценил император изобретателей чудовищных сладострастий.

Главное, Тиберий ничего не боялся, ни сплетен черни, ни осуждения знатных, которые, хоть сами были не прочь предаться, от дел отдыхая, сладострастным утехам, не преступали закон: что можно делать с рабом, нельзя со свободнорожденным. Тиберий, закон преступив, на Капри привозил свободнорожденных мальчишек. Нередко среди них попадались потомки знатных фамилий. Говорили, что возвышение Виталлия - одного из двенадцати цезарей - началось после сексуальных услуг, оказанных его сыном на Капри Тиберию.

Мальчиков самого нежного возраста, с которыми забавлялся в постели, он называл "мои рыбки". Однажды, рассказывали, во время обряда, увидев несшего кадильницу прелестного мальчика, так распалился, что едва дождался окончания ритуала, и его, а заодно и его брата-флейтиста, лишил невинности. Мальчишки стали упрекать друг друга в бесчестии, и, видя такое, Тиберий велел им голени перебить.

Ипподром. Еще одна тайная боль. Александрия величественна и прекрасна. Город-корабль, между морем и озером основанный самим Александром Великим, окруженный могучими стенами, протянулся двумя прямыми широкими, по-римски гордыми улицами: по обеим сторонам колоннада. Эти улицы, как ныне сын императора Тит и он, Тиберий Александр... Нет не так, все знают, кто по-настоящему главный: не Тит, неженка, бабник, а он, так вот, он и Тит, они знают, что эти улицы городом правят. От них под прямым углом отходит множество мелких, малозначительных, от них другие, все мельче, еще незначительней.

Улицы его города всегда напоминали людей. Против города - остров Фарос, на нем мраморный знаменитый маяк, чудо света. От города до него совсем, совсем близко: семь стадий, потому так и назван: сепстадион. На обоих концах мола - мосты, соединяющие просторные гавани. Одну называют новая или большая, другую - старая. Есть еще одна гавань, на озере, ее называют болотной.

Дворцы Птолемеев с парками и садами, гробница Александра и Птолемеев, музей с самой большой в мире библиотекой, театр, храм Посейдона, гимназия с колоннадой. Всего и не вспомнишь. Бог создал все для нужд умного человека, научившегося пользоваться дарами Всевышнего. Стоп, опять этот Бог. Сколько раз себе говорил: "Бога нет, одного и единого, как в детстве его научили; да и какой такой бог способен все это, весь разнообразный мир в одиночку создать? Нет Бога - есть боги". А Бог, чьим жрецом он случайно родился, он там, за стеной ипподрома, в бедном квартале, где живет народ скверный - евреи.

Там вечно шумит, гудит и грохочет, а ему нужна тишина.



2
Мост

Лежа в постели и вспоминая, откуда вышел и кем сумел стать, слегка погасил яд бешенства, клокотавший в крови, утишил смешавшийся и сбившийся ум. Такое случалось всегда, когда вынужден был находиться в тени сильных мира сего, к тому же таких, с которыми никогда не сравниться.

Слегка усмирив мучительную гордыню, потребовал принести фалернского, недавно присланного из Александрии. Выпив вина, повернулся на бок и, словно ребенок, положив руки под щеку, он задремал. Привиделся мост. Дядя построил, он первым прошел. Дядя остался на той стороне, за стеной ипподрома, а он по мосту прошагал: через гавань, от Фароса - через море, вот, по мосту бодро шагает, а под ногами текут темно-зеленые воды великого Тибра.

Еще настоящий сон не пришел, а в руинах завыли шакалы, оглашая весь лагерь. На шакалов жаловался и Тит. Но что он, всевластный, в руке которого тысячи жизней, мог поделать с этими мерзкими тварями, Единым, Единственным, Безымянным невесть для чего сотворенными? От бессилия он задрожал: снова яд бешенства клокотал, снова его колотило, словно голым на холод попал.

Уснуть он не мог. Не помогли ни вино, ни умащения, ни воскурения. Оставалось последнее средство.

- Приведите ко мне Вороненка. Быстрее.

Часто задумывался, почему именно он, Вороненок, мальчишка, способен даровать покой даже тогда, когда остальные средства бессильны. Однажды, склонившись над спящим, одеяло поправив, он понял: тот единственный в мире, кого он победить не желает.

Глаза Вороненка светло-зеленые, с золотинкой, словно на месте глаз две хризолитовые миндалины. Мальчишку он подобрал полгода назад, когда с подчиненным ему легионом стоял под стенами города.

Мальчишка лежал у дороги, в канаве. Подумали: мертвый, но тот вовремя заскулил. Потом стоял перед ним оборванный, в пыли и слезах, руки свисают плетями, и он пытается разобрать, откуда, из какого тот племени. На все вопросы, тот отвечал молчанием. Видимо, давно от своих он отбился, а родители умерли или погибли: война. Эти безумцы о себе возомнили, что смогут выстоять, сражаясь со знаменитым Десятым, на счету которого множество славных побед. Мальчишка, в отличие от других, был не черным, но светлым. Прозвали белой вороной, потом сократилось, сперва до "вороны", но поскольку он был мальчишкой, то и стал Вороненком.

Вороненок не был стыдливым, то ли в скитаниях стыдливость он потерял, то ли таким родился. Учил его грамоте, игре на флейте, тот постоянно был под присмотром рабов, относившихся к нему как к сыну их господина. Только о прошлом, сколько его не расспрашивали, молчал: то ли забыл, то ли очень хотел забыть.

Вороненок обладал удивительным свойством, которого не было ни у кого. Умел его успокоить. Сожмется в постели, прижмется, ладошки вложит в его, притиснется безволосым лобком к животу, его птенчик надуется, и, как бы ни был он зол, мальчишку ласкает, а потом, успокоившись, возбудится, и тот клювиком-язычком нежит его обрезанный фаллос. Потом подскочит, сядет с размаху, и давай, будто дурачась, прыгать на нем. Но только делает вид, что дурачится, на самом деле его подрастающий птенчик тоже вздыбился в поисках пропитания.

Отдав-получив, Вороненок прижался, уткнулся в подмышку, и, посипев, уснул. Посапывание-почмокивание и его усыпило, и он без сновидений уснул: лагерь затих, прекратилось бряцание, даже шакалы притихли.

Спал, на щеке ощущая дыхание Вороненка, нежное, как летний - едва рассвело - ветерок. Спал, животом птенчик его ощущая. Тихая, беззаботная, славная ночь: ни Тита, ни Города, ни Рима, куда должен уехать. Надеется на награду, но кто его знает, что думает Веспасиан. Спал, и тревога, в душе его поселившаяся с тех давних пор, когда он решил, перейдя по мосту, навсегда на том берегу остаться, все возрастала. Не радовало ни дыхание Вороненка, ни его славный птенчик.

Тревога!

Затрещало, загрюкало, забряцало.

Вскочил, плащ накинув, к пологу подскочил. Там, шатер охраняя, с удивлением на него озираясь, стояли легионеры. Все было тихо, лишь бесновались шакалы, но все к ним настолько привыкли, что когда те смолкали, многие просыпались.

Сделав вид, что решил просто проверить, вернулся. Вороненок, сбросивший одеяло, лежал на боку и шарил рукой: ягненок, потерявший материнское вымя. Набросив на него одеяло, лег рядом, положив к себе на грудь его руку, и тот успокоился: нашел, что никак не мог отыскать.

То, что его разбудило, трещало, грюкало и бряцало, было не здесь, не сейчас, а там и тогда: в Александрии, в отцовском доме, когда их, полусонных, его и Марка, отец вывел на улицу, где ожидала повозка и несколько вооруженных. Всмотрелся в тревожные лица самых преданных старых слуг. На них отец полагался, как на родных. Младший Марк, очутившись в повозке, тотчас снова уснул, а ему отец что-то быстро, мешая слова, говорил. Тогда понял одно: им с братом надо спасаться, а отец с братом, дядей Филоном, будут охранять жизнь тех, кто остался, дома и имущество.

Вот оно что! Прошлое разбудило. К настоящему приспособился, с настоящим - Титом, руинами, Римом - сжился, но прошлого не избыл. Всю жизнь старался забыть, уничтожить, стереть. А когда уверился, что достиг, получилось, добился, догнало, вопя по-шакальи, безжалостно, гнусно, рыгая съеденной падалью.

О том, что тогда было в городе, ему, когда поутихло, и они с братом вернулись, рассказал не отец, а дядя.

- Мы греков никогда не любили. И они нас, конечно. Греки большие мастера улещать, морочить и притворяться. Лукавейшие из лукавых, порочное семя, в их душах нрав крокодила и яд змеи. Они уверили императора, что почитают как бога, не скупясь, награждали Калигулу именами, которыми обычно богов нарекают.

Вздохнув, дядя добавил:

- Калигула посвятил храм своему божеству, в нем поставил свое изваяние в полный рост, облачив в собственные одежды, назначил жрецов, установил изысканнейшие жертвы: павлинов, фламинго, тетеревов, цесарок, фазанов, - для каждого дня своя жертва. Должность главного жреца отправляли богатые, соперничая и торгуясь. По ночам, когда сияла полная луна, он ее звал в объятия и на ложе, а днем разговаривал с Юпитером: иногда шепотом, к уху его наклоняясь, подставляя свое, а иногда громко и даже сердито.

Помолчал, и вздохнув:

- Добившись расположения мнимого бога, греки обрели благосклонность префекта Египта, и, зная о нелюбви императора и префекта к евреям, начали сплетать для евреев венок вины.

- Может, точнее сказать удавку? - Вставил племянник, желая польстить - чего-то ему тогда было нужно - дяде-писателю.

- Конечно, ты прав. Удавка - самое подходящее слово.

- Это случилось внезапно? Никто пожара не ждал?

- Да, неожиданно, но вместе с тем, не внезапно. Ненависть тлела давно, но пожар вспыхнул вдруг. Исполнившись зверской ярости, александрийская чернь ринулась в наши жилища открыто, при свете дня, осыпая хозяев насмешками, оскорблением, бранью. В единый миг многие потеряли и кров и очаг, иные - и жизнь.

- А власть?

- Наместник все в миг мог прекратить, остановить толпу, но притворился, будто не видит, не знает, тем самым надеялся Калигуле сумасшедшему угодить. Видя в этом бессловесное поощрение, бесстыдные греки совсем обнаглели. Толпа побежала к нашим молельням стены крушить топорами, в бешеном безумии жечь, тащить все, что блестело, властей вовсе не опасаясь, полагая - и справедливо - что император питает ненависть к еврейскому племени, и нет ему больше услады, чем видеть ненавистный народ, ввергнутым в пучину всех ужасов, которые может вообразить человек. Поправ наши законы, эти животные в каждой молельне поставили изображения императора, а в самой большой - бронзового возницу, правящего квадригой. Отлить колесницу они не успели, а потому притащили, кажется, из гимнасия ржавую и поломанную, посвященную, как говорили, царице, прабабушке Клеопатры последней, тоже именовавшейся Клеопатрой.

- А где во время погрома были евреи?

- Это всего страшнее. Всех с женами и детьми согнали на маленький клочочек земли, надеясь, что там они погибнут от голода, скученности и духоты: воздух испортится из-за людского дыхания. Не в силах терпеть тесноту, люди хлынули на берег и кладбища в надежде вдохнуть не губительный воздух. Записные лентяи и лодыри, которые, поживившись, решили еще и развлечься, они окружили евреев: как бы не убежали. Весьма многие, гонимые крайней нуждой, намеревались бежать. Вот этих побегов и ждали они неусыпно, а пойманных тотчас уничтожали, всячески изувечив. Другие стояли у пристаней, чтобы хватать всякого причалившего еврея вместе с товаром. А в самой Александрии несчастных сжигали. Когда не хватало дров, приносили хворост и, сделав вязанки, забрасывали несчастных, и те, полусгоревшие, погибали больше от дыма, чем от огня, ибо огонь от хвороста безжизненный, дымный. Многих, еще живых, волокли, набросив петли из ремней и веревок, волокли, наступая и не щадя даже их мертвых тел, расчленяли, топтали ногами, уничтожая самую мысль о том, что можно останки предать земле, - такова была свирепость и жестокость этих зверей.

Под утро, хоть было темно, Вороненок проснулся и оглядывался спросонок, соображая, где он и как тут очутился. Он погладил мальчишку по голове, и вдруг, словно стреноженный конь, споткнулся о мысль: не усыновить ли его, тем более у римлян нередко случалось, что юные любовники вдруг превращались в признанных сыновей. Но за годы служения римлянам Тиберий Александр познал на собственной шкуре смысл расхожей пословицы: то, что можно Юпитеру, то быку не положено.

Уложив Вороненка в постель и укрыв одеялом, он снова, как ночью, накинул плащ и, не глянув на стражников, словно пловец из воды, вынырнул из шатра.

Над руинами поднимался туман. Странно. Обычно туман поднимается с низменных мест, но здесь, в лагере было ясно. Присмотрелся, и показалось, что над руинами не туман, но - дымок, то ли здесь и сейчас, то ли оттуда из разгромленного квартала родной Александрии, в котором тогда и сейчас жили, живут евреи. Если вернется в город, в котором он вырос, в еврейский квартал не пойдет. Пусть сгинет в тумане, дымом в небеса отлетит.

Пройдя по лагерю, что делал каждое утро, он, возвращаясь, вспомнил посольство дяди Филона в Рим. Петроний, сирийский наместник, получил письмо с пожеланьем Калигулы, чтоб его статую поставили в Храме, и, зная законы евреев, полагал: это вызовет бунт. Переубедить не пытался, но постарался, как мог, выиграть время. Принял еврейскую делегацию и услышал такое, от чего, сказал дядя, у него волосы поднялись бы дыбом, если бы не был он лыс. Подойдя к нему, евреи сказали:

- Мы с готовностью и радостью горло свое подставляем, пусть в жертву нас принесут, наше мясо на части разрежут для жертвенного пиршества. Мы сами обряд совершим. Лучших жрецов ты не сыщешь. Всех в жертву мы принесем: жен, братьев, сестер, отроков, чад наших невинных. А потом, встав среди них, родной кровью умывшись, с их свою кровь мы смешаем, над их трупами заколовшись. И пусть наша плоть, сгорев на огне, дымом поднимется к Господу.

Солдаты откинули полог, но он, помедлив войти, оглянулся: руины дымились, и дым, птичьей стаей кружась над камнями, медленно поднимался, восходя в синее небо с белыми прожилками облаков.



Постояв у шатра, он вернулся. Вороненок лежал поперек кровати. Он стоял и смотрел, любуясь юной, не изгаженной жизнью плотью. Вдруг что-то кольнуло, перед глазами мелькнуло, в ушах зашумело. Набросив на мальчика одеяло, присел на кровать, стараясь его сон не спугнуть.

- Сон - это главное для здоровья. - От матери в памяти остались лишь эти пустые слова, ни фигуры, ни облика, ни звука, ни запаха.

Ничего не осталось, кроме покоя, который вместе с ней навсегда из жизни ушел. Ни отец, ни дядя покоем не награждали. Их слова, словно были они из металла, были никогда не пусты, напротив, тяжелы, полновесны и не подъемны. Может, покой таится в пустых, легких, как пух одуванчика, бесполезных словах?

С того самого дня, когда, пройдя по мосту, не вернулся, тревога не покидала, утихая, как в бурю изнемогшее море. Она стала тенью: на мгновение в полдень исчезла, но сделал полшага, снова вернулась, словно существовать без него не могла.

Он забывался, Вороненка лаская, но и у него в глазах видел тревогу, не его, а свою. Чувствовал, что-то страшное точит, как яблоко, червь, гложет мальчишку, сжирает нутро. Но когда его звал, тот словно заново на свет появлялся, забывая тоску, себя ему отдавая, его тревогу вбирая. Может, только чужая тревога может изгнать свою? Как об этом спросить? Если бы даже мог, хотел говорить, сумел бы понять, смог бы ответить? Такое словами не передать. Пробовал догадаться, но, верно, фантазия тоже осталась на том берегу, куда уже не вернуться. А иначе как в свою душу принять тревогу мальчишки? Да и вытеснит она то, что его пожирает ежечасно, ежеминутно, ежемгновенно?

Кому о таком рассказать, с кем таким поделиться? С тех пор, как перешел, он лишь приказывал, принимал доклады. Ну, и, конечно, докладывал, выслушивая приказы. Власть одинока. От кого это услышал? От дяди? Не помнил. Власти жаждал? Он ее получил. Жаловаться на что? Разве что, на себя. А если все бросить, скрыться, сбежать, в тумане предутреннем раствориться?

В ответ услышал собственный смех.



3
Вороненок

Когда Важный, так он его про себя называл, вошел, он не спал. Знал, что тот любит смотреть, как он, раскинувшись на кровати, лежит на боку или на животе. Пока тот от полога шел, он, услышав шаги, прикинулся спящим.

За время, что у Важного жил, Вороненок его полюбил. Тосковал, когда долго не видел, а тот, как назло, слишком часто отлучался из лагеря, а когда возвращался, все время был занят: приходили начальники, он их расспрашивал, он им приказывал. Его друг, его покровитель был в лагере главным, потому и прозвал про себя: Римлянин Важный. "Римлянин" отвалился. Понятно, если тот важный, то - римлянин, кто же еще? Только странный какой-то. Римлянин, но обрезанный. Как это? Только евреи мальчиков обрезают.

С того самого дня он не мог говорить. Все слышал, все понимал, но как только хотел что-то сказать, в голове начинало греметь, клокотать. Научился и без слов говорить. К чему? Чужой слово поймет? А свой и без слов понимает.

Но вот Важный встал, одеяло поправил и снова ушел. Повернулся на спину, не открывая глаза, решил снова попробовать, сказать хоть одно, самое малое слово.

Грязный, вонючий кулак треснул его по губам. Затрещало, заклокотало и загремело. Трое шли по двору, огромные, металлом сверкая, кожей воняя. В руках у каждого меч. Последнее, что запомнил. После этого засверкало, хлынула кровь, головы по камням покатилась, в живот матери вонзилось сверканье, и голова не рожденного маленькой луковкой по камням покатилась.

Земля кровь впитать не желала, и она брызнула в небо.

Солнце переспелым гранатом распалось и лопнуло.

Градом кровавым зерна граната покатились за черные головы гор, отрубленные сверкающей линией горизонта.

Над главной горой все стремительней и сильней жертвенный дым в небеса заструился.



Дневные заботы омутом завертели, и, спасаясь от дыма, который теперь был в нем самом, с радостью, словно разгоряченное тело воде, он им отдавался, доверяясь, как раб безбородый хозяину, господину, властителю.

Кто это знал? Кто это видел? Кто понять это способен? Знал только он, значит никто. Раньше в подобных вещах и себе был не способен признаться. Но с появлением Вороненка что-то в нем надломилось. Ощущал себя волком, сломавшим зубы, обреченным на гибель.

Принял доклады, роздал приказы, но прежде всего узнал от рабов, как Тит почивал, и нет ли каких новостей. Была одна новость. Тит, несмотря на скорый отъезд, собирался из ненавистного лагеря смыться. Раб не знал, куда он собрался уехать, зато знал зачем. Впрочем, мог бы не говорить: любовницы Титу были куда как важней войн и политики.

- Мой друг, без власти я кое-как проживу, хотя и не слишком приятно. А без женщин я не могу.

День прошел. Под вечер он, как обычно, осматривал лагерь. Хотелось осмотр продлить, зацепившись за что-то, но все было в полной исправности, и он вернулся в шатер. Едва вошел, как дневной, не слишком дымом насыщенный воздух, нанесенный восточным удушливым ветром, его начал душить. И все, что случилось вчера - срывание одежд, умащение, благовония - все повторилось.

Голым рухнул в постель, решая: позвать Вороненка или сегодня без него обойдется? Решил попробовать уснуть без него. Велел подать вина и Овидия. "Метаморфозы" его увлекли, запах дыма, хоть не исчез, но ослаб, а затем он вздремнул. Но это длилось недолго. Снова запах стал нестерпим. Проснулся. Свиток с Овидием лежал на полу, у кровати. Кликнув раба, велел свиток поднять, унести, и когда тот уже выходил, остановил его криком, его самого испугавшим:

- Привести Вороненка.

Да, он слаб. Надо признать. Признать, чтобы с этим бороться и слабость свою победить. Иначе в Риме просто сожрут. Кому нужен беззубый, с выпавшей шерстью волк? Скрывай, не скрывай, рано ли, поздно, скорей, конечно, рано, чем поздно, это узнают, и, пасти открыв, будут рвать его плоть, и кровь по мордам звериным их потечет.

Вороненок, стремительно полог отбросив, вбежал, чистый, светлый, промытый. Его клювик птенцом в клетке метался. Миг - и мальчонка прижался, целуя в шею, лицо, сползая на грудь, путаясь в волосах, а затем язычок кругами по животу побежал, в горловинку, играя и веселясь, проникая. И вот, не он входит в него, но рот Вороненка охватывает, возбуждая, лаская, а затем, выпивая всю муку, весь этот омерзительный дым, который весь день в него проникал, оскверняя.

На этот раз он первым уснул. Вороненок прижался, положив его сонную руку себе на живот: ему так спокойно, эта большая рука не даст улететь, и, в небо поднявшись, увидеть красные зерна граната и черные головы, отрезанные закатом.

Спят, друг к другу прижавшись, спят, друг в друга вцепившись, оба боятся взлететь, в голубой бесконечности раствориться. Легки, словно пух одуванчика, словно пылинки: дунут - и полетят, по носу щелкнут - и сгинут.

Спит лагерь, чутко, тревожно. Спят руины, таинственно, безнадежно. Род продолжив, затихли шакалы. Спят звезды, луна, тучей укрывшись. Только там, где когда-то был жертвенник, восходит тонкий дымок. И на месте Святая святых, отпугивая лис и шакалов, - голубое мерцание.

Усиливаясь, темнея, обращаясь в сапфировый свет, ночь пронзая, мерцание в шатер проникает, и спящий, его ощущая, дрожит, задыхается в крике. Вместе с мерцанием запах сильней, удушливей, нестерпимей. Дрожа, задыхаясь, змеей, с себя сдирающей кожу, он извивается, и проснувшийся Вороненок, пытаясь его успокоить, гладит, целует, ласкает.

Тщетно. Ничто змее не поможет, пока старую кожу не сбросит.

В детстве в Александрии весной он увидел змею: та из кожи своей мучительно выползала. Закричал, отец прибежал, схватив меч, голову змее отрубил.

Давно нет отца, нет и змеи. Кто его, овладевшего жизнью, как девственницей, с которой пояс содрал, как женщиной, у которой с груди повязку сорвал, порвал ремешки бычьей кожи, кто его посмеет убить? Кто самого главного в лагере после Тита убьет? Кто руку поднимет на полководца Веспасиана?

Все сделает сам. Тщательно, как всегда. Сперва оторвет от имени ненавистное и чужое: Тиберий. Теперь он - Александр, и клочьями кожу, пропахшую дымом, всю в пятнах крови, сдирая, он выползет, отшвырнет. Он делает все по порядку, с ног начиная, он поднимается, лоскуты с бедер срывает, затем с живота...

Испуганный Вороненок гладит, целует, ласкает не так, как всегда - с ног начиная. Язык, руки движутся вверх, и Важный начинает спокойней дышать, а когда ласкает шею, лицо, проводит руками по голове, тот затихает. Устав, ластясь к огромному телу, он, измученный, засыпает, без сновидений, без памяти, без надежды. Уставший, напуганный, Вороненок забылся. К огромному, жаркому телу прильнув, услышал жужжание мельницы: в их доме, как и в других, мололи зерно. Но что-то его напугало. Звук похож, но не такой. Прислушался, ладонь к уху приставив.

И впрямь, это мельница. Но мелет она не зерно. Головы отрубили, на крюк тела вздернули: до самой последней капли кровь должна вытечь. Самый маленький жрец это знает.

Но звуков капель о камень не слышно, значит, вытекла, значит, тук, мясо на жертвенник отделили, а теперь мельница, дрожа и визжа, мелет кости: отца, матери, братьев, сестер. Прислушался: у соседей те же мельницы, тот же звук: мельница мелет кости людские.



Он выполз из вонючей, продымленной кожи и, вдохнув свежий предутренний воздух, побежал, помчался, понесся, смерть свою обгоняя.



4
Видение мира

Римские жрецы перед штурмом во время принесения жертв обратились к еврейскому Богу, призывая покинуть город, на разрушение обреченный, и перейти на сторону победителей, обещая в награду хорошее отношение.

Вернувшись после жертвоприношения и ужина с Титом, велел немедленно приготовить ванну и растереть тело маслами. Как всегда, стараясь не признаться в этом даже себе, жертвоприношение вызвало в нем странное чувство: смесь восторга с гадливостью. Восторга причастности к великому Риму, гадливости... Если быть честным, то и гадливости к этому великому миру. Как это в нем, бывшем еврее, а ныне верном служителе римских богов, уживалось, никто не мог бы ответить. Дядю спросить... Нет уже дяди.

Восторг улетучился быстро. Гадливость осталось. Ее постарается смыть, развеять чудным запахом благовоний, недавно присланных из Александрии. Ну, а на крайний случай есть всегдашнее средство: мудрый дядя и ласковый Вороненок.

Выйдя вдохнуть темной ночной прохлады, взглянуть на колючее звездное небо, он, слегка успокоенный, велел подать свет, папирусы с дядиными сочинениями и позвать Вороненка.

Стоял под луной и звездами, вчерашний сон вспоминая. Он летит ранним утром, солнце только взошло, примостившись на горизонте, летит над городом, то ли обратившись в орла, то ли орлом вознесенный. Орел - предвестник победы. Римской победы.

Под ним улицы города, пустые - ни человека, ни зверя, то ли все спят, хотя давно пора и проснуться, то ли все умерли, а может, сбежали. Опускается ниже, силясь разглядеть свидетельство малое: город жив, просыпается, вот-вот мельницы зажужжат. Но пусто и тихо. Что молоть мельницам? Зачем просыпаться?

Пролетает над Храмом. Пусто и здесь. Тихо, безмолвно, пустынно. Над жертвенником ни всполоха, ни дымка. Зола на решетке. На камнях пятна жертвенной крови. Он парит, опускается ниже, пытаясь в безмолвии и разоре увидеть, услышать хоть что-то, слабый признак того, что продолжается жизнь.

Сон оборвался глупым, пустым разговором. С кем - неизвестно. Зачем - непонятно. Задавали один и тот же вопрос:

- Зачем ты их убил? Зачем этот город ты уничтожил?

Расталкивая другие слова, однозначное, по-римски твердое "ты" безжалостно выпирало. Пытался ответить, что вот он, город, живой, что вот, на стенах - защитники, что жизнь в городе продолжается. Но ведь и сам знал прекрасно, что если и так, то совсем не надолго.

Но голос, задающий вопрос, этого знать не мог, почему же одно и то же твердил?

Умиротворенный славным мальчишкой, который тотчас уснул, носом уткнувшись в бедро, он лег повыше, осторожно подтянув Вороненка - тот просыпался, когда он его не касался, словно младенец, потерявший материнскую грудь - и начал читать дядины рассуждения о братьях Каине, Авеле.

Он всегда этих братьев называл именно так: первым Каина, тот ведь был старшим, а вот дядя думал иначе: младший на первом месте. Как об этом у дяди?



Порок старше добродетели, но в значимости и достоинстве уступает ей, и потому, когда ведется речь о рождении, быть первым Каину, когда же дело идет о поприще, Авель пусть первым будет.

Он это читал множество раз. Ну, Каин, ну, брат его Авель. Бог с ними. Ведь дядя сам говорил: аллегория. Но в этот раз слова Филона его зацепили, словно жертвоприношение, с которого он вернулся, было жертвоприношением Каина. Но разве тот был язычником?

Вороненок зашевелился, привстал, сел в постели, глаза полузакрыты: не понять, то ли спит, то ли проснулся. Погладил его, приподняв ему подбородок, поцеловал в ложбинку между горлом и грудью, маленькую долинку, крошечный пятачок между горами. Вздрогнул, в щеку губами уткнулся, и, добившись, чего во сне пожелал, сполз ему на живот и, лизнув, снова уснул.

Нет, сегодня Каин и Авель, или, пусть будет по дядиному, Авель и Каин, сегодня они успокоить его не сумеют. С тех пор, как стал почитателем римских богов - имена главных долго ему не давались - он читал только то, что могло успокоить. Это ведь юность ищет смятения, бурь - бороться, в силе своей утвердиться. Зрелые годы требуют мудрости. А разве мудрость без покоя бывает?

Авеля-Каина отложив, потянулся к другому. Папирусы слегка испорчены. Видно, давно их не смотрел. Дядины сочинения он хранил ревностно, тщательно. Заметив испорченное, тотчас велел переписать на самом лучшем - александрийском, папирусе, а самое ценное - на дорогущем пергаменте.

Он читал о жертвоприношениях у евреев, их разных видах, а главное - сущности. Дядя, верный себе, во всем видел лишь аллегорию. Даже в тесте, от которого надо жертвовать Господу. Для дяди "тестом" были сами евреи. Они названы тестом, потому что Ваятель смешал в каждом из них разные сущности, потому еврей есть смешение, вот и названы тестом. От смешения этого, делимого в первую очередь на душу и тело, и нужно жертвовать Господу святые побуждения души и тела, которые есть аллегория пшеницы и злаков иных.

Завтра непременно надо спросить, как обстоят дела с подвозом зерна. Египет - зерновая база столицы. Большую часть хлеба возили суда. Конечно, он сейчас не в ответе за это, но все же.



Но Авель жертвует не только от первородных стада своего, но - от их тука, показывая тем самым, что Богу должно отдавать все веселье, все богатство души, все, чем она дорожит, чему радуется.

Похоже, ошибся. Это не отдельный трактат, а продолжение прежнего. Ладно, завтра не забыть приказать все разложить и отдать переписчику. На пергаменте.

Сегодня ему доложили, что в пустыне недалеко от города поймали еврея с мешком, в котором были пергаменты. Допросили, думали, сумел из города выбраться, но тот отрицал. Врал. Конечно же, врал.

- Пергаменты? - для убедительности переспросил.

- Да, мой господин.

- Было в мешке что-то еще?

- Нет, мой господин.

- Золото? Что-то ценное? Хорошо посмотрели? Может, где-то припрятал?

- Мои люди тщательно осмотрели округу и ничего не нашли.

- Знаю, на твоих людей я полагаюсь, как на тебя.

- Благодарю, мой господин.

- Пергамент? Ценность не велика. На это время не трать. Что, понесем пергамент во время триумфа?

Он засмеялся и вслед за ним и начальник разведки.

Взял другой лист и, укрыв Вороненка, стал снова читать.



Ведь множество людей приходят каждый праздник в Храм из разных городов, с запада и с востока, с севера и с юга, по суше и по морю. Там все они чувствуют себя в общем доме и убежище, которое находится вдали от человеческого шума и суеты... Во время жертвоприношений и возлияний они делятся своими чувствами друг с другом и так достигают подлинного единства сердец.

Ну, вот. Он тоже пришел. Вслед за дядей, великим Филоном. Тот прибыл по суше, а он вслед за войском вначале на корабле, а затем в горы поднялся. Только, может, Филон и чувствовал себя в Храме как в общем доме, может, он испросил себе отдыха, спокойствия, тишины, дышать свободно и радоваться. Может, предался он святости и с кем-то, во время возлияний ему подвернувшимся, делился тем, что он чувствовал. Может быть.

Он пришел с целью иной. Он, а не Тит, возьмет этот город. Пусть вся слава и почести, и триумф достанутся тому, кто римлянином родился. Но без него у ленивого Тита ничего этого не было б и в помине. Тит ленив, но тщеславен. В своем шатре приказал выложить из мозаики карту империи. И каждое утро он, как ребенок, страну непокорную топчет и этот ужасный осточертевший всем город. Хотя в выдержке ему не откажешь.

Мало кто знал, что Тита при виде крови тошнило, что тот жертвоприношения ненавидит. Но кто такое может подумать? Вот и сегодня, когда жрец воткнул нож в горло быку и брызнула кровь - ему на одежду, Титу в лицо, тот и не дрогнул, не сдвинувшись, не моргнув, простоял до конца, когда, покопавшись во внутренностях, жрец объявил волю богов. И только по вздрагивающему кадыку можно было представить, чего стоит ему недвижимо сглатывать тошноту и бессилие.

Но скоро кровь будет не только на одежде, руках и лице. По узким улицам потекут ручьи крови. По широким - заплещутся реки. На площади перед Храмом раскинется море.

И еще живые жрецы, не успевшие умереть, окропят, черпая кровь горстями из перерезанных глоток, - во славу Всевышнего. А левиты, мертвые и живые, со ступеней Храма будут славу Всемогущему возносить, ручьи, реки, моря, Им сотворенные, благословляя.

И плоть, лишенная крови, будет гореть во славу Бога Израиля, жир будет капать в огонь, а дым всесожжений в благоухание Господа в небеса восходить, глаза живым выедая. Но сколько их будет, живых?

То-то будет триумфатору мука! То-то кадык заиграет!

Пусть Тит тщеславится. Ребяческие забавы то, что Титу доступно. А этот город он завоюет. Он возьмет Храм. Дядя? Филон замечательно пишет, этого у него не отнять. Как это?



Город Бога называется у евреев Иерусалим, и в переводе это название означает "видение мира". Потому не стоит искать город Предвечного на просторах страны. Не из камня и дерева построен он, но в душе, желающей мира, чей взгляд проницателен. Своим назначением видит она духовную жизнь и покой.

Замечательно! Видение мира! Предвечный! Душа!

Вот это и будет добычей. Не Тита - его.

- Спи, спи, Вороненок.

Тот спал, рукой обхватив его грудь - жест, которым все его женщины бесполезно пытались его удержать.

- Спи, малыш, спи Вороненок.



5
Колечко

Вороненка искали три дня и три ночи. Вначале в лагере, затем вокруг городских стен, потом послали отряды прочесать всю окрестность. Допрашивали легионеров, дежуривших в ночь, допрашивали слуг, но даже намека на то, куда, зачем, почему Вороненок исчез, не нашли.

Нашли лишь колечко, которое он ему подарил: тусклый бриллиант, мутное золото. Вороненок часто играл с ним. Тогда золото, камень ярко блестели.

Три дня он не спал, участвуя в поисках, сжав волю в кулак: в трудные минуты он это умел. Лицо - окаменевшая маска - не выпускало наружу намека на чувства, которые в нем бушевали. Да, этому научился. Истинный римлянин, чувств не выказывающий никогда, никому.

Подавляя бушевавший вулкан, он заставлял себя думать, разматывая нить с той минуты, как случайно нашел Вороненка. Что мальчишку к нему притянуло? Почему он бежал? Чего ему не хватало? Что-то влекло? На любой из этих вопросов он давал не один, но много ответов. Слишком много, чтоб хоть один из них был правдив.

Через неделю после того, как в пролом под дождем стрел, лавой горящей смолы и гортанных проклятий храбрецы Десятого устремились, и полились ручьи, реки крови, впадая в море у Храма, после того, как зажгли и разграбили Храм - с трудом удалось самое ценное у пьяных от добычи и крови отобрать для триумфа - через неделю видевший это издалека, от порога шатра Вороненок исчез.

Исчез. Растворился в тумане? Пропал в черноте, ночной, беззвездной, безлунной? Провалился сквозь землю, в преисподнюю? Или разверзлась земля, обглоданные червями скелеты поднялись из ада на землю и в огне сожгли Вороненка? Молоху в жертву его принесли, как об этом говорили пророки? Вознесся с жертвенным дымом, в сапфировой тверди растаял и теперь одесную от Всевышнего в сонме ангелов Творца воспевает?

В детстве дядя, уча складывать пальцы в жреческом жесте, неустанно ему повторял:

- Ты родился жрецом Единого Бога. Ты - жрец Всемогущего Бога Живого.

Потом детским друзьям он с гордостью говорил:

- Я родился жрецом Единого Бога. Я - жрец Всемогущего Бога Живого.

Одни молча завидовали. Другие смеялись. Третьи лезли на него с кулаками. Первых он называл своими друзьями. Вторых презирал. С третьими дрался.

А теперь? Попробовал, сложил пальцы, как некогда в детстве. Получилось не очень.

- Тренируйся всегда, постоянно, иначе забудешь, и в нужный момент не получится. - Это дядя из мертвого мрака, из прошлого, из преисподней.

Выходит, дядя, философ Филон был прав? Вот, момент наступил, и не получилось. Зачем это ему? Хотел страх отогнать? Но разве поможет?

Страх в его доме давно и навсегда поселился. Где живет он, римлянин, полководец, там и страх. Переменит жилье - тот за ним вслед. Липкий, потный, вонючий. Страх приходит с удушливым потом, не давая дышать, что самой малой твари доступно. Твари малой доступно, а ему, гордому римлянину, недоступно?

В жаркий день все лицо, все тело его Вороненка блестело: капли росы в утренней светлой мгле предрассветной. Едва заметный, чистый, словно едва зажелтевшей мимозы застенчивый запах, легкий, льдистый, летучий. И перед ним, нежно звучным, - вонючий, удушливый страх уходил, исчезал, забывался.

Знал: на мгновенье, минуту, на час. Но было в тот миг все равно. Что время, что вечность? Ничто, ничтожность, пустое. Миг, мгновенье, момент - вот и вся жизнь, все его бытие, земное и неземное блаженство, вся его вечность.

По утрам, солнцем разбуженный, он метался, выгибался и прыгал - схватить, достать, уловить. Но луч не давался, был стремительней и ловчее самого быстрого и ловкого человека. Луч солнца. Не дающийся Вороненок.

Ночью луна, к концу месяца вошедшая в зрелую мудрую силу, из темноты выхватывала то руку, то щеку его, то ложбинку, как тонкий лесной ручеек, плывущую вдоль спины. И все светилось, возвращая ему сострадание, ночным светилом дарованное утешение.

Мальчишка пришел в его жизнь даровать утешение и боль утишить. И тогда понимал: ничто не исцелит, никогда не уврачует. Только утешит, только смягчит страдания прокаженного. И это - великая милость Бога или богов, а может, судьбы.

Вороненок был с ним всегда: каждый день, каждый час, каждый миг. Нет, неправда, иногда уходил. Сядет, голову обхватит руками, лица и не видно, локти на колени поставит, в одну линию соединив ноги и руки, всего себя остального из мира убрав, и сидит, далеко-далеко, в себя прежнего уходя, от себя нынешнего убегая.

Он так никогда и не узнал настоящего имени Вороненка. Казалось, ну что тебе в имени? Но почему-то с каждым днем становилось все тяжелее именно от того, что имени он не знал. Что мог он поделать? Выманить имя, как сделала это Исида?

Эту сказку он слышал в Александрии ребенком. Задумала в сердце своем Исида богинею стать, править на земле и на небе. Но для этого нужно похитить у великого бога его великое имя, которое и давало власть над другими богами и над людьми. Задумала Исида - исполнила. Изо рта постаревшего бога капала на землю слюна. Подобрав слюну, Исида ее перемешала с землей, слепила змею и положила ее на тропу, по которой каждый день бог нисходил в свое двуединое царство. И вот однажды змея его укусила. Яд заструился по божественным жилам. Великий бог, сраженный действием яда, зовет на помощь богов, чья власть небес достигает.

Среди других явилась Исида. Ее уста полны дыхания жизни, чары боль прогоняют, слова способны оживить даже мертвых. Увидев ее, Великий бог говорит:

- Я холодней воды, я жарче огня, я весь дрожу, взор мой блуждает, не вижу я неба.

Отвечала Исида:

- Назови свое имя, только по имени названный будет жить.

- Я сотворил небо и землю, я воздвиг горы, я создал моря, как завесу, протянул два горизонта. Когда открываю глаза, становится в мире светло. Когда веки смыкаю, воцаряется тьма. Я тот, по чьему приказу Нил выходит из берегов. Я тот, чье имя неизвестно даже богам. Утром я - Кепера, в полдень я - Ра, вечером - Тум.

Но действие яда проникает все глубже, и Великий бог уже не может ступать по земле.

- Ты не открыл имя свое, - повторила Исида. - Открой мне его, и яд потеряет силу. Только названный по имени пребудет в живых.

Яд обжигал бога жарче пламени, он и сказал:

- Пусть имя мое перейдет из моей груди в ее грудь.

Сказав это, великий Ра скрылся от взора богов, и место его на корабле вечности опустело. Имя стало известно Исиде.

Может, и Вороненок поступил как Исида, похитив вместе с любовью и имя? Подкрался ночью, как лекарь, ласками боль притупил, извлек из груди имя и сердце и в свою грудь пересадил?



В последнее время часто думал о будущем - своем и Вороненка. Он будет всадником. Почему бы и нет? Разве Тит не обязан его наградить? Разве не понимает, что этот город разрушил и сжег не он, римлянин от рождения, а бывший еврей? Понимает. И наградит. Всадник? Для Тита сущий пустяк.

Затем усыновит Вороненка. Наймет самых лучших учителей, те сделают из мальчишки гордого властителя мира. А когда детскую тогу с полосою пурпурной сменит на взрослую, белоснежную, когда побреется в первый раз и сбритое в жертву богам принесет, а остальное уложит в золотую шкатулку, тогда он созовет самых знатных. Может, явится сам император, Веспасиан или Тит - ему все равно - и он представит им взрослого Вороненка своим законным наследником.

Нет, ни Бог, ни боги, ему ни к чему. Веспасиан и Тит его боги. Боги бессмертны? Бессмертны, пока люди молятся им. Перестают - умирают. Вот он перестал им молиться, значит, боги исчезли, умерли, в небытии растворились. Не для других, для него? Ну, и прекрасно! Значит, он силен, почти всемогущ, а те слабы, бессильны.

А может, его бог Вороненок? Слабый и беззащитный, возникший из небытия, в небытие ушедший. Разве такой может быть богом?

Убогий бог?!

Бог убогий?!

Когда тоска железными крючьями кожу с тебя, живого, сдирает, когда еще живого тебя приколачивают к кресту, когда под плевки, под палящим солнцем, под жадные жуткие клювы вороньего грая тебя на вершине горы на кресте поднимают, тогда с небес Вороненок слетает - высосать боль и слизать сосущую душу тоску.

- За что, Господи, меня наказал? За что живым швырнул в преисподнюю?

В бессилии сполз на землю.




© Михаил Ковсан, 2014-2024.
© Сетевая Словесность, публикация, 2014-2024.




Версия для широкого дисплея
[В начало сайта]
[Поэзия] [Рассказы] [Повести и романы] [Пьесы] [Очерки и эссе] [Критика] [Переводы] [Теория сетературы] [Лит. хроники] [Рецензии]
[О pda-версии "Словесности"]