[Оглавление]




ВРЕМЯ


В последние годы жизненное пространство его сокращалось, до соседней улицы, до ближнего садика, до размеров квартиры, теперь и до комнаты, где стояла кровать, с которой он видел кусочек неба, две ветви дерева и обломок стены соседнего дома, висевший в раме окна, отколовшись от здания, мимо которого ещё недавно каждый день проходил.

Чем меньше пространство жизни его становилось, тем больше было времени жизни, ограниченного прогнозами докторов, оно росло в прошлое, словно дерево, вглубь корни пускающее – укрепиться в почве, чтобы никаким ветрам не выдернуть, не сломать.

Просыпаясь, подробно всматривался в неизменные частности ускользающего неведомо куда бытия. Дерево прорастало, годовые круги убывали, фильма раскручивалась, поезд от станции удалялся, за окном возникали пейзажи, деревенские, городские, лица, счастливые, печальные, никакие, события, которые лучше бы не случались. Картины, звуки, запахи, осязания – всё, сочетаясь, смешиваясь, сопрягаясь, двигалось назад, в окне, то комнаты, то поезда, застыв, вздрогнув вдруг, уносилось. Надо бы сделать усилие – остановить, себя уходящим насытить, но сил не было, и столько ещё впереди, то есть в прошлом, а движение поезда, и вперёд, и назад, не пассажиру определять, а кто расписание составляет – Бог весть.

И приход медсестры, её вторжение в жизнь определялся не им. Даже если скажет довольно, нет, этого больше не будет, не послушают, ненужно-бесполезные уговоры начнутся, а за пределами комнаты – разговоры о капризности, больные такие всегда, надо с этим смириться. Лучше молчать, пусть делают с ним, что принято делать, ничего не попишешь. Тем более писать он не может. Пробовал диктовать – получалось плохо и бестолково, и кому это надо? Кому?

Раньше такие вопросы снежными комками колюче и ледяно летели в лицо – не увернуться. Но зима кончилась, весна долго тянулась, прохладным летом сменилась, и комки, брошенные ещё в феврале, когда, достав чернил, надо плакать, давно растаяли, и опасаться не надо, что попадут то ли в бровь, рассекая, то ли в глаз, что хуже: глазной, в детстве лечивший, умер давно, могилу песком занесло из далёкой пустыни, до которой тот не добрался. Что-то помешало. Что ему помешало?

Длинные холодные зимние ночи? Скудные короткие прохладные зимние дни?

Ночь, темнота и тишина, словно репетиция небытия, от жизни его отсекали. И представлялось: он в каюте на корабле, затонувшем, на дне морском, рыбы разноцветно-диковинно в иллюминаторе проплывают, а он их не видит: иллюминатор задраен наглухо, не открыть, а то хлынет – каюту, единственную живую, затопит.

Чудилось и другое. Комната наглухо отделена, окна нет – стена, вместо двери – кирпичи: от мира, замуровав, его отделили. Такие комнаты время от времени обнаруживают: извне, снаружи не определишь, что за стеной пустое пространство, временем зарастающее – пылью и паутиной, у пауков много наличной вечности – всё оплести. Когда-нибудь тайное пространство, времени не доступное, неожиданно обнаружат: скелет, книги, посуда, многое может века пережить, пять столетий или пятнадцать.

Может, иначе? Его пространство от иного не глухой стеной отделено, а, как бывает, книжным шкафом массивным: никто не знает, что там за старинными книгами, только они способны, рассекая пространство, останавливать время. В гостиной, спальне, детской, кухне время течёт, да что там, несётся, как угорелое, а за книгами остановилось, ключ утерян, замочная скважина книгами скрыта, никому дела нет, что там, в отсечённом пространстве, остановившемся времени. Книги обладают способностью останавливать время. Когда их читают. Перестают – власть над временем прекращается, и оно, захлестнув, бешеным весенним потоком несёт, разбивая о скалы.

Зачем человеку над временем власть?

От кого ждать ответа?

Лучше не спрашивать. Лучше молчать – ночной тишине, шуршащей в тёмных углах, в унисон.

Переселяясь к окну с кусочком неба, двумя ветками и краешком соседнего дома, в это пространство вжимаясь, в новое вялое время вживаясь, подумывал попросить переместить из кабинета, куда больше ему не добраться, фотографии умерших, живых не смел вешать на стену. Подумывал, но решил, что не надо: пусть сами приходят, если того пожелают. И –приходили. Во сне, в дремоте и наяву, одно от другого он не слишком теперь отличал, днём засыпая, бодрствуя ночью, время суток подсказывало окно, нередко, однако, оно ошибалось, что, конечно, простительно: люди ошибаются чаще. Вообще, другим всё на свете простительно, кроме смертных грехов, а какие смертные, ныне точно никому неизвестно. Себе? Дело другое, это бесконечный разговор, бесполезный.

Не слышные за стеклом листья на ветках шуршали, словно бережно-осторожно не короткий перелистывали поминальный синодик. А в комнате стена, голая и пустая, с каждым днём приближавшаяся, и без того скромное пространство его воровала нагло и беззастенчиво. И взгляд его всасывала в свою пустоту, где тот обессиленно пропадал, будто булькал в болото: всплеск – миг, и снова зелёная плесень на застойной, тягучей, плотной воде. И это он одолел, проникая мыслью за стену, за белую пустоту, попадая во время, не исчезавшее, не пропадавшее, остававшееся с ним, тем ощущаясь сильнее, чем меньше пространства для его скромного не завистливого бытия оставалось.

За исчезающей стеной и научился, или, может, это было уменье врождённое, книгу листать – иногда голый текст на языках, которые знал, иногда с иллюстрациями великолепно-цветными, порою ярче событий, которые изображали. То ли он книгу листал, то ли сама книга листалась, как ни силился, понять не умел, а спросить – кого же спросишь такое? Тем более если всю жизнь привык спрашивать только себя, ни на кого не надеясь. И не потому, что так в себе был уверен. Просто никогда не был уверен, что смысл, из вопроса его извлечённый, будет именно тот, который вкладывал, задавая.

Из пустоты за стеной возникали фигуры людей, чаще – одни только лица, всегда – их глаза. Взгляд к взгляду глаза говорили, в словах не нуждаясь, игнорируя звуки. Он это таинство пытался понять – не постиг, придя к заключению, что и не нужно. Взгляды общались и весело, и печально, враждебно и дружелюбно, во всём остальном человечьем, не только в словах, не нуждаясь.

Словно на санках с горы не слишком крутой, с трудом оттолкнувшись, ехал он медленно, постепенно в скорость вползая, и та, раскручиваясь, оттянутой пружиной дальше быстрей толкала во времени вниз, назад, в то, что произошло, случилось, даруя заново пережить истончающееся бытие, подобное луне, возвращающейся от полнолуния к новолунию.

Движение вспять позволяло увидеть сквозную линию жизни, которая никакой линией не была, но пунктиром – проблески, промельки, просверки, всплески с брызгами в разные стороны: он был рыбой уловленной, которую кто-то вёл по воде, хотя пыталась вырваться, в стороны уходила, прыгала вверх, трепыхалась, и, несмотря на усилия зряшные, некто в нужный миг подсекал, выдёргивал на поверхность: трепыхайся-не-трепыхайся, неумолимо конец обозначен – быть насаженной на ветку вместе с другими, та от листьев очищена, чтобы сквозь жабры протыканию и нанизыванию не мешали,

Он лежал на высокой подушке, всматриваясь в пустоту белой стены, и взгляд его в горизонт упирался. Стена была его горизонтом, за которым не было ничего, кроме времени, а оно бесстыже, ни пятен, ни заплат, ни синяков, ни царапин – ничего не скрывая, перед ним обнажалось, ни к ненависти, ни к любви не призывая. Смотри, то, что в сиюминутности не рассмотрел, увидь, что в туманной близи не различил, приметь и запомни, какие тайны могут быть от того, на кого неумолимо горизонт наступает – раздавить, поглотить, рассеять по ветру прах, который кладбищенская земля сырая не примет.

– Это ещё почему?

– Грешный прах мать-сыра-земля не принимает.

– Разве бывает прах грешным?

– Бывает.

– Почему же полнёхоньки кладбища? Безгрешных людей не бывает.

– Грех греху рознь.

Откуда голос? Оттуда, из пустоты за стеной, оттуда – из времени.

Миги, мгновения – искры и брызги, секунды и мимолётности – бабочки, мотыльки. Сомкнутся, слепятся – шаром покатятся, в пространстве бесконечностью растекутся, чтобы, став временем, тягучим, смертельным, тянуться к горизонту, медленно сжатое поле с колючей стернёй одолевая – за горизонтом медленно закатываясь и затухая, чтобы закатно пропасть, напоследок послевкусие темнеющего разноцветья за собой оставляя.

А там? Там пространство, сжатое до горошины. Там взрыв – эпохи, тысячелетья, века, времена, годы и мгновения полетели, в поток единый сливаясь, миг века пожирает, секунда – эпохи: один прожорливый зверь поедает другого, чтобы самому пожранным быть.

Что? Зачем? Откуда? А там?

В отличие от послезавтра, которое наступает исключительно после завтра, позавчера от вчера совсем не зависит. И, кроме того, листья там не желтеют, и снег там не тает. И что такое "там", не знает никто. Одних это совсем не волнует. Другие пытаются понять, однако совсем безуспешно.

И ещё вдогонку: время какое? Голодное – сытое? Толстое – тонкое? Медленное – стремительное? Нужное – бесполезное? Ужасное – или счастливое?

Время идёт. Время, звеня шпорами, катится в прошлое, вниз, по ступеням, ведущим вверх, в будущее взбегает, или, опираясь на перила и задыхаясь, тащится неустанно: твердь манит, соблазняет, через тернии – к звёздам, не зная зачем, пространство презрев, дымом забвения восходить, утренним паром розовым подниматься.

Зачем?

Много ль увидишь, многое ли на расстоянии одной-единственной жизни поймёшь?




© Михаил Ковсан, 2024.
© Сетевая Словесность, публикация, 2024.
Орфография и пунктуация авторские.




Версия для широкого дисплея
[В начало сайта]
[Поэзия] [Рассказы] [Повести и романы] [Пьесы] [Очерки и эссе] [Критика] [Переводы] [Теория сетературы] [Лит. хроники] [Рецензии]
[О pda-версии "Словесности"]