[Оглавление]




ОПЕРАЦИЯ
"БАССЕЙН  С  ПОДОГРЕВОМ"


Home is where I want to be
But I guess I'm already there.
Talking Heads



1. ДОБРОЕ УТРО

Сердце забилось у мамы где-то зимой. Мама была совсем молодой еще, папа был жгучий брюнет. Из роддома везли на такси в конце лета. Трясло и воняло бензином. Испытывал дискомфорт, это чувство осталось. Выбило рубль - мы приехали.

Раннее детство:

Лицо, руки, бабушка, мыло. "Еще раз, с чувством, труби, горнист!" - зычно командует бабушка. На поверхности воды в голубом эмалированном тазике с темным пятном на боку извиваются сопли автора этих строк. "Смотри, не цепляй их. Они нехорошие". На это тратились силы, это тревожило.

Бабушка! Вот ты давно уже сгнила, и нет тебя больше, а я все не пойму, червивая: ну, почему мы продували нос в начале утреннего туалета, а не под занавес? Под занавес намного логичнее было бы. И тогда не понимал, и сейчас не понимаю.

Опять детство: папа с "Крокодилом", мама с Малларме. Мама хороша, папа - тот просто красавец.

Бабушка копается в земле - собирает клубнику в саду. Неожиданно разгибается и говорит, обращаясь к кустам крыжовника: "Вы хотите моей смерти, я это нутром чувствую. Вы и Гагарина, гады, в свое время укокошили", - и замахивается на них сапкой.

Дедушка даже летом ходит в кальсонах и демисезонном пальто. Не спрашивайте, в чем он ходит зимой. Вы все равно не поверите.

Папа бьет крупного петуха топором. Обезглавленная птица скачет в винограднике, поднимая крыльями тучи пыли. Оттирая рукавом струйку крови с небритой щеки, папа возвещает: "Мужчина в жизни многое должен уметь, Виктор". Чья б корова мычала, папа. Ты ж сам себе чуть полпальца не оттяпал. Виктор - это, кстати, я.




2. В САДУ У ФОНТАНА

Уже в детстве занимала идея самодостаточности, впервые проскользнувшая в песенке, которую ребята постарше распевали во дворе:

Жил под горою старый дед
Он сам себе давал минет.
И у каждого куста
Сам себе давал в уста.

Песенку эту, неизвестно по какой причине, я прочно привязал к фигуре Давида Абрамовича Кондуктора - старинного дедушкиного приятеля и бессменного партнера по шахматам и преферансу. Старинного в полном смысле слова - рядом с ним дедушка Эмма в свои шестьдесят казался безусым юнцом. Внешность же Давида Абрамовича была какой-то гофманианской, ей-богу: кустистейшие брови, похожие более на усы, чем на брови, пышные усы, смахивающие скорее на хвост щенка эрдельтерьера, а не на усы, лиловатый о двух горбинках нечеловеческих размеров нос, и, как рисовалось мне в моем детском воображении, таких же размеров половой орган. Догадки относительно последнего возникали отнюдь не на пустом месте, но в силу следующих физиологических особенностей Давида Абрамовича: когда старика одолевали приступы чиханья, - а чихать он мог по 12-15 раз кряду, - член Кондуктора не оставался безучастным к происходящему, но, напротив, - реагировал на респираторные проблемы пенсионера самым наиживейшим образом, чему мы с ребятами не раз становились насмешливыми свидетелями. Затруднением этим он бывал весьма смущен и всячески старался прикрыть срамное место шахматной доской, если таковая оказывалась поблизости. Ежели доски поблизости не было или доска была, но на ней уже успел разрастись какой-нибудь миттельшпиль позаковыристей, то пунцовому Давиду Абрамовичу ничего не оставалось, как стыдливо довольствоваться свежей "Правдой". Благо с газетой он не расставался ни при каких обстоятельствах. Глядя на его трудности, детвора постарше начинала перешептываться, хихикать, а самые храбрые (я к их числу не принадлежал), пытались вырвать у него газету из рук. Давид Абрамович газету из рук, естественно, не выпускал, но хмурил свои брови-усы, покусывал усы-хвост и изо всех сил делал вид, что очень на нас сердится; на самом же деле он вовсе на нас не сердился, поскольку прекрасно знал, что детвора его любит. И любили мы его не только за домашнее печенье и булочки с маком, которыми он неизменно потчевал нас по меньшей мере два раза в неделю, и не только за разнообразные истории из жизни художников и просто из жизни, которыми он развлекал нас в саду у фонтана, но главным образом снискал он наши симпатии тем, что прослужив от звонка до звонка без малого шестнадцать лет сторожем в музее Западного и Восточного искусства и выйдя недавно на пенсию, Давид Абрамович с готовностью мастерил для нас, пацанов, бумажные кораблики из глянцевых репродукций полотен классиков соцреализма, и не только из них, но также из начавших появляться в еженедельных журналах работ импрессионистов и даже постимпрессионистов. Спуск кораблей на воду происходил в саду у фонтана в самой торжественной обстановке. Ребята под управлением концертмейстера Эммануила Цейтлина выстраивались в линейку и старательно изображали военный оркестр, издавая приличествующие моменту духовые звуки. Корабликам же давались имена по названиям репродукций, из которых они были сделаны, точнее, не просто по картинам художников, но по имени художника и названию полотна.

- "Звездная ночь Ван Гога" дала течь, - шумели ребята.

- Что-то "Ленин Бродского" отстает, - сокрушался толстый мальчик Харитончик. Его отец служил в авиации и очень любил стихи поэта Багрицкого, особенно про ржавые листья на ржавых дубах. Мне же Давид Абрамович подарил, как сейчас помню, миноносца из "Фомы Неверного" кисти мрачного Караваджо. Миноносец мой, однако, долго не протянул - на второй день своего существования, в самый разгар морского боя у фонтана он пошел ко дну, сбитый Харитоновым каштаном.

Обычно после спуска очередного кораблика на воду, Давид Абрамович и дедушка Эмма воровато оглядывались и, удостоверившись, что кроме детей поблизости никого не было, опрокидывали по рюмашке вишневой настойки - рюмки они на всякий случай всегда держали среди шахматных фигур, а заветная бутылочка извлекалась предусмотрительным Давидом Абрамовичем из кармана его необъятного пиджака. Пропустив по рюмашке, друзья занюхивали Бог весть чем, - иногда просто королевской пешкой, крякали на два голоса, потирали в предвкушении острых баталий руки и разыгрывали нечто вполне сицилианское.

Слухи о Давиде Абрамовиче, по дедушкиному глубокому убеждению распространяемые самим Кондуктором, ходили самые невероятные: поговаривали, что одно время он жил в городе Лионе, где сколотил приличное состояние, торгуя бархатом и цитрусовыми, а еще раньше - в Освенциме, откуда чудом бежал, а еще раньше - надышался ипритом в окопе, а до этого царя видел во время загородной прогулки последнего, и даже запустил в него чем-то, но промахнулся и угодил в тюрьму, тоже мне, террорист называется. Но я, кажется, немного отвлекся.




3. БАССЕЙНЫ С ПОДОГРЕВОМ

Все началось с того, как мой дедушка Эмма, через год после смети бабушки, неожиданно открыл Америку. Нет, разумеется, Америка существовала и до его открытия, но это была совсем другая Америка. Это была Америка - страна контрастов, страна, населенная преимущественно массами безработных, а также бесправным пролетариатом, эксплуатируемым горсткой алчных миллиардеров, регулярно уничтожающих целые урожаи апельсин (и не только апельсин), чтобы искусственно взвинчивать на них (и не только на них) цены. С миллиардерами заодно был военно-промышленный комплекс, ни на секунду не прекращающий гонки вооружения, да еще деляги от искусства со своей фабрикой снов, и все они не только сами закрывали глаза на охватившие страну расовые беспорядки и студенческие волнения, но также всячески мешали другим взглянуть правде в лицо и уяснить раз навсегда, что система их прогнила насквозь, и трещит по всем швам, и жить ей осталось всего-ничего, и стоит только расшатать ее как следует, и дождаться ветра покрепче, и, вооружившись самой передовой теорией, бросить куда надо спичку, как тут такое начнется, что только держись. И не потушишь этот пожар ни за что.

Однако, когда дедушка Эмма возвратился из двухмесячной поездки по Соединенным Штатам, куда его пригласила сестра Лея, оказавшаяся там в начале 20-х годов, то выяснилось, что до упадка в Америке еще очень и очень далеко, и населена страна вовсе не бесправным пролетариатом и кровопийцами-толстосумами, а водопроводчиками, да-да, именно водопроводчиками, зарабатывающими, представьте, больше наших профессоров, а также электриками, зарабатывающими еще больше водопроводчиков, а как там живут зубные врачи - лучше вообще не знать, чтобы не расстраиваться понапрасну. А эти дома, а эти автомобили, а эти удобства, а эти возможности! Демократия не на бумаге, а на деле. Хочешь плюнуть в лицо президенту страны - плюй себе на здоровье. Захотелось бастовать? Бастуй пожалуйста. И главное, все интеллигентно: сообщи начальству, на когда ты планируешь забастовку, и чем ты конкретно недоволен, получи у полиции разрешение - и бастуй, сколько душе угодно. В магазинах все тебе улыбаются и просят зайти еще. Короче, не страна, а одно удовольствие. И у нас так будет, примерно, когда рак свиснет, не раньше.

Открытие это ошеломило всю нашу семью, кроме мамы - человека по натуре скептического. За глаза мама прозвала дедушку Христофором Моисеевичем Колумбом, а в глаза говорила, что туристу может понравиться даже пустыня Сахара, особенно, если его там будут бесплатно кормить, поить, катать на двугорбом верблюде и вешать лапшу на уши, и вообще, что за два месяца без языка, без всего, пожилой человек может понять в Америке?

- А зачем мне язык? - парировал дедушка. - Можно подумать, у меня глаз нету! Я был там в гостях у одного дантиста, племянника Леи. Если б ты видела его дом, ты бы лишилась рассудка там же, на месте. Чуть ли не в каждой комнате - цветной телевизор, а бассейн - с подогревом. У нас так члены Политбюро не живут. И при чем тут верблюды, я так и не понял?

- А вы часто бываете в гостях у членов Политбюро? - гнула свою линию мама, пропуская вопрос о верблюдах мимо ушей.

В ответ дедушка только махал рукой, хватал со стола коробку "Сальве" и исчезал в туалете, откуда в течение десяти минут доносилось его бормотание, из которого можно было уловить лишь отдельные фразы, вроде: "Ну, с кем, с кем я тут разговариваю?" или: "У других невестки как невестки. У меня какой-то дух противоречия вместо невестки..."

- Что вы там говорите такое, Эммануил Моисеевич? - кричала мама из кухни. - Здесь ничего не слышно.

В конце концов взбудораженный старик с потухшей папиросой в руке вылетал из туалета и принимался бегать по кухне из угла в угол, свирепо натыкаясь на кастрюли и сковородки. Немного угомонившись, он присаживался к столу.

- Послушай меня, - говорил он маме. - Если на всю нашу семью мы поднатужимся и наскребем хотя бы пол-извилины чистого разума - на большее рассчитывать было бы просто нелепо, - то нам срочно нужно подняться с места и ехать в Америку. Это мое твердое убеждение. И чем скорее, тем лучше. Это если мы наскребем пол-извилины. Вот и все, что я хочу сказать. И больше к этой теме я возвращаться не буду.

- Что вдруг такая срочность, Эммануил Моисеевич? - спрашивала мама, для которой подняться с места и отправиться в продовольственный за баклажанами уже представлялось достаточно сложным путешествием.

- Я тебе скажу, что за срочность, - отвечал ей дедушка тоном, каким преподаватели начальных классов беседуют с отстающими учениками. - Ин-фля-ци-я. Знаешь, что такое инфляция?

- Заболевание такое, кажется? - морщила лоб мама, прекрасно знающая, что такое инфляция.

- Почти что, - не терял терпения дедушка. - Заболевание, временно поражающее основные отрасли экономики. И поэтому там все сейчас дорожает. И поэтому, чем позже мы туда соберемся, тем все там будет дороже. Понятно я говорю, или повторить?

- А если мы туда вообще не соберемся, - не сдавалась мама, - тогда нам вообще не о чем будет волноваться. Я права?

- Мда-а, - дедушка начинал барабанить пальцами по столу. - Мне ясно одно: говорить мне здесь не с кем. На кого я трачу время? И сколько у меня его осталось, чтобы на кого-то его тратить? Что мне, больше других нужно? Куда-то ехать, искать приключения на свою голову? Вам же здесь все подходит! Сын работает фотографом пять месяцев в году, с июня по август - туристы, сентябрь-октябрь - свадьбы, зимой он впадает в спячку. Невестка - музыкальный работник в школе для глухонемых, и спячка у нее круглый год. Вам не в Америку надо, я вас скажу, куда вам надо...

- Эммануил Моисеевич, еще одно слово - и мы с вами крупно поссоримся, - перебивала его тираду мама.

Мама не любила дедушкиных шуток насчет своей профессии; она, действительно, преподавала музыку, но не глухонемым, а детям с дефектами речи, и ничего смешного в этом не находила.

- Одна надежда - ты, - тут дедушка апеллировал ко мне, сидящему с книжкой в углу на табурете и допивающему холодный компот в серебряном подстаканнике.

- А я тут при чем? - делал я удивленное лицо. - Мне и тут хорошо.

- Ему и тут хорошо! Дурень. Ты пойми простую вещь, - дед хватался за меня, как утопающий за соломинку. - Рыба ищет, где глубже, а человек - где лучше. Природа у них такая. И если у тебя есть хоть пол-извилины чистого разума, а по идее у тебя должны быть все полторы, то ты не можешь не сделать простой расчет. Водопроводчик в Америке получает больше нашего профессора, так? Электрик там получает больше водопроводчика, ты следишь за ходом моей мысли? Сколько же там, по-твоему, должен получать профессор? Грубо?

- Да уж не меньше нашего водопроводчика, - отвечал я.

- Вот я и говорю: дурень! - обижался дедушка.

Однако через пару минут он уже остывал (он был отходчив), подзывал меня к секретеру в столовой, доставал оттуда миниатюрную статую Свободы, и протягивал ее мне со словами:

- Подарок французского народа американскому.

- Дед, спасибо, конечно, - говорил я. - Но у меня их уже четыре штуки. Или пять. Две ты мне подарил на день рождения, одну на Новый год...

- Ну и что? - возражал старик. - Дареному коню знаешь куда не смотрят?

И ни с того, ни с сего добавлял:

- А сколько там получают дантисты, я уже не говорю. Зачем зря расстраиваться?

- А сколько, интересно, там получают не-дантисты? - начинал я доставать деда. - И не-водопроводчики? И вообще, насколько полным, дед, был твой опрос населения США по профессиональным группам?

- Весь в свою мамочку! - кипятился дед. - Не хочешь в Америку - сиди тут. Дело хозяйское.

- Я не говорю, что не я хочу.

- А что ты говоришь?

- Я говорю, что мне и здесь неплохо. В стране Советов.

- Что же тебе тут так хорошо?

- А что мне так плохо?

- Это пока тебе хорошо, а вот подожди, скоро институт, поглядим, что ты тогда запоешь. Как ты туда попадешь без блата - ты об этом подумал?

- Дед, ты сам подумай, как я могу туда попасть без блата, когда ты в приятельских отношениях с половиной ректората?

- Именно! А в Америке блат не нужен. Там все равны и у каждого есть шанс.

- Шанс на что?

- На все. На все, что хочешь.

- Но всего один, так?

- Не понял.

- Один шанс, и вдруг, ты его упустил. Что тогда? Прыгать вниз с небоскреба?

- Нет. Пробовать еще раз.

- Но тот шанс ты уже упустил.

- А у нас тут что?

- А у нас ничего. Шансов нет. Ни на что. И я это понимаю. Нет шансов. Но и расстройства меньше: терять нечего.

- Ну и сиди себе здесь. Оболтус. Я тебя за уши не тяну никуда.

- Дед, я не против Америки.

- Так что же ты выступаешь?

- Но и не за.

- А что?

- А ничего. Мне все равно.

- Что все равно?

- Все равно, где жить.

- Я такого еще не видел, - возмущался дед, багровея. - Молодой парень, чтоб так упрямился.

- Я не упрямлюсь Я говорю: мне все равно.

- А мне НЕ все равно! - дед был уже на полном взводе.

Вообще, в разговоре с дедушкой я не совсем точно формулировал свою позицию. Мне было не столько безразлично, где жить, сколько я не был уверен: безразлично мне, где жить или не безразлично. Точнее, мне не хотелось делать выбор. Хуже выбора для меня процедуры не существует. Очень болезненный для меня этот процесс. Всегда боюсь - выберу, а вдруг то, что не выбрал, окажется лучше. Вдруг то, что могло произойти, окажется интересней того, что происходит. Ведь только время покажет, что лучше. И то не всегда. Короче, выбор для меня - хуже смерти. И я его стараюсь избегать.

- А мне не все равно, где ты будешь жить! - орал багровый дед Эмма. - И если тебе это все равно, то ты у меня будешь жить в Америке! Потому что мне это далеко не безразлично!

Мама время от времени перебивала этот бой быков замечаниями типа: "У него есть отец, пусть он и решает", или "Прекратить агитацию населения!": или "Тише - соседи. Вы еще сделаете нам хорошие неприятности с вашей Америкой вместе", но дед не обращал на нее никакого внимания. На следующий день, несмотря на дедушкины обещания к разговорам об отъезде не возвращаться, тема эта была затронута вновь, на сей раз в присутствии папы, позиция которого с самого начал была колеблющейся. Мама по-прежнему принимала дедушкины аргументы в штыки; я же решил отмалчиваться, чтобы не выводить старика из себя.

Однако уже через две-три недели чуть ли не ежевечерних дискуссий даже неискушенный наблюдатель (дедушкина вторая жена) мог легко заметить, что дедушкин натиск не проходит для мамы бесследно. Во-первых, мама уже возражала не на каждое дедушкино слово, а только на через одно, что для нее было весьма нехарактерно, а во-вторых, ее почему-то стали интересовать чисто технические подробности устройства бассейнов с подогревом, как например, способы контроля температуры в холодную погоду, зависимость температуры воды от общего веса купающихся и т. д., а может быть, она просто хотела таким образом переменить тему разговора. Что касается папы, то амплитуда его колебаний в ходе дискуссий все увеличивалась, и если поначалу он, казалось, был полностью на стороне дедушки, то вскоре маме каким-то хитрым маневром удалось переманить его на свою сторону, а затем, целых пять дней папа придерживался нейтралитета, после чего он снова попал под дедушкину идеологическую атаку и втихомолку бежал в дедушкин лагерь, где и оставался вплоть до семейного совета.

На семейном совете, проходившем в конспиративных целях под выкрики "Шайбу! Шайбу!", доносившиеся из недр телевизора "Рубин", большинством голосов (дедушка и папа - "за", мама и я - "воздержались", дедушкина вторая жена - "против": ее поташнивало в самолетах) мы приняли решение ехать в Америку, а в конце зимы подали документы на выезд. Причем, папа на голосовании предпринял было робкую попытку саботажа - не исключено, что за ночь до голосования он снова подвергся маминой обработке, но когда на его провокационный вопрос: "А что я буду делать в этой твоей Америке?", дедушка задал ему встречный вопрос: "А что ты делаешь тут?" и не получил удовлетворительного ответа, исход голосования был предрешен.




4. МОЙ ДРУГ СЕВКА

В шестнадцать я часто болел. Насморк, кашель, менингит, воспаление среднего уха, ангина. Заболел, выздоровел, снова заболел, опять выздоровел. Весь десятый класс видится старой историей болезни с подтеками канцелярского клея и черно-белыми иллюстрациями рентгеновских снимков. А вот мое легкое той зимой. Где вы видите опухоль? Не выдумывайте. Это химиката пятнышко.

Во время болезни ко мне приходил Севка - слушать музыку, делиться сплетнями, но, в основном, отговаривать уезжать. Его мама, арфистка тетя Стелла пела ту же, примерно, песенку, но в несколько иной аранжировке. "Чем ты там их будешь брать, Витя?" - встречала она меня в дверях одним и тем же вопросом, когда я забегал к ним за Севкой. Кого "их", и куда их надо было брать - я четко не понимал, но уточнять не хотел - дома мне советовали ни с кем, даже с близкими, ни в какие споры, связанные с предстоящим отъездом, не вступать. А Севка - тот прямо говорил, что мне там будет хуже, чем самому последнему негру. И хотя по рассказам дедушки, неграм там было не так уж плохо, но опять-таки на политические темы я старался не говорить, даже со своим лучшем другом Севкой. И уж разумеется в том, что к идее переезда я был безразличен, я бы не признался ему ни за какие коврижки. Наоборот, на людях мой энтузиазм не знал границ. Вполне возможно, что Севка догадывался о двойственности моей позиции и своими доводами старался вызвать меня на откровенность или, по крайней мере, уличить в неискренности. А может быть, ему просто было жаль терять друга, и потому вплоть до самого нашего отъезда он не прекращал меня обрабатывать. Хорошо, что дедушка Эмма не был свидетелем этих Севкиных выступлений, а то Севке точно не поздоровилось бы. Подобные разговоры, по мнению дедушки, ослабляли боевой дух, столь необходимый нашей семье для успешного осуществления операции "Бассейн с подогревом" (или "БСП") - такое кодовое название мы дали нашему предстоящему перемещению на Запад. Тем более, дедушка не потерпел бы подобных разговоров от Севки. Севку дедушка почему-то считал наркоманом и развратным типом, оказывающим на меня плохое влияние. Первое было явным заблуждением - Севки и сигарет почти никогда в рот не брал, не то что дури. Что касается разврата, то и тут дедушка был далек от истины; конечно, если не считать того случая, когда Севкин двоюродный брат, вернувшись из армии, затащил его к одной продажной женщине, она жила на Садовой, и угостил ею. Но разве это разврат? Это скорее ритуал посвящения в таинства любви, а не разврат. Поначалу Севка у нее в гостях жутко растерялся, но когда та, повернувшись к нему спиной, показала на пальцах что куда, он довольно быстро освоился - способный был - и давай вовсю проказничать. Очень Севке у нее понравилось в тот вечер, и на женщин с тех пор стал глядеть он с новым каким-то пониманием.

- Послушай меня, дурака, - говорил Севка, развалясь у меня дома на диване. - Не надо тебе никуда ехать, Витечка.

- Чего это? - спрашивал я.

- А того, - отвечал мой друг. - Сдается мне, там эмигранту еще хуже, чем тут еврею.

- Ты поясни, а то непонятно говоришь, - просил я.

- Язык, - отвечал он и, выдержав эффектную паузу, добавлял: - Знаешь, зачем он?

- Чтоб общаться?

- Садись, два, - говорил мой друг. - Чтоб мозги полоскать, глупенький. Чтоб никто не знал, кто ты, что ты, и что у тебя внутри происходит. Ты ведь у нас отнюдь не дурак попиздеть, Витечка. Так мозги заполощешь, хрен у тебя что поймешь. Включая национальную принадлежность.

- Ну и что из этого?

- А то из этого, - отвечал он покровительственным тоном, - что только ты там рот раскроешь, только ползвука издашь, как тебе сразу: вы откуда? давно тут? и как вам у нас нравится? Вот и подумай: приятно так всю жизнь провисеть эдаким жуком на булавке, а под тобой наклейка - "Род: чужой. Вид: не отсюда"?

- Сева, - говорил я чуть торжественно (ему покровительственно можно, а мне торжественно - нельзя, что ли?), - чтоб ты знал, Сева: Америка - страна эмигрантов.

- Витя, - отвечал Сева мне в тон, - чтоб ты знал, Витя: Япония - страна восходящего солнца.

- Опять непонятно, - разводил руками я.

- Объясняю, - охотно отзывался Сева, и, действительно, объяснял, но, если мне не изменяет память, довольно невнятно.

Мы с Севкой дружили с пятого класса: вместе прогуливали контрольные по геометрии, вместе балдели на "Сержанте", чуть повзрослев, вместе шлялись по бульвару, наперебой цитируя Мандельштама прыщавым курортницам, а еще у нас была вот какая "феня": чуть ли не с тринадцати лет мы регулярно обменивались друг с другом сновидениями. "Папа вчера скончался", - сообщал мой друг жизнерадостно. "Что-нибудь серьезное?" - справлялся я. "Ничего особенного: роды", - отвечал он голосом работника морга. "Физичку обоссал пучком нейтрино, - делился я с ним. - Что ты думаешь: с этой падлы как с гуся вода". Ну и так далее. Причем, особым шиком у нас с Севкой считалось, во-первых, не предварять эти фразы словами "мне снилось, что", а во-вторых, вести наши беседы как можно громче и по возможности в переполненном общественном транспорте, что, естественно, не могло не вызывать у висящих рядом с нами пассажиров известного недоумения, от которого до раздражения - особенно в час пик - было рукой подать.

Однажды Севкин отец, случайно оказавшийся с нами в троллейбусе, подслушал один из таких разговоров, после чего мой друг был жестоко наказан и целых три дня не появлялся в школе, поскольку сидеть не мог, а стоять не хотел. Севкин отец после этого случая несколько раз звонил моему папе и советовал принять по отношению ко мне аналогичные меры, но папа вежливо попросил его не в свои дела не вмешиваться и сосредоточиться на воспитании собственного сына. Что же касается нашей с Севкой привычки, то от нее мы не отказались, и снами продолжали обмениваться, но делали это с тех пор не так громко и на людях старались не выкаблучиваться.




5. УРОКИ ВОЖДЕНИЯ И ДРУГИЕ УРОКИ

Незадолго до нашего отъезда Севкин отец - старый автомобилист, добровольно вызвался давать мне уроки вождения - у ожидающих визу считалось, что без водительских прав в Америке делать решительно нечего. Я предлагал ему деньги, он отказывался.

- Приеду в гости, - говорил Севкин отец с хитрой улыбкой, - прокатишь на своем "Кадиллаке", хлопец.

Как-то на одном из наших последних занятий обгоняю я грузовик на Люсдорфской дороге, а он мне, - тоже еще нашел время:

- Слушай, а чего это у тебя, Витя, девушки нету?

Я густо покраснел, нахмурился, стал лепетать что-то насчет "хорошей специальности, без которой...", и что, вообще, сначала не мешало бы на ноги встать.

- Ну ты даешь! На какие такие ноги? - усмехнулся Севкин отец. - Тебе ж еще семнадцати, вроде, нет. А, Виктор?

Тут я решил сосредоточиться на трассе, а он пошел рассказывать, как в прошлом году давал уроки вождения жене капитана китобойной флотилии, и как от нее хорошо пахло заграничными духами, и как по окончании курса, дело было зимой, он принимал у нее экзамены прямо в лесу на морозе, причем, она сначала не хотела на снегу, но у него был один очень веский аргумент (в этом слове он делал ударение на втором слоге), и ей в конце концов пришлось ему уступить.

- Вот так, Виктор. А ты - на ноги встать. Это всегда успеется. Сейчас тебе самое время девок за жопу хватать. Я так понимаю, - заключил Севкин отец.

Я покосился в его сторону. Он дымил "Беломором", пепел оседал на его нечесаной бороде, она старила его лет на десять.

- Если б ты видел, Витя, как малофейка замерзает при ниже нуля!

"Ну что они в нем находят? - думал я. - И откуда у человека эта непробиваемая уверенность в себе? И на чем она, интересно, держится? И отчего у меня ее нет? Я ведь моложе, стройнее, возвышенней".

- Всю дубленку снегурке узором расписал.

"А может у него секрет какой есть? - рассуждал я. - Нет, он у всех есть, конечно. Но может, у него он секретней? И длиннее? Вот вам и вся разгадка. Вот они и млеют, капитанши".

Вообще-то Хазинова - так все его в городе звали, настоящая фамилия его была Хазин, - так вот, Хазинова был просто сдвинут на сексе. Что под руку попадет - с тем и сношался. Севка рассказывал, как однажды подшофе он даже трахнул соседский фотоувеличитель. Потом минут двадцать отмачивал орган в закрепителе при красном свете.

- Осторожней! - прикрикнул он и нажал на запасной тормоз. - Не на меня, Витя - на дорогу смотри.

- Главное - это в струю попасть, - наставлял Севкин отец. - Маневрируй так, чтобы попасть на зеленый. Один раз на зеленый попал - и дело в шляпе. Всю дорогу едешь себе будто в зеленой волне. Это как с телками: главное первый раз вставить, а там... огого!

Тут мне придется прервать его ненадолго, чтобы рассказать историю знакомства Хазиновы с Севкиной мамой, тетей Стеллой Бидонец. История эта, на мой взгляд, небезынтересна. Поведал мне ее дедушка Эмма уже в Америке, а он в свою очередь услышал ее от Давида Абрамовича Кондуктора, покойная жена которого приходилась троюродной сестрой отчиму тети Стеллы Бидонец. Вот эта история почти без купюр.


ИСТОРИЯ ЗНАКОМСТВА ХАЗИНОВЫ С ТЕТЕЙ СТЕЛЛОЙ БИДОНЕЦ

Хазинова и тетя Стелла Бидонец познакомились и полюбили друг друга на званном обеде у общих приятелей по фамилии Фуко. Вернее, Хазинова дружил с мужем Фуко, а тетя Стелла с женой. Евгений Фуко был известным в городе хирургом, а его жена, Полина Фуко, в девичестве Лапшина, преподавала математику в сто шестнадцатой школе и в молодости недурно танцевала. По словам дедушки, личико у нее было точь-в-точь как у одной популярной актрисы сороковых годов (я запамятовал имя актрисы). Однажды, примерно за неделю до обеда, на котором познакомились и полюбили друг друга Хазинова и тетя Стелла Бидонец, супруги Фуко поцапались. Ничего серьезного - обычная семейная ссора, о которой обычно забываешь на третий день ("Женишься - поймешь, пока поверь на слово", - ввернул тут дедушка Эмма). То ли новое платье жены не пришлось Жене Фуко по вкусу, то ли между ними возникли кое-какие трения в связи с интимной стороной их супружеской жизни - не знаю, поскольку дедушка этого не знал, да и Кондуктор тоже не знал. Однако факт оставался фактом - неприятный осадок после ссоры не растворился, и во время обеда, на котором познакомились и полюбили друг друга Хазинова и тетя Стелла Бидонец, постоянно возникали неловкие паузы, которые даже весьма остроумные тосты Хазиновы за белизну золотых рук нашей драгоценной хозяюшки - не могли сгладить в полной мере. Тосты Полина выслушивала с большим вниманием и доброжелательностью, польщенная, она то и дело скрывалась на кухне и тот же час вновь появлялась в гостиной то с уткой с яблоками, то с пирогом с мясом, то с блинами с икрой. Однако трение между супругами Фуко не уменьшалось, и ни одна колкость, роняемая хирургом в адрес жены, не ускользала от проницательного Хазиновы, хотя внимание его почти безраздельно было сосредоточено на его будущей жене - молодой, кокетливой арфистке с тонкими губами, волевым подбородком, маленьким розовым носиком и очками в массивной черной оправе с толстенными стеклами, за которыми глаза ее представлялись ему двумя карими пуговичками. Так он ей тремя часами позже и шептал, подпрыгивая на заднем сиденье полупустого троллейбуса: "У тебя ... глаза словно... двека... риепуго... ...чки".

За столом она была немного рассеяна, на комплименты отвечала невпопад, время от времени роняла кусочки пирога на свой зеленый люстриновый пиджак, при этом умудряясь строить Хазинове глазки, что из-за очков удавалось ей далеко не всегда. И все же, если верить Кондуктору, она сумела-таки пленить Хазинову. Чем? Молодостью, естественностью, свежестью, смехом - вот чем. Хотя о вкусах, разумеется, не спорят, и дедушке, например, Поля Фуко всегда казалась намного интересней. В ней, Поле, по словам, дедушки был тот несколько старомодный шарм, та ненавязчивая заинтересованность в собеседнике, которая и делает женщину женственной.

В какой-то момент Хазинова, не спускавший глаз с арфистки, резко встал со стула и прокричал петушиным голосом: " У меня тост, наливайте скорее, мудачье!" Все заметно оживились. Арфистка шмыгнула носиком. Хирург грубо толкнул Полину локтем в бок: "Зачем ты позвала этого жлоба?" Полина прошипела: "Чей он, интересно, друг, мой или твой?" и чарующе улыбнулась Хазинове. Тот выплюнул косточку маслины - она залетела за пианино, - и поднял над головой бокал красного вина: "Друзья, я немного пьян, и потому не ручаюсь, что скажу складно, но думаю, что будет от души". Хирург Фуко обратился к арфистке: "Этого я опасался больше всего, Стеллочка". Та опять шмыгнула носиком и вдобавок многозначительно прихрюкнула. Но это не смутило Хазинову.

"Что нас влечет друг к другу, дети? - высокопарно начал он. - Боязнь одиночества, страх смерти, скука или же те соки, что нас склеивают?"

Полина пукнула еле слышно и сказала с чувством: "По-моему, Роберт, вы просто не дурак похавать на дармовщинку. Я права?"

Хазинова насупился: "Полина, милая, не надо пердеть и не надо перебивать. Ни то ни другое вам не к лицу. Ведь это все-таки тост, а не дерьмо собачье".

Арфистка Стелла коснулась под столом бедра хозяйки: "Продолжайте же, Роберт, вы, кажется, в ударе".

Роберт учтиво поклонился: "Благодарю вас. Сразу чувствуется человек искусства, мартышка вы моя этакая!"

Стелла тихо засопела.

"Так вот, я хотел бы выпить за средства массовой информации. Нет, не за газеты и журналы, не за радио и телевидение, а за то, чем мы с вами обмениваемся, когда у нас кончаются слова!"

Хирург пожал плечами: "Снова назюзюкался, мурло". Полина опять негромко пукнула и захлопала в ладоши чуть преувеличенно, а Стелла поправила съехавшие на кончик носа очки и внимательно посмотрела на Хазинову, отправляющего в рот очередную маслину.

Через полгода они расписались, а еще через год у них родился мой друг Севка.




6. НЕ СРЕДИ ПАЛЬМ

Надо признаться, что слова, оброненные Хазиновой в его драндулете, пребольно укололи мое самолюбие. С девушками о ту пору я и впрямь испытывал известные трудности. Нет, я не об эрекции, до этого, как правило, не доходило. Я о незабудках, отправленных рукою рассерженной красавицы в урну, о тягостных пятиминутных паузах, возникавших во время нечастых прогулок при луне, ну и о звонких пощечинах, нарушавших вечернюю тишину, когда я, будто забывшись, пытался обвить девичью талию своей дрожащей рукой. Неловок я был с женским полом, неловок и смешон.

И тем не менее одна навязчивая мысль не давала мне покоя ни днем ни ночью. Тем последним летом решил я непременно лишиться девственности, причем, осуществить это здесь, на родине, среди березок (это был, разумеется, образ, не более - березок в наших южных широтах я отродясь не видал), но ни в коем случае не там, за границей, среди... - тут я мысленно запинался, не зная, какой образ, и не обязательно дерево, но все же желательно дерево - может лучше всего символизировать Запад; если у нас среди березок, то там? среди пальм? Нет, не думаю, не в Бразилию же мы собирались в конце концов! Но в голову ничего, кроме газетных каменных джунглей, почему-то не лезло.

Потерять девственность! Легко сказать. Но как? И с кем? Вариант типа Севкиной жрицы любви с Садовой я отметал: если такой герой, как Севка, поначалу опешил в ее храме, то у меня с ней точно богослужения не получилось бы. Да и где взять необходимые для исполнения ритуала тридцать рублей? Не бежать же, в самом деле, на толкучку - торговать дедушкиными статуями Свободы, правильно? Оставались соученицы, соседки по даче и курортницы.

* * *

Я привел Олю на пустую городскую квартиру - мои были на даче - и предпринял попытку ее раздеть. Оля была против.

- Ты что, решил, я из тех, что вечерами стоят на Соборной, да?

- Оля, ты чего?

- Это ты чего? К-козел.

- Оля, ну пожалуйста.

Севка советовал: никогда ни о чем не проси их, кидай на кровать, а сам падай сверху.

- Ты что, очумел?

- Ну, Оля.

- Что - Оля?

- Ну мне очень нужно.

- Сейчас же пусти, кретин.

Еще одна попытка: в уборной, неподалеку от железнодорожного вокзала я готовлюсь к свиданию с девушкой по имени Татьяна. Я почему-то уверен, что чувства наши более или менее взаимны, хотя мое с ней общение к тому времени сводилось лишь к мимолетной встрече в троллейбусе №1, да трем кратким телефонными разговорам, два из которых были прерваны по ее инициативе. И тем не менее мне, шестнадцатилетнему идиоту, было ясно, как дважды два, что встреча наша непременно должна завершиться интимной близостью. Более того, я был убежден, что мне необходимо предохранить себя от всякого рода инфекционных заболеваний, о которых я столько слышал от Севки. С этой целью я и спустился в городскую уборную. Как я представлял себе, в порыве страсти мне будет несподручно воспользоваться профилактическими средствами. Сделать это, решил я, нужно заблаговременно. Нет, вы видели что-нибудь подобное? Короче, оказавшись в уборной, расстегиваю я ширинку, разрываю пакетик, и тут до меня доходит... Но не буду утомлять вас, читательницы, излишними деталями чисто физиологического свойства. Скажу лишь, что для того, чтобы натянуть презерватив на член, необходима мало-мальская эрекция, а те, кто заглядывали в конце семидесятых в наши городские туалеты, должны помнить, что в них не то что возбудиться было нелегко, в них извините, большую нужду справить не каждому удавалось. А тут еще этот несносный запах хлорки...

Словом, я так увлекся этой практически неразрешимой задачей, что, конечно же, опоздал к Татьяне на свидание. У центрального входа в здание вокзала ее не было. И в самом здании ее тоже не было. И у выхода к поездам ее не было. И в буфете не было. И у касс. Ушла. Хотя кто ее знает, может быть, она вообще на свидание не явилась. Продинамила, нехорошая.

Ну, что ты будешь делать? Ползет к концу лето, мы вот-вот должны получить визы, а я все еще девственник.

Последний шанс: все та же Оля. Не смог взять ее штурмом, попробую осадой.




7. ФИЛОЛОГ ОЛЯ

Недавно я нашел запись в дневнике, который вел той осенью: "Упрочить свое положение у нее в голове посредством ежевечерних встреч под часами у библиотеки".

Она со скрипом поступила на филфак, а я, в ожидании визы, подрабатывал статистом при киностудии. Платили мне по два рубля в день, и на предотъездную жизнь мне этого, в общем, хватало. Правда, картину, в которой я снимался в том сентябре, на экраны так и не выпустили. В ней образ матроса-анархиста - его играл замечательный актер Зиновий Эрдман - не соответствовал по мнению киноначальства стереотипам соцреализма. Ну не типичен был этот немного застенчивый, прихрамывающий ветеран русско-японской войны Лепешко Семен с библейской грустью в уголках усталых глаз и мягкой полуулыбкой. Не типичен.

Я же изображал одного молодого шпика в массовке. Помню, как чувствовал я большую ответственность и очень из-за этого потел. Ведь это уже не совсем статистом шнырял я в толпе, злобно щурился и поправлял фиалку, торчавшую из моей петлицы. Это уже была известная заявка на характер, это был легкий эскиз образа с нервным, готовым в любой момент сорваться в абстракцию рисунком. Это уже требовало некоторого перевоплощения, хотя и не Бог весть какого: власть о ту пору я совсем не уважал, на идеалы октября клал, как говорится, с прибором, и потому выслеживал революционно-настроенных граждан в ярком свете юпитеров с особым каким-то рвением.

Об этом я и рассказывал Оле однажды вечером, пересыпая свое повествование смешными деталями, которыми не буду сейчас загромождать эту и без того громоздкую историю. В ответ Оля смеялась звонко-звонко, и смех ее под строгими сводами библиотеки был очень приятен на слух, а ровные крупные зубы белели в темноте. Но это уже на чисто визуальном уровне.

А встречались мы тогда в восемь, максимум полдевятого - я, торопливо смыв грим под краном во дворе, она с "Дон Кихотом" подмышкой. Это тогда я дал ей прозвище "моя ветреная мельница". Не ветряная, а именно ветреная. Я был тогда не дурак покаламбурить, она же не дура была погулять. Да, постоянством будущий филолог Оля, прямо скажем, не отличалась. Не спала она, по словам Севки, разве что с фонарным столбом. Ну и со мной тоже.

Как ее занесло на филологический - сказать затрудняюсь. С детства она готовилась в актрисы и все кого-то изображала. Лучше других у нее выходила роль соблазнительницы с глазами, улыбкой и особым запахом, исходящим от наружного слоя кожи. Когда она улыбалась какому-нибудь франту при галстуке и головном уборе, тот спотыкался на ровном месте, бледнел и начинал молоть сущий вздор. Он называл ее богинечкой розовоперстой, она же в ответ высовывала толстый язык и делала грудью верх-вниз.

О шорохе ее юбки слагали двустишия. Однажды, еще ребенком, ее укусил злой дядька за попку. С тех пор ее так и понесло. Одному юнге из Уругвая она уже в двенадцать пошла навстречу за два пятьдесят и пару колготок. Потом были слезы, аборт, а также мама, сердито лающая.

В школу она приходила раз в неделю, на большую перемену. Старшеклассники любили ее по очереди. Она даже завучу как-то сняла напряжение в живом уголке после урока географии. Завуч, плотный лысеющий мужик с рыбьими глазами, пыхтел где-то сзади, а она все смотрела на свернувшегося в три погибели дремлющего удава и думала об артисте Д.Банионисе.

К нам на выпускной она явилась голой. Причем, все делали вид, что так надо. Она танцевала с молоденьким преподавателем физкультуры, томно склонив голову ему на плечо и пощипывая его маленькие пунцовые ушки. Мы потухали. Я далеко не Флобер, хотя бы потому, что когда говорю "мы", легко могу перечислить, кто "мы". Потухали: Севка, двое Сашечек-букашечек, Яник-с-яичко, Осик Сипатый и кусающий губы ваш покорный слуга. Мы даже забили на бутылку "чернил" - с кем она будет кормить удава в живом уголке после бала. Тогда, кстати, песней сезона была After The Ball, в которой волоокий Маккартни надрывался в темпе блюза:

After the ball, after the ball
You were the one, out in a hall
You were the one, the woman who loved me
After the Ball.

Или как Севка с Осиком ее в тот же вечер переиначили: "После бала, после бала, физруку опять давала, он тебя через "козла" ... " ну и так далее, в том же духе.

Севка, к слову, неплохо знал их семью - дед у них был военным, дядя - какой-то шишкой в министерстве в Киеве, отец плавал, мать спекулировала. Жили они на Среднефонтанской в двухэтажном особняке. Севка заходил к ним иногда, пытался подтянуть ее по алгебре, причем, садился он всегда по другую сторону стола, чтобы голова не так кружилась от запаха ее волос. Самое смешное, а тогда ему было совсем не до смеха, она и под столом умудрялась достать его ногой и там творить с ним нечто далеко не алгебраическое. Скорее, акробатическое. Не хочется снижать тон, не хочется сбиваться на дешевые остроты, тем более, что пора уже наконец дать ответ на простой вопрос: потерял я, черт бы ее подрал, девственность среди березок или не потерял, но я себе не прощу, если пользуясь случаем, не вставлю буквально два слова о ее ногах.

Нет, это были не просто ноги. Это были дивные ноги. Длинные и стройные ноги. Это были ноги, созданные отнюдь не для ходьбы, бега или, скажем, прыжков в длину, но для абсолютного покоя, для прогулок в мире идей, для самосозерцания и для любви вечной. О, эти колени, эти икры, эти лодыжки, эти розовые пятки, даже зимой пахнущие песком во время прибоя, я вижу вас будто расстался с вами только вчера во второй половине дня!

Филолог Оля, скажи, почему на мои чувства ты неизменно отвечала кому-то другому? Нехорошая, объясни, зачем, когда я, кончив цитировать Бальмонта, лез тискать твои сиськи, ты била меня, негодница, Сервантесом прямо по яйцам, после чего я, растеряв остатки красноречия и согнувшись пополам, со слезами на глазах выдавливал из себя жалкое: "всё, ай! больше не буду, ну больно же, ах ты сука малая"?..

Все эти картинки весны моей половой зрелости настолько порой теряют ясность очертаний, что так и тянет обернуться в темноте к источнику луча, в котором над нами пляшут мириады пылинок, а из них сотканы и Оленька, поправляющая бретельки и челку, и я с романом бессмертного испанца между ногами, и бульвар, весь в окурках и голубином помете, - так вот, говорю, до чего хочется иной раз обернуться и бросить в сердцах в ничто: "Эй, сапожник! Резкость!" Но боишься нарваться...

А с Оленькой мы, наспех примирившись после обычной нашей схватки, сидим в кинотеатре повторного фильма им. Маяковского. Она жует трубочку с заварным кремом, я пытаюсь разобраться в происходящем - мы немного опоздали. Вроде, по войну. Ну и про любовь тоже, как же без этого?

На трибуне известный актер в роли агитатора. "Серьезней, граждане, многозначительней. Хмурьтесь, - призывает, - как в трагедии "Б. Годунов" в свое время хмурились предки наши с котомками". А с места ему: "На кого работаешь, падло?" Хотя по виду - не тот падло, а этот. А агитатор степенно так: "Ни на кого, браток, в том-то и беда вся. Хотел бы на себя, но платить себе не могу - и так на жизнь не хватает". Хотя по лицу понимаем - врет, хватает. Тут как грянули смычковые, невеста как разошлась, разрумянилась, в пляс пустилась, и вдруг давай блевать! Аж всего свекра забрызгала. От корова: грудь ей стеснило, слезы туманят взор, ротик свой прелестный ручкою прикрывает - не хочет при людях ударить лицом в барабан. А тут и доярка товаркам пошла плакаться-причитать: "Ой, бабоньки тошно, ой тошно! Мужички все до единого на фронте, холодильник, как на грех, накрылся, а чинить-то некому, кругом такая черствость, плесень и, это, ну в общем, отсутствие элементарного человеческого органа. Ой, истосковалась я, ой, иссохлась, ой, жду весны, аж не дождуся ее. Весной, слыхать, большой начальник из центра приедет, запрет на онанызимь сымет. Я, дура старая, и то стала ногти стричь - готовиться..."

Тут пленка рвется, свет включают, народ, привыкший к перебоям с искусством, безмолвствует, Оленька спит на моем плече, губки ее перепачканы кремом. Я не удерживаюсь и слизываю его торопливо. Она открывает глаза и, сонно улыбаясь, шепчет: "Вот глупое кино. Пойдем-ка лучше в сад".

Конечно, Оля, лучше в сад. Ах, сад! Как я люблю гулять в тени твоих аллей, ноздрей вдыхая твой полураспад! Вот как у меня тут даже в рифму на радостях вышло. Итак, осень, конец сентября, где-то вдали поет певица Кристаллинская, мы внимаем, полусмежив веки. Скамейки все одной изрезаны непристойностями... И вдруг: что это? сон? или явь? Филолог Оля улыбается мне в темноте, расстегивает две верхние пуговки желтой приталенной рубашки и смотрит на меня своими чудными глазами. "Ну? А дальше что?" - говорит не то она, не то ее взгляд, не то...

Ну, что дальше? Дальше губы оказались мягкими. Господи, где же это все сейчас? В памяти или еще где? Сколько ей тогда было? На ощупь не многим больше, чем мне. Семнадцать. Прекрасный, пахучий возраст. Ну там бюстгальтер, все дела, попка. Зубы выпадают, а я всё еще помню и ее, и суховей, и тот шпагат на шершавой скамье в горсаду, и не среди берез никаких, а под каштаном... Занозы в попе не забылись. Филолог Оля, где же ты есть в настоящий момент? Моя ветреная мельница, моя прекрасная Дульсинея?

Мы с ней протрахались весь октябрь и половину ноября того предотъездного года. Дед Эмма очень волновался, что все это некстати, что нам еще в Киев за выписками, в Москву за визами, а паковаться, а прощаться... А я смотрел на деда с блаженной, 9 на 12 улыбкой, и думал: "Ну, на фига я уезжаю от нее?"

Я даже не помню, как мы расстались. Как той ночью (или другой?) стояли у окна - это помню. Как за окном пыль садилась, и сутулые люди в кепках, переругиваясь, запирали квасные ларьки на ночь - тоже. И еще помню, что на вокзал провожать она меня не пришла.

А вот еще одна запись из дневника, который я вел той осенью:

"Есть вещи, о которых лучше не говорить и не думать. На сладкое была она сама. Теплая, потная, сладкая, глазастая. Умру, но лучше не найду, думалось.

Монетку кладешь на рельсы, вы меня слушаете? Грохочет по рельсам восемнадцатый трамвай, вам слышно отсюда? Подходишь к рельсам, насвистывая. Нагибаешься с напускным равнодушием. Смотришь. Монетка на рельсах длинная, расплющенная, горячая. Не монетка уже, а так - одно название".




8. НА ПЕРРОНЕ

- Ну, что, студент, - сказал я Севке на перроне в день нашего отъезда (пока мы собирались уезжать, он умудрился поступить в Строительный), - писать мне будешь?

- Письма, что ли? - спросил мой друг.

- Не обязательно, - ответил я.

- А что тогда?

- Отчеты о превратностях судьбы пиши. С графиками. Акварели ментальных ландшафтов. Я не знаю, Севка. Что хочешь, то и пиши.

- Я к тому, что письма это скучно, Витечка. Ну кто-то там женится, кто-то загремит в армию, кто-то купит подержанный "Запорожец" или МХАТ с Дорониной прилетит.

- Жизнь вообще штука не шибко веселая, - сказал я. - А если еще и писем не писать...

- А как насчет снов? - вдруг спросил он.

- Снов?

- Снов, - повторил Севка. - Меняться сновидениями. Как когда-то, но в письмах. Я тебе свой сон, ты мне свой. Дорогой друг, в твоем прошлом сне ты пишешь... А вот что приснилось мне... А иначе, ну что ты мне напишешь про свою Америку: ищу работу, учу язык, вставил негритоску?

- Мысль неплохая, - отвечал я. - Я про сны. Но как быть с мальчиками (так мы называли наши доблестные органы, стоящие на страже и т.д.)? Думаешь, письма со снами они тормозить не будут? Ведь присниться может такое, в чем себе самому не всегда сознаешься. А тут сон в письме, да еще из-за рубежа. Ты как думаешь?

- Я думаю, это все рубежи, - промолвил мой друг. - Запомнить сон - рубеж. Написать мне - рубеж. Письмо дойдет - еще рубеж, я отвечу - опять рубеж.

- Красиво говоришь. Тебе б не в инженера, Сева. Тебе бы в Цицероны с Апулеями.

- Пошути у меня, - сказал Севка. - Американская твоя рожа.

Тут он крепко обнял меня, прижал к себе и поцеловал, поскольку мама, папа, дедушка и Дора Мироновна (дедушкина вторая жена) уже вовсю барабанили по стеклу вагона с внутренней стороны и показывали на часы и делали угрожающие лица - до отхода поезда оставалось две минуты.

- Ну что, старик, - сказал я уже со ступеньки вагона. - Не увидимся больше, а?

- А во сне как же? - ответил Севка.

Поезд тронулся.

Нас много народа пришло провожать - дедушку в городе многие знали и уважали. Давид Абрамович Кондуктор явился и тотчас же, вероятно от наплыва чувств, стал чихать на весь перрон, но к моему удивлению без обычных для него побочных эффектов; папины друзья-фотографы пришли; какие-то мамины коллеги, из тех, кто не страшился неприятностей по службе (к отъезжающим тогда относились как к прокаженным - близко старались не подходить), мои друзья по школе подвалили - двое Сашечек-букашечек, Осик Сипатый со своей девушкой, Яник-с-яичко и др., ну и целый полк родственников, и все они, как по команде, вдруг стали прижимать платки к сухим глазам, громко шмыгать носами, махать руками, с траурным видом кричать: "Счастливо! Не забывайте!" и, натыкаясь друг на дружку, медленно идти за поездом. Присутствовать на собственных похоронах - занятие малоинтересное, и я поспешил ретироваться в купе.




9. РИМСКАЯ ИНТЕРЛЮДИЯ

Не буду докучать читателю своими туристическими заметками (турист из меня никудышный) о городе Риме, где нас перед тем, как впустить в США, мариновали около четырех месяцев: снимали опечатки пальцев, фотографировали в фас и профиль, проверяли состояние здоровья, давали заполнять анкеты с многочисленными вопросами - в ответ на некоторые из них приходилось бессовестно лгать (состояли ли вы в комсомоле - гм, нет, не состоял; подвергались ли политическим гонениям? - ого, еще как, спрашиваете!).

Остановлюсь лишь вкратце на двух-трех ключевых событиях той римской весны. Большущий переполох вызвали результаты дедушкиного медицинского обследования, когда у него обнаружили какой-то шум в легких и даже пригрозили отправить назад. Не помню, как это все утряслось, по-моему, не обошлось без небольшого подношения врачу (духи "Красная Москва"). Еще больший переполох возник, когда папа одним прекрасным вечером застукал маму в кафе у фонтана Треви в обществе какого-то усатого итальянца в кожаных брюках, угощавшего маму кофе с мороженым. Папа там же, у Треви, закатил маме грандиозный скандал, который чуть было не кончился разводом, особенно когда выяснилось, что итальянец был никаким не итальянцем, а меховщиком из города Еревана. До развода дело, разумеется, не дошло, но после этой сцены у фонтана папа долго еще не мог прийти в себя, и то и дело доставал маму всевозможными армянскими загадками, как например: "Усатое, волосатое, в кожаных штанах, на стуле сидит, эспрессо пьет, к чужим женам пристает? Что это?" и т.д. Ну, а я тем временем подрабатывал на бензоколонке недалеко от Пирамиды, а после работы бегал по музеям города - все хотел найти оригинал того самого "Фомы" Караваджо, из которого Давид Абрамович Кондуктор смастерил для меня когда-то недолговечный мой кораблик, но "Фома" почему-то никак на глаза мне попадался.

К самым же ярким римским моим впечатлениям нужно отнести следующие три в порядке их интенсивности: во-первых, микеланджелова "Пиета" в соборе Св. Петра; во-вторых, площади города: пл. Навона, пл. Республики, пл. Испании, почти все, кроме пл. Пополо, и позже я объясню почему; ну и в-третьих, один художественный фильм, на который меня затащили мои новые приятели, ребята из города Кишинева: в фильме рассказывалась история одной белокурой девушки-сиротки, которая жила на опушке леса одна-одинешенька, и о том, как она приручила красивого коня гнедой масти, и как она кормила его, и поила, и мыла, и холила, и расчесывала ему гриву, и даже однажды с грехом пополам подковала, и конь был ей во всем послушен, и в благодарность за хорошее отношение всячески оберегал девушку - спас ее раз, например, от пожара в лесу, и позволял на себе ездить верхом с седлом и без седла, а вечерами под громкий аккомпанемент цикад и лягушек, только не падайте, жил с ней, как мужчина с женщиной, распрямив полуметровое свое естество и подрагивая от удовольствия ноздрями. Девушка же, в продолжении конских ласк кричала благим матом, высовывала язык и трогала себя за хорошо развитую грудь. Фильм назывался "Девушка и гнедой конь".




10. JFK

Аэропорт Кеннеди сверху похож на огромную новогоднюю елку, украшенную великим множеством посадочных огней.

Справедливости ради отмечу, что сравнение это я заимствую - у кого, правда, не помню уже. Мук совести, однако, при этом не испытываю - сейчас многие заимствуют. Когда-то это называлось плагиатом, сейчас - постмодернизмом. И тем не менее хочу заранее принести извинения забытому мною автору, и добавить, что если бы это сравнение не показалось мне метким, я бы его, во-первых, не запомнил, а во-вторых, не заимствовал. Повторяю, не я один такой, сейчас все у всех заимствуют. Когда-то за это били морду, сейчас присуждают премии. Тем паче, что аэропорт Кеннеди сверху действительно очень похож на огромную новогоднюю елку, украшенную великим множеством посадочных огней. А Россини, если верить маме, - тот вообще сам у себя любил заимствовать. Увертюры особенно.

Через два с половиной часа после прибытия в Нью-Йорк, я, мама, папа и дедушка с супругой, закончив заполнять необходимые анкеты и пройдя длительный таможенный досмотр, оказались, наконец, в свободном мире. Так, во всяком случае, нас поспешил уведомить дедушка.

- Добро пожаловать в свободный мир, - сказал он и указал шляпой на фотографию улыбающегося президента Картера.

- А что, разве Италия не была свободной? - спросила мама.

- Для кого-то даже слишком, - сказал дедушка, не глядя в мамину сторону. Он все еще не мог простить ей эту дурацкую историю с меховщиком.

Тем временем я решил сразу же испытать, чего стоит мой английский и смело вступил в беседу с пожилым негром-носильщиком, стоящим у пустой тележки. Беседа наша, однако, получилась недолгой - видать, английский мой немного стоил. Носильщик понимал меня с большим трудом и на всякий случай указал на туалет. К счастью, именно это мне и надо было. То есть не к моему счастью, а к счастью Доры Мироновны, которой во время таможенного досмотра очень приспичило. Дед Эмма, подняв бровь, оглянулся на Дору Мироновну, как бы говоря: "Ну, так кто был прав? Вот кто (дед показал на меня) в Америке точно не пропадет", и, взяв жену под руку, вызвался сопровождать ее в женский туалет.

Когда нам стало ясно, что представители НАЙАНы (организации, помогающей новым нью-йоркцам) по неизвестной причине задерживаются, мои родные на английском еще более ломаном, чем мой, принялись что-то объяснять небритому таксисту в бейсбольной шапке. Таксист, не сводя с мамы глаз цвета антрацита, внимал, периодически кивая головой, а потом спросил по-русски с легким восточным акцентом: "Так куда вам надо, ты можешь сказать по-человечески, нет?"

Переглянувшись, родные громко вздохнули, мама с облегчением, папа - без.

Письмо первое

Дорогой Сева!

Пригрезилась такая ерундистика: кто-то ночью прищемил мне дверью пипку. Я даже заскрипел во сне: "Вы, что, люди, с коня упали, да?" Потом пьяные от мамы стали расходиться, шляпу один никак найти не мог. На пороге случайно на мошонку мне как наступит. Я прямо взвыл про себя от боли: "Да что же вы все, сговорились, что ли?!" Под утро соседская кошка явилась, спину выгнула, обнюхала промежность и, чуть помешкав, утянула яички. Я сквозь сон возмутился: "Безобразие! Форменное безобразие!" Ты спросишь, чем это все кончилось? А ничем: папа пришел, когда рассвело уже, взял меня на руки, сонного, отнес в спальню, потом стал к маме лезть.

Целую.

Твой друг, Витя.




11. ВОЛОСЫ

К первым нью-йоркским моим впечатлениям следует все же отнести не пестрящие разноцветными коробочками, баночками, пакетиками и бутылочками супермаркеты, откуда первой мыслью было: бежать, бежать, бежать и никогда уже не возвращаться; и не огромные, занесенные по бензобак снегом уроды-автомобили, между которыми, осторожно ступая, переходили дорогу в Пелам-парке группы толстых людей всех возрастов и национальностей; и не зубастые Донни и Мари раз в неделю прямо-таки заходящиеся от собственных теле-острот под одобрительные кивки приютивших нас на первое время дальних родственников Доры Мироновны; и даже не застенчивая улыбка недавно арестованного почтового служащего Дэйвида Берковица, в течение целого года получавшего от соседской собачки инструкции, весьма антисоциальные по содержанию, а, представьте себе, мои собственные волосы, начавшие у меня выпадать в чудовищных количествах чуть ли не в первый же месяц жизни на Западе. Мать вашу, что такое? Причесываюсь - лезут. Принимаю душ - лезут. Просто стою перед зеркалом - тоже лезут. Взволновало меня это. Обескуражило. Я понимаю, Америка, свобода печати, бассейны с подогревом, но не такой же ценой, и не в столь нежном возрасте.

Папа сказал: "Это у тебя наследственное, я тоже рано начал лысеть".

Мама сказала: "Здесь вода не такая какая-то, у меня, например, кожа шершавой сделалась".

Дедушка сказал: "Не выдумывай, чего нет, в Америке вода - самая чистая в мире".

Дора Мироновна сказала: "Витя, пока не поздно - тебе надо найти себе девочку".

А ведущая в НАЙАНе сказала: "Это стресс. Новая среда. Новые эмоции. Адаптация у всех по- разному протекает. У вас она так протекает. У других она протекает иначе. Это потому, что они другие. Не такие, как вы. Иные. И вы другой. Не хуже. Другой. Это защитная реакция. Но денег на врача у нас нет".

Меня это даже расстроило.

"Мисс Райнер, - заволновался я. - Попробуйте, если можете, на минуту войти в мое положение. Я еду в Америку строить новую жизнь, так? В том числе личную, правильно? Мне здесь еще адаптироваться и адаптироваться. Если так пойдет дальше, как же я построю себе личную жизнь с лысиной? Вот вам бы лично очень хотелось иметь лысого бойфренда?"

Мисс Райнер поморщилась, поправила на столе групповой портрет сиамских котят в золоченой рамке и с чувством собственного достоинства изрекла:

"Мне лично, Цейтлин, никакого бойфренда и даром не надо - это раз. Наше пособие ваши волосы не покрывает -это два. Еще вопросы будут?" - спрашивает и поправляет прическу.

Тут я приглядываюсь к мисс Райнер, точнее к ее прическе, и к своему удивлению замечаю, что мисс Райнер сама несколько лысовата, особенно над левым ухом. "Да, - думаю. - Ситуевина. Тут мне явно ловить нечего".

Вздыхаю, встаю, и уже хочу сделать мисс Райнер ручкой, как вдруг: "Хорошо, - почти кричу, осененный. - Волосы ваше пособие не покрывает. Ладно. Ну, а кожу, кожу оно покрывает?!"

"Кожу, - отвечает мисс Райнер сдержанно, и долго, очень долго, бесконечно долго перебирает какие-то бумажки на столе, - кожу наше пособие, насколько я могу судить, покрывает".

"Так что же вы..." - не договариваю и бросаюсь со всех ног брать направление на прием к врачу-дерматологу.

Седенький, старенький, чистенький, с оттопыренной нижней фиолетовой губой дерматолог д-р Друбин, чей дедушка в начале века с котомкой подмышкой бежал из небольшого украинского городка, название которого вылетело у доктора из головы, и пешком ("Как пешком?" - "Так. Пешком") добрался до Америки, - натянул белые резиновые перчатки на сухонькие белые ручки, долго ковырялся в моих волосах, тщательно изучал скальп, задавал вопросы, делал записи, почему-то даже заглянул сначала в одно ухо, потом в другое, и, наконец, прописал вязкий темно-коричневый шампунь, коим предписывалось пользоваться через день, а больше никакими другими шампунями в течение курса лечения пользоваться не разрешалось.

Не шампунь это был, а сплошное мучение. Шампунь щипал кожу. Шампунь было трудно смыть. Шампунь скверно пах. Так скверно, что после душа я должен был около часа сидеть у открытого окна, чтобы выверить как следует запах. Но и это не помогало. Меня стали избегать родители. Соседи в лифте морщились и отворачивались. На работу меня никуда не брали. (Я подозреваю, что не только из-за шампуня, но и из-за него тоже). А волосы продолжали лезть.

"Не помогает ваше средство, д-р Друбин", - пожаловался я дерматологу на следующем приеме.

"Мой дедушка мне говорил в детстве: полработы не надо показывать человеку с невысоким IQ", - сказал д-р Друбин и прописал мне точно такую же бутылочку как в прошлый раз.

"Ну, а как тебе Нью-Йорк? - спросил доктор на третьем приеме. - Нравится?"

"Нью-Йорк? Очень красивый город, - ответил я. - Манхеттен особенно. Скверики, белки".

"Ненавижу белок, - сказал д-р Друбин. - Те же крысы, только с пышными хвостами. А в дождь их от крыс и не отличишь. Ты на них в дождь посмотри. Не хвосты - веревочки. А скверы - да. Скверы здесь прекрасные. Вот и дедушка был от них без ума. Первый год в Америке он только в них и ночевал. Держи последнюю бутылку".

Дедушка д-ра Друбина был неглупый человек. Полработы и в самом деле никому не следует показывать. К концу третьей бутылки волосы мои перестали выпадать. С плеч моих свалилась огромная ноша. Я часами стоял перед зеркалом, проверяя результаты лечения, и не мог насмотреться. Волосы не выпадали. Расчесывал - не выпадали. Под душем - не выпадали. Дергал - тоже не выпадали. Правда, от головы моей еще долго исходил довольно мерзкий запах, но я так считаю: лучше, чтоб какое-то время от головы несло, как из жопы, чем всю жизнь ходить лысым, как голая задница.

Это что касается моих первых нью-йоркских впечатлений.

Письмо второе

Милый друг Сева!

В моем недавнем сновидении я видел административный центр, по проулкам которого мельтешили вислогубые лысоватые горожане с котомками и что-то бормотали себе под нос. Время от времени они резко останавливались, дружелюбно похлопывали друг дружку по спинам, затем, как бы невзначай, нюхали друг у друга подмышками и одобрительно кивали головами.

Далее во сне появляется некто, всю жизнь проживший в подвальном помещении. Я никогда его не видел раньше, да и во сне, признаться, толком не разглядел.

- Кто там? - звонко спрашивал некто еще мальчишкой и указывал на облака.

- Свои, - отвечали ему знакомые и улыбались понимающе.

И вот его уже нет: он умер в своем подвале - лопнуло в нем нечто, судя по всему, от властолюбия. Жаль его, а если подумать: зловредный был старикан, и жизнь глупую прожил и помер неинтересно.

Экспертиза установила: диагноз - мороз по коже, леденеющие пальцы ног (хотя, если вникнуть, не диагноз это, а симптомы вовсе), сквозь ветви проглядывает медь луны, температура перед кончиной невысокая, стабильная; одет, правда, на редкость небрежно, ну кто так умирает? - пижамные брюки, под ними семейные трусы, полные, что называется, радости, мочеиспускание, к счастью для собравшихся, затруднено, глаза слезятся.

Взбудоражила эта весть весь административный центр. Но не меня. Я об этом узнал последним. Я-то в центре недавно. Слухи до меня вяло доходят. Ориентируюсь со скрипом. Где почта, правда, уже знаю, но как связать себя по рукам и ногам семейными узами, где нацедить себе немного потомства - все это непонятно пока. Т.е. одно влагалище мне уже демонстрировали, но я пока выжидаю: член наизготове, в руках астры, на устах улыбка, взор влажен, ресницы бархатны. Хотя возраст - тот уже, немного, подпирает, и брюшко отрастил вот: здесь же жрут все, как перед смертью. А налоги? С них ведь списывать легче, когда сношаешься с законной супругой своей, а не с законной супругой не своей. Так что тоже начинаю немного суетиться уже, в обеденный тоже помаленьку приучаюсь к запаху чужих подмышек, не пропускаю ни похорон, ни свадеб - кто знает, где и с кем сведет меня судьба. Вечерами же занимаюсь дрессировкой полового органа под легкую барабанную дробь и рукоплескания соседки снизу (о ней я как-нибудь напишу еще). Она - лысеющая женщина (в этом городе - почти все лысеющие или вконец облысевшие; покойный тоже умер совершенно лысым), она прекрасно печет, и ножки у нее очень симпатичные, на каждой ровно по пять небольших пальчиков, оканчивающихся матовыми ноготками.

А некто, невзирая на пижаму и запах, строгий лежал в гробу, торжественный. Речь его лысого сотрудника по бухгалтерии так и лилась:

"Некто был для нас всем, я не преувеличиваю. Когда он перешел к нам из отдела реализации, на стенах женских туалетов стали появляться надписи, сделанные губной помадой. "Некто - Бог", - писали женщины. "Он очень интересен", - шушукались уборщицы. Чего, ну чего ему недоставало? Вы, молодые (тут коллега покойного почему-то взглянул на меня), вы делайте выводы, вы. Немного целенаправленней - да, согласен, но зачем зарываться? Взглядом уноситесь к горизонту - на здоровье, но не за него. Любите молодых газелей с хвостиками, кто вам запрещает? Но увлекаться не надо. Баланс, молодые, баланс, и еще раз баланс, молодые, баланс. А главное, берегите здоровье. Оно у вас, молодые, одно. Это рук и ног у вас по паре, а здоровье у вас одно. Наверное, я слишком сентиментален, но..."

Тут голос его задрожал, сердце мое сжалось, и я проснулся в холодном поту.

Будь здоров, Сева.

Твой Витя.




12. ДЕДУШКИНА ДИЛЕММА

На третий месяц нашего пребывания в Америке, когда остальных членов семьи в квартире не было, меня вызвал на кухню дедушка Эмма и, чуть хмурясь, промолвил:

- Виктор, ты уже совсем взрослый парень и я надеюсь, с тобой можно говорить как со взрослым.

- Запросто, - отвечал я.

- Виктор, - продолжал дедушка, - мне, как ты знаешь, уже немало лет, но тем не менее есть и у меня кое-какие желания. Не угасли они еще у меня. Однако бывает так, Виктор, что желания у человека еще не угасли, а организм его остается к ним совершенно глух. И тут возникает своего рода конфликт. Ты понимаешь меня?

- Кажется, да, - ответил я без особой уверенности.

- Короче, я о мужском желании, - сказал скороговоркой дедушка.

Я прищурился, делая вид, что вникаю. То есть, я, конечно, догадывался, куда он клонит, но мне казалось, что вопрос этот не стоит у дедушки так насущно. И я решил потянуть время.

- Мужском желании чего? - спросил я.

Дедушка громко вздохнул:

- Мужском желании, чтобы внук у меня не был дебилом, Витя! Все тебе надо разжевывать! Я хочу себя чувствовать мужчиной. Я понятно говорю?

Я внимательно посмотрел на дедушку.

- А ты уверен, что обращаешься по адресу? Чем я тут могу тебе помочь?

- А кто мне тут может помочь? - сердито сказал дедушка.

- Дора Мироновна, например, может попробовать, - предположил я.

Дедушка презрительно фыркнул.

- А тебе не кажется, Витя, что если б она мне могла помочь, я бы этого разговора не затевал? Ты владеешь языком, Витя. Ты молодой. Не папу же с мамой мне втягивать в это дело! Мы в Америке, Витя. В Америке есть всё. Должны здесь быть и какие-то средства от... ну, ты понимаешь меня, и всякие там препараты для... ну и так далее. Ты же сам видел восьмидесятилетних старух за рулем? Почему же нельзя себе представить семидесятидвухлетнего старика в кровати с женщиной?

- Можно, конечно, - отвечал я опять без особой уверенности.

Я уже начинал подозревать, что дедушкино желание чувствовать себя мужчиной было так или иначе связано с желанием Доры Мироновны чувствовать себя женщиной. Она была лет на пятнадцать моложе дедушки, одевалась не по возрасту ярко, кокетничала налево и направо, и издалека, со спины, была очень еще ничего. А кроме того, в трех кварталах от нашей квартиры в Квинсе находился полузаброшенный порнографический кинотеатрик, куда Дора Мироновна заглянуть, быть может, и не отважилась бы, но на афишки которого плотоядное свое внимание наверняка обратить уже успела. И воображение ее, вероятно, от этого распалилось. И тогда она решила во что бы то ни стало разбудить в дедушке мужчину. Но мужчина в дедушке спал очень крепким сном. А может быть, всё было не так. Но как бы оно ни было на самом деле, лишние вопросы деду я из деликатности решил не задавать, а вместо этого неуклюже пошутил:

- Ага! Так вот зачем ты нас тащил в Америку! Преследовал свой мужской интерес. Теперь мне все ясно.

Дедушка только хмыкнул в ответ, в ставил в рот сигарку (за наш первый американский месяц он перепробовал чуть ли не десять видов разнообразных табачных изделий и наконец остановился на каких-то вонючих сигарках, которые продавались с маленькими мундштуками), потом прикурил эту сигарку от плиты, затянулся, и произнес, выпуская дым:

- Зачем я тащил вас в Америку - со временем ты сам поймешь и, может быть, даже оценишь. Но благодарить тебе будет уже некого. А пока что у тебя есть реальный шанс сделать доброе дело для дедушки. Вот и всё.

Изображая наплыв чувств, я скорчил плаксивую мину, прижал к глазам салфетку и несколько раз всхлипнул, а дедушка Эмма легонько щелкнул меня по лбу и, качая головой, сказал:

- Вот дурень у меня внук.

Помолчав, он добавил:

- Ну что, поможешь деду?

- Помогу, помогу, - сказал я и пообещал в ближайшее время накупить побольше газет и журналов, где, как я полагал, могла содержаться интересующая нас с дедушкой информация.

Письмо третье

Дорогой Сева!

Сны в один конец напоминают ту голубку, что старик Ной выпускал из ковчега, дабы определить, кончился ли потоп. В какой-то момент она не вернулась, и тогда старик смекнул: нашла птаха сухое место.

Черкнул бы ты, что ли? А может, тебе ничего не снится?

Недавний сон:

На курорте, в городе, напоминающем Батуми, под сладкие звуки Пьехи, дедушка Эмма знакомится и предается разврату с врачом-окулистом по средам и пятницам, а с ухо-горло-носом - по четвергам и редко-редко по субботам. На остывающем предзакатном песке - раз, на балконе в шезлонге - два, на полу неприбранного номера гостиницы "Международная" - три.

На пароходе изгаляются и строят из себя крупных интеллектуалов: какая-то шатенка из-под Улан-Уде и еще один тип с киностудии Горького. Шатенка познакомилась с типом на курорте, напоминающем Батуми и попросила помочь ей против загара. У типа это вылилось в необузданное чувство. В профиль он - вылитый Сипатый, фаса у него почему-то нет. Шатенка только дружбы от него хотела, секс у них сам собой выскочил.

На параде застигнуты врасплох проливным дождем: я и дедушка Эмма. Мокрые, шлепаем по лужам, ну и дела! Брызги, крики, флаги! У деда под носом капелька (дождевая или персональная?) Дома покойная бабушка: полотенце, чай с лимоном. Только бы не заболеть.

Я сижу на табурете, горло обвязано чем-то, и пишу в блокнот: "Вот сидю я на табурете, горло обвязано чем-то, и на бумажку выплескиваю свои измышления куцые".

Обрубок первый: шоколадный торт, на нем желтым кремом на всех языках мира: "С приездом, Витечка!!"

Чуть погодя, Витечка за столом во фраке, а где-то рядом мелькает тело женщины с грудью, усыпанной алмазами! алмазами! Зовут ее Дора Мироновна, и она почему-то гинеколог.

Обрубок второй (а обрубками я окрестил их за незаконченность ихнюю, таким снам в общественном транспорте места уступать положено; они словно беременные-дети-инвалиды: незрелые, на костылях, неповоротливые до смешного, но глядишь - и разрешатся двойней, и соски их молоком нальются, глядишь - и подрастут незаметно, и пойдут в первый класс, глядишь - и приосанятся они, и подбоченятся, а то и нахохлятся, костыли свои ненавистные на пол побросают, и весело переругиваясь и толкаясь, двинут к выходу - скоро их остановка, не пропустить бы!): "С днем рождения!!" заорали все, как один. Я на табурете (и опять этот липкий, недавно крашеный дедушкой табурет), читаю "Белеет парус" наизусть, без запинки. Заканчиваю громким шепотом: "Как будто в буре есть покой", и подтягиваю некогда белый гольф. Все дружно аплодируют. Дора же Мироновна опять весьма нарядна. Она мне вроде недавно умершей бабушки, но не совсем. Иногда без видимой причины она называет меня "извергом". Я четко не знаю, что это, но судя по выражению ее лица и трясущемуся подбородку, "изверг" - слово ругательное. Ругательное, как что? Как недавно усвоенная мною "пизда"? Нет, пожалуй, не такое ругательное, меньше.

Обрубок третий: обрубок-предощущение: Когда мне будет лет сорок или около того я засяду за повесть о себе. Ибо сказано было: мы еще споем песню о тех людях, что ее написали. Значит, писали о себе. Исполняли о других (ну и немножко о себе), но писали - точно о себе. А слова в песне были вот какие: и-эх, уподобиться бы мяте, и хорошо пахнуть, когда тебя разотрут.

Пиши мне письма, голубчик.

Твой Виктор.




13. ПРИЕХАЛИ!

Значит так. Покупаю журналы: Playboy, Penthouse, Oui, Forum. Долларов десять на всю эту музыку трачу, если не больше. Потом сижу с дедом на кухне поздно вечером и, стараясь не шуметь, внимательно изучаю рекламы разнообразных препаратов и средств для восстановления потенции, просматриваю брошюры, обещающие достижение неземных наслаждений, длящихся бесконечно долго и так далее. Иногда дедушка Эмма останавливает меня, чтобы обменяться впечатлениями о той или иной фотомодели. Я прошу его не отвлекаться. Но дедушка отвлекается. И меня это начинает доставать.

- Судя по твоей реакции, - говорю, - тебе никакое средство не нужно.

- Нужно, внучек, - тихо вздыхает дедушка. - Еще как нужно.

Говорит старик шепотом, чтобы не разбудить родителей и Дору Мироновну.

Живем мы все вместе. Папа сказал, что так будет лучше для всех, пока он не найдет приличной работы. Все деньги идут в общий котел: эмигрантское пособие, пенсия деда и Доры Мироновны, мамины заработки - она дает уроки музыки детям преуспевающих эмигрантов. Чтобы легче было найти работу, папа даже выкрасил остатки волос в цвет вороного крыла и купил два неплохих костюма на блошином рынке, но пока все это не очень помогает.

Родители не спят.

- Синтаксис хромает, - оправдывается папа в кровати в соседней комнате, - вот и не взяли меня лифтером.

- На фига в лифте синтаксис? - размышляет мама вслух. - Ап ор даун? Ну так ошибешься, скажешь: "Даун ор ап?". Все равно поймут.

- Нечего нас было сюда тянуть, - сыпет она папе соль на раны. Она это умеет.

- Кто кого, интересно, тянул? - спрашивает папа. - Кому вдруг остро понадобился "мерседес" с бассейном с подогревом?

- Что?! Нет, ну это просто наглость, - возмущается мама. - Ты что, забыл, кто тогда воздержался? Это твоему папочке вдруг срочно стал необходим подогрев. А я там была всем довольна. У нас была квартира. У нас была дача. Ну так у нас не было машины...

- Ты что, хочешь сказать, что во всем виноват я?

- Ты и твой папочка.

- Он - может быть, а я тут при чем?

- Если б ты сказал: "я никуда не еду", или хотя бы воздержался, как я и твой сын, никто бы никуда не ехал. Через год старик загнется, а нам здесь мучиться.

- Не волнуйся за него, он еще не так скоро загнется. Еще не известно, кто раньше загнется: он или я.

- Скорей всего - я, - говорит мама. - Работаю из всей семьи пока я одна.

- Каторжный труд: три ученика в неделю, из них двое живут напротив. Там ты не очень перерабатывалась, поработаешь немножко здесь.

- Нет, ну вы видели такое? А ты, интересно? Там ты не перерабатывался, здесь вообще не работаешь. Если бы не твой папочка...

А мы с дедушкой на кухне всё изучаем журналы.

- Вот, по-моему, совсем неплохое средство, - говорю я. - Смотри: таблетки. Восстанавливают потенцию, обостряют ощущения, делают вас вновь желанным для партнера...

- А наоборот? - перебивает дедушка.

- И наоборот тоже.

- Заказывай, - решительно говорит он.

- Двадцать девять долларов и девяносто девять центов, - морщусь я. - Может, еще полистаем?

- Ладно, - говорит старик. - Но, сперва заложи страницу. Чтоб потом не искать.

Я закладываю страницу и мы продолжаем.

- Постой-ка, - вдруг говорит дед и тычет пальцем в фотографию голой женщины, распластанной на ковре у камина. - Как тебе это нравится? Это же надо: я когда-то с барышней гулял, ну просто копия этой. И буфера у той, я тебе скажу, не хуже были. Она мне еще говорила: "Не мучь, Эммочка, целуй, не мучь...". Да-а, было дело под Полтавой... У "Фанкони", фокстроты, крем-брюле... А тебе какие нравятся, Витя? Брюнетки или блондинки? Или может, рыженькие?

- Ах, чтоб тебе пусто было, старый дурак! Что ж это за наказание такое? Маразм это у тебя или что это у тебя?! Старэ як малэ, кому-то сказать - не поверят! - но это уже не я, я с дедушкой таким тоном никогда бы не позволил себе разговоривать, это Дора Мироновна, разбуженная нашей с дедом возней на кухне, стоит на пороге в несвежей ночной рубашке и просто не может прийти в себя от изумления. Грудь ее вздымается, подбородок прыгает.

- Хорошенькое занятие для семидесятидвухлетнего деда, ничего не скажешь, - негодует она, а я тем временем, втянув голову в плечи, поспешно убираю журналы с кухонного стола. - Увлечься на старости лет порнографией! Совсем старик тронулся. И еще внука совращает. Вот тебе и Америка. Приехали.

- Дора, только не шуми, я сейчас все объясню, Дора. И не делай из мухи слона, ты разбудишь детей. Не кричи так, я тебя прошу. Не надо кричать. Иди лучше спать, Дора. Я сказал: объясню - значит, объясню. Иди ляг в кровать. И не разгуливай в неглиже - ты себе всё простудишь и потом будешь кашлять, как я не знаю что.

Письмо четвертое

Дражайший Витя!

Извини за задержку с ответом на сон о мальчонке, котенке и мошонке. Аналогичное сновидение приключилось и у меня не далее как на днях.

Итак, сон о мальчугане Носочкине Израиле Аристарховиче (кто он на самом деле: я? ты? - не знаю, да и спросить, боюсь, не у кого). Мальчуган Носочкин И.А., такой кругленький себе мальчуган, ничего еще не подозревающий ни о чем таком. Ни о сисечках противоположного пола, ни о походке Дуськи, от которой у вашего корреспондента тепло разливается повсеместно, ни о том, откуда на свет берутся детки. (Подсказка: из утроб и пробирок).

И вот, бредет себе Носочкин на урок труда. Сегодня они рубанок со стамеской проходят. А у преподавателя труда привычка была вредная: трогать малышей, где не надо. Уволить бы педофила со службы за эти гадости, и всё тут. И уволили. Сейчас он без работы дома сидит, ногти грызет, "Гиперболоид инженера Гарина" в шестой раз перечитывает. Вот педофил! Вот паскуда!

А Носочкин И.А. попал под машину. И вот как это вышло: Куда, на красный! А-а-а! Вжизижиг-г!! К-к,к! Плюх. Всё. Раздавило мальчика транспортом. И кишечки третьеклассника серебрятся на асфальте. И солнце их пригревает. А мухи - те уже тут как тут.

А в это время Дуська дорогу переходила, трупик Носочкина заприметила. "Мамочки!" - только и успела воскликнуть девушка на выданье. Вот тебе и мамочки. Я Дуську хочу, Виктор. С ней хочу быть. Детей от нее обоего пола иметь. Дууусь! Ну Дууусь! Я каждый день тобой во сне ебусь! Клянусь. Ушла. И вот в этом самом месте я взял и проснулся.

Твой друг Сева.




14. ОШИБОЧКА ВЫШЛА?

- Ах, ты ж Пенис Ясный Сокол, весь загривок себе об гвоздь на подоконнике разодрал, аж по спине волосатой тонкой струйкой кровь молодая текет, и дюже больно, дюже-дюже больно, ой! - напевал я заковыристую песенку собственного сочинения, собираясь на занятия в колледж и утрамбовывая рюкзак с многочисленными конспектами и учебниками. Конспектов и учебников у меня было много, поскольку предметов в свой первый семестр я набрал тоже предостаточно. И уже начинал в этом слегка раскаиваться. Особенно уроки иврита в восемь утра шли с большим скрипом. Севке в этом смысле было гораздо легче. Когда не знаешь, чего тебе надо в жизни, но над тобой висит армия, не долго думая, идешь в инженеры. Это в России. В Америке, когда не знаешь, чего хочешь (а выбирать: не умеешь? не любишь? не привык? боишься? нужное подчеркнуть), и над тобой ничего не висит такого, то набираешь в колледже всё подряд, тем более, что всё интересно тебе, всё хочешь попробовать.

- История кино, английский, лингвистика, иврит, история живописи раннего Возрождения, французский, итальянский, ненормальный, как ты всё это вытянешь? - недоумевала мама.

Я и сам толком не знал, как я всё это вытяну, но виду не подавал.

- Вытяну, - отвечал я.

- Ты мне можешь объяснить, на кого ты учишься? - спрашивал папа.

- Пока нет, - отвечал я.

- Нет, я тебя не тороплю, ищи себя на здоровье, - говорил папа. - Но просто меня спрашивают, а я не знаю, что ответить.

- Говори на дантиста. На них учатся десять лет. Через десять лет, кто будет помнить, что ты там говорил десять лет назад?

- Вот ты смеешься, а что тебе мешает пойти на три месяца подучиться на ювелира? Все-таки верный заработок. Лишние деньги семье сейчас совсем не помешали бы. А потом учи свою лингвистику с Возрождением сколько влезет, - советовал папа. - Ювелиром можно устроиться хоть сейчас, это я тебе точно говорю. А где можно устроиться лингвистом - убей меня, я не знаю.

Папа немного сгущал краски. Нет, не насчет материального положения - лишние деньги нам действительно пришлись бы очень кстати. Папа сгущал краски относительно всеобщего недоумения по поводу моего образования. Никто его не беспокоил вопросами о моем профессиональном будущем - некому было. В Америке мы уже были полгода, но друзей у нас совсем не было и даже приятелей не было, если не считать Нэнси, моей вымышленной подружки, которая жила в высотном доме в трех кварталах от нас, на Черри-стрит, и занималась на вечернем на архитектора. Но и Нэнси не приставала ко мне с вопросами "кем я буду?" - говорили мы с ней в основном о вещах абстрактных.

- Ты куда, к Нэнси? - спрашивала меня каждый вечер мама из кухни, где она практически срослась с плитой.

- А к кому же? - грубовато отвечал я и хлопал дверью. И долго потом бродил по безлюдному после шести району, и скучал по Севке, Оле, и другим ребятам, и рассуждал: "Ну на хрена мы сюда приехали? Могли себе там сидеть и горя не знать".

"А кто вас сюда, собственно, звал?" - отвечала мне Нэнси вопросом.

И была по-своему права.

Почему именно Нэнси? Потому что в песне "Рокки Ракун" так девушку звали - Нэнси. У Нэнси характер был, конечно, не подарок, но я не жаловался: вымышленных подруг не выбирают. Вымышленные подруги - это мы наоборот. Если мы паиньки, то они - жуткие стервы.

А вообще настроение в семье было ниже среднего: папа работал лифтером - подтянул-таки синтаксис и нашел работу в одном небоскребе на Уолл-стрит ("Сынок мой - воротила с Уолл-стрита, - подкалывал его дед. - Заведует вертящейся дверью в большой корпорации"), - но зарабатывал немного. Мама постепенно растеряла всех своих учеников - преуспевающие эмигранты вдруг оказались не такими преуспевающими, - и тогда, стиснув зубы, она решила пойти на полуторамесячные курсы маникюрш; дедушкины же американские родственники, на которых, впрочем, никто особенно и не рассчитывал, за всё время приехали повидаться два раза, к себе в гости с ответным визитом не очень-то звали, а вместо того, чтобы подкинуть на раскрутку долларов двести-триста или просто посоветовать что-нибудь дельное, давали никому не нужные наставления, и всё твердили, что нашей семье крупно повезло, и когда они оказались в Штатах, ни ХИАС, ни НАЙАНА им не помогали, потому что ни ХИАСа, ни НАЙАНы тогда еще в помине не было. Во время второго визита американцев, Дора Мироновна на очередное замечание дедушкиной сестры Леи о том, сколько американские евреи делают для новых эмигрантов, не выдержала и ляпнула, что организации организациями, а родственники тоже могли бы палец о палец ударить, ничего бы от них не отвалилось. Лея и ее муж Джозеф после этого выпада приумолкли, потом переглянулись и, не сговариваясь, сделали вид, что ничего не поняли - вероятно, с самого начала они решили держать курс на бесконфликтное сосуществование с российскими родственниками. Тогда настойчивая Дора Мироновна стала упрашивать меня перевести это ее изречение на английский и, когда я наотрез отказался, за столом воцарилось неловкое молчание, весьма своевременно нарушенное папиным наигранно-оживленным: "Ну как, еще по одной?", после чего спасительно забулькала "Смирноффская" и послышались возгласы: "Передай, будь так добр, икорки". Через минут пять неудобный эпизод был начисто забыт, и порядком захмелевшая Лея уже вовсю декламировала стихи Игоря Северянина с жутким акцентом, Джозеф лез целоваться к маме, мама отбивалась, Джозеф хохотал, мама хихикала, Джозеф хохотал, а я, закрывшись в ванной комнате с моей троюродной сестрой Николь и ее молчаливым бойфрендом Руди, учился у них хитрому искусству сворачивать сигаретки с марихуаной.

Надо сказать, что моя рыжеволосая веснушчатая кузина Николь была, по-моему, совсем неплохой девчонкой. В Нью-Йорк она наезжала их Баффало, где занималась психологией, игрой на флейте и чем-то еще, кажется, культурной антропологией. Носила Николь длинное платье с бусами и носки разной длины и цвета, а речь свою пересыпала неведомыми мне словами типа: конденсация, трансференс и сверх-Я. По всему было видно, что она была совсем не прочь перейти от общих вопросов, таких как: "Что ты ел сегодня, Вик?" и "Как идут поиски работы, Вик?" к более насущным для нее психоаналитическим дискуссиям, но, увы, о ту пору у меня не было для этого ни соответствующей подготовки, ни языка. Ее бойфренд Руди, не произнесший за весь вечер ни единого слова, всё смотрел на меня широко раскрытыми глазами, - у меня даже мелькнула мысль, что я был первым эмигрантом, с которым он когда-либо сталкивался, однако оказалось, что первым эмигрантом в его жизни был его собственный отец, бежавший из Венгрии в середине пятидесятых и работавший швейцаром в гостинице "Уолдорф-Астория".

- Знаешь, где это? - спросил Руди.

Когда я ответил, что кроме НАЙАНы и офиса дерматолога д-ра Друбина я еще толком ничего не видел (что было не совсем так, но уж очень мне хотелось пусть искусственно, но создать полузабытую ситуацию, в которой ко мне хоть кто-нибудь обратился бы с фразой, начинающейся словами: "А давай-ка мы..."), Николь сказала: "А давай-ка мы за тобой на днях заедем и покажем вечерний город, а потом пойдем послушаем где-нибудь музыку", и я этим ее словам обрадовался и подумал: "Наконец-то!", но так они за мной и не заехали, а вскоре каникулы Николь кончились и она возвратилась в Баффало изучать свое сверх-Я. С тех пор ни Николь, ни Руди я больше не видел. Полагаю, я был им не очень интересен. Все-таки для них я был чем-то вроде пришельца с другой планеты, которую они упорно называли Европой, а я поначалу пытался объяснить им, что Россия это не совсем Европа, вернее, совсем не Европа, но для этих объяснений опять-таки нужен был такой английский, каким я тогда не располагал. А даже если б и был у меня необходимый английский и дискуссия о геополитическом положении России была бы нами исчерпана, - ну что интересного я мог бы им сообщить? Может быть, их заинтересовала бы история о том, как за два дня до отъезда мы с Севкой Хазиным и Яником-с-яичко пили портвейн в зоопарке и швыряли пустые бутылки в вольер к гамадрилу, а он сначала игнорировал нас, а потом ему это всё надоело, и он стал швырять бутылки обратно, и в этот момент в глубине аллеи Приматов показались менты? Или о том, как в Риме, зажав в кармане первую получку, я увязался за какой-то сногсшибательной дамочкой в мини и черных чулках с блестками, а она всё оглядывалась и вертела задом, и улыбалась своим отражениям в витринах виа дель Корсо, и шла дальше, не замедляя шага, а я всё не отставал, и только возле пьяцца дель Пополо она остановилась подтянуть чулок, а потом, прислонившись к стене обшарпанной траттории, ослепительно улыбнулась мне и положила руку на бедро; и когда я подошел поближе, эта сука схватила волосатой рукой меня за горло, а второй рукой дала поддых, и гаркнула, точнее, гаркнул: "Деньги давай!"? Истории, что и говорить, захватывающие (хоть и правдивые только наполовину), но, по всей видимости, все же не для ушей Николь и ее молчаливого Руди. Представляю, какую лавину кузина Николь обрушила бы на меня из своего обширного психозапаса слов!

Лея и Джозеф тоже вскоре исчезли с нашего горизонта - жили они большую часть года во Флориде, в Нью-Йорк наведывались только на праздники - повидаться с детьми. Последние о нашем существовании, по-моему, даже не догадывались. Что касается племянника Леи, чей бассейн с подогревом в свое время так поразил дедушкино (да и наше тоже) воображение, то никто об этом племяннике и не вспоминал. Выдумал ли его дедушка для пущей выпуклости своих американских впечатлений, или же племянник с бассейном существовали на самом деле - сказать не решаюсь.

Короче, пока результаты операции "БСП" оставляли желать лучшего. Мама, например, поговаривала, что если бы ей сегодня дали возможность осуществить контроперацию "Ошибочка вышла", с возможным возвращением на исходные позиции - она, не задумываясь, согласилась бы. И все же она исправно посещала свои курсы и даже стал активно рассылать резюме по косметическим салонам большого Нью-Йорка. Папа, похоже, застрял в своем лифте всерьез и надолго. Мне пришлось к середине семестра бросить Возрождение и иврит, чтобы кое-как вытянуть итальянский и все остальное. Ночами я предавался страсти со своей Нэнси, но меня ни на минуту не оставляли подозрения, что мысленно она была от меня далеко, и может быть, даже с кем-то другим. И только дедушка Эмма и Дора Мироновна, казалось, были всем довольны. Во всяком случае, через месяц после того, как на дедушкино имя пришли, наконец, препараты, заказанные мной по объявлению в журнале, они с супругой практически перестали выходить из спальни, которую дедушка почему-то стал именовать полигоном, а на ярко накрашенных губах Доры Мироновны все чаще появлялась блаженная улыбка, и во взгляде ее я читал благодарность.

Письмо пятое

Дорогой Севка!

Ну спасибо за весточку. Не забыл, значит, кореша. Интересно было узнать о Носочкине. Только объясни мне следующий момент: вот ты пишешь Дууусь. А кто это? Реальное ли лицо? Или ирреальное? У меня вот, к примеру, подружка Нэнси есть. Так вот ее у меня нет.

А пригрезилось мне следующее:

Отгрохали в центре города небоскреб в пять этажей, не меньше. Каждый этаж - километр. Первые три этажа отдали под магазины женского белья. Я там с папой ищу сестре (?) лифчик, папа один знает ее размер. На глаз: ее грудь = папин кулак. Причем, во сне папа - вратарь сборной страны по хоккею. Я, иногда, для форсу, надеваю в колледж его маску. Папы уже нет, а я с лифчиком в маске в сабвее, рядом девушка в сапогах. Прижимается боком и что-то шепчет всем телом, я ей поддакиваю между ногами, но как-то невнятно. Она сходит на Лексингтон, неандерталочка в свитере цвета Средиземноморья. Папа скрипит мелом по доске, режет слух это очень. На доске плохие мысли, он их пишет и перечеркивает, пишет и перечеркивает, и бубнит: "Смотри, полоснешь себя - оставлю на второй сезон".

Как забыть ее: в глазах - подойди, на устах - тоже, под юбкой - холод?

Еще месяц без любви - и первенство за мной.

Остаюсь всегда,

твой Виктор.




15. ХЛЕБ МОЙ НАСУЩНЫЙ

Между прочим, в наше повествование время от времени должна была, отчаянно работая локтями, встревать суетливая пожилая соседка с альбомом фотографий наперевес и, шаркая шлепанцами по немытому полу темного коридора коммуналки, всем, в том числе читателю, докучать бесконечными воспоминаниями о прошлых днях. А воспоминания ее - ни много, ни мало - краткая история оставленной мной страны. "Вот это мой старший брат перед войной, а это Андрюша в эвакуации, а вот сестра только-только из лагеря". Но непонятно по какой причине старушка куда-то запропастилась и, по всей видимости, здесь не появится.

И еще одной старушке, увы, так и не светит появиться на этих страницах - старушке из заготовленного мною забавного эпизода, в котором я выгуливаю своего добермана рано поутру перед занятиями, и доберман уже присаживается на тротуар у входа в кафе и готовится приступить к своему ежеутреннему туалету, но жующая булочку пожилая дама с книжкой "11 миллионов женщин не лгут", грозит мне кулаком из окна, и стучит узловатым пальцем по стеклу, и жестами требует, чтобы я немедленно убрал собаку с ее глаз долой - уж очень это неаппетитное зрелище. Но только как ее уберешь - она уже вовсю справляет нужду, тем более, что с ней иной раз целых полчаса нужно ходить вокруг дома, прежде чем она соизволит облегчиться. А самое забавное здесь то, что я объясняю это при помощи пантомимы, и жестами советую старушке отвернуться и не смотреть в окно или углубиться в свою книжку, если зрелище ей так неприятно, ведь это, в конце концов, свободная страна, тем более, что подберу я за своей собакой, можете на этот счет не беспокоиться... Но нет у меня никакого добермана, я только через лет восемь заведу щенка, и то не добермана, а непонятно кого, а даже если б и был у меня доберман, то им я, скорее всего, не занимался бы - забот у меня и без собаки хватало. Так что, не будем об этом, не было этого всего.

Давайте лучше о том что было. Скажем о том, как я зарабатывал на жизнь первые пару лет на Западе, разве это так уж второстепенно? В самом начале, какое-то время я работал в страховой компании, где вкладывал страховые полисы и анкеты в конверты, адресованные клиентам, но делал это недостаточно быстро и на работе долго не продержался. Еще я разносил почту по офисам Манхеттена, и успел неплохо узнать деловую часть города, но конкурировать с велосипедистами-разносчиками мне было все же нелегко, а денег на велосипед, даже подержанный, скопить никак не удавалось. А еще к концу первого семестра, подтянув язык, я стал подрабатывать, сдавая экзамены английского вместо врачей-эмигрантов, и брать с них по пятьдесят долларов за экзамен, о чем впоследствии сожалел - принимая во внимание их будущие заработки, я мог сдирать с них значительно больше. А еще, два раза в году, во время выпускных экзаменов в колледже, я за деньги предоставлял свою ротовую полость студентам зубоврачебного отделения и, таким образом, убивал сразу двух зайцев: получал бесплатные пломбы - раз, и зашибал неслабую деньгу - семьдесят пять долларов за экзамен - два. Конечно, в этом деле я шел на известный риск - не исключена была опасность нарваться на двоечника, и потом всю оставшуюся жизнь собственными зубами расплачиваться за легкомысленное желание заработать, - и сомнения эти, особенно в ночь перед экзаменом, лишали меня покоя и сна. И тем не менее всякий раз я утешал себя мыслью о том, что экзамен как-никак выпускной, и если будущий дантист дотянул до последнего года обучения, то чему-то за годы занятий он все-таки научился. Разумеется, сидеть в зубоврачебном кресле по семь часов с открытым ртом - удовольствие маленькое, но семьдесят пять долларов того стоили - папа в своем лифте зарабатывал столько за два с половиной дня работы. На экзаменах на меня одевали резиновую маску - личность пациента должна была быть скрыта от экзаменаторов, впрочем, как и личность выпускника, фигурирующего не под своей фамилией, а под определенным номером - и все это делалось для того, чтобы избежать подсуживания со стороны экзаменаторов. Представляете: белые халаты, нестройный хор бормашин, черные маски, серебряные инструменты, розовые пасти, институционализованный садизм, паранойя, кайф, чуваки!

Письмо шестое

Привет, Витенька!

Мне снилось, что была она ласкова, упитана, и трогал я ее рукой. Она недоумевала: ну? Я же бормотал: сейчас, сейчас.

Кто это сказал (Фрейд, что ли?), что сны нам засылают наши детки - зачастую несуществующие? Если это верно хотя бы наполовину, то я бы приказал им снять лже-штанишки и подставить квазипопки, потому что совесть надо иметь - так издеваться над псевдопапкой. Наказать мнимопроказников!

Бежим мы под дождем. Она кричит: "Быстрее, скоро кончится!" Я задыхаюсь, теряю мелочь, но бегу, не хочу ударить лицом в грязь. Ты спрашиваешь: какая связь? Несуществующая, нелегальная или же летняя, отпускная? А вот смотри: она - молодой инженер с болячкой, я официантом в доме отдыха. Она мне глазки, я ей холодный борщ. Она мне: "Если б не кино, я б тут от скуки удавилась", я ей - компот из сухофруктов.

А ночью - жаркие поцелуи, держимся за руки, слушаем плеск. Она замужем, несчастлива, я студент - прыщав. Но это еще не все.

В том сне так вышло, что болячку летом подхватили все, кого я знал, или, по крайней мере, все, с чьим мнением я считался: Эдик-шизик, Урюк-хуев и Таточка с четвертого курса. Все от приезжей или приезжего, кроме меня: моя инженерша была местной. Ее глаза, Витя, блестели в темноте и, клянусь счастьем, тело ее покрывал загар цвета какао со сгущенным молоком. Звали же ее несколько прозаично: Соня.

"Давайте никогда не разлучаться, Соня", - шептал я ей в темноте, а она прыскала в подушку - смешлива была моя сантехник.

А когда от того лета, кроме визитов к доктору Зунделевичу, ничего, по сути, не осталось, я снова оказался в стенах нашего мрачного Строительного.

Долдонил что-то сморщенный человечек с кафедры, я читал какую-то муру в "Иностранке", делая вид, что конспектирую, в окно заглядывал старый платан.

Успехов, С.




16. I, ME, MINE

И вот, как-то после одной из таких семичасовых зубных пыток, стоял я, пощипывая ватную щеку, перед небольшой афишкой, криво висящей на стене здания, где размещались студии, где в том семестре я брал уроки живописи, где я познакомился с Рэтчел, которая работала медсестрой в больнице на Киссена-бульваре и иногда приходила на занятия в белом халате и шапочке, и мы с ней пили кофе в кафетерии - у нее даже чулки были белые, - и она мне рассказывала о своем брате-мусорщике, который зарабатывал намного больше ее - и это без всякого диплома, представляешь? как, разве ты уже получила диплом? конечно! живопись - это так, это для себя, этим ведь не прокормишься, а может и мне, пока не поздно, податься в мусорщики, что ни говори - верный кусок хлеба.

- Постой, но ты ведь решил быть художником, - строго сказала Рэтчел.

- Это в этом семестре. В прошлом я был структурным лингвистом.

На афишке было: The Beatles: Let It Be, документальный фильм демонстрируется тогда-то, и адрес указан. Рэтчел я тогда еще не так хорошо знал, а то бы я и ее пригласил. Но неизвестно, пошла бы она со мной или нет: во-первых, она вечерами работала, а во-вторых, ее любой группой были Bee Gees, а не Beatles.

Кроме нескольких районов Манхеттена и Флашинга, где мы жили, Большого Нью-Йорка я совсем еще знал, а фильм показывали у кого-то дома, в Бронксе, у черта на рогах. И вот выхожу я из сабвея, но по ошибке на две остановки раньше, и иду вдоль проезжей части, и уже темнеет, потом через парк, и уже темно, потом снова вдоль дороги, и уже очень темно, и, наконец, нахожу ту улицу, что была указана на афишке, а на улице старый деревянный двухэтажный домик, и на стене домика такая же афишка, только цветная: Леннон в круглых очках, Маккартни с разбойничьей бородой - "Лет ит Би", короче, и сделалось мне так весело, и я даже похвалил себя за то, что не струсил и не вернулся назад с полдороги, хотя там, в парке, мысль такая у меня, честно говоря, вертелась: бросить эту затею и повернуть назад, пока не поздно, все-таки очень темно, и район незнакомый, и вообще, может здесь Let It Be по телевизору каждый месяц крутят, откуда мне знать, я ведь в Штатах не так давно, да и телевизор почти не смотрю, времени нет.

И вот, захожу я в этот дом, а там шум, гам, студенты, никто, вроде, меня не знает, ну и я никого, на первом этаже разные игры, автоматы, и вокруг них студенты с пивом, и пиво тут же продают, за тридцать центов можно купить Buds. "Ну наконец-то - думаю, - вот я среди своих, эти ребята пришли сюда, чтобы послушать "Битлз", для них это тоже святое, а если б не было у меня "Битлз" был бы я им совсем чужой".

Тут со второго этажа некто патлатый свесился через перила и рявкнул: "Эй, вы, началось уже!", и я поспешил наверх.

В темной комнате на большом экране телевизора раздраженные битлы в перерывах между песнями всё покрикивали друг на друга, всё переругивались; потом Леннон вальсировал с Йоко под "I, Me, Mine", а Харрисона в какой-то момент стукнул ток от микрофона. Потом фильм кончился, свет включили, а телевизор выключили. Фильм по видеомагнитофону показывали, на большой видеокассете - это в конце семидесятых все было. И тут подсаживается ко мне хмырь один в окулярах, как у Леннона, маленький такой, щупленький, вертлявенький, курчавенький такой, с дефектом речи, и говорит задумчиво так:

"Удивительное дело. Кто бы мог предположить, в конце пятидесятых в Гамбурге, чем Bu-Beatles станут для всего мира ба-буквально через какие-то, какие-то пару лет?"

"Да, действительно, - соглашаюсь. - Никто бы не мог".

"А ты откуда?" - спросил хмырь, услышав акцент.

"Из России".

"Нет, серьезно? У меня ба-бабушка из России", - сказал хмырь.

"Похоже, здесь у всех бабушка из России", - отвечаю.

"А как ты попал сюда, ты что - студент?" - спросил хмырь.

Оказалось, что сам щупленький занимается музыкой, а подрабатывает в магазине, где торгуют недорогими картинами, рамами и т.д. Узнав, что я занимаюсь живописью, хмырь оживился.

"Эй, - крикнул он своему приятелю, развлекавшему двух девиц на диване у телевизора. - А что если нам продать этому парню па-пару картин? Он на ху-художника учится".

Тут его приятель расхохотался, а потом сказал: "Надо будет предложить это Стэну в понедельник".

"Стэн - это мой ба-босс", - пояснил хмырь.

Я вежливо улыбнулся.

"А скажи-ка мне такую вещь, - спросил вдруг хмырь. - Ты, наверное, полагал, что в Америке мостовые сделаны из чистого золота, я угадал?"

"Да нет, ничего такого я не полагал", - ответил я.

"Нет, я в переносном смысле", - пояснил хмырь.

"Я и в переносном не полагал", - сказал я.

Хмырь встал с кресла.

"Ну вот что, - сказал он. - Вв-ввиду того, что у нас с тобой довольно разное происхождение, а также потому что мы принадлежим к двум различным ку-культурам, я просто не представляю, о чем еще мы можем с тобой га-говорить, и поэтому - успехов тебе и всего наилучшего".

"До свидания", - сказал я, а хмырь подсел к своему приятелю и двум девицам.

Вдруг кто-то объявил: через десять минут еще один просмотр фильма.

"Ну нет уж, - решил я. - Второй раз как лаются битлы я смотреть не собираюсь".

"М-да, - думал я по дороге домой, - нашел, называется, близких по духу людей. И бабушка у него из Ба-бердичева, и от Ба-Битлз он без ума, и еврей он, и музыкант, - а говорить ему со мной, видите ли, не о чем. И когда, интересно, я почувствую себя здесь своим?"

Действительно, когда? Не складывалось у меня пока с американцами, хоть тресни. Как ним подъехать, с чем подойти - хоть убейте, не знал я. "Чем ты там их брать будешь, Витя? - вдруг вспомнил я вопрос Севкиной мамы, но теперь он не казался мне таким уж праздным. Литература, скажем, как способ знакомства и общения явно не годилась. Не подойдешь же в колледже к кому-нибудь, не бросишь: "Помнится, у Хемингуэя было такое место...". Хемингуэя они здесь в школе проходят. Это у нас он был кумиром технической интеллигенции. Стоило прошвырнуться по городу с "Островами в океане" подмышкой - и все уже знали кто ты и что ты. А что тут? Что они тут читают? Рэтчел зачитывалась Гарольдом Роббинсом и даже называла его гением. Что читала Нэнси, я даже представить себе не мог. Эмигрантская молодежь читала Сиднея Шелдона и штудировала руководство по трудоустройству "Какого цвета ваш парашют?"

Кстати, об эмигрантской молодежи. К ней у меня было двойственное отношение. С одной стороны (цитируя Вуди Аллена, цитируя Граучо Маркса, цитируя Фрейда, цитируя... этот я сейчас их цитировать горазд), я внутренне противился членству в том единственном клубе, куда бы меня приняли безоговорочно, а с другой - ну надо же человеку хоть где-нибудь чувствовать себя членом. И вот, посещал я время от времени бруклинские вечеринки, где волоокие барышни на выданье хлестали стаканами водку, и под звуки Глории Гейнор и Донны Саммерз топали мясистыми ножками по вывезенным с большими трудностями из Одессы бухарским коврам, а кавалеры их всё посверкивали своими двадцатипятидолларовыми перстнями, да поигрывали ключами от недавно приобретенных подержанных "крайслеров" и "понтиаков", да позыркивали вожделенно на своих упитанных терпсихор. После каждой такой вечеринки я давал себе слово никогда туда больше не возвращаться, но всякий раз недели через три я снова оказывался в среде бывших соотечественников и соотечественниц. К одной из таких соотечественниц я даже умудрился с пьяных глаз залезть в трусы, чему она была приятна удивлена и тут же поинтересовалась у меня грудным голосом, как же это я целый месяц мог скрывать от нее свои чувства. Я хотел было ответить, что ничего я не скрывал от нее такого, но решил, что это прозвучит грубо, принял на грудь полстакана водки, и не закусывая, пригласил мою терпсихору на концерт "Лед Зеппелин", имеющий быть в конце марта в Мэдисон Сквер Гарден.

Тут, делая небольшое отступление, признаюсь, что группу эту я очень и очень уважал. Мы с Севкой когда-то так запилили второй цеппелинчик - он его в восьмом классе у Олиного предка купил за тридцатку, - что места живого на диске не оставалось. По всем песням игла скакала, как ненормальная. То есть, кроме последней песни, практически незаезженного блюза "Bring It On Home", где Роберт Плант подражает старому беззубому негру, - поскольку блюз этот, без сомнения, на большого любителя. Вроде меня. Т. е. я его слушать, безусловно, мог. Я все что угодно "Лед Зеппелин" слушать мог, а вот Севка - тот его всегда пропускал, потому что блюз этот действовал на Севкину нервную систему. Ну, а все остальное на диске, даже те куски в "Whole Lotta Lovе", которые мы называли "пылесосными эффектами - Севка и я слушали до опупения. Короче, кончилось тем, что пришедший в полную негодность и местами уже просвечивающийся второй "Зеппелин" Севка взял и прибил гвоздем к стенке - так он у него и провисел над кроватью весь восьмой и девятые классы. В общем, понятно, что увидеть наших с Севкой кумиров "живьем" было для меня событием номер один. И поэтому, услышав по радио об их предстоящих гастролях в Штатах, я тут же как полоумный забегал по комнатам и, по мере музыкального дарования - по мнению наблюдавшей эту сцену Доры Мироновны, весьма и весьма скромного - стал подражать гитаре Пейджа, голосу Планта и ударным Бонхама одновременно, а под конец исполнил танец св. Вита на кухонном столе, после чего взял себя в руки, спрыгнул со стола, выписал чек за билеты и послал его по адресу, объявленному по радио.

Терпсихора о "Лед Зеппелин", увы, ничего не слышала, но приглашение мое с удовольствием приняла. До концерта мы с ней решили перекусить в китайской забегаловке, там же, на 7-ой авеню, и к восьми присоединились к толпам, штурмующим Мэдисон Сквер Гарден. "Жизнь - трагедия, для тех, кто чувствует и комедия для тех, кто думает" - прочитал я терпсихоре попавшуюся мне на десерт китайскую мудрость. "А у тебя что?" - спросил я. "Я свою выбросила. Я их вообще не читаю. Какой смысл? Откуда они знают, что это относится ко мне?" - сказала девушка.

В очереди перед входом в здание мне почему-то (настроение было хорошее, баловаться хотелось - поэтому) вздумалось угостить остатками моей "форчун куки" стоявшую у барьера полицейскую лошадь, но усатый блюститель порядка в седле так грозно зыркнул на меня из-под голубой каски, что я быстро передумал. "Ты что, не знаешь, что лошади сладкое не едят?" - качая головой, проговорила моя терпсихора, когда мы добрались до эскалатора. Она в тот вечер часто качала головой.

В вестибюлях Мэдисон Сквера, на каждом его этаже, да и в самом зале тоже, шла бойкая торговля программками, майками, плакатами, - всем, за что еще пару лет назад я, не моргнув глазом, отдал бы последнюю копейку. Но не сейчас. Сейчас мне это всё было до лампочки. Сейчас, через считанные минуты, меня ожидало нечто несравнимо большее, чем майки с плакатами - меня ждала встреча с ними, с их музыкой, Oooh yeaaah!!

В переполненном зале стоял тяжелый запах марихуаны. Зрители пили пиво и курили. Обстановка напоминал скорее футбольный матч, нежели концерт. Наши места оказались где-то под потолком, за сценой, причем, между нами и сценой висела темная сетка. Кто-то рядом гадал вслух, поднимут ее, когда начнется концерт или нет. Какой-то шутник позади нас орал: "Уберите сетку! Мой братишка и так слепой от рождения! А я его собака-поводырь!" Вокруг все засвистели. "Ну и места", - покачала головой моя спутница. Я стал объяснять ей, что заказывал билеты по почте, так что выбирать не приходилось, и вообще, за пятнадцать долларов можно сказать спасибо, что хоть что-то видно. "Это называется "что-то видно"?", - опять покачала головой моя терпсихора. Я решил не портить себе праздник, и не отвечать на каждое ее замечание, а вместо этого предложил ей пересесть на свободные места поближе к сцене. Что мы и сделали.

К половине девятого свет, наконец, погас, и зал, доведенный до точки кипения, завыл и затопал. "Леди и джентльмены, - раздался голос под потолком, - первый концерт североамериканского турне..." На сцене что-то взорвалось, зрители застонали. И тут, в непрерывных вспышках фоторепортеров, занимавших первые ряды, на сцену неторопливо, даже чуть лениво, вышли ОНИ. С дымящейся сигареткой в зубах, в военной фуражке и длинном белом шарфе - Джимми Пейдж, белокурая бестия Плант в бордовой блузке и потертых джинсах, толстяк Джон Бонхам в шутовском котелке и майке с нарисованной бабочкой. В чем был Джон Пол Джонс я уже не помню. Пейдж ударил по струнам, все, как один, вдруг вскочили на ноги и затрясли в воздухе кулаками. О том, что первой вещью была "The Song Remains The Same", я догадался только к концу ее, поскольку слышимость из-за шума в зале была очень посредственной. Но это никого не волновало. Зрители все песни знали наизусть. Зал стоял на ушах. Ну как, то есть не весь зал. Было исключение. Не знаю, то ли музыка, то ли китайская свинина с ананасами оказалась слишком тяжелой для моей терпсихоры, но где-то между "Battle Of Evermore" и "Rain Song" я вдруг заметил, что девушка сладко спит. Это под гитару Пейджа-то! Ну, не издевательство, спрашивается? Натуральное издевательство. И вот тогда решил я от своей терпсихоры потихоньку отсесть. И отсел. Далеко отсел. На другую трибуну и поближе к сцене. И правильно сделал. Потому что Джон Пол Джонс уже к "No Quarter" вступление играл. Обожаю эту вещь.

А терпсихоре после концерта я не звонил. И на ее звонки не отвечал. Ну, действительно, что могло быть у меня общего с человеком, заснувшим на концерте "Лед Зеппелин"? Наверно, то же самое, что у битломана из Ба-Бронкса было со мной. Т.е. ровным счетом ничего. Скажете, юношеский максимализм? Допустим. Скажете, на безрыбье и рак рыба? Кому-то, может, и рыба, а мне не рыба. И ничего тут не поделаешь. Значит на роду меня написано быть единственным членом своего персонального клуба, в который другим не так-то легко попасть. Терпсихоре моей точно не легко было. Такой я ее и запомнил: плотоядный взгляд, клитор размером в пятак, грудной голос и фраза: "Лошади сладкое не едят".

К концу лета я стал всерьез подумывать о переезде в Калифорнию, а вскоре купил билет до Сан-Франциско. В один конец. Почему в Калифорнию? Песня такая у "Лед Зеппелин" есть, "Going To California" называется. А если серьезно, то не знаю. Куда-то же нужно человеку ехать, если человеку хреново. Не в Россию же, в самом дел, ему возвращаться, правильно?

Провожали меня все мои и Рэтчел. Папа бережно прижимал к груди подержанный счетчик, за который он выложил наличными 250 долларов. Я, кажется, забыл сказать, что в какой-то момент он решил плюнуть на свой Уолл-стрит и перейти из лифта в такси. Все-таки маршрут разнообразнее, да и деньги получше, особенно, если с радио работать.

- Это мы для того сюда ехали, чтобы ты жил на другом конце света? - сказал он.

- Я буду приезжать в гости, папа, - ответил я.

- Смотри, питайся там по-человечески, - сказала мама.

- Не волнуйся, мама, - сказал я.

- А ведь мы с тобой можем уже не увидеться по причине состояния здоровья, - сказал дедушка Эмма.

- Увидимся, увидимся, - сказал я. - Ты смотри, не болей только.

- Тебе не мешало бы подыскать себе жену, - сказала Дора Мироновна. - А потом уже ехать.

- Я там себе подыщу, - сказал я.

- Иди сразу учиться, - сказала мама. - Не трать времени впустую.

- Выбери приличную специальность.

- Юристы прекрасно зарабатывают.

- А врачи, можно подумать, плохо?

- А что это за девочка?

- С деньгами - поможем.

- Американка. Улыбается. Они здесь все улыбаются.

- А глаза грустные.

- Что ж ты к нам ни разу не привел познакомить?

- Хелло! Хаварью!

- Я лично, кроме Пенсильвании и Мериленда вообще нигде не была. Нет, я еще во Флориде была, но мне тогда было шесть лет и я почти ничего не запомнила. Единственное, что я запомнила - это бесконечные трупики армадилл вдоль дороги в Форт Джеферсон, там моя бабушка жила, но она там уже не живет. Мы ее сюда перевезли с братом, в дом для престарелых. Она всегда была очень общительной женщиной, и сейчас у нее тоже друзей - миллион. Правда, ей кажется, что их нее еще больше: у нее Алцхаймер, и каждое утро она со всеми знакомится по новой, - сказала Рэтчел.

Письмо седьмое

Друг Витя!

Ты сошел на остановке А, а она, наоборот, села на остановке А'. Так вы, собственно, и разминулись. Вторая и главная ваша встреча не состоялась: разные остановки, разные города. Она подсела к носильщикам в купе, стала рассказывать о себе. Сначала они только поддакивали, потом погасили свет и стали душить. Ты (другой ты, тот ты в одной безрукавке в мелкую клетку был и штанах из лавсана, а этот ты уже в свитере, типа геолога или студента физмата) спас ее от носильщиков. Ты карате знал и бокс. Одному носильщику поддых врезал, другому тоже поддых, но ногой. Как ты во тьме разобрал, где кто - не могу сказать. Если б ты ей поддых врезал - не видать бы ей двойни (у нее двойня родилась к середине девяностых). А тот ты, что сошел на остановке А, купил булочку в буфете, бутылку сельтерской, присел на скамейку в зале ожидания - до следующего поезда было около часа, и стал вспоминать, как студентом бегал за одной, и тогда тоже поезд был, и куда-то все ехали (на практику? за город?) и ты остался с ней наедине, и она сказала тебе: ты мне очень нравишься, ты веселый и красивый, а ты знал, что ты веселый, но сомневался, что красивый, и тебе эти слова понравились, и ты поцеловал ее, а она сказала "ого". Просто "ого", без восклицательного знака и, кажется, с маленькой буквы. Потом вы сошли на остановке А', на той самой, и долго шли по пыльной дороге, и был запах сухой травы, и в траве что-то верещало, и вдруг навстречу вам тот, что спасал ту, которую в вагоне душили, только он тогда еще школьником был, и папа ему велосипед на день рождения подарил, "Орленок", и вот едет он в сумерках на велосипеде вам навстречу, и вы его спрашиваете: мальчик, где здесь улица такая-то, вас там ждут уже, а он не знает, где эта улица, но делает вид, что знает, ему неловко признаться, что он не знает - он ведь местный, - и долго объясняет: сначала туда, потом направо, потом памятник на площади, магазин на углу бакалейный, совсем вас запутал, короче, но вы все равно нашли эту улицу, городок-то маленький, даже не городок, а скорее поселок городского типа. И вот вы заходите в дом, а вас там уже ждут, и среди гостей была та самая женщина, которую душили в поезде, а ты и не знал этого.

И тут подошел твой поезд.




17. ВМЕСТО ДО СВИДАНИЯ

С родными мне довелось встретиться только через два года. К тому времени я уже почти окончательно определился с выбором профессии (скорее юриспруденция, чем медицина), вовсю экспериментировал с цветом волос, питался исключительно здоровой пищей, занимался трансцендентальной медитацией и встречался с девушкой-скульптором по имени Марси.

Визит, однако, получился грустный. В Нью-Йорке умирал дедушка. Подключенный к дюжине проводков и шлангов, посеревший и осунувшийся, он лежал в затрушенном бронкском госпитале, в палате на шесть коек, и его брил папа, тоже посеревший и тоже осунувшийся. Для человека с захлопнувшейся почкой и легкими, работающими вполсилы, дед Эмма был неожиданно многословен. Не замечая моего присутствия, он делился с соседом-китайцем воспоминаниями старого курильщика. Китайца, уставившегося в телевизор, дед почему-то именовал лапочкой.

- Я, лапочка, - еле слышно говорил дед, - всё, что имеется в магазинах, за эти годы перекурил. Всё, без исключения. "Житан", "Герцоговину Флор", "Бенсон-н-Хеджес", "Волну", "Шипку" с "Казбеком" "Парламент" "Вирджинию Свимз", лапочка, все эти новые "Нау", "Тру" с ментолом, без, кингсайзы, "Тайм", "Ньюпорт", юнеймит -- айсмокит. И вот, лежу я себе на смертном одре, перебираю все это в голове и заявляю вполне официально и во всеуслышанье: лучше нашего "Сальве" ничего еще не изобрели. Лучше, чище, ароматней. Я понятно говорю? С, А, Л, мягкий знак, Ве. В китайском есть мягкий знак? Молчишь? Что-то я сомневаюсь, чтоб он там был, лапочка.

- Осторожней! - кричит дед на папу. Кричит - это громко сказано. Скорее шепчет, но с восклицательным знаком на лице шепчет.

- Я осторожно, папа, - оправдывается папа и смотрит на меня, рассчитывая на поддержку.

- А ты еще осторожней, - говорит дед. - А то порежешь, а зажить, как следует может и не успеть уже.

Тут дед замечает меня.

- А, внучек! Приехал, значит, с дедом попрощаться. Хорошо, что застал, - улыбается он мне. Улыбается - это громко сказано, глазами одними улыбается.

- Ну и как тебе новая профессия твоего отца? Приобретена, заметь, не без моего содействия.

- Не шевелись, папа, - просит его папа.

- Всему свое время, - говорит дед. - Но я тебя предупреждаю: в гроб с бэнд-эйдами я не ложусь.

- Дедушка, прекрати, - тут уже я его прошу. - У тебя очень мрачные шутки.

- Да уж какие есть, - отвечает дед. - А где же твоя Аэлита?

- Какая Аэлита, дедушка?

- Ну, Марси твоя, - поясняет дед.

- В Калифорнии, - отвечаю я. - Дела у нее там.

- Какие еще дела? - ворчит дед. - На похороны мои она хоть прилететь соизволит? Я понимаю, до вашей свадьбы мне не дотянуть, но на похороны можешь ей передать мое официальное приглашение.

- О свадьбе пока никто не думает, дедушка.

- Я думаю, - говорит дед Эмма. - У тебя будет всем свадьбам свадьба. И фотографом на твоей свадьбе будет не кто-нибудь, а твой папа.

А папа тем временем заканчивает бритье и вытирает полотенцем остатки крема из-за дедушкиных ушей. Дед придирчиво разглядывает свои щеки и подбородок в небольшом зеркальце.

- Под губой пропустил, - говорит он. - Сейчас ведь легче брить, чем потом. Потом я значительно неповоротливей буду. Но и попокладистей тоже. Так что во всем можно найти свои плюсы и во всем можно найти свои минусы...

В каждой шутке есть доля правды, - мог бы добавить дедушка; по крайней мере, в его шутках правды было хоть отбавляй. Это его бритье оказалось последним. Через пару дней, под вечер, за дедушкой заехал какой-то усатый тип с вываливающимся из засаленных штанов брюхом. Тяжело дыша, усач сгреб дедушку в охапку, засунул его в черный мешок, застегнул молнию - молния взвизгнула, сверкнула, - взвалил ношу на плечо и, покачиваясь, унес. Мы с папой молча наблюдали эту сцену.

- Вот, кто без работы точно сидеть никогда не будет, - сказал папа, когда тип скрылся в лифте, хотя, наверное, мог бы и не говорить ничего.

На похоронах желтозубый пожилой раввин с круглыми детскими глазами отвел меня в сторону и попросил рассказать в двух словах о покойном, чтобы знать, о чем говорить во время молитвы. "Как в двух словах рассказать о близком человеке?" - спросил я раввина. "Ну самое главное, самое существенное", - сказал он.

- Самое главное, - и тут я задумался... - Кровообращение, наверное. Деду всегда было почему-то холодно, даже летом, я уже не говорю о зиме - зимой он вообще ходил в двух парах нижнего белья, у нас в городе зимы были - не подарок, ветер дул как сумасшедший. Дед даже песенку сочинил про наши климатические условия. Что-то вроде: "Из-за влияния муссонов, евреи ходят здесь в кальсонах". Он с юмором у нас был, спросите кого хотите. Из Штатов, - он здесь у сестры гостил, видите ту даму с голубыми волосами? - дед привез целый чемодан статуй Свободы и кучу рассказов о самой справедливой в мире стране, где у каждого есть шанс плюнуть в президента и иметь персональный бассейн с подогревом, я этих бассейнов, правда, пока здесь что-то не видел, т.е. бассейны я видел, но чтоб с подогревом - этого я не видел, да и к президенту на расстояние плевка ну кто меня подпустит?... Еще у деда был друг и партнер по преферансу и шахматам, бывший узник царизма, а потом нацизма по фамилии Кондуктор, так вот, этот самый Кондуктор мог чихать 15 раз подряд, представляете? он нам лодочки, кстати, из репродукций делал, мне из Фомы Неверующего как-то сделал, вы помните эту знаменитую историю, все поверили Иисусу, а Фома, по прозвищу Близнец, не поверил, только он хотел перст свой в раны от гвоздей вложить, убедиться - было это или не было, а усы у Кондуктора были как у Ницше - огромные, страшные; интересно, он жив еще? вряд ли, он старше деда был, тоже помер, наверное... В преферанс они играли по средам, иногда собирались у нас: дед, Кондуктор и еще двое - одного Ямпольский звали, - у него указательного пальца не было, а другого я уже не помню, как звали; так вот, этот самый Ямпольский быстрее всех тасовал, дед и Кондуктор тоже быстро тасовали, но Ямпольский тасовал просто молниеносно - и это, заметьте, без пальца; они у нас каждую вторую среду собирались, в гостиной, и играли за столом, покрытым по этому случаю специальной скатертью с бахромой, мы эту скатерть называли преферансной, а бабушка угощала их чаем и абрикосовым вареньем. Как того четвертого преферансиста звали - выскочило из головы, хоть убей - не могу вспомнить. И боюсь, что спросить уже не у кого. Я понимаю, что это не важно. Но это вам не важно, а для меня это важно, более того, для меня это имеет первостепенное значение. Потому что тот, четвертый, сидел от деда по правую руку. Кондуктор сидел по левую, а тот, четвертый, по правую. Поэтому это важно. Для меня. Я вообще считаю, что категории важно/неважно, существенно/несущественно вне субъекта не существуют. Кому важно? Для кого несущественно? Мне важно. Для меня существенно. Кондуктор и тот, четвертый, определяли игровое пространство, в котором раз в неделю на протяжении двенадцати лет существовал человек, ближе которого у меня никого не было, и этого человека через десять минут положат в землю, где он пролежит очень длительный срок, так важно или не важно, как звали того, четвертого, как вы полагаете?.. Деда в городе, кстати, уважали: он запоем читал, много знал, был к тому же, совсем неплохим бизнесменом, как он не стал узником развитого социализма - одному Богу известно: вскоре после войны он наладил подпольное производство портретов вождей мирового пролетариата на палочках, и вожди, особенно накануне праздников, были просто нарасхват; но вожди - вождями, а на нашем переезде в Америку, настаивал именно дед, и настоял-таки и все обещал объяснить, для чего это нам, и вот мы все здесь, а он уже непонятно где.

Во время этой моей тирады раввин периодически кивал головой, а когда я закончил, он произнес:

- Дед твой теперь стал частью вечности.

- А при жизни он был частью чего? - спросил я раввина.

- Молодой человек, - ответил раввин. - В Екклезиасте сказано: И возвращается ветер на круги своя...

- Да-да, я помню это место, - перебил я. - Удивительная по своей точности метафора. Впрочем, как и все они.

Раввин сдержанно поблагодарил меня.

На кладбище вышел неприятный инцидент. Когда гроб с телом дедушки стали опускать в могилу, дедушкина сестра Лея нагнулась, чтобы взять с холмика горстку земли и бросить ее на крышку гроба, но в этот момент в ее руку с каким-то птичьим клекотом вцепилась Дора Мироновна. Лея опешила. Дора Мироновна кричала: "Но вэй! Не смей! Не позволю!" и по своему обыкновению трясла подбородком. Лея пыталась объяснить ей, что в Америке так принято, так здесь хоронят евреев, но Дора Мироновна резко стукнула Лею в плечо, потом выбила у нее землю из рук и заявила, что в России так евреев не хоронят. Тогда Лея закричала, что если живем мы здесь и умираем тоже здесь, то и хоронить мы должны, как это делают американские евреи. Тогда Дора Мироновна закричала, что хоть живем мы здесь, но никому ничего не должны, а умираем, как привыкли и хороним, как хотим и вообще, что такое американские евреи, она уже хорошо поняла. Тут уже Леин муж, Джозеф, не вытерпел и спросил у Доры Мироновны, что она этим хочет сказать, в ответ на что Дора Мироновна запальчиво ответила: "Не больше, чем я уже сказала", после чего я и мама, извиняясь, увели расстроенную женщину в сторону.

Всем было неловко.

И тут застучали лопаты, а папа заплакал навзрыд. Как плачет папа - раньше я никогда не видел.

* * *

- Кто мы? - спросил я у мамы в аэропорту за пять минут до посадки.

Мама в темных очках от "Картье" и зеленом брючном костюме с золотыми пуговицами курила ментоловый "Данхилл" и стряхивала пепел мимо пепельницы. Работа в косметическом салоне у знаменитой Жоржетт Клингер приносила свои плоды, но и накладывала определенный отпечаток. Плоды мне нравились - мама стала менее стеснена в средствах; от отпечатка я был не в восторге. Хотя, кто знает, возможно, что и мои бородка, серьга в ухе и "Беркингстокс" на босу ногу не вызывали у нее большой приязни.

- В смысле? - спросила мама.

- В смысле принадлежности. Там мы были не очень евреями, но и не совсем русскими. Здесь мы пока не американцы, но опять-таки не евреи. Вот я и спрашиваю: кто мы? Удмурты, зулусы? Устраиваем драки на похоронах, ни во что не верим... Кто мы, мама?

- Спроси меня что-нибудь полегче, - попросила мама.

- Ладно, - сказал я. - Первое: в чем смысл жизни? И еще: есть ли Бог? Только быстро: да или нет? И наконец: что это за тип крутился возле тебя на кладбище?

- Опоздаешь на самолет, - сказала мама, чмокнула меня в щеку и тут же стала стирать платком следы помады. - Марси привет. Как там у вас, все окей?

Письмо восьмое

Севка, друг!

Слушай. Есть идея. Может, завяжем со снами на время? Надоело, старик. Давай о жизни лучше. Я знаю, ты скажешь: о жизни - скучно, ты скажешь: сны это тоже жизнь, и все такое. Я в курсе, старина. И все же - давай о жизни, а? О той, что между снами. Обмен нормальной информацией. Ну, например: работаешь? женат? есть дети? нет детей? "Жигуль" купил? Как мама с папой? Олю не видишь? Нормальные вопросы - переписка.

Начнем с меня. Умер мой дедушка. Похоронили его в Бруклине. Раввин читал молитву под дождем. Мама с папой решили разойтись. Ей надоело, что он мало зарабатывает, ему - что она много гуляет. Больше зарабатывай - буду меньше гулять, говорит она. Меньше гуляй - начну зарабатывать, говорит он. Нет, сначала ты. Короче, не могут договориться люди. Ну, они никогда не могли.

С моей герлфрендшей все окей. Есть жизнь на Марсе, извини за каламбур. В колледже тоже все благополучно. Похоже, стану все-таки юристом. Здесь чуть ли не каждый второй юрист. Значит, буду одним из чуть ли не каждых.

Пиши, Севка. Буду рад твоей весточке, но еще раз прошу - не надо о снах. В детстве мы ими обменивались в общественном транспорте и эпатировали тем граждан пассажиров. Но детство, Севка, уже прошло, да и от юности, похоже, не так много осталось, и пассажиры все давно повыходили - каждый на своей остановке, и в троллейбусе том, кроме нас, дружище, - ни души.



© Павел Лемберский, 2001-2024.
© Сетевая Словесность, 2001-2024.





Версия для широкого дисплея
[В начало сайта]
[Поэзия] [Рассказы] [Повести и романы] [Пьесы] [Очерки и эссе] [Критика] [Переводы] [Теория сетературы] [Лит. хроники] [Рецензии]
[О pda-версии "Словесности"]