ОПЕРАЦИЯ
"БАССЕЙН С ПОДОГРЕВОМ"
Home is where I want to be
But I guess I'm already there.Talking Heads
1. ДОБРОЕ УТРО
Сердце забилось у мамы где-то зимой. Мама была совсем молодой еще, папа был жгучий брюнет. Из роддома везли на такси в конце лета. Трясло и воняло бензином. Испытывал дискомфорт, это чувство осталось. Выбило рубль - мы приехали.
Раннее детство:
Лицо, руки, бабушка, мыло. "Еще раз, с чувством, труби, горнист!" - зычно командует бабушка. На поверхности воды в голубом эмалированном тазике с темным пятном на боку извиваются сопли автора этих строк. "Смотри, не цепляй их. Они нехорошие". На это тратились силы, это тревожило.
Бабушка! Вот ты давно уже сгнила, и нет тебя больше, а я все не пойму, червивая: ну, почему мы продували нос в начале утреннего туалета, а не под занавес? Под занавес намного логичнее было бы. И тогда не понимал, и сейчас не понимаю.
Опять детство: папа с "Крокодилом", мама с Малларме. Мама хороша, папа - тот просто красавец.
Бабушка копается в земле - собирает клубнику в саду. Неожиданно разгибается и говорит, обращаясь к кустам крыжовника: "Вы хотите моей смерти, я это нутром чувствую. Вы и Гагарина, гады, в свое время укокошили", - и замахивается на них сапкой.
Дедушка даже летом ходит в кальсонах и демисезонном пальто. Не спрашивайте, в чем он ходит зимой. Вы все равно не поверите.
Папа бьет крупного петуха топором. Обезглавленная птица скачет в винограднике, поднимая крыльями тучи пыли. Оттирая рукавом струйку крови с небритой щеки, папа возвещает: "Мужчина в жизни многое должен уметь, Виктор". Чья б корова мычала, папа. Ты ж сам себе чуть полпальца не оттяпал. Виктор - это, кстати, я.
2. В САДУ У ФОНТАНА
Уже в детстве занимала идея самодостаточности, впервые проскользнувшая в песенке, которую ребята постарше распевали во дворе:
Жил под горою старый дед
Он сам себе давал минет.
И у каждого куста
Сам себе давал в уста.
Песенку эту, неизвестно по какой причине, я прочно привязал к фигуре Давида Абрамовича Кондуктора - старинного дедушкиного приятеля и бессменного партнера по шахматам и преферансу. Старинного в полном смысле слова - рядом с ним дедушка Эмма в свои шестьдесят казался безусым юнцом. Внешность же Давида Абрамовича была какой-то гофманианской, ей-богу: кустистейшие брови, похожие более на усы, чем на брови, пышные усы, смахивающие скорее на хвост щенка эрдельтерьера, а не на усы, лиловатый о двух горбинках нечеловеческих размеров нос, и, как рисовалось мне в моем детском воображении, таких же размеров половой орган. Догадки относительно последнего возникали отнюдь не на пустом месте, но в силу следующих физиологических особенностей Давида Абрамовича: когда старика одолевали приступы чиханья, - а чихать он мог по 12-15 раз кряду, - член Кондуктора не оставался безучастным к происходящему, но, напротив, - реагировал на респираторные проблемы пенсионера самым наиживейшим образом, чему мы с ребятами не раз становились насмешливыми свидетелями. Затруднением этим он бывал весьма смущен и всячески старался прикрыть срамное место шахматной доской, если таковая оказывалась поблизости. Ежели доски поблизости не было или доска была, но на ней уже успел разрастись какой-нибудь миттельшпиль позаковыристей, то пунцовому Давиду Абрамовичу ничего не оставалось, как стыдливо довольствоваться свежей "Правдой". Благо с газетой он не расставался ни при каких обстоятельствах. Глядя на его трудности, детвора постарше начинала перешептываться, хихикать, а самые храбрые (я к их числу не принадлежал), пытались вырвать у него газету из рук. Давид Абрамович газету из рук, естественно, не выпускал, но хмурил свои брови-усы, покусывал усы-хвост и изо всех сил делал вид, что очень на нас сердится; на самом же деле он вовсе на нас не сердился, поскольку прекрасно знал, что детвора его любит. И любили мы его не только за домашнее печенье и булочки с маком, которыми он неизменно потчевал нас по меньшей мере два раза в неделю, и не только за разнообразные истории из жизни художников и просто из жизни, которыми он развлекал нас в саду у фонтана, но главным образом снискал он наши симпатии тем, что прослужив от звонка до звонка без малого шестнадцать лет сторожем в музее Западного и Восточного искусства и выйдя недавно на пенсию, Давид Абрамович с готовностью мастерил для нас, пацанов, бумажные кораблики из глянцевых репродукций полотен классиков соцреализма, и не только из них, но также из начавших появляться в еженедельных журналах работ импрессионистов и даже постимпрессионистов. Спуск кораблей на воду происходил в саду у фонтана в самой торжественной обстановке. Ребята под управлением концертмейстера Эммануила Цейтлина выстраивались в линейку и старательно изображали военный оркестр, издавая приличествующие моменту духовые звуки. Корабликам же давались имена по названиям репродукций, из которых они были сделаны, точнее, не просто по картинам художников, но по имени художника и названию полотна.
- "Звездная ночь Ван Гога" дала течь, - шумели ребята.
- Что-то "Ленин Бродского" отстает, - сокрушался толстый мальчик Харитончик. Его отец служил в авиации и очень любил стихи поэта Багрицкого, особенно про ржавые листья на ржавых дубах. Мне же Давид Абрамович подарил, как сейчас помню, миноносца из "Фомы Неверного" кисти мрачного Караваджо. Миноносец мой, однако, долго не протянул - на второй день своего существования, в самый разгар морского боя у фонтана он пошел ко дну, сбитый Харитоновым каштаном.
Обычно после спуска очередного кораблика на воду, Давид Абрамович и дедушка Эмма воровато оглядывались и, удостоверившись, что кроме детей поблизости никого не было, опрокидывали по рюмашке вишневой настойки - рюмки они на всякий случай всегда держали среди шахматных фигур, а заветная бутылочка извлекалась предусмотрительным Давидом Абрамовичем из кармана его необъятного пиджака. Пропустив по рюмашке, друзья занюхивали Бог весть чем, - иногда просто королевской пешкой, крякали на два голоса, потирали в предвкушении острых баталий руки и разыгрывали нечто вполне сицилианское.
Слухи о Давиде Абрамовиче, по дедушкиному глубокому убеждению распространяемые самим Кондуктором, ходили самые невероятные: поговаривали, что одно время он жил в городе Лионе, где сколотил приличное состояние, торгуя бархатом и цитрусовыми, а еще раньше - в Освенциме, откуда чудом бежал, а еще раньше - надышался ипритом в окопе, а до этого царя видел во время загородной прогулки последнего, и даже запустил в него чем-то, но промахнулся и угодил в тюрьму, тоже мне, террорист называется. Но я, кажется, немного отвлекся.
3. БАССЕЙНЫ С ПОДОГРЕВОМ
Все началось с того, как мой дедушка Эмма, через год после смети бабушки, неожиданно открыл Америку. Нет, разумеется, Америка существовала и до его открытия, но это была совсем другая Америка. Это была Америка - страна контрастов, страна, населенная преимущественно массами безработных, а также бесправным пролетариатом, эксплуатируемым горсткой алчных миллиардеров, регулярно уничтожающих целые урожаи апельсин (и не только апельсин), чтобы искусственно взвинчивать на них (и не только на них) цены. С миллиардерами заодно был военно-промышленный комплекс, ни на секунду не прекращающий гонки вооружения, да еще деляги от искусства со своей фабрикой снов, и все они не только сами закрывали глаза на охватившие страну расовые беспорядки и студенческие волнения, но также всячески мешали другим взглянуть правде в лицо и уяснить раз навсегда, что система их прогнила насквозь, и трещит по всем швам, и жить ей осталось всего-ничего, и стоит только расшатать ее как следует, и дождаться ветра покрепче, и, вооружившись самой передовой теорией, бросить куда надо спичку, как тут такое начнется, что только держись. И не потушишь этот пожар ни за что.
Однако, когда дедушка Эмма возвратился из двухмесячной поездки по Соединенным Штатам, куда его пригласила сестра Лея, оказавшаяся там в начале 20-х годов, то выяснилось, что до упадка в Америке еще очень и очень далеко, и населена страна вовсе не бесправным пролетариатом и кровопийцами-толстосумами, а водопроводчиками, да-да, именно водопроводчиками, зарабатывающими, представьте, больше наших профессоров, а также электриками, зарабатывающими еще больше водопроводчиков, а как там живут зубные врачи - лучше вообще не знать, чтобы не расстраиваться понапрасну. А эти дома, а эти автомобили, а эти удобства, а эти возможности! Демократия не на бумаге, а на деле. Хочешь плюнуть в лицо президенту страны - плюй себе на здоровье. Захотелось бастовать? Бастуй пожалуйста. И главное, все интеллигентно: сообщи начальству, на когда ты планируешь забастовку, и чем ты конкретно недоволен, получи у полиции разрешение - и бастуй, сколько душе угодно. В магазинах все тебе улыбаются и просят зайти еще. Короче, не страна, а одно удовольствие. И у нас так будет, примерно, когда рак свиснет, не раньше.
Открытие это ошеломило всю нашу семью, кроме мамы - человека по натуре скептического. За глаза мама прозвала дедушку Христофором Моисеевичем Колумбом, а в глаза говорила, что туристу может понравиться даже пустыня Сахара, особенно, если его там будут бесплатно кормить, поить, катать на двугорбом верблюде и вешать лапшу на уши, и вообще, что за два месяца без языка, без всего, пожилой человек может понять в Америке?
- А зачем мне язык? - парировал дедушка. - Можно подумать, у меня глаз нету! Я был там в гостях у одного дантиста, племянника Леи. Если б ты видела его дом, ты бы лишилась рассудка там же, на месте. Чуть ли не в каждой комнате - цветной телевизор, а бассейн - с подогревом. У нас так члены Политбюро не живут. И при чем тут верблюды, я так и не понял?
- А вы часто бываете в гостях у членов Политбюро? - гнула свою линию мама, пропуская вопрос о верблюдах мимо ушей.
В ответ дедушка только махал рукой, хватал со стола коробку "Сальве" и исчезал в туалете, откуда в течение десяти минут доносилось его бормотание, из которого можно было уловить лишь отдельные фразы, вроде: "Ну, с кем, с кем я тут разговариваю?" или: "У других невестки как невестки. У меня какой-то дух противоречия вместо невестки..."
- Что вы там говорите такое, Эммануил Моисеевич? - кричала мама из кухни. - Здесь ничего не слышно.
В конце концов взбудораженный старик с потухшей папиросой в руке вылетал из туалета и принимался бегать по кухне из угла в угол, свирепо натыкаясь на кастрюли и сковородки. Немного угомонившись, он присаживался к столу.
- Послушай меня, - говорил он маме. - Если на всю нашу семью мы поднатужимся и наскребем хотя бы пол-извилины чистого разума - на большее рассчитывать было бы просто нелепо, - то нам срочно нужно подняться с места и ехать в Америку. Это мое твердое убеждение. И чем скорее, тем лучше. Это если мы наскребем пол-извилины. Вот и все, что я хочу сказать. И больше к этой теме я возвращаться не буду.
- Что вдруг такая срочность, Эммануил Моисеевич? - спрашивала мама, для которой подняться с места и отправиться в продовольственный за баклажанами уже представлялось достаточно сложным путешествием.
- Я тебе скажу, что за срочность, - отвечал ей дедушка тоном, каким преподаватели начальных классов беседуют с отстающими учениками. - Ин-фля-ци-я. Знаешь, что такое инфляция?
- Заболевание такое, кажется? - морщила лоб мама, прекрасно знающая, что такое инфляция.
- Почти что, - не терял терпения дедушка. - Заболевание, временно поражающее основные отрасли экономики. И поэтому там все сейчас дорожает. И поэтому, чем позже мы туда соберемся, тем все там будет дороже. Понятно я говорю, или повторить?
- А если мы туда вообще не соберемся, - не сдавалась мама, - тогда нам вообще не о чем будет волноваться. Я права?
- Мда-а, - дедушка начинал барабанить пальцами по столу. - Мне ясно одно: говорить мне здесь не с кем. На кого я трачу время? И сколько у меня его осталось, чтобы на кого-то его тратить? Что мне, больше других нужно? Куда-то ехать, искать приключения на свою голову? Вам же здесь все подходит! Сын работает фотографом пять месяцев в году, с июня по август - туристы, сентябрь-октябрь - свадьбы, зимой он впадает в спячку. Невестка - музыкальный работник в школе для глухонемых, и спячка у нее круглый год. Вам не в Америку надо, я вас скажу, куда вам надо...
- Эммануил Моисеевич, еще одно слово - и мы с вами крупно поссоримся, - перебивала его тираду мама.
Мама не любила дедушкиных шуток насчет своей профессии; она, действительно, преподавала музыку, но не глухонемым, а детям с дефектами речи, и ничего смешного в этом не находила.
- Одна надежда - ты, - тут дедушка апеллировал ко мне, сидящему с книжкой в углу на табурете и допивающему холодный компот в серебряном подстаканнике.
- А я тут при чем? - делал я удивленное лицо. - Мне и тут хорошо.
- Ему и тут хорошо! Дурень. Ты пойми простую вещь, - дед хватался за меня, как утопающий за соломинку. - Рыба ищет, где глубже, а человек - где лучше. Природа у них такая. И если у тебя есть хоть пол-извилины чистого разума, а по идее у тебя должны быть все полторы, то ты не можешь не сделать простой расчет. Водопроводчик в Америке получает больше нашего профессора, так? Электрик там получает больше водопроводчика, ты следишь за ходом моей мысли? Сколько же там, по-твоему, должен получать профессор? Грубо?
- Да уж не меньше нашего водопроводчика, - отвечал я.
- Вот я и говорю: дурень! - обижался дедушка.
Однако через пару минут он уже остывал (он был отходчив), подзывал меня к секретеру в столовой, доставал оттуда миниатюрную статую Свободы, и протягивал ее мне со словами:
- Подарок французского народа американскому.
- Дед, спасибо, конечно, - говорил я. - Но у меня их уже четыре штуки. Или пять. Две ты мне подарил на день рождения, одну на Новый год...
- Ну и что? - возражал старик. - Дареному коню знаешь куда не смотрят?
И ни с того, ни с сего добавлял:
- А сколько там получают дантисты, я уже не говорю. Зачем зря расстраиваться?
- А сколько, интересно, там получают не-дантисты? - начинал я доставать деда. - И не-водопроводчики? И вообще, насколько полным, дед, был твой опрос населения США по профессиональным группам?
- Весь в свою мамочку! - кипятился дед. - Не хочешь в Америку - сиди тут. Дело хозяйское.
- Я не говорю, что не я хочу.
- А что ты говоришь?
- Я говорю, что мне и здесь неплохо. В стране Советов.
- Что же тебе тут так хорошо?
- А что мне так плохо?
- Это пока тебе хорошо, а вот подожди, скоро институт, поглядим, что ты тогда запоешь. Как ты туда попадешь без блата - ты об этом подумал?
- Дед, ты сам подумай, как я могу туда попасть без блата, когда ты в приятельских отношениях с половиной ректората?
- Именно! А в Америке блат не нужен. Там все равны и у каждого есть шанс.
- Шанс на что?
- На все. На все, что хочешь.
- Но всего один, так?
- Не понял.
- Один шанс, и вдруг, ты его упустил. Что тогда? Прыгать вниз с небоскреба?
- Нет. Пробовать еще раз.
- Но тот шанс ты уже упустил.
- А у нас тут что?
- А у нас ничего. Шансов нет. Ни на что. И я это понимаю. Нет шансов. Но и расстройства меньше: терять нечего.
- Ну и сиди себе здесь. Оболтус. Я тебя за уши не тяну никуда.
- Дед, я не против Америки.
- Так что же ты выступаешь?
- Но и не за.
- А что?
- А ничего. Мне все равно.
- Что все равно?
- Все равно, где жить.
- Я такого еще не видел, - возмущался дед, багровея. - Молодой парень, чтоб так упрямился.
- Я не упрямлюсь Я говорю: мне все равно.
- А мне НЕ все равно! - дед был уже на полном взводе.
Вообще, в разговоре с дедушкой я не совсем точно формулировал свою позицию. Мне было не столько безразлично, где жить, сколько я не был уверен: безразлично мне, где жить или не безразлично. Точнее, мне не хотелось делать выбор. Хуже выбора для меня процедуры не существует. Очень болезненный для меня этот процесс. Всегда боюсь - выберу, а вдруг то, что не выбрал, окажется лучше. Вдруг то, что могло произойти, окажется интересней того, что происходит. Ведь только время покажет, что лучше. И то не всегда. Короче, выбор для меня - хуже смерти. И я его стараюсь избегать.
- А мне не все равно, где ты будешь жить! - орал багровый дед Эмма. - И если тебе это все равно, то ты у меня будешь жить в Америке! Потому что мне это далеко не безразлично!
Мама время от времени перебивала этот бой быков замечаниями типа: "У него есть отец, пусть он и решает", или "Прекратить агитацию населения!": или "Тише - соседи. Вы еще сделаете нам хорошие неприятности с вашей Америкой вместе", но дед не обращал на нее никакого внимания. На следующий день, несмотря на дедушкины обещания к разговорам об отъезде не возвращаться, тема эта была затронута вновь, на сей раз в присутствии папы, позиция которого с самого начал была колеблющейся. Мама по-прежнему принимала дедушкины аргументы в штыки; я же решил отмалчиваться, чтобы не выводить старика из себя.
Однако уже через две-три недели чуть ли не ежевечерних дискуссий даже неискушенный наблюдатель (дедушкина вторая жена) мог легко заметить, что дедушкин натиск не проходит для мамы бесследно. Во-первых, мама уже возражала не на каждое дедушкино слово, а только на через одно, что для нее было весьма нехарактерно, а во-вторых, ее почему-то стали интересовать чисто технические подробности устройства бассейнов с подогревом, как например, способы контроля температуры в холодную погоду, зависимость температуры воды от общего веса купающихся и т. д., а может быть, она просто хотела таким образом переменить тему разговора. Что касается папы, то амплитуда его колебаний в ходе дискуссий все увеличивалась, и если поначалу он, казалось, был полностью на стороне дедушки, то вскоре маме каким-то хитрым маневром удалось переманить его на свою сторону, а затем, целых пять дней папа придерживался нейтралитета, после чего он снова попал под дедушкину идеологическую атаку и втихомолку бежал в дедушкин лагерь, где и оставался вплоть до семейного совета.
На семейном совете, проходившем в конспиративных целях под выкрики "Шайбу! Шайбу!", доносившиеся из недр телевизора "Рубин", большинством голосов (дедушка и папа - "за", мама и я - "воздержались", дедушкина вторая жена - "против": ее поташнивало в самолетах) мы приняли решение ехать в Америку, а в конце зимы подали документы на выезд. Причем, папа на голосовании предпринял было робкую попытку саботажа - не исключено, что за ночь до голосования он снова подвергся маминой обработке, но когда на его провокационный вопрос: "А что я буду делать в этой твоей Америке?", дедушка задал ему встречный вопрос: "А что ты делаешь тут?" и не получил удовлетворительного ответа, исход голосования был предрешен.
4. МОЙ ДРУГ СЕВКА
В шестнадцать я часто болел. Насморк, кашель, менингит, воспаление среднего уха, ангина. Заболел, выздоровел, снова заболел, опять выздоровел. Весь десятый класс видится старой историей болезни с подтеками канцелярского клея и черно-белыми иллюстрациями рентгеновских снимков. А вот мое легкое той зимой. Где вы видите опухоль? Не выдумывайте. Это химиката пятнышко.
Во время болезни ко мне приходил Севка - слушать музыку, делиться сплетнями, но, в основном, отговаривать уезжать. Его мама, арфистка тетя Стелла пела ту же, примерно, песенку, но в несколько иной аранжировке. "Чем ты там их будешь брать, Витя?" - встречала она меня в дверях одним и тем же вопросом, когда я забегал к ним за Севкой. Кого "их", и куда их надо было брать - я четко не понимал, но уточнять не хотел - дома мне советовали ни с кем, даже с близкими, ни в какие споры, связанные с предстоящим отъездом, не вступать. А Севка - тот прямо говорил, что мне там будет хуже, чем самому последнему негру. И хотя по рассказам дедушки, неграм там было не так уж плохо, но опять-таки на политические темы я старался не говорить, даже со своим лучшем другом Севкой. И уж разумеется в том, что к идее переезда я был безразличен, я бы не признался ему ни за какие коврижки. Наоборот, на людях мой энтузиазм не знал границ. Вполне возможно, что Севка догадывался о двойственности моей позиции и своими доводами старался вызвать меня на откровенность или, по крайней мере, уличить в неискренности. А может быть, ему просто было жаль терять друга, и потому вплоть до самого нашего отъезда он не прекращал меня обрабатывать. Хорошо, что дедушка Эмма не был свидетелем этих Севкиных выступлений, а то Севке точно не поздоровилось бы. Подобные разговоры, по мнению дедушки, ослабляли боевой дух, столь необходимый нашей семье для успешного осуществления операции "Бассейн с подогревом" (или "БСП") - такое кодовое название мы дали нашему предстоящему перемещению на Запад. Тем более, дедушка не потерпел бы подобных разговоров от Севки. Севку дедушка почему-то считал наркоманом и развратным типом, оказывающим на меня плохое влияние. Первое было явным заблуждением - Севки и сигарет почти никогда в рот не брал, не то что дури. Что касается разврата, то и тут дедушка был далек от истины; конечно, если не считать того случая, когда Севкин двоюродный брат, вернувшись из армии, затащил его к одной продажной женщине, она жила на Садовой, и угостил ею. Но разве это разврат? Это скорее ритуал посвящения в таинства любви, а не разврат. Поначалу Севка у нее в гостях жутко растерялся, но когда та, повернувшись к нему спиной, показала на пальцах что куда, он довольно быстро освоился - способный был - и давай вовсю проказничать. Очень Севке у нее понравилось в тот вечер, и на женщин с тех пор стал глядеть он с новым каким-то пониманием.
- Послушай меня, дурака, - говорил Севка, развалясь у меня дома на диване. - Не надо тебе никуда ехать, Витечка.
- Чего это? - спрашивал я.
- А того, - отвечал мой друг. - Сдается мне, там эмигранту еще хуже, чем тут еврею.
- Ты поясни, а то непонятно говоришь, - просил я.
- Язык, - отвечал он и, выдержав эффектную паузу, добавлял: - Знаешь, зачем он?
- Чтоб общаться?
- Садись, два, - говорил мой друг. - Чтоб мозги полоскать, глупенький. Чтоб никто не знал, кто ты, что ты, и что у тебя внутри происходит. Ты ведь у нас отнюдь не дурак попиздеть, Витечка. Так мозги заполощешь, хрен у тебя что поймешь. Включая национальную принадлежность.
- Ну и что из этого?
- А то из этого, - отвечал он покровительственным тоном, - что только ты там рот раскроешь, только ползвука издашь, как тебе сразу: вы откуда? давно тут? и как вам у нас нравится? Вот и подумай: приятно так всю жизнь провисеть эдаким жуком на булавке, а под тобой наклейка - "Род: чужой. Вид: не отсюда"?
- Сева, - говорил я чуть торжественно (ему покровительственно можно, а мне торжественно - нельзя, что ли?), - чтоб ты знал, Сева: Америка - страна эмигрантов.
- Витя, - отвечал Сева мне в тон, - чтоб ты знал, Витя: Япония - страна восходящего солнца.
- Опять непонятно, - разводил руками я.
- Объясняю, - охотно отзывался Сева, и, действительно, объяснял, но, если мне не изменяет память, довольно невнятно.
Мы с Севкой дружили с пятого класса: вместе прогуливали контрольные по геометрии, вместе балдели на "Сержанте", чуть повзрослев, вместе шлялись по бульвару, наперебой цитируя Мандельштама прыщавым курортницам, а еще у нас была вот какая "феня": чуть ли не с тринадцати лет мы регулярно обменивались друг с другом сновидениями. "Папа вчера скончался", - сообщал мой друг жизнерадостно. "Что-нибудь серьезное?" - справлялся я. "Ничего особенного: роды", - отвечал он голосом работника морга. "Физичку обоссал пучком нейтрино, - делился я с ним. - Что ты думаешь: с этой падлы как с гуся вода". Ну и так далее. Причем, особым шиком у нас с Севкой считалось, во-первых, не предварять эти фразы словами "мне снилось, что", а во-вторых, вести наши беседы как можно громче и по возможности в переполненном общественном транспорте, что, естественно, не могло не вызывать у висящих рядом с нами пассажиров известного недоумения, от которого до раздражения - особенно в час пик - было рукой подать.
Однажды Севкин отец, случайно оказавшийся с нами в троллейбусе, подслушал один из таких разговоров, после чего мой друг был жестоко наказан и целых три дня не появлялся в школе, поскольку сидеть не мог, а стоять не хотел. Севкин отец после этого случая несколько раз звонил моему папе и советовал принять по отношению ко мне аналогичные меры, но папа вежливо попросил его не в свои дела не вмешиваться и сосредоточиться на воспитании собственного сына. Что же касается нашей с Севкой привычки, то от нее мы не отказались, и снами продолжали обмениваться, но делали это с тех пор не так громко и на людях старались не выкаблучиваться.
5. УРОКИ ВОЖДЕНИЯ И ДРУГИЕ УРОКИ
Незадолго до нашего отъезда Севкин отец - старый автомобилист, добровольно вызвался давать мне уроки вождения - у ожидающих визу считалось, что без водительских прав в Америке делать решительно нечего. Я предлагал ему деньги, он отказывался.
- Приеду в гости, - говорил Севкин отец с хитрой улыбкой, - прокатишь на своем "Кадиллаке", хлопец.
Как-то на одном из наших последних занятий обгоняю я грузовик на Люсдорфской дороге, а он мне, - тоже еще нашел время:
- Слушай, а чего это у тебя, Витя, девушки нету?
Я густо покраснел, нахмурился, стал лепетать что-то насчет "хорошей специальности, без которой...", и что, вообще, сначала не мешало бы на ноги встать.
- Ну ты даешь! На какие такие ноги? - усмехнулся Севкин отец. - Тебе ж еще семнадцати, вроде, нет. А, Виктор?
Тут я решил сосредоточиться на трассе, а он пошел рассказывать, как в прошлом году давал уроки вождения жене капитана китобойной флотилии, и как от нее хорошо пахло заграничными духами, и как по окончании курса, дело было зимой, он принимал у нее экзамены прямо в лесу на морозе, причем, она сначала не хотела на снегу, но у него был один очень веский аргумент (в этом слове он делал ударение на втором слоге), и ей в конце концов пришлось ему уступить.
- Вот так, Виктор. А ты - на ноги встать. Это всегда успеется. Сейчас тебе самое время девок за жопу хватать. Я так понимаю, - заключил Севкин отец.
Я покосился в его сторону. Он дымил "Беломором", пепел оседал на его нечесаной бороде, она старила его лет на десять.
- Если б ты видел, Витя, как малофейка замерзает при ниже нуля!
"Ну что они в нем находят? - думал я. - И откуда у человека эта непробиваемая уверенность в себе? И на чем она, интересно, держится? И отчего у меня ее нет? Я ведь моложе, стройнее, возвышенней".
- Всю дубленку снегурке узором расписал.
"А может у него секрет какой есть? - рассуждал я. - Нет, он у всех есть, конечно. Но может, у него он секретней? И длиннее? Вот вам и вся разгадка. Вот они и млеют, капитанши".
Вообще-то Хазинова - так все его в городе звали, настоящая фамилия его была Хазин, - так вот, Хазинова был просто сдвинут на сексе. Что под руку попадет - с тем и сношался. Севка рассказывал, как однажды подшофе он даже трахнул соседский фотоувеличитель. Потом минут двадцать отмачивал орган в закрепителе при красном свете.
- Осторожней! - прикрикнул он и нажал на запасной тормоз. - Не на меня, Витя - на дорогу смотри.
- Главное - это в струю попасть, - наставлял Севкин отец. - Маневрируй так, чтобы попасть на зеленый. Один раз на зеленый попал - и дело в шляпе. Всю дорогу едешь себе будто в зеленой волне. Это как с телками: главное первый раз вставить, а там... огого!
Тут мне придется прервать его ненадолго, чтобы рассказать историю знакомства Хазиновы с Севкиной мамой, тетей Стеллой Бидонец. История эта, на мой взгляд, небезынтересна. Поведал мне ее дедушка Эмма уже в Америке, а он в свою очередь услышал ее от Давида Абрамовича Кондуктора, покойная жена которого приходилась троюродной сестрой отчиму тети Стеллы Бидонец. Вот эта история почти без купюр.
ИСТОРИЯ ЗНАКОМСТВА ХАЗИНОВЫ С ТЕТЕЙ СТЕЛЛОЙ БИДОНЕЦ
Хазинова и тетя Стелла Бидонец познакомились и полюбили друг друга на званном обеде у общих приятелей по фамилии Фуко. Вернее, Хазинова дружил с мужем Фуко, а тетя Стелла с женой. Евгений Фуко был известным в городе хирургом, а его жена, Полина Фуко, в девичестве Лапшина, преподавала математику в сто шестнадцатой школе и в молодости недурно танцевала. По словам дедушки, личико у нее было точь-в-точь как у одной популярной актрисы сороковых годов (я запамятовал имя актрисы). Однажды, примерно за неделю до обеда, на котором познакомились и полюбили друг друга Хазинова и тетя Стелла Бидонец, супруги Фуко поцапались. Ничего серьезного - обычная семейная ссора, о которой обычно забываешь на третий день ("Женишься - поймешь, пока поверь на слово", - ввернул тут дедушка Эмма). То ли новое платье жены не пришлось Жене Фуко по вкусу, то ли между ними возникли кое-какие трения в связи с интимной стороной их супружеской жизни - не знаю, поскольку дедушка этого не знал, да и Кондуктор тоже не знал. Однако факт оставался фактом - неприятный осадок после ссоры не растворился, и во время обеда, на котором познакомились и полюбили друг друга Хазинова и тетя Стелла Бидонец, постоянно возникали неловкие паузы, которые даже весьма остроумные тосты Хазиновы за белизну золотых рук нашей драгоценной хозяюшки - не могли сгладить в полной мере. Тосты Полина выслушивала с большим вниманием и доброжелательностью, польщенная, она то и дело скрывалась на кухне и тот же час вновь появлялась в гостиной то с уткой с яблоками, то с пирогом с мясом, то с блинами с икрой. Однако трение между супругами Фуко не уменьшалось, и ни одна колкость, роняемая хирургом в адрес жены, не ускользала от проницательного Хазиновы, хотя внимание его почти безраздельно было сосредоточено на его будущей жене - молодой, кокетливой арфистке с тонкими губами, волевым подбородком, маленьким розовым носиком и очками в массивной черной оправе с толстенными стеклами, за которыми глаза ее представлялись ему двумя карими пуговичками. Так он ей тремя часами позже и шептал, подпрыгивая на заднем сиденье полупустого троллейбуса: "У тебя ... глаза словно... двека... риепуго... ...чки".
За столом она была немного рассеяна, на комплименты отвечала невпопад, время от времени роняла кусочки пирога на свой зеленый люстриновый пиджак, при этом умудряясь строить Хазинове глазки, что из-за очков удавалось ей далеко не всегда. И все же, если верить Кондуктору, она сумела-таки пленить Хазинову. Чем? Молодостью, естественностью, свежестью, смехом - вот чем. Хотя о вкусах, разумеется, не спорят, и дедушке, например, Поля Фуко всегда казалась намного интересней. В ней, Поле, по словам, дедушки был тот несколько старомодный шарм, та ненавязчивая заинтересованность в собеседнике, которая и делает женщину женственной.
В какой-то момент Хазинова, не спускавший глаз с арфистки, резко встал со стула и прокричал петушиным голосом: " У меня тост, наливайте скорее, мудачье!" Все заметно оживились. Арфистка шмыгнула носиком. Хирург грубо толкнул Полину локтем в бок: "Зачем ты позвала этого жлоба?" Полина прошипела: "Чей он, интересно, друг, мой или твой?" и чарующе улыбнулась Хазинове. Тот выплюнул косточку маслины - она залетела за пианино, - и поднял над головой бокал красного вина: "Друзья, я немного пьян, и потому не ручаюсь, что скажу складно, но думаю, что будет от души". Хирург Фуко обратился к арфистке: "Этого я опасался больше всего, Стеллочка". Та опять шмыгнула носиком и вдобавок многозначительно прихрюкнула. Но это не смутило Хазинову.
"Что нас влечет друг к другу, дети? - высокопарно начал он. - Боязнь одиночества, страх смерти, скука или же те соки, что нас склеивают?"
Полина пукнула еле слышно и сказала с чувством: "По-моему, Роберт, вы просто не дурак похавать на дармовщинку. Я права?"
Хазинова насупился: "Полина, милая, не надо пердеть и не надо перебивать. Ни то ни другое вам не к лицу. Ведь это все-таки тост, а не дерьмо собачье".
Арфистка Стелла коснулась под столом бедра хозяйки: "Продолжайте же, Роберт, вы, кажется, в ударе".
Роберт учтиво поклонился: "Благодарю вас. Сразу чувствуется человек искусства, мартышка вы моя этакая!"
Стелла тихо засопела.
"Так вот, я хотел бы выпить за средства массовой информации. Нет, не за газеты и журналы, не за радио и телевидение, а за то, чем мы с вами обмениваемся, когда у нас кончаются слова!"
Хирург пожал плечами: "Снова назюзюкался, мурло". Полина опять негромко пукнула и захлопала в ладоши чуть преувеличенно, а Стелла поправила съехавшие на кончик носа очки и внимательно посмотрела на Хазинову, отправляющего в рот очередную маслину.
Через полгода они расписались, а еще через год у них родился мой друг Севка.
6. НЕ СРЕДИ ПАЛЬМ
Надо признаться, что слова, оброненные Хазиновой в его драндулете, пребольно укололи мое самолюбие. С девушками о ту пору я и впрямь испытывал известные трудности. Нет, я не об эрекции, до этого, как правило, не доходило. Я о незабудках, отправленных рукою рассерженной красавицы в урну, о тягостных пятиминутных паузах, возникавших во время нечастых прогулок при луне, ну и о звонких пощечинах, нарушавших вечернюю тишину, когда я, будто забывшись, пытался обвить девичью талию своей дрожащей рукой. Неловок я был с женским полом, неловок и смешон.
И тем не менее одна навязчивая мысль не давала мне покоя ни днем ни ночью. Тем последним летом решил я непременно лишиться девственности, причем, осуществить это здесь, на родине, среди березок (это был, разумеется, образ, не более - березок в наших южных широтах я отродясь не видал), но ни в коем случае не там, за границей, среди... - тут я мысленно запинался, не зная, какой образ, и не обязательно дерево, но все же желательно дерево - может лучше всего символизировать Запад; если у нас среди березок, то там? среди пальм? Нет, не думаю, не в Бразилию же мы собирались в конце концов! Но в голову ничего, кроме газетных каменных джунглей, почему-то не лезло.
Потерять девственность! Легко сказать. Но как? И с кем? Вариант типа Севкиной жрицы любви с Садовой я отметал: если такой герой, как Севка, поначалу опешил в ее храме, то у меня с ней точно богослужения не получилось бы. Да и где взять необходимые для исполнения ритуала тридцать рублей? Не бежать же, в самом деле, на толкучку - торговать дедушкиными статуями Свободы, правильно? Оставались соученицы, соседки по даче и курортницы.
* * *
Я привел Олю на пустую городскую квартиру - мои были на даче - и предпринял попытку ее раздеть. Оля была против.
- Ты что, решил, я из тех, что вечерами стоят на Соборной, да?
- Оля, ты чего?
- Это ты чего? К-козел.
- Оля, ну пожалуйста.
Севка советовал: никогда ни о чем не проси их, кидай на кровать, а сам падай сверху.
- Ты что, очумел?
- Ну, Оля.
- Что - Оля?
- Ну мне очень нужно.
- Сейчас же пусти, кретин.
Еще одна попытка: в уборной, неподалеку от железнодорожного вокзала я готовлюсь к свиданию с девушкой по имени Татьяна. Я почему-то уверен, что чувства наши более или менее взаимны, хотя мое с ней общение к тому времени сводилось лишь к мимолетной встрече в троллейбусе №1, да трем кратким телефонными разговорам, два из которых были прерваны по ее инициативе. И тем не менее мне, шестнадцатилетнему идиоту, было ясно, как дважды два, что встреча наша непременно должна завершиться интимной близостью. Более того, я был убежден, что мне необходимо предохранить себя от всякого рода инфекционных заболеваний, о которых я столько слышал от Севки. С этой целью я и спустился в городскую уборную. Как я представлял себе, в порыве страсти мне будет несподручно воспользоваться профилактическими средствами. Сделать это, решил я, нужно заблаговременно. Нет, вы видели что-нибудь подобное? Короче, оказавшись в уборной, расстегиваю я ширинку, разрываю пакетик, и тут до меня доходит... Но не буду утомлять вас, читательницы, излишними деталями чисто физиологического свойства. Скажу лишь, что для того, чтобы натянуть презерватив на член, необходима мало-мальская эрекция, а те, кто заглядывали в конце семидесятых в наши городские туалеты, должны помнить, что в них не то что возбудиться было нелегко, в них извините, большую нужду справить не каждому удавалось. А тут еще этот несносный запах хлорки...
Словом, я так увлекся этой практически неразрешимой задачей, что, конечно же, опоздал к Татьяне на свидание. У центрального входа в здание вокзала ее не было. И в самом здании ее тоже не было. И у выхода к поездам ее не было. И в буфете не было. И у касс. Ушла. Хотя кто ее знает, может быть, она вообще на свидание не явилась. Продинамила, нехорошая.
Ну, что ты будешь делать? Ползет к концу лето, мы вот-вот должны получить визы, а я все еще девственник.
Последний шанс: все та же Оля. Не смог взять ее штурмом, попробую осадой.
7. ФИЛОЛОГ ОЛЯ
Недавно я нашел запись в дневнике, который вел той осенью: "Упрочить свое положение у нее в голове посредством ежевечерних встреч под часами у библиотеки".
Она со скрипом поступила на филфак, а я, в ожидании визы, подрабатывал статистом при киностудии. Платили мне по два рубля в день, и на предотъездную жизнь мне этого, в общем, хватало. Правда, картину, в которой я снимался в том сентябре, на экраны так и не выпустили. В ней образ матроса-анархиста - его играл замечательный актер Зиновий Эрдман - не соответствовал по мнению киноначальства стереотипам соцреализма. Ну не типичен был этот немного застенчивый, прихрамывающий ветеран русско-японской войны Лепешко Семен с библейской грустью в уголках усталых глаз и мягкой полуулыбкой. Не типичен.
Я же изображал одного молодого шпика в массовке. Помню, как чувствовал я большую ответственность и очень из-за этого потел. Ведь это уже не совсем статистом шнырял я в толпе, злобно щурился и поправлял фиалку, торчавшую из моей петлицы. Это уже была известная заявка на характер, это был легкий эскиз образа с нервным, готовым в любой момент сорваться в абстракцию рисунком. Это уже требовало некоторого перевоплощения, хотя и не Бог весть какого: власть о ту пору я совсем не уважал, на идеалы октября клал, как говорится, с прибором, и потому выслеживал революционно-настроенных граждан в ярком свете юпитеров с особым каким-то рвением.
Об этом я и рассказывал Оле однажды вечером, пересыпая свое повествование смешными деталями, которыми не буду сейчас загромождать эту и без того громоздкую историю. В ответ Оля смеялась звонко-звонко, и смех ее под строгими сводами библиотеки был очень приятен на слух, а ровные крупные зубы белели в темноте. Но это уже на чисто визуальном уровне.
А встречались мы тогда в восемь, максимум полдевятого - я, торопливо смыв грим под краном во дворе, она с "Дон Кихотом" подмышкой. Это тогда я дал ей прозвище "моя ветреная мельница". Не ветряная, а именно ветреная. Я был тогда не дурак покаламбурить, она же не дура была погулять. Да, постоянством будущий филолог Оля, прямо скажем, не отличалась. Не спала она, по словам Севки, разве что с фонарным столбом. Ну и со мной тоже.
Как ее занесло на филологический - сказать затрудняюсь. С детства она готовилась в актрисы и все кого-то изображала. Лучше других у нее выходила роль соблазнительницы с глазами, улыбкой и особым запахом, исходящим от наружного слоя кожи. Когда она улыбалась какому-нибудь франту при галстуке и головном уборе, тот спотыкался на ровном месте, бледнел и начинал молоть сущий вздор. Он называл ее богинечкой розовоперстой, она же в ответ высовывала толстый язык и делала грудью верх-вниз.
О шорохе ее юбки слагали двустишия. Однажды, еще ребенком, ее укусил злой дядька за попку. С тех пор ее так и понесло. Одному юнге из Уругвая она уже в двенадцать пошла навстречу за два пятьдесят и пару колготок. Потом были слезы, аборт, а также мама, сердито лающая.
В школу она приходила раз в неделю, на большую перемену. Старшеклассники любили ее по очереди. Она даже завучу как-то сняла напряжение в живом уголке после урока географии. Завуч, плотный лысеющий мужик с рыбьими глазами, пыхтел где-то сзади, а она все смотрела на свернувшегося в три погибели дремлющего удава и думала об артисте Д.Банионисе.
К нам на выпускной она явилась голой. Причем, все делали вид, что так надо. Она танцевала с молоденьким преподавателем физкультуры, томно склонив голову ему на плечо и пощипывая его маленькие пунцовые ушки. Мы потухали. Я далеко не Флобер, хотя бы потому, что когда говорю "мы", легко могу перечислить, кто "мы". Потухали: Севка, двое Сашечек-букашечек, Яник-с-яичко, Осик Сипатый и кусающий губы ваш покорный слуга. Мы даже забили на бутылку "чернил" - с кем она будет кормить удава в живом уголке после бала. Тогда, кстати, песней сезона была After The Ball, в которой волоокий Маккартни надрывался в темпе блюза:
After the ball, after the ball
You were the one, out in a hall
You were the one, the woman who loved me
After the Ball.
Или как Севка с Осиком ее в тот же вечер переиначили: "После бала, после бала, физруку опять давала, он тебя через "козла" ... " ну и так далее, в том же духе.
Севка, к слову, неплохо знал их семью - дед у них был военным, дядя - какой-то шишкой в министерстве в Киеве, отец плавал, мать спекулировала. Жили они на Среднефонтанской в двухэтажном особняке. Севка заходил к ним иногда, пытался подтянуть ее по алгебре, причем, садился он всегда по другую сторону стола, чтобы голова не так кружилась от запаха ее волос. Самое смешное, а тогда ему было совсем не до смеха, она и под столом умудрялась достать его ногой и там творить с ним нечто далеко не алгебраическое. Скорее, акробатическое. Не хочется снижать тон, не хочется сбиваться на дешевые остроты, тем более, что пора уже наконец дать ответ на простой вопрос: потерял я, черт бы ее подрал, девственность среди березок или не потерял, но я себе не прощу, если пользуясь случаем, не вставлю буквально два слова о ее ногах.
Нет, это были не просто ноги. Это были дивные ноги. Длинные и стройные ноги. Это были ноги, созданные отнюдь не для ходьбы, бега или, скажем, прыжков в длину, но для абсолютного покоя, для прогулок в мире идей, для самосозерцания и для любви вечной. О, эти колени, эти икры, эти лодыжки, эти розовые пятки, даже зимой пахнущие песком во время прибоя, я вижу вас будто расстался с вами только вчера во второй половине дня!
Филолог Оля, скажи, почему на мои чувства ты неизменно отвечала кому-то другому? Нехорошая, объясни, зачем, когда я, кончив цитировать Бальмонта, лез тискать твои сиськи, ты била меня, негодница, Сервантесом прямо по яйцам, после чего я, растеряв остатки красноречия и согнувшись пополам, со слезами на глазах выдавливал из себя жалкое: "всё, ай! больше не буду, ну больно же, ах ты сука малая"?..
Все эти картинки весны моей половой зрелости настолько порой теряют ясность очертаний, что так и тянет обернуться в темноте к источнику луча, в котором над нами пляшут мириады пылинок, а из них сотканы и Оленька, поправляющая бретельки и челку, и я с романом бессмертного испанца между ногами, и бульвар, весь в окурках и голубином помете, - так вот, говорю, до чего хочется иной раз обернуться и бросить в сердцах в ничто: "Эй, сапожник! Резкость!" Но боишься нарваться...
А с Оленькой мы, наспех примирившись после обычной нашей схватки, сидим в кинотеатре повторного фильма им. Маяковского. Она жует трубочку с заварным кремом, я пытаюсь разобраться в происходящем - мы немного опоздали. Вроде, по войну. Ну и про любовь тоже, как же без этого?
На трибуне известный актер в роли агитатора. "Серьезней, граждане, многозначительней. Хмурьтесь, - призывает, - как в трагедии "Б. Годунов" в свое время хмурились предки наши с котомками". А с места ему: "На кого работаешь, падло?" Хотя по виду - не тот падло, а этот. А агитатор степенно так: "Ни на кого, браток, в том-то и беда вся. Хотел бы на себя, но платить себе не могу - и так на жизнь не хватает". Хотя по лицу понимаем - врет, хватает. Тут как грянули смычковые, невеста как разошлась, разрумянилась, в пляс пустилась, и вдруг давай блевать! Аж всего свекра забрызгала. От корова: грудь ей стеснило, слезы туманят взор, ротик свой прелестный ручкою прикрывает - не хочет при людях ударить лицом в барабан. А тут и доярка товаркам пошла плакаться-причитать: "Ой, бабоньки тошно, ой тошно! Мужички все до единого на фронте, холодильник, как на грех, накрылся, а чинить-то некому, кругом такая черствость, плесень и, это, ну в общем, отсутствие элементарного человеческого органа. Ой, истосковалась я, ой, иссохлась, ой, жду весны, аж не дождуся ее. Весной, слыхать, большой начальник из центра приедет, запрет на онанызимь сымет. Я, дура старая, и то стала ногти стричь - готовиться..."
Тут пленка рвется, свет включают, народ, привыкший к перебоям с искусством, безмолвствует, Оленька спит на моем плече, губки ее перепачканы кремом. Я не удерживаюсь и слизываю его торопливо. Она открывает глаза и, сонно улыбаясь, шепчет: "Вот глупое кино. Пойдем-ка лучше в сад".
Конечно, Оля, лучше в сад. Ах, сад! Как я люблю гулять в тени твоих аллей, ноздрей вдыхая твой полураспад! Вот как у меня тут даже в рифму на радостях вышло. Итак, осень, конец сентября, где-то вдали поет певица Кристаллинская, мы внимаем, полусмежив веки. Скамейки все одной изрезаны непристойностями... И вдруг: что это? сон? или явь? Филолог Оля улыбается мне в темноте, расстегивает две верхние пуговки желтой приталенной рубашки и смотрит на меня своими чудными глазами. "Ну? А дальше что?" - говорит не то она, не то ее взгляд, не то...
Ну, что дальше? Дальше губы оказались мягкими. Господи, где же это все сейчас? В памяти или еще где? Сколько ей тогда было? На ощупь не многим больше, чем мне. Семнадцать. Прекрасный, пахучий возраст. Ну там бюстгальтер, все дела, попка. Зубы выпадают, а я всё еще помню и ее, и суховей, и тот шпагат на шершавой скамье в горсаду, и не среди берез никаких, а под каштаном... Занозы в попе не забылись. Филолог Оля, где же ты есть в настоящий момент? Моя ветреная мельница, моя прекрасная Дульсинея?
Мы с ней протрахались весь октябрь и половину ноября того предотъездного года. Дед Эмма очень волновался, что все это некстати, что нам еще в Киев за выписками, в Москву за визами, а паковаться, а прощаться... А я смотрел на деда с блаженной, 9 на 12 улыбкой, и думал: "Ну, на фига я уезжаю от нее?"
Я даже не помню, как мы расстались. Как той ночью (или другой?) стояли у окна - это помню. Как за окном пыль садилась, и сутулые люди в кепках, переругиваясь, запирали квасные ларьки на ночь - тоже. И еще помню, что на вокзал провожать она меня не пришла.
А вот еще одна запись из дневника, который я вел той осенью:
"Есть вещи, о которых лучше не говорить и не думать. На сладкое была она сама. Теплая, потная, сладкая, глазастая. Умру, но лучше не найду, думалось.
Монетку кладешь на рельсы, вы меня слушаете? Грохочет по рельсам восемнадцатый трамвай, вам слышно отсюда? Подходишь к рельсам, насвистывая. Нагибаешься с напускным равнодушием. Смотришь. Монетка на рельсах длинная, расплющенная, горячая. Не монетка уже, а так - одно название".
8. НА ПЕРРОНЕ
- Ну, что, студент, - сказал я Севке на перроне в день нашего отъезда (пока мы собирались уезжать, он умудрился поступить в Строительный), - писать мне будешь?
- Письма, что ли? - спросил мой друг.
- Не обязательно, - ответил я.
- А что тогда?
- Отчеты о превратностях судьбы пиши. С графиками. Акварели ментальных ландшафтов. Я не знаю, Севка. Что хочешь, то и пиши.
- Я к тому, что письма это скучно, Витечка. Ну кто-то там женится, кто-то загремит в армию, кто-то купит подержанный "Запорожец" или МХАТ с Дорониной прилетит.
- Жизнь вообще штука не шибко веселая, - сказал я. - А если еще и писем не писать...
- А как насчет снов? - вдруг спросил он.
- Снов?
- Снов, - повторил Севка. - Меняться сновидениями. Как когда-то, но в письмах. Я тебе свой сон, ты мне свой. Дорогой друг, в твоем прошлом сне ты пишешь... А вот что приснилось мне... А иначе, ну что ты мне напишешь про свою Америку: ищу работу, учу язык, вставил негритоску?
- Мысль неплохая, - отвечал я. - Я про сны. Но как быть с мальчиками (так мы называли наши доблестные органы, стоящие на страже и т.д.)? Думаешь, письма со снами они тормозить не будут? Ведь присниться может такое, в чем себе самому не всегда сознаешься. А тут сон в письме, да еще из-за рубежа. Ты как думаешь?
- Я думаю, это все рубежи, - промолвил мой друг. - Запомнить сон - рубеж. Написать мне - рубеж. Письмо дойдет - еще рубеж, я отвечу - опять рубеж.
- Красиво говоришь. Тебе б не в инженера, Сева. Тебе бы в Цицероны с Апулеями.
- Пошути у меня, - сказал Севка. - Американская твоя рожа.
Тут он крепко обнял меня, прижал к себе и поцеловал, поскольку мама, папа, дедушка и Дора Мироновна (дедушкина вторая жена) уже вовсю барабанили по стеклу вагона с внутренней стороны и показывали на часы и делали угрожающие лица - до отхода поезда оставалось две минуты.
- Ну что, старик, - сказал я уже со ступеньки вагона. - Не увидимся больше, а?
- А во сне как же? - ответил Севка.
Поезд тронулся.
Нас много народа пришло провожать - дедушку в городе многие знали и уважали. Давид Абрамович Кондуктор явился и тотчас же, вероятно от наплыва чувств, стал чихать на весь перрон, но к моему удивлению без обычных для него побочных эффектов; папины друзья-фотографы пришли; какие-то мамины коллеги, из тех, кто не страшился неприятностей по службе (к отъезжающим тогда относились как к прокаженным - близко старались не подходить), мои друзья по школе подвалили - двое Сашечек-букашечек, Осик Сипатый со своей девушкой, Яник-с-яичко и др., ну и целый полк родственников, и все они, как по команде, вдруг стали прижимать платки к сухим глазам, громко шмыгать носами, махать руками, с траурным видом кричать: "Счастливо! Не забывайте!" и, натыкаясь друг на дружку, медленно идти за поездом. Присутствовать на собственных похоронах - занятие малоинтересное, и я поспешил ретироваться в купе.
9. РИМСКАЯ ИНТЕРЛЮДИЯ
Не буду докучать читателю своими туристическими заметками (турист из меня никудышный) о городе Риме, где нас перед тем, как впустить в США, мариновали около четырех месяцев: снимали опечатки пальцев, фотографировали в фас и профиль, проверяли состояние здоровья, давали заполнять анкеты с многочисленными вопросами - в ответ на некоторые из них приходилось бессовестно лгать (состояли ли вы в комсомоле - гм, нет, не состоял; подвергались ли политическим гонениям? - ого, еще как, спрашиваете!).
Остановлюсь лишь вкратце на двух-трех ключевых событиях той римской весны. Большущий переполох вызвали результаты дедушкиного медицинского обследования, когда у него обнаружили какой-то шум в легких и даже пригрозили отправить назад. Не помню, как это все утряслось, по-моему, не обошлось без небольшого подношения врачу (духи "Красная Москва"). Еще больший переполох возник, когда папа одним прекрасным вечером застукал маму в кафе у фонтана Треви в обществе какого-то усатого итальянца в кожаных брюках, угощавшего маму кофе с мороженым. Папа там же, у Треви, закатил маме грандиозный скандал, который чуть было не кончился разводом, особенно когда выяснилось, что итальянец был никаким не итальянцем, а меховщиком из города Еревана. До развода дело, разумеется, не дошло, но после этой сцены у фонтана папа долго еще не мог прийти в себя, и то и дело доставал маму всевозможными армянскими загадками, как например: "Усатое, волосатое, в кожаных штанах, на стуле сидит, эспрессо пьет, к чужим женам пристает? Что это?" и т.д. Ну, а я тем временем подрабатывал на бензоколонке недалеко от Пирамиды, а после работы бегал по музеям города - все хотел найти оригинал того самого "Фомы" Караваджо, из которого Давид Абрамович Кондуктор смастерил для меня когда-то недолговечный мой кораблик, но "Фома" почему-то никак на глаза мне попадался.
К самым же ярким римским моим впечатлениям нужно отнести следующие три в порядке их интенсивности: во-первых, микеланджелова "Пиета" в соборе Св. Петра; во-вторых, площади города: пл. Навона, пл. Республики, пл. Испании, почти все, кроме пл. Пополо, и позже я объясню почему; ну и в-третьих, один художественный фильм, на который меня затащили мои новые приятели, ребята из города Кишинева: в фильме рассказывалась история одной белокурой девушки-сиротки, которая жила на опушке леса одна-одинешенька, и о том, как она приручила красивого коня гнедой масти, и как она кормила его, и поила, и мыла, и холила, и расчесывала ему гриву, и даже однажды с грехом пополам подковала, и конь был ей во всем послушен, и в благодарность за хорошее отношение всячески оберегал девушку - спас ее раз, например, от пожара в лесу, и позволял на себе ездить верхом с седлом и без седла, а вечерами под громкий аккомпанемент цикад и лягушек, только не падайте, жил с ней, как мужчина с женщиной, распрямив полуметровое свое естество и подрагивая от удовольствия ноздрями. Девушка же, в продолжении конских ласк кричала благим матом, высовывала язык и трогала себя за хорошо развитую грудь. Фильм назывался "Девушка и гнедой конь".
10. JFK
Аэропорт Кеннеди сверху похож на огромную новогоднюю елку, украшенную великим множеством посадочных огней.
Справедливости ради отмечу, что сравнение это я заимствую - у кого, правда, не помню уже. Мук совести, однако, при этом не испытываю - сейчас многие заимствуют. Когда-то это называлось плагиатом, сейчас - постмодернизмом. И тем не менее хочу заранее принести извинения забытому мною автору, и добавить, что если бы это сравнение не показалось мне метким, я бы его, во-первых, не запомнил, а во-вторых, не заимствовал. Повторяю, не я один такой, сейчас все у всех заимствуют. Когда-то за это били морду, сейчас присуждают премии. Тем паче, что аэропорт Кеннеди сверху действительно очень похож на огромную новогоднюю елку, украшенную великим множеством посадочных огней. А Россини, если верить маме, - тот вообще сам у себя любил заимствовать. Увертюры особенно.
Через два с половиной часа после прибытия в Нью-Йорк, я, мама, папа и дедушка с супругой, закончив заполнять необходимые анкеты и пройдя длительный таможенный досмотр, оказались, наконец, в свободном мире. Так, во всяком случае, нас поспешил уведомить дедушка.
- Добро пожаловать в свободный мир, - сказал он и указал шляпой на фотографию улыбающегося президента Картера.
- А что, разве Италия не была свободной? - спросила мама.
- Для кого-то даже слишком, - сказал дедушка, не глядя в мамину сторону. Он все еще не мог простить ей эту дурацкую историю с меховщиком.
Тем временем я решил сразу же испытать, чего стоит мой английский и смело вступил в беседу с пожилым негром-носильщиком, стоящим у пустой тележки. Беседа наша, однако, получилась недолгой - видать, английский мой немного стоил. Носильщик понимал меня с большим трудом и на всякий случай указал на туалет. К счастью, именно это мне и надо было. То есть не к моему счастью, а к счастью Доры Мироновны, которой во время таможенного досмотра очень приспичило. Дед Эмма, подняв бровь, оглянулся на Дору Мироновну, как бы говоря: "Ну, так кто был прав? Вот кто (дед показал на меня) в Америке точно не пропадет", и, взяв жену под руку, вызвался сопровождать ее в женский туалет.
Когда нам стало ясно, что представители НАЙАНы (организации, помогающей новым нью-йоркцам) по неизвестной причине задерживаются, мои родные на английском еще более ломаном, чем мой, принялись что-то объяснять небритому таксисту в бейсбольной шапке. Таксист, не сводя с мамы глаз цвета антрацита, внимал, периодически кивая головой, а потом спросил по-русски с легким восточным акцентом: "Так куда вам надо, ты можешь сказать по-человечески, нет?"
Переглянувшись, родные громко вздохнули, мама с облегчением, папа - без.
Письмо первое
Дорогой Сева!
Пригрезилась такая ерундистика: кто-то ночью прищемил мне дверью пипку. Я даже заскрипел во сне: "Вы, что, люди, с коня упали, да?" Потом пьяные от мамы стали расходиться, шляпу один никак найти не мог. На пороге случайно на мошонку мне как наступит. Я прямо взвыл про себя от боли: "Да что же вы все, сговорились, что ли?!" Под утро соседская кошка явилась, спину выгнула, обнюхала промежность и, чуть помешкав, утянула яички. Я сквозь сон возмутился: "Безобразие! Форменное безобразие!" Ты спросишь, чем это все кончилось? А ничем: папа пришел, когда рассвело уже, взял меня на руки, сонного, отнес в спальню, потом стал к маме лезть.
Целую.
Твой друг, Витя.
11. ВОЛОСЫ
К первым нью-йоркским моим впечатлениям следует все же отнести не пестрящие разноцветными коробочками, баночками, пакетиками и бутылочками супермаркеты, откуда первой мыслью было: бежать, бежать, бежать и никогда уже не возвращаться; и не огромные, занесенные по бензобак снегом уроды-автомобили, между которыми, осторожно ступая, переходили дорогу в Пелам-парке группы толстых людей всех возрастов и национальностей; и не зубастые Донни и Мари раз в неделю прямо-таки заходящиеся от собственных теле-острот под одобрительные кивки приютивших нас на первое время дальних родственников Доры Мироновны; и даже не застенчивая улыбка недавно арестованного почтового служащего Дэйвида Берковица, в течение целого года получавшего от соседской собачки инструкции, весьма антисоциальные по содержанию, а, представьте себе, мои собственные волосы, начавшие у меня выпадать в чудовищных количествах чуть ли не в первый же месяц жизни на Западе. Мать вашу, что такое? Причесываюсь - лезут. Принимаю душ - лезут. Просто стою перед зеркалом - тоже лезут. Взволновало меня это. Обескуражило. Я понимаю, Америка, свобода печати, бассейны с подогревом, но не такой же ценой, и не в столь нежном возрасте.
Папа сказал: "Это у тебя наследственное, я тоже рано начал лысеть".
Мама сказала: "Здесь вода не такая какая-то, у меня, например, кожа шершавой сделалась".
Дедушка сказал: "Не выдумывай, чего нет, в Америке вода - самая чистая в мире".
Дора Мироновна сказала: "Витя, пока не поздно - тебе надо найти себе девочку".
А ведущая в НАЙАНе сказала: "Это стресс. Новая среда. Новые эмоции. Адаптация у всех по- разному протекает. У вас она так протекает. У других она протекает иначе. Это потому, что они другие. Не такие, как вы. Иные. И вы другой. Не хуже. Другой. Это защитная реакция. Но денег на врача у нас нет".
Меня это даже расстроило.
"Мисс Райнер, - заволновался я. - Попробуйте, если можете, на минуту войти в мое положение. Я еду в Америку строить новую жизнь, так? В том числе личную, правильно? Мне здесь еще адаптироваться и адаптироваться. Если так пойдет дальше, как же я построю себе личную жизнь с лысиной? Вот вам бы лично очень хотелось иметь лысого бойфренда?"
Мисс Райнер поморщилась, поправила на столе групповой портрет сиамских котят в золоченой рамке и с чувством собственного достоинства изрекла:
"Мне лично, Цейтлин, никакого бойфренда и даром не надо - это раз. Наше пособие ваши волосы не покрывает -это два. Еще вопросы будут?" - спрашивает и поправляет прическу.
Тут я приглядываюсь к мисс Райнер, точнее к ее прическе, и к своему удивлению замечаю, что мисс Райнер сама несколько лысовата, особенно над левым ухом. "Да, - думаю. - Ситуевина. Тут мне явно ловить нечего".
Вздыхаю, встаю, и уже хочу сделать мисс Райнер ручкой, как вдруг: "Хорошо, - почти кричу, осененный. - Волосы ваше пособие не покрывает. Ладно. Ну, а кожу, кожу оно покрывает?!"
"Кожу, - отвечает мисс Райнер сдержанно, и долго, очень долго, бесконечно долго перебирает какие-то бумажки на столе, - кожу наше пособие, насколько я могу судить, покрывает".
"Так что же вы..." - не договариваю и бросаюсь со всех ног брать направление на прием к врачу-дерматологу.
Седенький, старенький, чистенький, с оттопыренной нижней фиолетовой губой дерматолог д-р Друбин, чей дедушка в начале века с котомкой подмышкой бежал из небольшого украинского городка, название которого вылетело у доктора из головы, и пешком ("Как пешком?" - "Так. Пешком") добрался до Америки, - натянул белые резиновые перчатки на сухонькие белые ручки, долго ковырялся в моих волосах, тщательно изучал скальп, задавал вопросы, делал записи, почему-то даже заглянул сначала в одно ухо, потом в другое, и, наконец, прописал вязкий темно-коричневый шампунь, коим предписывалось пользоваться через день, а больше никакими другими шампунями в течение курса лечения пользоваться не разрешалось.
Не шампунь это был, а сплошное мучение. Шампунь щипал кожу. Шампунь было трудно смыть. Шампунь скверно пах. Так скверно, что после душа я должен был около часа сидеть у открытого окна, чтобы выверить как следует запах. Но и это не помогало. Меня стали избегать родители. Соседи в лифте морщились и отворачивались. На работу меня никуда не брали. (Я подозреваю, что не только из-за шампуня, но и из-за него тоже). А волосы продолжали лезть.
"Не помогает ваше средство, д-р Друбин", - пожаловался я дерматологу на следующем приеме.
"Мой дедушка мне говорил в детстве: полработы не надо показывать человеку с невысоким IQ", - сказал д-р Друбин и прописал мне точно такую же бутылочку как в прошлый раз.
"Ну, а как тебе Нью-Йорк? - спросил доктор на третьем приеме. - Нравится?"
"Нью-Йорк? Очень красивый город, - ответил я. - Манхеттен особенно. Скверики, белки".
"Ненавижу белок, - сказал д-р Друбин. - Те же крысы, только с пышными хвостами. А в дождь их от крыс и не отличишь. Ты на них в дождь посмотри. Не хвосты - веревочки. А скверы - да. Скверы здесь прекрасные. Вот и дедушка был от них без ума. Первый год в Америке он только в них и ночевал. Держи последнюю бутылку".
Дедушка д-ра Друбина был неглупый человек. Полработы и в самом деле никому не следует показывать. К концу третьей бутылки волосы мои перестали выпадать. С плеч моих свалилась огромная ноша. Я часами стоял перед зеркалом, проверяя результаты лечения, и не мог насмотреться. Волосы не выпадали. Расчесывал - не выпадали. Под душем - не выпадали. Дергал - тоже не выпадали. Правда, от головы моей еще долго исходил довольно мерзкий запах, но я так считаю: лучше, чтоб какое-то время от головы несло, как из жопы, чем всю жизнь ходить лысым, как голая задница.
Это что касается моих первых нью-йоркских впечатлений.
Письмо второе
Милый друг Сева!
В моем недавнем сновидении я видел административный центр, по проулкам которого мельтешили вислогубые лысоватые горожане с котомками и что-то бормотали себе под нос. Время от времени они резко останавливались, дружелюбно похлопывали друг дружку по спинам, затем, как бы невзначай, нюхали друг у друга подмышками и одобрительно кивали головами.
Далее во сне появляется некто, всю жизнь проживший в подвальном помещении. Я никогда его не видел раньше, да и во сне, признаться, толком не разглядел.
- Кто там? - звонко спрашивал некто еще мальчишкой и указывал на облака.
- Свои, - отвечали ему знакомые и улыбались понимающе.
И вот его уже нет: он умер в своем подвале - лопнуло в нем нечто, судя по всему, от властолюбия. Жаль его, а если подумать: зловредный был старикан, и жизнь глупую прожил и помер неинтересно.
Экспертиза установила: диагноз - мороз по коже, леденеющие пальцы ног (хотя, если вникнуть, не диагноз это, а симптомы вовсе), сквозь ветви проглядывает медь луны, температура перед кончиной невысокая, стабильная; одет, правда, на редкость небрежно, ну кто так умирает? - пижамные брюки, под ними семейные трусы, полные, что называется, радости, мочеиспускание, к счастью для собравшихся, затруднено, глаза слезятся.
Взбудоражила эта весть весь административный центр. Но не меня. Я об этом узнал последним. Я-то в центре недавно. Слухи до меня вяло доходят. Ориентируюсь со скрипом. Где почта, правда, уже знаю, но как связать себя по рукам и ногам семейными узами, где нацедить себе немного потомства - все это непонятно пока. Т.е. одно влагалище мне уже демонстрировали, но я пока выжидаю: член наизготове, в руках астры, на устах улыбка, взор влажен, ресницы бархатны. Хотя возраст - тот уже, немного, подпирает, и брюшко отрастил вот: здесь же жрут все, как перед смертью. А налоги? С них ведь списывать легче, когда сношаешься с законной супругой своей, а не с законной супругой не своей. Так что тоже начинаю немного суетиться уже, в обеденный тоже помаленьку приучаюсь к запаху чужих подмышек, не пропускаю ни похорон, ни свадеб - кто знает, где и с кем сведет меня судьба. Вечерами же занимаюсь дрессировкой полового органа под легкую барабанную дробь и рукоплескания соседки снизу (о ней я как-нибудь напишу еще). Она - лысеющая женщина (в этом городе - почти все лысеющие или вконец облысевшие; покойный тоже умер совершенно лысым), она прекрасно печет, и ножки у нее очень симпатичные, на каждой ровно по пять небольших пальчиков, оканчивающихся матовыми ноготками.
А некто, невзирая на пижаму и запах, строгий лежал в гробу, торжественный. Речь его лысого сотрудника по бухгалтерии так и лилась:
"Некто был для нас всем, я не преувеличиваю. Когда он перешел к нам из отдела реализации, на стенах женских туалетов стали появляться надписи, сделанные губной помадой. "Некто - Бог", - писали женщины. "Он очень интересен", - шушукались уборщицы. Чего, ну чего ему недоставало? Вы, молодые (тут коллега покойного почему-то взглянул на меня), вы делайте выводы, вы. Немного целенаправленней - да, согласен, но зачем зарываться? Взглядом уноситесь к горизонту - на здоровье, но не за него. Любите молодых газелей с хвостиками, кто вам запрещает? Но увлекаться не надо. Баланс, молодые, баланс, и еще раз баланс, молодые, баланс. А главное, берегите здоровье. Оно у вас, молодые, одно. Это рук и ног у вас по паре, а здоровье у вас одно. Наверное, я слишком сентиментален, но..."
Тут голос его задрожал, сердце мое сжалось, и я проснулся в холодном поту.
Будь здоров, Сева.
Твой Витя.
12. ДЕДУШКИНА ДИЛЕММА
На третий месяц нашего пребывания в Америке, когда остальных членов семьи в квартире не было, меня вызвал на кухню дедушка Эмма и, чуть хмурясь, промолвил:
- Виктор, ты уже совсем взрослый парень и я надеюсь, с тобой можно говорить как со взрослым.
- Запросто, - отвечал я.
- Виктор, - продолжал дедушка, - мне, как ты знаешь, уже немало лет, но тем не менее есть и у меня кое-какие желания. Не угасли они еще у меня. Однако бывает так, Виктор, что желания у человека еще не угасли, а организм его остается к ним совершенно глух. И тут возникает своего рода конфликт. Ты понимаешь меня?
- Кажется, да, - ответил я без особой уверенности.
- Короче, я о мужском желании, - сказал скороговоркой дедушка.
Я прищурился, делая вид, что вникаю. То есть, я, конечно, догадывался, куда он клонит, но мне казалось, что вопрос этот не стоит у дедушки так насущно. И я решил потянуть время.
- Мужском желании чего? - спросил я.
Дедушка громко вздохнул:
- Мужском желании, чтобы внук у меня не был дебилом, Витя! Все тебе надо разжевывать! Я хочу себя чувствовать мужчиной. Я понятно говорю?
Я внимательно посмотрел на дедушку.
- А ты уверен, что обращаешься по адресу? Чем я тут могу тебе помочь?
- А кто мне тут может помочь? - сердито сказал дедушка.
- Дора Мироновна, например, может попробовать, - предположил я.
Дедушка презрительно фыркнул.