Словесность: Романы: Василий Логинов: ШАГОВАЯ УЛИЦА
Часть 2
СИНКЛИТ ОРЕШОНКОВА
Озеро
1
На Северо-западе месяц апрель - время, когда на покрытых отяжелевшим снегом полях начинают проступать подошвы прогалин, и вселенский фотограф приступает к испытанию проявочным раствором изрядно пожеванной мартом зимней бумаги земли. Но особенный проявитель его способен выявлять лишь два цвета на постепенно теряющем девственную белизну фоне - раскрываются изумрудно-зеленые и черно-пегие следы беспорядочных сельскохозяйственных оргий осени. Под слоисто восходящими потоками воздуха в фотованночке все шире и шире проступают озимые посадки и унавоженные пашни.
В начале апреля ели в лесу начинают проваливаться, собирая вокруг себя жесткий валик шершавого снега. Накануне все было укутано равнотолстым пуховым одеялом, а на утро после ночной оттепели каждое хвойное дерево стоит вечнозеленой свечой в ямке-кратере маленького холодного вулкана. Позже, стекающая с веток вода прогрызает в толще неправильных овалов стенок никогда не бывавших раскаленными жерл многочисленные извилистые ходики с сахарными перемычками внутри, а снаружи кое-где затемненные вкраплениями переживших холода и птичий голод разнообразных остатков семян, плодов и ягод. Потом кратеры омыляются под юношески безалаберным солнцем, опадают в угловатых промоинах, быстро уплощаются и переходят в вечно жаждущие влагу прогалины. Образовавшиеся мокрые заплаты прелой листвы жадно съедают близлежащий перекристаллизованный снег, и остатками зимней тоски он остается лежать лишь в низинках и под особенно разлапистыми елями.
Лед на водоемах становится пористо-крупчатым, и в ветреных местах, где снеговая корка тонка или отсутствует, приобретает слюдяную мутность. Появляются одинокие лужи, они неравномерно растут, словно колонии каких-то гигантских микробов, находят друг друга, сливаются, и вот уже остатки льдин неприкаянными разросшимися фишками малопонятной игры го медленно плавают по водному полю, почти готовому для новой партии бесконечного в своем повторении поединка.
Все замирает в полусонном сезонном междувременьи, и стороннему наблюдателю, случайно оказавшемуся у полусвободной граничной кромки суши и воды, кажется, что вот-вот дадут сигнальный знак, призывающий к началу партии.
Звук выстрела невидимыми шарами прокатился по биллиардному сукну озерной поверхности, нырнул в низинку на другом берегу, отразился от частокола крестов с вензелями и плит с пятиконечными звездами, покрытых серебрянкой, протиснулся сквозь многочисленные копьистые ограды и ослабленным гулом вернулся к стрелявшему.
То старик Пехтерин где-то за прибрежными кустами стрельбой отметил девять часов утра и конец сторожевой смены.
Ровно посередине недолгого возвратного пути звука выстрела от берега к берегу, на широкой озерной протоке, была заякорена старая лодка-плоскодонка. Словно опершись на весло, опущенное в воду, в ней стоял человек в брезентовой штормовке и ботфортах, образованных опущенными чуть ниже колен болотными сапогами. Он вздрогнул и начал вытаскивать весло из воды.
Длиннохвостой запятой с телом, похожим на глубокий завиток морской раковины, мгновенным водоворотом сбежала вода с резко вынутого весла, и деревянная лопасть очистилась. Гриша Орешонков проводил взглядом кружевную ленту пены и короткий выводок белых пузырьков, исчезнувших под лодкой, сел на шершавую скамью, подтянул якорь и вставил весла в уключины. Ладони сжали влажное дерево ручек. Первый гребок, сопровождаемый пронзительным скрипом чуть ржавого металла в трубках-пазах, дался с трудом. Лодка тронулась рывком.
Со вторым синхронным взмахом рук скрип стал тише, но появились новые звуки: под ногами, за тонкой перегородкой днища, стали раздаваться царапанья и шорохи, переходящие в протяжные вздохи и всхлипы. Гладь воды, оплодотворившись движением, породила множество невидимых, но задиристых, мелких наждачных кругов, они, проявляясь лишь звуком, принялись цеплять и скрести неровности корпуса, и лодке стало больно. Но все-таки, через терпение, она смогла двигаться равномерно и размеренно.
Ветер, час назад бередивший плоскими натеками волн поверхность озера, окончательно стих.
В ста метрах от лодки, посередине островка прошлогоднего тростника, за рыхлой плоскостью одинокой раскисшей льдины, торчала полусгнившая коряга - проверенный ориентир для причаливания в нужном месте. Гриша держал направление так, чтобы махристая от ветхости верхушка коряги и якорная проушина в центре кормы постоянно находились друг против друга. Прочерчивая лопастями весел дуги в освежающем воздухе, аккуратно опуская их в воду и с выверенным усилием отталкиваясь от темной глади, он греб не более пятнадцати минут.
Стенания под ногами оборвались на полутоне, скрип убираемых весел совпал с мягким толчком, и лодка уткнулась носом в край лоскутного одеяла берега, покрытого увядающими заплатами апрельского слежавшегося снега и кое-где окантованного еще не растворившимися остатками льдин. Гриша встал, развернулся и, размашисто перешагивая через поперечные скамьи, прошел вперед. Перемахнув через борт, он ступил на землю и зашагал к покосившемуся забору, нависавшему неровным козырьком над полоской размякшей весенней суши.
Вокруг было тихо и безлюдно. Зимой и ранней весной в пригородной деревне Рудины пустовали почти все дома. Здесь жили дачники-садоводы.
Вдоль забора шла тропинка, а на ней, прислоненные друг к другу, стояли два дорожных велосипеда. Гриша положил руку на руль ярко-красной, более новой, машины и замешкался.
"Ну, уж нет! Сегодня я наконец-то освободился - возьму батин."
Брошенный велосипед, звякнув, упал плашмя на тропинку, а обшарпанное седло второй машины, скрипнув, приняло тяжесть седока. Опираясь носком правой ноги о землю, Гриша поместил левый сапог на педали и нажал. Заднее колесо чиркнуло стертым протектором по пропитанной влагой почве, оставив косой, сходный с лезвием ятагана, шрам на коричневой глине, и, сделав бесполезную четверть оборота, вовлекло в движение пассивное переднее колесо. Преодолевая вязкое сопротивление, потихоньку разгоняясь, Гриша поехал вдоль берега.
"Трик-чикт-трак, трик-чикт-чикт, трик-чикт-трак, " шлепала по верхушкам зубьев шестеренок плохо натянутая велосипедная цепь.
Почти освободившееся от сплошного ледового покрова озеро вроде бы не было глубоким. Сейчас, в апреле, каждая прошлогодняя тростинка была окружена конусом из снега и льда, что создавало впечатление многочисленных отмелей пометок подводной тверди. А в конце лета, когда пласты воды зацветали и обсеменялась многочисленными мелкими плавучими водорослями, образующими переплетения мелких ниточек бус вокруг колеблемого ветром шуршащего тростника, нарушающего прерывистым дерганьем водный покой, дно в водоеме исчезало. Оно распадалось на отдельные крупинки и полностью переходило во всепроницающую взвесь, образуя бурый слоистый бульон. И всегда утром: бриллианты росы на береговой траве, темная амальгама поверхности сквозь клубы тумана на границе воздуха и воды, а ниже - манящий уход в зыбкую вечность растворения. В летнее время года даже слой зачерпнутой, пахнущей тиной, озерной воды приобретал отрицательную оптическую сгущенность, и рассматриваемые под ним морщинистые ладони со складками линий судьбы отдалялись, уменьшались, дробились и медленно уплывали во временно-пространственно-подводное путешествие, подчиняясь волшебному действию множественных крупинок-линз мутноватой жидкости. Манящая сила озерной воды, влекущий зов пресноводной бездны.
Может быть, впервые это произошло в девятое его лето, в полузатопленном сарае? Вот кстати и он, появился углом из-за поворота, справа по ходу движения.
"Триик-чиикт, триик-чиикт-таам, триик-чиикт", - изменилось соло велосипедной цепи, отражаемое не струганными доскам сарая. Темные пятна часто замелькали в глазах - деревянная стена почти касалась хромированного руля велосипеда, а в неусыпном оке озера - круглом зеркальце, плотно прикрученном рядом с резиновой рукоятью, лениво плескалось слоистое время, перемешивая свои настоящие и прошлые пласты.
2
В солнечный августовский полдень, устроившись в сарае лицом к полуканаве-полуяме, вырытой по форме лодки и до краев заполненной водой, Гриша читал книгу.
За редкой обрешеткой из сосновых досок плескалась озерная вода, ослабевшие волны вялыми размытыми полукружьями проникали внутрь под просмоленной поперечной балкой, преодолевали полосы солнечных бликов и гасли в опилках у самых ног. Прислонясь спиной к березовой поленнице, разделявшей внутреннее пространство сарая на две неравные части, он наслаждался прохладой, полностью скрытый со стороны входа желтоватыми торцами дров.
Убаюкивающе стрекотали цикады, и то был единственный звук, нарушавший тишину. Вдруг цикады оборвали свою журчащую мелодию, и нежное женское "мур-хи, мур-мур-хи-хи", перемежаемое ровным мужским "бур-бур-бур", заполнило паузу. Хлопнула дверь.
- Так значит, ты хочешь взять с сентября еще полставки? Гриша обмер: "Батя! Сейчас он меня увидит и надерет уши! Летнюю контрольную по алгебре припомнит".
- И кто ж даст такое указание? А? На каком основании? А?
- Иван Герасимович, но вы же все можете! Вы же добрый! Наташке ведь помогли. Хи-хи-хи! - Мария, секретарша главврача из больницы, в которой батя заведовал хозяйством, полушептала, словно ей тяжело было дышать в промежутках между словами, и придыхание сковывало ее смех.
- Могу-то я могу. Но хочу ли я? А, Машек? - За поленницей змеиной шкуркой зашуршала ткань. - А с Наталией тож был другой расклад. Она человек благодарный. Много радости мне доставила. Э-эх-ма! А вот ты, Машуня, глазки-вишенки, поблагодаришь?
- Ну, Иван Герасимович, ну не надо так сразу! Хи-хи-хи!
- А чего ж резину тянуть? Сентябрь-то на носу. Торопиться надобно. Ты погляди-ка лучше, Машек, что тут у меня в сумочке припасено! - Затренькала открываемая молния.
Гриша очень хотелось самому быть владельцем объемистой замечательной потертой кожаной сумки с широкой серебристой молнией и большими карманами внахлест. Так здорово было бы ходить с ней в школу! Пашка Котляков из параллельного обзавидовался бы! Но батя был непреклонен в отказе, и все бухтел о важных документах, которые ни в коем случае нельзя мять.
- Ой, шампаньское! Холодненькое! А это что такое? Хи-хи-хи! Матрасик надувной! Хи-хи-хи! Какой симпатичненький! В цветочках весь.
- А вот и бокальчики! И матрасик сейчас надуем, а ты наливай шипучку. - Звякнуло стекло, опять зашуршала ткань, и Гришиного лба что-то коснулось. Он посмотрел вверх и увидел засаленный воротник батиного плаща, перекинутого через поленницу. Сзади раздалось мерное пыхтение Орешонкова-старшего, надувающего матрас, хлопнула открываемая бутылка, и пробка, перелетев через дрова, упала в воду перед Гришей, забрызгав книгу, лежащую на коленях.
"Только бы они не заглянули сюда! Только бы не встретиться с ними!"
Гриша раскрыл пошире рот, чтобы носовым сопением (проклятые гланды!) не привлекать внимание нежданных гостей, и опустил голову ниже, стараясь еще и вжать ее поглубже в плечи, но лучше бы было совсем съежиться в махонький комочек и зарыться в мягкие опилки. Однако можно было лишь клониться ниже и ниже, пока нос почти не уткнулся в книжные страницы, приобретшие леопардовую пятнистость. Среди исчезающих капель воды Гриша разглядел жучки букв, за поленницей частый женский хохот приобрел ритмичность и частично переходил в стон "хи-ааа-хи, о-о, хи-ааа-хи, о-о", печатные гусеницы-слова закружились, почувствовав новый ритм, сплетаясь с начальными цифрами... в год 6606 Гюрята Рогович, новгородский воевода, послал отрока своего в Печору, в землю Югорскую для сбора дани... "ааах-оо, Иван, аах-оо, Герасимович, ааах-оо, не торопитесь, ааах-оо"... и добрел отрок тот до гор великих, высотой до неба у луки на пресном море, и стоял клик громкий и говор пронзительный там... "угу, кисонька, сейчас"... и секли гору ту изнутри люди, стремясь высечься из нее, но лишь малое оконце в горе той, и оттуда говорили, и не понятен был язык их... "ааах-о-ох, хорошо-ох, ааах-о-ох, вспотели, ааах-о-ох, миленький, ааах-о-ох, Иван Герасимо-о-ох"... показывали люди те на железо и махали руками, прося железа; и хотели нож или секиру, суля вместо того меха... и кисловатый запах заполнил сарай, тот самый запах, который часто распространялся зимними вечерами от бати, плетущего у жаркой батареи сеть, - он всегда заранее готовился к летней рыбалке; и пахучий воздух проник в мирную озерную воду перед Гришей, они взаимодополнили друг друга, сдетонировали от опасной близости, и бурый бульон вошел в мальчика тугой спиралью: Гриша погрузился не телом, но чувствами во взвесь без конца и края, нырнул.
В первую очередь глубоководное давление выключило его ненужный, лишний и даже вредный в тот момент, внешний слух, однако тут же в полную силу заработало внутреннее ухо, теперь сверхзначимое; а затем - заскребли корявыми пальцами странноватые люди изнутри слюдяное окошко барабанной перепонки. И прерывисто задышал отрок, бежавший сквозь непроходимые чащи в самоедских краях (какая там дань! унести бы ноги!), через голубые снега, минуя глубокие пропасти с незамерзающими источниками... и обессиленный отрок в Новгороде, и вопрошает у Гюряты, что случилось с ним?... но не узнал ответа в тот раз Гриша Орешонков так неожиданно, резким выныриванием, к нему вернулись внешний слух и наружное зрение, исчезнувшие было в растворении: сосновый сарай, кучки опилок на земляном полу, местами скрученная береста на дровах и зазывной плеск воды в яме для лодки.
- Вот черт! Молния в сумке сломалась! Ну ладно, Мария, пойдем так. - Толчок захлопнутой двери Гриша ощутил через дрова поясницей.
Опять самозабвенная цикадная песнь доносилась из-за стен сарая, и зыбкие солнечные полосы добровольно гибли рассеиванием в зацветшей воде, и не было плаща на поленнице, и ушли нежданные суетливые гости, а Орешонков-младший все сидел, прижав стриженый затылок к дровам, с "Повестью временных лет" на коленях, и левой рукой поглаживал теплую древесину. В тот жаркий час ему и хотелось, и не хотелось, чтобы спасительная немая сила высохших березовых чушек перешла в него и, дав ответ, защитила в будущем. Помощь дерева против всепроницающей влаги. Волокнистый мускул поддержки. Но, в то же время, там, за полосками волн, в бусинках узора зацветшей воды, скрывалось нечто, что манило непонятой негой неизвестности и звало еле слышными словами-всплесками: "Брось! Оторвись! Не закрывайся скорлупой! Не надо дерева! Лети к нам, и будет вместе хорошо".
Однажды в сентябре, теплым, сырым и пахучим вечером, придя после прогулки домой, Гриша застал маму в слезах. Ирина Вячеславовна сидела за столом на кухне напротив набычившегося Ивана Герасимовича и утирала слезы уголком передника. Гриша тихонько прошел к себе в комнату, лег на продавленную кушетку, и долго перед сном слушал быстрый мамин говор, в котором рассыпались многочисленные "подлецы", "позоры" и "паскудники" вперемежку с "похотливыми безобразниками", "загубленными младенцами" и "доигравшимися распутниками".
На следующий день батя уволился из больницы, а еще через неделю по рекомендации своего приятеля, директора железнодорожной школы, устроился завскладом в моторный цех, обслуживающий тюремные катера, и Гриша больше не видел, как плачет по вечерам мама.
3
Тропка закончилась, уперевшись в бугристый край ленты старой асфальтовой дороги. Гриша привстал на педалях и резко дернул руль на себя. Под седлом что-то хрустнуло, но старенький велосипед в остальном гладко преодолел границу грунта и твердого покрытия. Дорога пошла под уклон, колеса катились сами, ноги отдыхали от недавних усилий, а от увеличивающейся скорости полы куртки хлопали по бедрам. Впереди и слева, на пригорке, стоял серый куб здания, окруженный высоким бетонным забором с квадратными вышками по углам и загнутыми внутрь штангами с колючей проволокой.
Покинутая тюрьма. Та самая, в которой перед пенсией работал батя.
В тридцатые годы кто-то придумал построить узилище как раз напротив того места, где на противоположном берегу находился древний монастырь Мефодиева Пустынь. Так было экономней транспортировать заключенных на кожевенный завод, открытый в святом месте после выселения черноризцев.
Когда-то катер с чадящей трубой дважды в день перевозил расконвойных из одной пустыни в другую через глубокие протоки, лавируя меж заросших островов. Звенел реквизированный из монастыря колокол, раздавались задорные матюги солдатов, лай собак, пахло хозяйственным мылом и сыромятной кожей, походной кухней и соляркой. И тюремные звуки, и запахи были тогда неотъемлемой частью городка на озерном мысу, становясь признаками единого существа.
Но в один прекрасный день заключенных погрузили в семитонки, охрана скупила недельный запас торопецкой водки в окрестных магазинах, и мрачный табор, ощетинясь карабинами и автоматами, укатил по пыльной дороге, ведущей точно на север. Местные жители почувствовали себя чем-то обделенными: все бабы несколько вечеров не выходили во дворы для ежевечернего ритуального общения, а многие мужики даже три дня не пили.
Стало тихо у тюрьмы, скоро выветрились запахи, а на крыше здания выросли пучки вечно пыльных, растрепанных трав. И теперь лишь седобородый сторож Пехтерин по кличке "Сутки-Трое" почти каждую ночь делает обход сверху по периметру растрескавшихся стен, старым дробовиком отмеряя время и отпугивая местных пацанов, залезающих в тюрьму за стреляными гильзами от "калашей".
Гриша притормозил, и заднее колесо велосипеда пометило угольной чертой на асфальте начало спуска к лестнице, ведущей к старому тюремному причалу.
Сюда, к воротам, четырнадцатилетним пацаном Гриша привозил бате обеды. Надо было залезть на деревянный ящик и нажать на грязно-белую кнопку звонка. Проходили долгие минуты, в течение которых раздавался громкий, повторяющийся многократным эхом "щелк-щелк" открываемых и закрываемых невидимых дверей, спрятанных внутри тюрьмы. Потом, сутуля массивный корпус, прижимая локти к поясу и шаркая полукружьями ног, из железной калитки в воротах выкатывался старший Орешонков и молча забирал банку с теплым супом и второе в зияющей ржавыми язвами, оббитой, эмалированной кастрюльке с закопченным дном. Автоматические запоры снова заливались птичьим щелканьем, а Гриша прятал в кустах ящик, переходил на другую сторону дороги, спускался к воде, залезал на один из округлых белых валунов, зачем-то доставленных сюда заключенными от Мефодиевой Пустыни, садился и смотрел на озеро.
Вечером ясного погожего дня, сидя спиной к главному входу в тюрьму, подставляя лицо свежему озерному бризу и щурясь от малиновых лучей заходящего солнца, там, где начиналась другая далекая суша, можно было разглядеть остатки каменных набережных, белесые ярусы колоколен и обветшалые костяки куполов с кое-где сохранившимися ржавыми крестами. Озеро языками желтоватой пены облизывало пористые неровные бока полузатопленной глыбы, движущиеся стружки бурунчиков покрывали пространство до горизонта, а Гриша, опустив ноги к самой воде, ждал первую проходящую моторную лодку.
И вот, над предвечерним озером разносилось надсадное тягучее тарахтенье, голубоватое облачко выхлопа приносило едкий запах смеси бензина и масла, щекотавший ершиком ноздри. Большим столярным рубанком, приглаживающим мерным качанием водные кудряшки-неровности, вдоль ближнего плеса проплывало веретенообразное тело с темной опухолью навесного механизма и игрушечной фигуркой на корме, оставляя за собой раскрывающийся веер гладких складок-волн.
"Скорей! Скорей! Ко мне, сюда!" - думал Гриша, глядя на приближающийся, отполированный до блеска лучами заходящего солнца, валик первой волны.
И поднималась зыбкая пена, и, распластываясь мягкими звездочками, пустыми в центре, захватывала ступни, голени, икры и колени своими многочисленными нежными ротиками, потом поднимающийся бархат потока охлаждал оцарапанную мальчишескую кожу, а звездотечение проникало внутрь. Гриша выдыхал и закрывал глаза, уплывая в бездну, где не было ни верха, ни низа, а лишь безмерное колебание замутненных струй. В такт колебанию начинали вибрировать косточки, а все, что было текучего и жидкого в теле, образовывало большую каплю и, чуть потомив ожиданием, распадалось мягкими теплыми струями навстречу внешней озерной влаге. И появлялись цвета, и переливчатыми становились струи, и каждая звездочка приобретала свой цвет и номер-смысл, а было их неисчислимое количество в тех потоках. Гриша становился одной из блесток, ему присваивался четырехзначный номер, и уплывал вместе с ними дорогой не Млечного, но Радужного Цифрового Пути.
Но однажды наслаждение пляской озерных протуберанцев было прервано хрипловатым голосом.
- О чем замечтался, пацан? Льюбовался, льюбовался на развалины, да и закемарил? А батьянька твой жует там вовсью. Ушами двигает. Я смотрьел, смотрьел, чьюствую больше не могу, да вот покурить на воздух и вышел.
Гриша открыл глаза: рядом, скрестив ноги по-турецки, сидел известный всему городу расконвойный венгр Золтан.
Дядя Золи был невысокий и широкоплечий, с густыми бровями и постоянной иссиня-черной щетиной. Наверное, он когда-то обладал цыганскими кудрями, ведь Гришина мама, бывшая учительница географии, рассказывала, что все венгры - это осевшие за Карпатами восточные цыгане, но вот уже десять лет вследствие известных причин стригся наголо.
Дяде Золи за долгое примерное поведение разрешали днем выходить в город.
Из-за вечной сырости стропила и кровли многих городских домов быстро ветшали, а хорошие мастера отсутствовали. Оказалось, что дядя Золи первоклассный кровельщик, и один стоит целой бригады шабашников, приезжавших на лето из областного центра. Он в любой сезон был рядом: пойди и позвони в ворота огороженного сирого здания на перекрестье дорог, попроси у охранника: "командир, позови Золи, " крыша через три дня течь не будет. Делал он свое дело обстоятельно и качественно, соответственно и заработок имел приличный.
- Слушай, пацан! Пехтерин мне говорил, что Александер, один из Императоров Российских, приезжал в-о-он туда, в Мефодиеву Пустынь. - Золи объяснялся гладко, почти без акцента. Его иноземное происхождение выдавала частая любимая присказка: "й-еху, антибьетик - павьяний варьянт".
- А монахи местные ловили рыбку такую мелкую. Рьяпушка, по-вашему, называется. Готовили в сметане с грибами. Так вот, Александер ваш ел и нахваливал, а потом рыжевье монахам подкинул. Они на ту деньгу набережную сладили. А мы теперь на ее каменных остатках сидим. Вот как, й-еху, антибьетик.
4
Сидящий рядом с Гришей расконвойный полез в карман за сигаретами, - Гюрята Рогович отставил в сторону липовый ковш с медовухой, - чиркнула в руках дяди Золи зеленоголовая балабановская спичка о коробок, - воевода расшитым платком вытер лоснящиеся после трапезы губы, - при затяжке вокруг глаз и на скулах дяди Золи проявилась сеточка морщинок, - капли медовухи россыпью застыли среди несмачиваемых волосков бороды Гюряты, - симпатичный и общительный, малопьющий кровельщик когда-то в своей двухкомнатной квартире зарубил топором жену, выложил труп на балкон, а сам лег спать, - до обеда воевода посадил на кол трех владимирских соглядатаев, потом сытно поел, и теперь хотел роздыха, и не желал сажать отрока, вернувшегося с пустыми руками, на кол, но для острастки другим надобно, ой, как надобно! - соседи, увидев кровь, капавшую с балкона на седьмом этаже, вызвали наряд; сонного дядю Золи в момент скрутили и увезли, на следствии он упорно твердил, что жена невыносимо громко храпела по ночам, а ему очень хотелось спать, и ничего не оставалось делать, как взяться за колун, - так хотелось тишины! - "допрежь наказанье свое примешь, расскажу тебе, дурья башка, чего ты видеть сподобился", долго мучился с обрусевшим венгром следователь, пытаясь найти истинную причину убийства, и, отчаявшись, отправил его на психиатрическую экспертизу, медицина через полгода вынесла вердикт "пр. здор. без псих. откл.", и суд дал Золтану срок на полную катушку, но за примерное поведение и качественный ремонт тюремной крыши начальством он был удостоен льгот и стал расконвойным, - Гюрята сыто рыгнул и начал: "Видел ты людей, заклепанных Александром, царем Македонским. Дошел он в восточные страны до моря, до Солнечного места, а жили там люди нечистые. Нечистота их вот в чем: ели они скверну всякую, комаров и мух, кошек, змей, и мертвецов не погребали, но поедали их, и женские, и скотов выкидыши. Убоялся Александр, как бы не размножились они и не осквернили землю всю, и загнал их в северные страны в горы высокие. Сошлись за ними скалы великие, остался проход на двенадцать локтей. Царь Македонский повелел воздвигнуть там ворота медные и помазал их синклитом. Но если кто захочет их взять, то не сможет ничем, ни мечом, ни огнем, ибо свойство синклита таково: ни огонь его не может спалить, ни железо его не берет... А теперь, нерадивый, твое место на дворе, на вкопанном колу", - и посаженный на обожженное деревянное острие отрок, уже сорвав голос криком, за мгновенье до отхода прошептал растрескавшимися губами: "синк-лит".
5
Дядя Золи докурил сигарету и затушил окурок, но выбрасывать не стал.
- Все в хозяйстве может сгодиться. - Он разорвал папиросную бумагу, вытряхнул остатки табака в воду и вылущил темно-желтый, резко пахнущий цилиндрик синтетического фильтра. Потом оплавил кончик фильтра на пламени спички и ловко защипил мягкую пластмассу пальцами. После остывания получился маленький серпик на толстой ножке. - Гльяди и учись, пока я жив, антибьетик павьяний!
Полукружье серпика чиркнуло по камню и на поверхности осталась глубокая борозда.
- Видишь, какой твердый стал? Может все резать. Это не просто так, павьяний варьянт. Это уже не фильтр, а веник для души. - Дядя Золи убрал измененной формы фильтр в нагрудный карман и посмотрел на озеро.
- Вот я думаю, зачем все это? Водичка плещется, солнышко светит. Вон строили, старались, красоту наводили, а потом все порушили. Знаешь, что там вблизи делается? Венгр показал рукой на Мефодиеву Пустынь.
- Человечье дьермо. Много дьерма. Дьермо малыми кучками на больших кучах битых кирпичей, дьермо даже по стенам келий монахов размазано. Дождик его смыть не может. Там воздух такой, что оно не гниет, а сохнет. Сразу каменеет. Даже белые мухины дьетки в нем не выводятся. Твердо слишком. Все зрья... И я зрья здесь толкусь... Хожу, кушаю, крыши латаю. Зачем я жил там? - Расконвойный побледнел, и мелкие капельки испарины усыпали его лоб.
- Чьерный кофий большой кружкой пил каждое утро, сливьянку по воскресеньям, ночью в субботу жену топтал, как петух курицу, тоже потел, а она все пищала и во сне, и без сна... - Дядя Золи рукавом вытер мокрый лоб и скрестил руки на груди.
- Землью топчу, чего-то делаю, но все не в радость. Бесполезно все. Здесь везде мне банья для души. Сауна финская, й-еху, антибьетик! В ней душа моя страшней упревает, чем тело... А потом вдруг: хлоп одна мысль, и - легче. Я ж свободен, я всегда могу сделать вот такую острую штучку, мой веник для души, и - вжик им вдоль по венам! Маята моя пройдет, кровь потечет, я смотреть на нее буду долго-долго, пока душа не отмьякнет. Даже на вкус попробую. У жены-то кровь совсем соленая была, а моя?... Буду долго лежать и чьюствовать, как в пустеющих веньяках одно чистое облегчение остается. Навсегда облегчение. И этот выход всегда при мне! Всегда в карманчике. Всегда готовая свобода для души, из-за которой мне легче... - Дядя Золи встал, похлопал себя по нагрудному карману, повернулся к тюремному зданию, и холодными слюдяными молниями из-под шерстистых навесиков бровей сверкнули глаза.
- Поньял, пацан? А-аа, ничего ты не поньял! Павьяний варьянт!
6
Да, здесь они тогда сидели, на этом пятнистом, опоясанном черным платком старости вдоль границы воды и воздуха, валуне. Гриша положил велосипед на обочину, подобрал кусок щебня размером в полкулака и, широко размахнувшись, швырнул его в глыбу. Камень срикошетил от крутого бока и глухо ухнул, уйдя на глубину.
- Гришаня! Ты чего это здесь расшвырялся, сутки-трое? - Неслышно подошел обутый в серые валенки с галошами сторож Пехтерин. - Небось, сам ездил на нерест, сеточку приладил, а мне здесь рыбку пужать можно. Куда ездил-то, сутки-трое?
Гриша махнул рукой в сторону. - Ох, беспокойный! Сутки-трое тебе на поплавки! Да-а, ты с измальства таким был... - Тюремный сторож взялся за погон ружья, торчавшего у него за спиной одиноким вороненым двойным рогом сросшихся стволов. - Суетишься, суетишься чего-то, а толку-то? Ну, ладноть. Пойду посплю маленько после смены.
Но вместо того, чтобы уйти, Сутки-Трое снял с плеча старую тулку-горизонталку, упер приклад в землю и оперся на стволы двумя руками. Под не застегнутым на верхнюю пуговицу воротом байковой рубашки была видна тельняшка с черными полосками.
- Э-эх, Пасха скоро. Праздник великий, а на старом кладбище совсем все заболотило. Ну, дураки! Сутки-трое им в гашник! Где ж это видано, чтобы кладбище в низинке, в километре от Лосиного плеса разбивать? Он почему Лосиный-то называется? Так ведь глубокий такой, что когда там лось-подранок утонул, то никто достать не мог. Три дня маялись, ныряли всем кагалом, кошку бросали, а без толку. Без мяса остались. Я, правда, через месяц нашел в тростнике тушу. Сопрела вся, еле-еле рога обломал - воняла так, что не подобраться. Пришлось на багор длинную рукоять приделать. Раздутая была, сутки-трое, чуть ткнешь мимо, и газом шибает. Воон там, за мысочком. - Пехтерин кивнул головой в сторону обглоданных куполов Мефодиевой Пустыни.
- Сам подумай: если плес такой глубокий, ключей полно, подводные течения такие, что лосиную тушу вынесло, почитай, километра за два, то обязательно низинку затоплять будет. А эти пришли, раз-раз: готова-корова! Сутки-трое им в пятаки! Участочки разметили, столбиков понатыкали, и будочку зеленую с оградой вляпали! Хороните, мол, теперь у Лосиного только! А там песок на дорожках и недели не держится - размывает все водичка. Э-эх-ма, сутки-трое вместо портянок! - Старик расчувствовался, слюна забрызгала аккуратно постриженные волоски бело-желтой рамки рта, и ему пришлось достать ветхий, но чистый носовой платок, и утереть бороду.
- Вот тебе-то все равно - за тридцать только-только перевалило, умирать не скоро. А мне каюк к ватерлинии подобрался: бушлатец деревянный впору примерять, сутки-трое. Кости-то по весне ревматизьма узлами закручивает, все проклятая служба в Речфлоте - почитай, сорок лет через Подпорожье баржи с лесом прогонял, а тут еще и после всего телом своим натруженным в мокрости лежать. Тьфу! Напасти! Ни в жизни покоя нет, ни в смерти! Сутки-трое в дышло, наперекосяк все вышло!
Пехтерин убрал платок и достал из того же кармана белый сверток. Зашуршала расправляемая бумага, и на свет появились два синих охотничьих патрона.
- Гришаня! Хочешь стрельнуть? - Ружье сухо хрустнуло при переламывании.
- Почитай, только мои стволы на всю окраину и остались. - Коротко клацнув, вошли патроны в вороненые трубки.
- Остальные конфисковали в год, когда тюремные укатили. - Протяжный хруст закрываемого ружья.
- Регистрация, мол, по новой. Деньгу, мол, платите. Лицензия, мол, сутки-трое твою плоскодонку. Так всех сдать и заставили. - Пехтерин положил стволы на сгиб левой руки, а правой придерживал приклад.
- Народ теперь и стрелять-то разучился. Раньше бывало, пацаны все приставали ко мне: "Дай, да дай разок, деда Пехтеря!" Но я тогда гордый был, ответственный, отказный. А чего зажимался? Сутки-трое... Дробь-то девяточка, мелкая. Припас я еще с прошлого года сделал. Думал, на вальдшнепа по весне пойду. Но куда уж! Я на смену с трудом ковыляю, а по лесу, да в темноте - не смочь мне теперь. Так весь свой остаток здесь и пропуляю. Сутки-трое навылет в белый свет. - Сторож снял с предохранителя дробовик, и передал его Грише.
- Стрельни дуплетом, а я посмотрю. А то я, сутки-трое, один здесь громыхаю. Может сердце-то отойдет, полегчает, сутки-трое.
Гриша взял оружие и приложил его к плечу. Потертый буковый приклад и ложе были чуть теплыми - отполированные мускулы поддержки.
Медленно перемещая стволы, Гриша провел венчающей их желтой мушкой по воде, задержался на полоске косматых кустов у дальнего берега и уперся в дырчатый купол главного собора Мефодиевой Пустыни.
Теперь у него на правой руке стало семь очень сильных пальцев - пять своих, родных и суставами розовых от весеннего холодка, и два стальных, ровных и бессуставных, полых и покрытых ровной матовой паволокой влажного конденсата, своей выпуклой колеей упирающихся в темный полумесяц, размещенный острыми клыками вверх в нижней части далекого креста. И все пальцы связывались в единое целое литой буковой мышцей. А спусковой холодящий крючок - всего лишь их общее сухожилие, и для энергетического проявления скрытой мощи надо свести плотнее неметаллические пальцы.
Гриша сжал кулак - выстрел. Пыж толстой однокрылой мухой спланировал вправо, а впереди, метрах в пятидесяти, газировкой вскипело пятно воды.
"Зачем же я в Пустынь целюсь? Вон дробь сама дорогу показывает! Надо же в озеро!"
Гриша немного опустил свою ставшую такой тяжелой полумеханическую руку, мушка переместилась вниз на воду, и снова сдвинул пять из семи пальцев.
Выстрел, - пыж, - фыркнули брызги фонтанчиков от свинцовых быстрых шариков, врезавшихся в воду.
Две острые булавки воткнулись в уголки Гришиного рта, потому что появившаяся улыбка разрушила застарелые авитаминозные болячки в местах перехода губ друг в друга, и гусиные лапки трещинок разбежались полукругом по воспаленной коже, и россыпью янтарных бусинок выступила на ней сукровица.
- Вот славно! Давай-ка сюда тулочку, гильзы вытащу, сутки-трое. - Пехтерин взял ружье у Гриши, переломил его, достал синие пластиковые трубочки, законопаченные с одного конца желтыми бескозырками крышечек с поясками, и, поднеся их к самому носу, стал внимательно разглядывать.
- Ничего еще, сгодятся, сутки-трое. А самому-то тебе понравилось?
- Угумк-уммыма. - Гриша Орешонков был нем от рождения и не умел общаться с миром посредством членораздельного произнесения слов.
"Угумк-уммыма" было одно из немногих доступных звукосочетаний, которыми он выражал удовлетворение.
Стены
1
Город располагался на длинном, широком у основания и сходившимся конусом к концу, мысу.
Когда-то давненько, во времена бродячих ледников, суша, приняв образ большой оленихи, пыталась завладеть озерным пространством, осушить до самого дна бездну, выпив бесконечную воду, освободить двоюродную сестру - подводную землю, чтобы подстраховать людишек, своих нерадивых детей, подарив им плодородие скрытого глубинного ила.
Суше-самке так и не удалось победить мужественного и множественного озерного духа, иссякли женские силы, лишилась она в борьбе своего лакающего языка, который так и остался лежать здесь вытянутым равнобедренным треугольником, омываемый сторожкими волнами-победителями. Вечно голодающими сиротами обосновались люди в пограничной зоне между твердью и зыбью, в междувременьи постледниковых сонных веков, и выстроили геометрический город на мысу - оленихином языке, остатке одной из чувствующих частей тела своей матери.
"Данное число три среднего размера, а пять непересекающееся, другое три растительное, десяток прямой и угловатый", - подумал Гриша Орешонков.
Три главные улицы прямыми пятикилометровыми параллельными линиями проходили вдоль мыса, упираясь в трилистник базарной площади и городскую пристань. С десяток поперечных наезженных дорог полосами-перпендикулярами пересекали улицы, деля город на квадраты, выстроившиеся по уменьшению роста от основания к верхушке сектора суши. Дороги заканчивались на берегу: где остатками набережных в виде замшелых камней, а где просто расхристанными кустами ракитника. В углах образованных переулками квадратов озеро всегда следило за каждым идущим по одной из главных улиц вдоль мыса, - вдруг опять придет олениха с подмогой, обязательно и справа, и слева, сквозь ветки растений, трещины и разломы валунов, а иногда и спереди, сквозь бетонные быки и чугунные решетки пристани, вглядывались в город водяные просторы.
За тюрьмой, стоявшей в начале ближней к озеру продольной улицы, Гриша повернул налево.
Здесь начинался Микрорайон-на-Мысу. Почтовый адрес сюда был прост: "Область, город, Микрорайон, такому-то".
Микрорайон знали все, он был один на весь город: гигантские вздыбленные бетонные складки среди поросли одноэтажных потемневших хаток. Ошибиться было трудно.
"Три большое, пять слоистое и горизонтальное, семь угловое, нервное и вертикальное, пять энергичное, десятичное", - счет шел сам собой.
Три пятиэтажных семиподъездных дома стояли в пятидесяти метрах друг от друга, плоскопараллельные множественными одинаковыми квадратными зевиками окон и разграниченные пунктиром обшарпанных деревянных столов, вкопанных в палисадниках по обе стороны центрального здания.
В Микрорайоне каждый знал каждого, здесь вся жизнь текла на виду: люди появлялись на свет, росли, начинали выпивать и гулять, женились, выходили замуж. Постоянно беременели бабы, а мужики изредка бросали семьи, или уходя в вечный запой, или уезжая в сытные места. Много рожали и часто ходили в баню, регулярно пороли детей, шумно скандалили и мирились, чинили мотоциклы и велосипеды, латали сети, развешивали белье, - и все под неусыпным множественным оком тройного жилищного дива - Микрорайона, возвышавшегося незатейливыми прямыми углами своих панелей, как напоминание о попытке далеких властей малой кровью решить квартирный вопрос.
Достаточно было почтальону, кривоногой Любе, подойти к торцу среднего дома и крикнуть "Тимохин, телеграмма от тестя!" или "Переломов, получи письмо падчерицы!", как открывалось какое-нибудь окно и рыжий Тимохин или розовощекий и лысый Переломов высовывались, сверкая голыми телами в проемах маек, и показывали на ближайший к их подъезду деревянный стол. Люба клала почту на нужный стол и уходила.
Газеты и журналы почти никто не выписывал, а если и заводился такой чудак, то ему самому приходилось ходить за корреспонденцией в отделение связи. Обычно, поддавшись общей ауре этого места, через некоторое время чудаки бросали чтение периодики и лишь изредка покупали программу телепередач - становились как все.
"А вот этой цифры уже не существует". Ломанными спичечными коробками захрустел гравий под шинами велосипеда - Гриша свернул на дорожку идущую параллельно среднему дому. У предпоследнего подъезда он остановился и спешился. Придерживая одной рукой велосипед, Гриша раскрыл дощатую дверь с кривой, намалеванной черной краской шестеркой и вошел в сумерки помещения.
Справа от небольшой площадки, вверх к квартирам, уходила лестница, ограниченная пыльной стеной и ободранными перилами, а слева в бетонном полу был проломан широкий лаз, прикрытый рассохшимся деревянным щитом.
Гриша прислонил велосипед к стене и щелкнул выключателем. Сквозь доски из отверстия стали пробиваться редкие лучики света. Внизу был подвал, нелегально сооруженный батей в обход всех правил и назло соседям, в котором он оборудовал мастерскую, место для хранения велосипедов, и где размещались разнообразные съедобные припасы. Сейчас там было тихо, но как-то раз, вот также аккуратно войдя в подъезд...
2
- ...и цьелая рота танкистов разместилась у него в доме на постой. - Голос дяди Золи был чуть приглушен стенами, но слова были четко различимы. Гриша, возвращавшийся после вечерней рыбалки, замер у люка. В подвале горел свет, и шла оживленная беседа.
- А кто ж дал указание разместить их у твоего шурина в доме? А? На каком основании? - Батя чем-то зазвенел.
- Пей, Золтан. Водочка подходящая, московская. - Спасибо, Иван Герасимович! Гриша возвращался с рыбалки и хотел убрать спиннинг и корзину для рыбы в подвал, но услышал голоса, и, подчинившись неведомой магнетической силе, замер, чутко впитывая в себя все звуки, доносившиеся снизу.
- Й-еху, хороша! Московская не павьяний варьянт, не торопецкая!
Запахло смородиной и чесноком. Ирина Вячеславовна всегда засаливала огурцы с большим количеством смородинового листа и обязательно клала пару целых головок чеснока на кадушку.
- А дело-то в том, Иван Герасимович, что в городке том, Дебрецене, военная часть советская стояла, и командование шурину моему много тысяч форинтов за постой офицеров заплатило. Большие деньги, он думал перетерпеть. Всего-то пара дней. Сестра моя была не старая, и дочьери их только девьятнадцать исполнилось. Так вот, танкисты вечером пьервача из виноградных отжимок выпили и заперли шурина, а сами сестру и племьянницу по дому гоньять принялись. Гоньяют и кричат: "Мы очень любим ваши большие и чьерные! Мы очень любим ваши большие и чьерные!" У мадьярок-то глаза карие и глубокие. Эх, антибьетик... Женщины от них прыгают и пищат: "Нихт-найн-нинч! Нихт-найн-нинч! Нихт-найн-нинч!". Вроде как "нет" хотели на всех знакомых языках разом сказать. Шурин запертый сидит и слушает, нервничает. Да. Спокойно закончилось - танкисты их по дому погоньяли-погоньяли, но не тронули, быстро от самогонки устали и закемарили. А женщины в погребе спрьятались. Утром, когда военные на учения ушли, они шурина, конечно, выпустили, а тот ничего говорить не может, кроме "нихт-найн-нинч". Чьерный мех на стене увидел, шкура у них там одна висела, пьена белая ртом пошла и затрьясся весь. Чего уж он себе надумал? Да... Припадочным стал. То сидит и сидит целый дьень, а то вскочит и побежит с криком "нихт-найн-нинч" и упадет, и обмочится, и пьена белая опьять. Промучились домашние с ним цьелый год и в университетскую клинику отдали на содержание. В психушку. Вот такой антибьетик - павьяний варьянт! Налейте-ка еще, Иван Герасимович, если не жалко.
- Это-то, конечно, не жалко. Пей, Золтан, от пуза. Но давай с тобой дельце одно обсудим.
- А я все думал, когда ж вы к делу приступите? Не просто ж так здесь меня кормите и поите, байки слушаете.
- Ишь, ты! Проницательный! - А то! Тьюрьма всему научит. - Вот-вот, тюрьма. Я слышал, что скоро тебе выходить? А? Есть основание?
- Через месяц вроде бы. - И куда ж потом? - А не знаю, Иван Герасимович. Вроде как некуда, а и здесь упрел совсем. Не знаю еще.
- Помочь могу. Точно. Есть подходящий адресок, и пожить можно, и работу по кровельной специальности найти. Под Рузой. Места хорошие, письмецо чиркну, указание дам, примут и помогут. Про прошлое и спрашивать никто не будет. Есть основание... Наливай, наливай себе, я пропущу, в годах, не угнаться выпивкой за тобой.
- Чего ж, больше некуда мне дьеваться. - Но за помощь службишку сослужи. На-ка опяток маринованных, закуси.
- Й-еху, сами проскочили! И жьевать не надо. - Сына младшего моего, немого Гришку, ты знаешь. Паренек покладистый. А старшего, Юрку, и не видел, редко он приезжает. Студентик в Академгородке, под столицей. То ли физик, то ли химик, не знаю. Но от рук отбился, родителей не чтет, стервец. Мне, отцу своему, грубит и перечит. Где это видано? А? На каком основании? Кто ж такое указание ему давал?
Буммм-дзинь. Гриша догадался, что батя ударил своим мясистым кулаком по столу.
- Не серчайте, Иван Герасимович! Дьети - дело такое. Моя племьянница, так...
- Хрен лысый, а не племянница! Сына приструнить надо... Занялся бы этим. А? Съездил бы в общежитие к Юрке? А потом и адресок в Рузе, и письмецо с ценным указанием...
- Как же я туда попаду? Тьеперь в стокилометровую зону хода нет.
- Тихонечко, Золтанчик, тихонечко на электричечках и доберешься. Кто справки требовать будет? Я дорожку подробно опишу, где пересадочку сделать, где на автобус сесть, фотографию Юркину дам. Деньжат подкину. Дельце справишь, а потом в Рузу на покой.
3
Гриша опять нажал горбатую клавишу выключателя. Яркие лучики, пробивавшиеся сквозь щели старого дерева, исчезли, и он почувствовал, что большие пальцы на ногах занемели. Охватывая кольцами икры, вверх по ногам побежали колкие мурашки. Гриша встряхнул головой, освобождаясь от навязчивого воспоминания, и, чуть касаясь перил, начал подниматься по лестнице.
"Два сплошное, три слоистое и горизонтальное, опять три, но уже замкнутое в объеме", - казалось, что бесконечная цепь материализованных чисел будет складываться вечно.
Красноватая дверь о двух замках на третьем этаже. За ней трехкомнатная квартира.
"Три горячее, два теплое, два без меня холодное. Обратный ряд. Триста двадцать два. Тридцать два года или тридцать два удара? Но остаются еще два в периоде. Почти стройный ряд сложился", - попытался завершить вничью борьбу с цифрами Гриша, проучившийся два года на механико-математическом факультете.
В конце девятого класса он случайно увидел на витрине в киоске журнал "Кварк", открытый на странице с конкурсными заданиями для абитуриентов. Запомнил и дома сделал девять задач за неполный час, а в десятой обнаружил опечатку. Мама, увидев страничку, испещренную аккуратными символами-жучками, забрала ее и упросила почтальоншу Любу отправить четвертушку бумаги с решениями "Самому Главному Академику в стране". Через полгода пришел ответ, в котором Главный-Преглавный поздравлял и приглашал учиться.
В университете Гриша поначалу исправно посещал лекции и семинары, письменно (по специальному разрешению) сдал экзамены на отлично. На Татьянин день Самый Главный благодарственно пожал ему руку. А в начале второго семестра немой студент вдруг стал замечать частые расчетные ошибки говорливых лекторов. Несколько раз Гриша, демонстрируя свои записи и сравнивая их с меловыми каракулями на доске, указывал преподавателям на недочеты. С ним истово спорили, и глаза учителей к концу спора начинали блестеть. На очередном занятии Гриша обнаруживал новые огрехи, и опять что-то пытался доказать. Все повторялось, внешняя лавина неправильностей росла и захлестывала гармонично выстраивающиеся ряды цифр, стремясь нарушить стройную логику математических законов построения мира.
Формальная сторона учебы стала тяготить Орешонкова-младшего. По инерции удалось неплохо сдать еще две сессии, но родилась и росла академическая задолженность. Гриша заинтересовался философией, целыми днями пропадал в библиотеке и совсем перестал сдавать зачеты и экзамены. Его отчислили.
Немой студент вернулся сюда, в Микрорайон-на-Мысу, в трехкомнатную квартиру, за эту дверь, к маме и бате, но тяга к бесконечному поиску выражаемых цифрами одушевленных числовых соответствий осталась.
Край красной плоскости отклеился от стены и уплыл внутрь - отпертая дверь открылась, и Гриша вошел в прихожую, заставленную трехлитровыми банками с желтой вязкой жидкостью. Друг на друге банки стояли в два ряда на полу, красовались янтарными боками на полках стеллажа, подпиравшего своим деревянным костяком оклеенные ядовито-синими обоями стены, качали широкими белыми бескозырками пластиковых крышек на колченогом холодильнике "Саратов". Это была трехмесячная Гришина зарплата в леспромхозе, полученная под расчет. Денег последний год не платили, но изредка баловали различным товаром: когда сапожными щетками и ваксой, когда цепями и подшипниками от бензопил, а когда и продуктами, - в общем, всем тем, что удавалось достать начальству в обмен на необработанную древесину. В последний раз, перед увольнением, с Украины прислали в алюминиевых баклагах подсолнечное масло, которое расфасованное вяло колебалось сейчас за пузатыми стеклами, потревоженное вибрацией стен, рожденной захлопнутой дверью.
Попеременно опираясь каблуками о дверную приступочку, Орешонков-младший снял надоевшие болотные сапоги и, расправив, поставил в угол. Резиновые ботфорты медленно опустились, чиркнув верхом по полу. Гриша потряс освобожденными ступнями ими - левая, правая, - остатки юрких булавочек-мурашек перестали беспокоить, повесил штормовку на один из крючков старой облупленной вешалки и посмотрел на висящую рядом батину кепку. Сжав в кулаке брезентовую спину куртки, он резко сдернул ее с крючка и перевесил, накрыв капюшоном серый и плоский головной убор. Теперь можно было идти.
Влажные от пота шерстяные носки оставили цепочку быстро высыхающих следов на полу. Следы начинались в узкой прихожей и заканчивались у кушетки в дальней комнате. Где-то в дебрях квартиры из подтекающего крана звонко капала вода.
Гриша Орешонков лежал на старом матрасе и, не мигая, смотрел вверх. Над ним, в граничном углу смычки горизонтали потолка и вертикали стены, притулилось черное неровное кольцевое пятно, в середине которого торчали чешуйки и пластинки взлохмаченной, вздыбленной многочисленными мелкими пузырями, потерявшей в черноте белый свой цвет и приобретшей коричневатую желтизну, краски. Грибок, живой паразит неживого, спутник вечной сырости, откуда-то изнутри, через перекрытия, стяжки и засыпки неутомимо пробирался в жилище.
4
В узкой комнате-пенале, куда ввел за руку Гришу черноусый лейтенант Виорел, стены были покрыты продолговатыми потеками ржавчины. Редея, брызги ржавчины расходились веером от топчана со скомканными простынями, стоявшего вплотную к левой стене, и разбегались частыми стежками по потолку, словно кто-то обмакнул веник в темно-коричневую торфяную воду и побрызгал вокруг.
На полу у постели, распрямленным кусочком валика той самой первой озерной волны, ставшей на комнатной суше ровным лаковым блином, притулилась лужа густого сиропа. Непонятного цвета ее поверхность так блестела в лучах заходящего осеннего солнца, через распахнутое окно овладевшим пространством и проявившим многочисленные вихри микрогалактик кружащихся пылинок, что хотелось срочно найти главный мировой тумблер, нажать, и посредством пробужденных щелчком сил поскорее опустить вечернее светило за горизонт.
Кроме кровати, в комнате были: два опрокинутых стула, рядом с которыми валялся ком носильных вещей, листы бумаги, кипа газет и косо прибитая полка с книгами по теории вероятности.
- Эксперт насчитал тридцать два удара острым предметом. - Некоторые согласные при произнесении лейтенантом Виорелом слишком явно твердели.
- Ну, Вы уже видели, что с ним сделали. Двенадцать смертельных ударов. Кровью все замарал. - Милиционер сделал театральный жест рукой в сторону забрызганных стен и зашуршал протоколом.
"Три общее, два в довесок, а потом довесок удвоился и умножился на три - получилось число, способное лишить жизни. Все очень просто: Виорел - молдавское имя, отсюда и акцент, а по-русски будет Валера".
Повестку из милиции далекого городка, где учился брат Юрий, принесла почтальонша Люба. Батя повертел листик с печатью в руках и отдал матери. Ирина Вячеславовна принялась было собираться, но прихватило сердце, и Гриша пошел покупать себе билет на поезд.
Кассирша на вокзале потребовала паспорт, долго изучала его, а потом быстро-быстро затараторила сквозь смешки: "А, Вы Орешонков-младший... хи-хи-хи... я Вашего родителя знаю... ха-ах-ха... он энергичный... хи-ах-ха... я когда-то в больничке работала... хи-хи... привет передавайте от Марии... я помню... хи-ах... всегда бодренький был... в форме, глазки-вишенки... хи-хи-хи..."
Картонный прямоугольник билета соответствовал душному плацкартному вагону, потом была пересадка в грязную электричку с распоротыми сидениями, автобус с огромной пыльной запаской в салоне, потом отделение милиции, где Гришу встретил молодой следователь-молдаванин: "Ничего, ничего, что Вы немой. Не волнуйтесь. В основном мне надо будет говорить. Вопросы процедурные, формальности. Вы кивайте да, мол, или нет, потом прочтете, распишетесь. Главное документы в порядке, и паспорт с пропиской есть".
И почти сразу же после знакомства они нырнули в полумрак коридора судебного морга, и вдоль сырых стен проплыли больничные каталки с большими бельевыми узлами, а в конце, глубоко, почти до затылочной кости, прорвался внутрь и резанул искусственный дневной свет, появившийся из-за рывком распахнутой в ослепительно белоснежный мир двери. Ярко-белые кафельные плитки были везде: на стенах, на полу и даже на потолке. И метр-на-метр-на-два кафельные же постаменты, расставленные в шахматном порядке по полу огромного зала.
- Вы должны опознать погибшего и подписать акт, если это Ваш брат.
Гришу подвели к одному из накрытых постаментов. Виорел откинул простыню. Слипшиеся волосы, рассыпчатые мелкие бисквитики пересохших сгустков запекшейся крови, золотистая поросль на небритых щеках, губы в обрамлении бледного кантика, восковые носогубные складки, полупрозрачный, словно набрякший водяной мозолью, кончик носа, откуда-то взявшиеся морщинки на веках (давно прикрытые глаза), слишком четкие вертикальные складки меж бровями (почти чужие, но они были всегда), лоб с тремя выбоинками на коже (вместе болели ветрянкой) - лежащая на постаменте субстанция-оболочка была поразительно сходна со старшим братом Юрием.
И была она пуста. Гриша кивнул.
- Тогда пойдемте в общежитие. Оставшиеся вещи опознаете. У коменданта есть стол. Бумаги подпишите...
Потом Гриша сидел на допотопном скрипучем кожаном диване в кабинете коменданта студенческого общежития, сжимая шариковую ручку с фиолетовой пастой.
- Здесь, пожалуйста. Еще здесь. - Лейтенант тыкал обгрызенным карандашом в нужные места.
На боку у милиционера вдруг захрипел продолговатый пластмассовый ящичек с торчащей сбоку блестящей палочкой. Виорел снял устройство с ремня, плотно прижал к уху и отошел к окну, а Гриша заметил длинную белую нитку, болтавшуюся сзади на форменной штанине.
"Двенадцать. Нитка не меньше двенадцати сантиметров в длину. Столько же было и ударов. А Валера, наверное, подхватил ее на опознании, когда простыню откидывал".
- А может быть Вы, Григорий Иванович, другого знаете? - Черные усы вернувшегося к столу милиционера задергались нервными рывками при обращении к Грише по имени-отчеству.
"Юры нет, а я стал Григорием Ивановичем. Чужое, долгое имя".
- Мне по рации сообщили, - продолжал Виорел. - Недалеко нашли. Есть подозрение, что он убийца. Вместе с Вашим братом в магазине видели. Посмотрите?
Гриша Орешонков опять покорно кивнул. И они долго спускались по заплеванной и засыпанной окурками лестнице, пока не хлопнули треснутые стеклянные двери, и ботинки не ступили на асфальтовую плоскость, потом утрамбованная лента тропинки откусила своим началом кусок покрытия, и впередсмотрящий лоцман-лейтенант предупредил шагавших сзади потных теток-понятых, что может быть скользко, и все они разом укутались чехлом из коричневых по-осеннему и почти в рост высотой стеблей крапивы, и шли гуськом во влажном пожухлом чехле, старательно переступая через корни, гигантскими набрякшими сосудами, пересекавшими утоптанную плоть земли, пока лейтенант не сказал смачно "здэсь", и не раздвинул бесстрашно завесу растений справа.
Охраняемый двумя оперативниками, вооруженными короткими автоматами со смешными маленькими раструбами на дулах, спиной на примятых стеблях и опавших листьях, лежал бородатый человек. Обращенное в небо лицо, глаза открыты.
Человек был мертв. Оторванный рукав стеганой телогрейки - полосатым бивнем слоновой кости на желтовато-красных листьях белела голая рука.
Гриша подошел ближе. Крупные, чересчур аккуратные, словно набриолиненные, кольца кудрей обрамляли лоб сверху, с боков мельчали и кольчужными колесиками плавно переходили на скулы и подбородок.
"Завитки действительно цыганские. Точно "павьяний варьянт". А глаза у дяди Золи, оказывается, серые. Черноволосый венгр с серыми глазами. Стало быть, два в квадрате".
Булавочные головки обращенных в зенит зрачков были окружены предрассветным туманом радужки. Туман был абсолютно ровен, - цветные вкрапления и жилки неровностей отсутствовали, равно как отсутствовала и свойственная неживым глазам тупая молочная белесость. Обе радужки - две пастельные линзочки.
Гриша наклонился и вгляделся в облачка с маленькими черными точками зрачков посередине. Нежные тучки в мертвых глазах начали сливаться, появилось движение, зыбь пробежала, вернулась и сложилась в волну, заиграла вечерними бликами водная поверхность; темная амальгама на границе с воздухом задышала спокойствием, звездотечение проникло внутрь, вдалеке засверкали купола с крестами и повернутыми серпами, невидимая моторная лодка издали подала свой раскатистый сигнальный глас, ероша гулким звуком пастельную тональность, технично и плавно переводя изображение в зыбкую акварель, а затем в суровую темперу, и, наконец, в быстро затвердевающие, неровные, масляные мазки по дереву.
Все смолкло, движения невидимой кисти угасли, остались лишь выпуклые мазки, в замедленном темпе складывающиеся калейдоскопическим соответствием, и появился бородач, бредущий вдоль реки, широкая водная поверхность которой казалась такой же плотной, как та асфальтовая полоса, что вела от одного последнего убежища к другому.
От брата Юрия к дяде Золи.
5
Поздней осенью Гюрята Рогович потерял все: и воеводство, и теплый дом, и многочисленную дворовую челядь. За жестокосердную несправедливость, проявленную в мирских делах, и неправедные судилища Народное Вече постановило: гнать из Новгорода. Изгоем он брел теперь на север. И восходящий путь тянулся по тем же местам, где прошла возвратная дорога любопытного и неразумного сборщика дани, казненного по суровой необходимости.
Тому назад один восход и один заход, изнемогая от колких порывов ветра, Рогович постучался в потемневшую дверь дома, стоявшего на береговом холме. Нескоро Гюряте открыл мосластый низкорослый мужичонка с маленьким носом на большом плоском лице и сильными волосатыми руками.
- Шаго надобноть? - прошамкал мужичонка ртом, в котором передние нижние зубы были съедены наполовину, однако оставшиеся пеньки сверкали ослепительной белизной.
- Погреться бы... Кхе-хе... Пусти, родимый... Каах-хе-хаах...- Сухой кашель непрошеными приступами мучил Роговича три последних дня.
Пока плосколицый внимательно осматривал просителя, Гюрята до навернувшихся слез в глазах боролся с першением в горле.
- Ладноть, жаходь. Через сени они прошли в горницу, где полукругом вокруг яркого пламени, вырывавшегося из открытой печки-каменки, сидело четверо. Гость сел с краю, а мосластый напротив. В руках у бывшего воеводы оказалась миска и ложка, и он принялся жадно хлебать теплую рыбную баланду.
Когда голодное чувство подугасло, и тепло толчками разошлось из-под ложечки, то слова, до того выпадавшие частой бессмысленной капелью из неспешного разговора людей, приютивших Роговича, стали догонять свой смысл. Гюрята прислушался.
Благодетели оказались рыбаками-курянами, на путину приплывшими в северные края. Лишь раз удалось забросить сети - непогода, но вместо ценной ряпушки вытащили нечто, бывшее предметом беседы.
- Зарыть. Зарыть в полесье, чаго тута кумекать. Ближайший к Роговичу собеседник во время разговора рассекал воздух ладонью.
- Эвона ты как, Итларь. Больно востер. - Возразил верзила с подвязанной рукой. - А грех на душу? Человеческо дитятко...
- Ну, ташшы уродина с собой, Никола. - Будя цапатьси. Отак-вот-от. Не ко времени. - Симон, старший из рыбаков, поправил посудину с варевом. - А ты чаго молчишь, Колокша?
- Дык, кумекаю. - Седой мужик со шрамом на щеке вытянул ноги поближе к огню. - Тока губить нельзя, и брать с собой негоже.
Вслушиваясь в беседу, бывший воевода про себя перебирал имена благодетелей: "Симон, Никола, Колокша, Итларь... Того мосластого, который дверь открыл, зовут Лявада... Странные имена... Из первых букв складывается... Неспроста. Я должен увидеть".
- Дозвольте мне... каах-хаах... поглядать на него. - Неожиданно для рыбаков подал голос Гюрята.
- Ишь, смотрок востроглазый! - Симон улыбнулся. - Вона, в угле. Поглядай, поглядай, коли не убоишься. Отак-вот-от. Лявада, покажь диковину.
На куче ветхих сетей лежал рыхлый сверток. Лявада развернул ткань.
Среди старых выцветших тряпок, почти полностью составлявших сверток, на боку барахтался младенец мужеского пола. Розовое гладкое тельце в обрамлении вяло шевелящихся ножек и ручек. Ребенок повернул лысую головку.
Лица у мальчика не было. Вместо лба - морщинистые коричневатые складки, полуприкрывавшие набрякшими выступами ямки, на дне которых тускло блестели настороженные глаза-камушки. На месте носа - мягкий продолговатый нарост, заканчивавшийся внизу гладким синеватым бугром, разделенным пополам вытянутой вдоль, полусомкнутой, единственной ноздрей. Наполовину прикрытые лоснящимися валиками, нежно-розовые края двух лепестков, приоткрывавшиеся глубоким зевом справа и смыкавшиеся в левом углу капюшоном, обнимавшим основание бордовой бородавки с выступающими узлами вен по поверхности, заменяли рот. На вид пустые мешки, состоявшие сплошь из таких же, как и на лбу складок, соответствовали щекам.
- Исть хотит. - Лявада пошарил в старых сетях, вытащил и сунул младенцу прямо под бородавку парусиновый мешочек с чем-то мягким.
Мальчик зачмокал, розовые лепестки плотно сомкнулись, по щечным мешкам пробежали волны, и запахло водкой.
- Яства его: вино зелено и хлебушко. А он и спить, егда насосетси. - Симон пошевелил прутком угли в очаге и добавил тихо: "отак-вот-от".
"Прокляты оба. Его проклятье снаружи, а мое внутри. Сие показано, чтобы полюбились проклятые".
И Гюрята Рогович попросил хозяев отдать младенца. Те, подумав, согласились. Утром бывший воевода покинул избушку рыбаков с ношей.
Дорога тянулась вдоль Волхова. Река, в верхнем течении, до порогов, степенно-строгая, стелилась широким отглаженным кушаком справа. Граничная кромка воды и суши, в основном скрытая частым мелколесьем, иногда открывалась взору песочными косами или россыпями пористых и ноздреватых камней, окруженных неподвижной желтоватой пеной.
Шел мелкий дождь, постепенно накапливающийся мокрой тяжестью в одеждах. Было холодно, и от зябкой сырости приступы кашля участились. Размокшая глина под ногами сопротивлялась при ходьбе, и Гюряте приходилось прикладывать немало усилий для преодоления чмокающей, противной движению силы. Но другой дороги не было: наказанием было назначено идти в Югорские земли на пятилетнее поселение. В руках бывший воевода нес холщовый сверток, который по возможности укрывал от всепроникающей влаги.
"Они рыбарили... кхе... близ зарослей... ка-ах-хе... орешенье там... кхе-ах-хе... с орешенья он... ках-кхе... ореш... он... ках-хак... ореш... он..." - в такт трудной поступи по расползшейся дороге, сквозь полурвотные приступы кашля, мучившие Гюряту, прорывались обрывки слов и фраз - "пущай... ках-ха... так и будет... хак-каах... Орешонков..."
Гюрята Рогович добрался до самоедского хутора в Югре и через месяц умер там от скоротечной чахотки.
Старый Ямси-плотник взял к себе младенца, выкормил и вырастил. К двадцати годам первый Орешонков стал статным телом парнем, и уродство лица нисколько не помешало жениться.
Статная жена его родила двух нормальных сыновей.
6
-...знаете ли Вы его, или нет? - Извне ворвавшийся голос следователя наложился на внутренние цвета и звуки, которые свернулись и упаковались в чехол из плотно растущих, пожухлых листами, но еще не полегших телами, стеблей растений.
Тетки-понятые, боязливо выглянув из-за спины лейтенанта, хором ойкнули.
- Ыыннч-наан-ныыхт. - Гриша отрицательно покачал головой, не отрывая глаз от оголенной руки дяди Золи.
Вдоль пятнисто-белого продолговатого кусочка тела плясали темные штрихи разной длины, некоторые неглубокие, полуприметные, а некоторые переходящие в зияющие чем-то волокнистым щели с краевыми крупинчатыми наростами маленьких скульптурок, складывающихся в причудливые фигуры гадания на кофейной гуще, сбежавших от плоти на землю несколькими десятками коротких желтоватых искорок. Гриша нагнулся, чтобы получше рассмотреть теряющиеся в осенней листве искорки: испачканные свернувшейся кровью, остеклованные давним огнем, серпики на толстых ножках, еще хранившие ослабевший запах табачного перегара, вразнобой лежали рядом с изрезанной рукой...
"Тридцать: а ведь дядя Золи тогда всего лишь пытался распечатать свой синклит. Тридцать три: искал быстрый и эффективный способ. Тридцать пять и раздавленный ошметок, и рядом валялся окурок в полсигареты: а мне? а когда я?" просемафорили числа-слова, и лежащий на кровати в одной из комнат в затронутом грибком панельном доме Микрорайона-на-Мысу Гриша прикрыл воспаленные веки.
Сквозь красноватую киселеобразную пелену, пересекаемую светящимися спиральками, проступили подвижные черты лица брата Юрия, и губы ожили произносимыми суровыми словами.
- Ненавижу! Я его ненавижу! - кричал Орешонков-средний, лежа здесь же на кушетке. - Он каждый раз проделывает это со мной! А я не могу сопротивляться, цепенею, как бобик какой-то. - В последние годы Юра редко приезжал на студенческие каникулы домой, может и совсем бы не приезжал, если бы не слезные мамины просьбы.
- И баню ненавижу! По четвергам тошнит! Рефлекс какой-то. Тебе-то хорошо - ты немой, молчишь, терпишь. А я больше не могу! Ненавижу его!
Гриша сидел рядом на табурете и водил торцом незаточенного огромного карандаша "Великан" (очередной московский подарок брата) по оклеенной обоями поверхности письменного стола. Родителей не было дома: мама ушла в магазин, а батя поехал проверять сети.
- А началось, когда ты был совсем маленький. Наверное, не помнишь, тебе тогда шестой годик шел. - Юра повернулся на бок, чтобы удобней следить за движениями "Великана" в Гришиных руках, и, немного успокоившись, продолжал свой монолог. - Первый раз я пошел с ним в баню лет в двенадцать. Попарились и помылись, а потом он повел меня в массажную комнату. И до сих пор, спустя восемь лет, я помню, как он массирует загривок, потом спину, потом начинает сопеть. А я... я совсем не могу двигаться - слабость разливается по рукам, раскидываются по массажному столу словно чужие ноги...
Юрин голос стал запутываться в полукруговых движениях гигантского карандаша. Вуаль, сотканная из кусочков кружевных траекторий, продавленных острым деревянным краем на пористой поверхности бумаги, вбирала в себя и оглушала слова.
- ...след дыхания сзади становится юрким горячим пятнышком. Ну, прямо как газовую горелку придвинули к спине... Он сопит и пыхтит близко-близко, а пятнышко жара движется по позвоночнику, спускается ниже, ниже, и на уровне ягодиц...
Но Гриша помнил и знал. Он тоже частенько ходил с батей в баню. Четверг в Микрорайоне - мужской день. И батя тоже водил его в массажный кабинет, отказаться было нельзя, сама мысль об отказе не приходила в голову: таковы правила игры, так было всегда, так будет вечно.
Закон малопонятен, но ненарушаем по определению. Аксиома.
Батя запирал дверь, Гриша покорно ложился животом на стол и подбородок укладывал на сложенные замком руки, и батя начинал защипывать и разминать кожу на загривке, а потом круговые движения сильных пальцев спускались ниже и ниже, сами пальцы срастались и превращались то ли в подобие такого же карандаша, то ли в один из стволов Пехтеринского ружья, и карандаш раскалялся внутренним грифелем, а в стволе от нетерпения щелкали трением друг о друга дробинки заряда, и конструкция начинала дергаться, и в тот момент, когда толчки приобретали синхронность и выливались каплями пота на позвоночник, а батины поисковые движения, дошедшие до низа спины, находили глубину, перед закрытыми Гришиными глазами раскрывалась наклоненная некруто вниз лестница.
На лестнице, зияющей темными провалами, были редкие, равноудаленные друг от друга, деревянные перекладины, по которым Гриша вынужден был идти. Они были круглые, но в то же время очень напоминали скамейки в лодке-плоскодонке, а ход по ним был всегда пассивно-автоматическим. Вне своей воли, отделившейся от тела, сторонним наблюдателем взирающий на собственный натужный переступ, вполне осознавая лишь тупую всеобъемлющую необходимость, Гриша переставлял ноги в переднезаднем направлении. Другие степени свободы были заказаны. Только ступню вперед, на покатый бок перекладины, перенос тяжести голого тела, только другую подошву вперед, опять перемещение той же тяжести, и так далее. Гриша шагал до тех пор, пока математический закон размещения покатых перемычек не нарушался: вместо очередной опоры в обрамлении темной пустоты наличествовала светящаяся яма-кратер. Но автоматизм движений прервать было невозможно, и, в очередной раз шагнув, Гриша начинал медленно опускаться своим беззащитным голым телом в искристые волны света.
По мере исчезновения деревянных волокон, заторможенно уплывавших перед глазами Гриши вверх, в фиолетовую беззвездную темноту, покуда лишенное воли тело погружалось в нисходящую бесконечность, из узлов сплетений пучков ярких световодов, роившихся вокруг, возникали голоса, произносившие сначала неоформленные обрывки слов, затем кастрированные фразы начинали крепнуть и наливаться значимым буквенным соком: "Наконец-то пришел сюда. Протер дырочку в синклитных стенах, и оставил скорлупу. Ты будешь чаще и чаще входить к нам, и периоды появления будут удлиняться, а синклит терять свою силу, пока целиком не освободишься. Ищи..."
Лестница со сверкающим провалом и сотканные из света настойчивые голоса - все-все регулярно повторялось на протяжении нескольких лет, каждый четверг, вплоть до будущего дня похорон старшего брата...
- Я не буду больше терпеть. - Юра быстро распалялся, но также быстро и успокаивался. Дыхание его стало ровным, пар негодования почти вышел, улетучились и Гришины воспоминания о бане. - Плевать хотел, что он родитель. Сначала расскажу все матери, а потом заявление в суд отнесу. Он у меня попляшет!
Одномоментно что-то изменилось в комнате, появился инородный звукопоглотитель, жадно впитавший последние Юрины слова. Гриша обернулся: в щели приоткрытой двери сутулым медвежонком стоял батя. Он угрюмо теребил воротник тяжелого прорезиненного плаща и смотрел на носки своих сапог. Гриша на секунду отвлекся и положил вдруг потяжелевший карандаш-великан плашмя на стол, а когда опять взглянул в ту сторону, то в щели никого не было. Лишь чуть-чуть колебалась дверь.
- Душно что-то у нас в комнате стало. - Юра сел на кровати.
Гриша так и не понял, заметил ли брат фигуру, тенью на мгновенье мелькнувшую в дверях?
Орешонков-средний встал и потянулся.
- Давай-ка откроем окно, брат... аат... аах... хаах...
Эхом отражаясь от тронутых грибком плоскостей стен и выгнутых стеклянных бочков емкостей с маслом, разбежалось последнее слово, и через кашляющее уханье вернулось к одинокому человеку, распластавшемуся в тщетном ожидании освобождения на кушетке в малогабаритной квартире чрева Микрорайона-на-Мысу.
Пневма цифры
1
"...зачем вообще замуж вышла? горе, горе одно! Господи, за что такое наказание? ведь говорили, Орешонков слаб на это дело, верить нельзя, хитрый, с медичками из больнички вожжался, простыня совсем ветхая, под пальцами мохрится, надо будет пустить на тряпки, Юрочка был умный, в три годика читать начал, с медалью школу закончил, в институт на физика поступил, Шурка говорила, сегодня в гастроном дешевое мясо привезут, надо сходить, ноги болят, совсем по утрам отнимаются, особенно когда шурпа с озера летит, морозец сегодня, белье быстро заколдобилось, прихватилось, Гриша тоже задачки решает, со счетом в порядке, умненький, один у меня остался, молчун мой, интересно, мясо с костями или без? если с костями, я бы борщ сделала, а так только котлеты навертеть, Гришенька у Главного Академика учился, не сдюжил, слабенький, куда в математику без языка-то? на одних цифрах не продержишься, в конторе леспромхоза балансы пересчитывает, хвалят, ошибок не делает, по вечерам книги читает, все завалил, пыль замаялась вытирать в комнате, заглянула в одну, не поняла, мудрено, но с Иваном вроде ладят, может потому что немой? Юрочка с батей как кошка с собакой, а со мной ласковый, в последний раз обнимал и ластился, глазки ясные, словно сказать чего хотел, лаской открыться заставила бы, ненадолго приезжал, не успела, обязательно признался, что мучило, ночью криком надсадным заходился, никто не слышал, одна я, чутко сплю, подходила к нему, укроешь одеялком, до лобика дотронешься, холодный, мокрющий, Ивановы порты рыбацкие, жесткие, чертова кожа, совсем не отстирались, теперь сынуля за Лосиным плесом в земельке, как похороны выдержала, не знаю, пятнадцать лет прошло, каждую висюльку на гробе помню, угвазданы рыбой, руки обдерешь, ногти поломаешь, куртка вся в пятнах осталась, беда, беда с Юрочкой! Ивановы строгости с детьми, сама виновата, жалость к Ивану имею, поддавалась часто, гадость сообразит, прощаю, подлость подкинет, кровопийца, терплю, сорок лет почти терплю, у кого же рука на Юрочку поднялась? посмотреть, ведь не нашли..."
Закутавшись в старый шерстяной платок, Ирина Вячеславовна Орешонкова, в далеком девичестве Чердакова, развешивала постиранное белье на балконе.
С замурованного льдом озера дул сильный северный ветер, но порывы, достигнув плоскостей домов Микрорайона-на-Мысу, слабли в ограниченном пространстве дворов, и было приятно ощущать прикосновение морозных воздушных струй к разгоряченному после стирки в теплой кухне лицу. Выбившаяся из-под платка проволочная прядка седых волос колебалась в такт движениям пожилой женщины.
"...глаза болят, глаукома замучила, давление, докторша говорит, лишнее в голове, конечно, лишнее будет, сына угробили, глаза повыплакала, Господи, скорее бы меня к себе прибрал! может, мне наказание дано, что не дотерпела? в первой узнав о мужнином паскудстве, до медичек у него с завскладом было, раньше продавщица из хозяйственного, не стерпела, отместку Ивану сотворила, в наволочке одна пуговица осталась, надо будет пришить, посмотрю в швейной машинке, Гришенька родился, Иван ни о чем не догадался, о семье думала, сохранить хотела, вдруг пуговиц нет? ничегошеньки не купить, пусто в "Галантерее", семья все равно развалилась, тоска тоской, у Шурки попрошу, она баба запасливая, Иван на меня бычком последнее время смотрит, вдруг догадался про Нефеда? плевать! не могу больше, всю жизнь супротив чего-то шла, барахталась против струи, одно, другое, когда же это кончится? надоело! сейчас старость задавила, в тягость житье, не хочу! не могу больше! скоро кал держать в себе не смогу, помню, мать умирала, чистоплотная всегда была, в трех водах мылась, мучилась последние месяцы, в кровать под себя делала, воля с годами слабнет, кишки тоже, старость - хлам! хлам! хлам! шуток не шуткует, не хочу! не хочу проснуться утром обделанной, и чтоб Гриша видел, и Иван, не хочу! попрошу лучше Ивана..."
2
Шум.
Рядом, за перегородкой, в комнате родителей.
"Только бы он не позвал меня!" - Гриша, подчиняясь внезапному триумфу дежа вю, опустил голову ниже, стараясь еще и вжать ее поглубже в плечи, но лучше бы было совсем съежиться в махонький комочек и зарыться в мягкие простыни, притупив лишний сейчас слух пухом взбитой подушки.
Но не было ни озера, ни сарая, ни августовского полуденного зноя, - декабрьский неразделенный вечер-ночь истекал одиннадцатым часом. Гриша сидел на краю расстеленной кровати и читал Кьеркегора, датского философа.
- Гришка! А ну-ка, иди сюда быстро! Кому говорю!
"Все", - последним беззвучным полногласием выдоха-пневмы пустые буквы поменялись с цифрами, и Гриша встал и пошел, а рядом шаткой походкой больного старика заковыляла переломленная горбом семерка - Гюрята Рогович, и обоюдоострая пятерка - дядя Золи, опираясь обескровленной рукой на гигантский посох-окурок, вышагивала тут же. Тела спутников составили боковины-рельсы лестницы, которая вела в родительскую комнату.
В быстро достигнутом соседнем помещении лестница раскрылась светящимся провалом меж шпалообразных перекладин. На дальнем от Гриши краю развороченной светом глубокой ямы лежала мама, и спиной к двери сидел батя, и что-то неразличимое делал руками с ее головой.
- Гришка! Держи ноги! Держи ее ноги! И Гриша сделал очередной автоматический шаг и стал опускаться, пока глаза не сравнялись с поперечной лестничной доской, за которой разместились родители в нелепой застывшей позе. На перекладине, отчеркнувшей своим сучковатым деревянным боком последнюю границу, нависнув над пересекающимися в глубине световодами, лежали две голые женские ноги. Внутренняя судорога пробегала по легко различимым икроножным мышцам глубокой подкожной волной, а снаружи тонко вибрировала сине-красная сосудистая сеточка, распушенная старческой венозной болезнью на щиколотках. Грише показалось, что под действием назойливой вибрации контрастный узор капилляров вот-вот отделится от кожи, вспорхнет, словно бабочка и сухим листом начнет планировать в разверстую внизу бездну, но рождения диковинного этого полета нельзя было допустить никак, потому что точно также могли слететь и кожа, и мышцы, и даже кости, - все-все компоненты, составляющее плоть и пропитанные сейчас струившимся снизу светом, а самое главное - могла вылететь ровными пузырями, ошаренная, как и любая жидкость в свободном парении, мамина кровь. Тупая всеядная всеобъемлющая необходимость проглотила остатки воли и сознания, и Гриша двумя руками плотно ухватил желтоватые ступни. Исчезло все вокруг, лишь два кусочка увядшего маминого тела в побелевших суставами пальцах отпечатались на фоне пижамного экрана батиной спины; и зазвучал далекий-далекий хрип, растянувшийся на целую озерную вечность.
- Держи крепче, Гришка!
Издали, сквозь падающий косо сверху дождь завораживающего хрипозвучья, полуразличимыми эмбрионами слов конденсировавшийся в узлах световодов далеко внизу, до Гриши донеслись батин властный призыв и последующее ласковое обращение.
- Сейчас, сейчас, Ирочка, я подходяще прижму подушку. Потерпи, скоро все кончится.
Остатком числового ряда незримо присутствующие рядом Гюрята и дядя Золи одобрительно хмыкнули, когда дрожь в ногах матери, крепко удерживаемых сыном, забилась последними самогасящимися всплесками стоячих волн и утихла, плоть осталась навсегда неделимой и хорошо подготовленной к тлению.
И цифра семь безуспешно попыталась приникнуть в сестринском поцелуе к цифре пять, и слиться в бесконечности.
- Она сама просила! Понял? Сама указание дала как, и наволочку на подушку надела! - Говорящая цифра, та самая, которая только что не дала слиться последующей и предыдущей, вернула обратно нырнувшего было в бездну Гришу, и он опять вынужден был дышать.
Слова, произносимые батиным голосом, сыпались из розоватого диска перевернутой шестерки, а на обращенной к полу вихрастой загогулине, бывшей одновременно и батиным пальцем, как на крючке, болталась мятая наволочка с единственной, отвисшей на ниточке, пуговицей...
Прозектор Палыч из больнички очень хорошо сделал косметику, и синие пятна, нежданно проступившие на шее умершей, были почти не видны.
В свидетельстве о смерти причиной указали острую сердечную недостаточность, и бабу Иру похоронили в мерзлую могилу старшего сына.
Орешонковы остались вдвоем.
И после январского глухозимья, снежных закруток февраля и предследа весны - марта, наступил первый после скорых похорон Ирины Вячеславовны апрель, предпасхальный месяц, самое голодное время года на Северо-западе.
3
- Просыпайся, хочу ценное указание дать.
Звуковой заряд батиного голоса, словно запитал моторчик дрели, самовластные слова слились в сверло, и бывшие такими четкими нечетные и четные числа, цветом откладывавшие свой внутренний смысл в особый цифровой ряд не просто так, а в соответствии и по целеуложению, под действием самовозвратной сверлильной силы свежепроизнесенных созвучий сгрудились сектором, сдвинулись стоя, склонились и ссыпались теряющими контрастность цветными мазками в многочисленные цифровороты; агонизирующе ненадолго вспыхнув, картинка утратила яркость, пожухла и потускнела, еще до того, как Гриша успел определить причину соответствия и получить результат целеуложения.
Насильное пробуждение помешала Грише запомнить граничные условия выполнения самого важного закона. Того самого закона.
- Мне не смочь одному сеть поставить.
Наверное, батино лицо было очень близко, потому что не открывший глаз Гриша почувствовал, как что-то мокрое мелкой сыпью покрывает сверхчувствительную после сна кожу уха.