Монолог о пути
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ, или ТАРТУ
1
Я не представлял себе, что стану взрослым, буду вести самостоятельную жизнь. Я мечтал стать сильным, умелым, думать, как взрослый, понимать жизнь, но совсем не хотел делать что-то "практическое" - зарабатывать деньги, жениться, воспитывать детей... Мне казалось, что это вовсе не для меня. Я видел эту взрослую жизнь - она страшила, ничего интересного в ней не было, кроме сексуальных отношений. И став взрослым, я почти все в жизни воспринимал не совсем всерьез, иногда как игру, иногда как скучную обязанность, выплату своих долгов. Только к тому, что я делал с увлечением, я относился всерьез, и даже, наверное, чересчур серьезно. Но об этом позже. И на выборе профессии, конечно, сказалось мое пренебрежительное отношение ко всякого рода жизненным делам. Каким быть, а не кем - вот главное. Все мое воспитание было пронизано этой мыслью. Читая книги, я завидовал героям, но не их профессиям, кроме, разве что, профессии Робинзона - быть отшельником на необитаемом острове.
Несмотря на безрадостность нашей домашней жизни, мне было интересно - я читал, учился с охотой, думал постоянно о себе, о жизни. К нам редко приходили люди, наш дом был закрыт, я сам был закрыт, и привык так жить. Я боялся уехать из дома. Но так было надо, чтобы начать самостоятельную жизнь. Другого пути не было, я это знал.
И учиться дальше было НАДО, Я всегда помнил, что ДОЛЖЕН, да и не представлял будущего без образования. Это было невозможно. Я бы просто не знал тогда, что делать. Жизнь не имела такого продолжения, так меня воспитали. Неквалифицированный малоосмысленный труд казался мне ужасным. Так считали мои родители и передали мне этот страх. Мать поклялась отцу, что даст нам образование. Но я знал, что помогать она мне не может, я должен рассчитывать только на себя. До этого момента она выполняла свой долг, теперь я беру его на свои плечи. Малейшая оплошность на экзамене, и я лишаюсь стипендии, что тогда?.. Оплошности быть не должно, просто не может быть! За меня был мой характер, опыт детства, с его болезнями, а также вся материнская "начинка". Я знал теперь, что главное. Не дать себя сбить с ног Случаю!
Меня привлекали многие дела, науки, мысли, но я ничего не знал о профессиях, почти ничего. И не интересовался. Профессия - это не столько увлечение, сколько образ жизни, а это мне было безразлично. Больше всего меня волновали вопросы "жизни и смерти", так я это называл. Я читал, правда очень поверхностно, философские труды - Ницше, Беркли, Шопенгауэр... Материализм меня не привлекал - он казался мне пресным, скучным, оторванным от человека. Одним словом, меня интересовали самые общие проблемы, сформулировать свои интересы точней я не мог. В школе я с удовольствием занимался и литературой, и физикой, и математикой. Я любил учиться, но не мог остановиться ни на одном деле. Ничто не привлекало меня очень сильно, иначе сомнений не было бы - я никогда не сомневался, если увлекался всерьез. Определенность, которая теперь требовалась от меня, страшила - ведь будут утрачены все другие возможности!
Почему медицина... Я кое-что знал о ней, видел, как работает отец, вернее, как он ходит по клинике, слушает больных... Из-за болезней и природной сосредоточенности на себе, я много думал о человеческом теле, и это тоже подталкивало к медицине. Подходит ли это занятие мне? Подхожу ли я медицине? Об этом я не думал. Я твердо знал, что могу найти свой интерес в любом деле, что умею учиться, и хочу, а профессия... не так уж важно, какая будет. Все можно освоить и одолеть, так я был настроен.
Отношение матери к моему выбору было сдержанным, скорей одобрительным: я буду как отец, это понравилось ей. К тому же открывалась возможность учиться недалеко от дома. В Университете учился старший брат, надежды на него было мало, но все-таки, в крайнем случае поможет.
Мысли о таких профессиях, как филолог даже не возникали у меня. К 16-и годам я уже относился к гуманитарным наукам с легким пренебрежением. Мне хотелось более точного, строгого знания о человеке и о жизни. Я с восторгом читал научно-популярные книжки, обожал "глобальные" подходы, рассуждения обо всем на свете с самых общих позиций физики, а те разговоры, которыми занимались проза и поэзия, казались мне теперь слишком туманными.
Было еще одно соображение в пользу медицины, как потом выяснилось, совершенно ошибочное. Врач знает человеческие "тайны", а я стремлюсь к тому, чтобы узнать людей, жизнь, и медицина мне в этом поможет.
И я поехал в Тарту, легко поступил на медицинский факультет, потому что был "золотым" медалистом. Это был мой первый самостоятельный шаг в жизни. Одновременно возникло мое первое серьезное расхождение с матерью.
2
Я уже говорил, что ее влияние на меня было чрезвычайно глубоким. Все, что она хотела мне передать, она передала. Это не стоило ей больших трудов - почти все находило во мне моментальный отклик, я был похож на нее. И потом, когда я перестал ей доверять, то даже не замечал, что по-прежнему повторяю ее мысли и рассуждения, так они впитались в меня. В своем воображении, детском, я лишал ее обычных человеческих слабостей, а когда увидел в истинном свете, то был поражен и, конечно, разочарован.
Так вот, Рената... С нее началось мое разочарование в матери. Она была дочерью маминой знакомой, они вместе лечились в санатории. Отец Ренаты немецкий коммунист, еврей, сидел в то время в нашем лагере, а мать, расчетливая и холодная женщина, и очень жизненно крепкая, сошлась с одним инженером и уехала к нему в Таллинн. Рената считала этого человека своим отчимом.
Он остается для меня загадкой. Помню его комнату, рояль, книги, потретик Бетховена на стене... Это был первый по-настоящему интеллигентный человек, который оказался в поле моего внимания. Я почти не разговаривал с ним. Меня поразили книги - они были другие. Кем увлекалась моя мать? Дома у нас царили Ремарк, Фейхтвангер и Кронин, за ними шли Хемингуэй, Г. Манн и А. Цвейг, из отечественных мать обожала Паустовского. Этот человек читал на разных языках совсем другие книги! Уже знакомые мне Ницше, Шопенгауэер, то, что я просматривал, не могу сказать - читал. Неизвестные Соловьев, Бердяев... Кафка, Джойс... Странно, что я до сих пор это помню, ведь не было ни разговоров, ничего, только его комната, рояль с оставленными нотами, книги, портрет на стене... Бывает, особенно в молодости, что нужно просто увидеть краешек более глубокой жизни, почувствовать или вообразить другую возможность, новый масштаб.
Не буду писать об отношениях с девочкой. Не помню почти никаких разговоров, хотя их было много. У нее сложились нелегкие отношения с матерью, отчимом. Как я к ней относился? Главное, передо мной открылась целая область отношений, ощущений, состояний - новая сфера внутренней жизни. Это меня поразило больше всего. И другой, простой ответ - я был увлечен ею. Все действовало вместе - непрерывное напряжение чувств, и этот дом их, вид из окна на заросшую темно-зеленой травой Таллиннскую улочку... вокруг пустынно, тихо... их балкон... у нас не было балкона... уверенность, что можно каждый день придти и тебя ждут... Мало что помню, но я впитал в себя эту историю всеми порами, она как бы рассосалась во мне, исчезла, но все слегка сдвинула, изменила.
Я знал только свое чувство, ее поведение было мне непонятно. Мотивы, причины?.. - я терялся в догадках. Я был ошеломлен тем, что в наших отношениях вопрос "кто главный" играл не последнюю роль. Я не мог терпеть никакого насилия над собой, сопротивление было в моей натуре с самого начала. И в то же время постоянно уступал, терпел, потому что ее напор был тихим и ласковым. Дома я привык к сдержанным и даже суровым отношениям. Мать самоотверженно любила нас, но разум и сдержанность почти всегда брали в ней верх над непосредственным чувством. Из-за своей болезни, она многие годы избегала целовать и ласкать нас с братом, боясь заразить. Поэтому, наверное, я был беззащитен к любым проявлениям мягкости и ласки ко мне. К тому же напор Ренаты был "по мелочам", а я мелочи презирал и не считал нужным спорить. Я на все был согласен, только бы сохранить эту атмосферу, оболочку собственного чувства, внутри которой я теперь блаженствовал. Я не хотел спорить по мелочам и вообще, боялся сделать что-то, нарушающее мое новое состояние.
Думаю, уже здесь проявилась моя "двойственность": стойкость, упорство, все, что было от матери, столкнулись во мне с мягкостью и уступчивостью отца. Мне для твердости необходимы были минимум две вещи: уверенность в правоте, в справедливости того, что я хочу отстоять - и сознание важности, значимости предмета спора. Она как-то, после моих возражений, встала со скамейки, и, ни слова не говоря, ушла. Я был испуган и удивлен одновременно. Что делать? Я был уверен, что прав, но спор казался настолько мелким и незначительным... Я тут же побежал извиняться, мне было совершенно неважно, кто прав в такой чепухе.
Вглядываюсь в память - и лица ее не вижу, зато отчетливо передо мной - дом в тихом переулке, солнце на дощатом крашеном полу, тишина, кухонный стол, покрытый желтой, с большими розами, скатертью... заросший пруд в углу парка, скамейка... опять тишина, и напряжение всех чувств, до боли в горле.
Девочка была тщеславна, холодна, умна... но это тема для другого рассказа. Важно то, что я впервые влюбился и совершенно забыл про мать, про свои домашние обязанности и вообще, что надо когда-то приходить домой. Мать была страшно удивлена и обижена. Я всегда был разумный мальчик, и послушный, а тут словно взбесился! Думаю, впервые во мне заговорили гены отца - оказалось, что стоит только проявиться чувствам, как разум для меня уже ничего не значит; я делаю то, что мне хочется, и никогда об этом не жалею. Через месяц я должен был уехать на учебу, надо было подготовиться, сделать какие-то дела, и все это было забыто.
Я уехал, матери писал редко, а Ренате - по два письма в день. Как она ко мне относилась, осталось для меня тайной. Я никогда не был проницателен, тем более, когда был влюблен. Получал письма, написанные детским почерком, довольно холодные, рассудительные, с жалобами на здоровье, на отчима... Она приходила к моей матери и подолгу сидела у нее. Матери все это не нравилось, она чувствовала угрозу моему будущему, и вообще - угрозу.
У меня началась новая жизнь, я мучительно привыкал к ней, и отношения с Ренатой сами начали отходить на задний план. Я писал по два письма в день, потом одно... интересы мои смещались. И тут я получаю письмо от матери, гневное, возмущенное - "приходит, роется в твоих записях... " Разве что не было сказано - " я или она... " Но это недосказанное чувствовалось в общем тоне послания.
Я тогда вел дневник, что-то страшно напыщенное и умное, с многочисленными цитатами из книг. Теперь я не могу заглядывать в эти записи без сожаления: то, что действительно волновало меня, было печально, просто - и осталось полностью за пределами дневника. Мне казалось, что писать надо красиво и много! Я считал исписанные страницы и гордился тем, что толстую тетрадь приканчивал недели за две. Мать этих моих откровений не читала, я не позволял ей, а Ренате позволил! Как я узнал потом от старшего брата, у матери были и другие причины для возмущения, истинные или воображаемые, не знаю. Герда к тому времени собралась в Москву к своему мужу, которого реабилитировали. Она решила на время оставить Ренату в Эстонии, и, якобы, как-то рассчитывала на мои с ней отношения. Мать была взбешена таким покушением на мою свободу:
- Молодой человек должен быть свободным как птица... -Так она не раз говорила мне.
И вот это ее письмо.
Я тут же написал Ренате, что все кончено. Кажется, я всплакнул при этом, но никаких сомнений или колебаний у меня не было. Потом я ни разу не видел ее, только знаю, что она переехала в Москву... и с тех пор прошло почти сорок лет.
Не стоит преувеличивать мою жертву. Наши отношения были исчерпаны. Интуитивно я чувствовал, что развития в них быть не может. Дальше мог быть только брак, а этого просто не могло быть. Даже разговора никакого: я твердо знал, что должен учиться, а брак - конец всему. И еще. Что-то было не так... При всей моей слепоте и неопытности, я чувствовал - не так! В этой девочке было нечто, вызывающее у меня чувство безнадежности, какого-то тупика. Унылость, постоянные жалобы на здоровье... мне это было тяжело. Я совсем недавно вырвался из своих болезней и не мог терпеть жалоб на слабость, так я был воспитан. Что-то еще было... Я думаю, она была взрослей меня, почти установившаяся личность. Она точно знала, кем хочет быть, хотя еще училась в школе, - фармацевтом, и многое другое она знала точно. Это уже тогда вызывало во мне неясную тоску. Я и теперь считаю, что в каждом человеке, даже в старом, должно быть что-то от кокона, от личинки, которая сама не знает, в кого превратится. Свободным "как птица", я никогда не был, но все-таки никогда не знал, и до сих пор не знаю, что еще может со мной случиться... и что я сам могу выкинуть новенького.
В общем, не могу сказать, что я сильно мучился, уступая матери - многие обстоятельства облегчили мой разрыв с Ренатой.
Мать так никогда и не узнала истинных причин моего решения. Она несколько раз спрашивала, до или после ее письма я написал Ренате, и я всегда отвечал, что ее письмо получил позже.
Эта история не изменила направления моей жизни, даже наоборот, мой выбор только укрепился: ничто теперь не тянуло меня в Таллинн, не отвлекало от занятий. Но мое отношение к матери после этого случая начало меняться, хотя внешне оно долго оставалось тем же. И через семь лет, в похожей ситуации, я уже стоял "насмерть".
3
Я любил учиться, любил знания, систему знаний, разговоры о серьезных вещах, и все это здесь было, с первых же дней учебы. К тому же новый жизненный опыт - трупы, преодоление отвращения... Я любил эти усилия: преодолевать себя с детства стало привычкой, даже необходимостью. Если я побеждал свою слабость, то чувствовал большое удовлетворение, уверенность в себе, и успокаивался - до нового препятствия... Вокруг были новые люди, сходиться с ними я не умел и в основном наблюдал. Другие улицы, другая еда... Я впервые увидел выбор в еде: можно купить пирожок с луком за десять копеек, а можно с мясом - за двадцать! Можно даже купить бутерброд с настоящим сыром, а не с копченым колбасным, к которому я привык дома... и не думать о том, что буду есть завтра. Деньги я считать не умел и тратил безоглядно. Однако привычки моего старшего брата - я жил с ним первые полгода - меня ужасали: он покупал сразу огромный кусок сыра, наверное, полкило, масло, колбасу, лучшую, тоже огромный кусок...
Мы складывали вместе деньги, у меня было мало, он приносил больше, платил за квартиру и тратил на еду, как считал нужным. Я понимал, что самостоятельно квартиру снимать не смогу, но все равно ужасался и был недоволен, потому что хотел жить самостоятельно.
Он был человек властный и педантичный. До этого я его почти не знал. Он был взрослым, очень самостоятельным - и совершенно другим: с немецко-эстонской закваской, деловитый, подвижный... Он подавлял меня своим знанием жизни, постоянной беготней, толпами друзей, делами, встречами, многочисленными работами, между которыми он успевал сдавать последние экзамены на врача. Он с войны уже был фельдшером. Он все успевал, а я - ничего! Как я теперь понимаю, он в основном "отмечался" и бежал дальше; он был поверхностным человеком, сомнения в смысле своего постоянного движения не беспокоили его, суету он считал признаком активной, "правильной" жизни.
Ему многое не нравилось во мне. Например, я был поразительно неряшлив - из-за лени, рассеянности и пренебрежения к "мелочам", к внешней стороне жизни, которую он считал важной. Я не ценил свои вещи, не берег их и в то же время не умел зарабатывать, чтобы покупать новые. Я трудно сходился с людьми и не воспринимал его советов по части тонкой житейской политики, в которой он считал себя большим специалистом.
Мы были очень разные, к тому же я - еще эмбрион... но одновременно имеющий твердые убеждения! Ему было нелегко со мной: я не умел сопротивляться, но и подчиниться не мог. Мне было безумно трудно стоять перед ним, смотреть в глаза и твердо, но спокойно говорить свое, настаивать. Я не любил это большое и бесполезное напряжение. Мы сталкивались на мелочной житейской почве, и моя позиция всегда казалась мне незначительной, неважной, а упорство глупым упрямством. Но он так напирал на меня, с таким жаром настаивал на своих мелких истинах, что я просто не мог ему уступать. Вернее, я, конечно, уступал, но постепенно накапливал в себе сопротивление.
Он учил меня, как нужно застилать постель. Она стояла за огромным шкафом, да еще в углу, так что я спал в глубокой норе. Я выползал из нее по утрам ногами вперед, небрежно кидал в глубину покрывало и этим ограничивался. Он, когда это видел, свирепел, хватал покрывало, как тигр бросался коленями на кровать, почти на середину, ловко кидал эту тряпку в глубину, до самого изголовья, расправлял, разглаживал морщины, и, пятясь, сползал с кровати. На лице его при этом было такое удовлетворение, что я завидовал ему - мне всегда нравилось наблюдать, как ловко люди работают руками. Но понять его радость я просто не мог. Точно так же, на своем примере, он учил меня чистить зубы - по правилам, и обувь, залезая во все швы, и одежду, и хвалился, сколько лет у него эти брюки, и тот пиджак...
Все это я тихо ненавидел и презирал, и не мог понять, как "одежка" скажется на моих отношениях с людьми... и что это тогда за люди?!.
Подвернулось общежитие, и я тут же ушел от него. Началась совершенно самостоятельная жизнь.
4
Я не помню деталей этого начала, но они не важны: я помню свое состояние. Я остро ощущал свою "чужеродность", особенно по вечерам, когда за каждой стеной, в каждом окне, я видел, шла своя жизнь. А я? В чем моя жизнь?.. Я шел по длинным молчащим улицам, за высокими заборами лениво побрехивали собаки... Я чувствовал, что не просто приехал учиться, а этим решением подвел черту под своей прежней жизнью. Я именно чувствовал это - анализировать, осознавать, а значит, смотреть на себя со стороны я не умел. И теперь не умею... пока события не теряют свою актуальность. Тогда я мыслю, пожалуйста!... Но это уже чужеродный мертвый материал. Поэтому я редко жалею о том, что сделал, какие расхлебывать последствия. Я отношусь к ним, как к погоде с утра: она вот такая и ничего не поделаешь.
Я должен был теперь ходить на лекции, занятия, знакомиться, общаться с разными людьми, быть постоянно на виду, спать в одной комнате с чужими, входить в битком забитые залы столовых, проходить мимо чужих столиков... Все время казалось, что на меня смотрят, мне было тяжко. Я не стыдился чего-то определенного, например, своего вида, что я маленький и плохо одетый мальчик. Я и не думал об этом, я же говорю - не видел себя со стороны! Я не чувствовал себя свободно и уверенно, потому что не имел простых полезных привычек, позволяющих вести себя и общаться без напряжения, на поверхностном уровне, вполне достаточном для большинства встреч и разговоров. Я не знал, как сказать что-то малозначительное, улыбнуться, ничего при этом не имея в виду, отодвинуть стул, сесть, не привлекая ничьего внимания, обратиться к человеку с вопросом, закончить разговор, отвязаться, не обидев, и многое другое. И потому боялся каждого взгляда, был уверен, что постоянно что-то делаю не так, как все.
Я был воспитан, то есть, хорошо знал правила поведения за столом, как держать вилку и нож, что с чем есть и другие формальные вещи, но этого теперь оказалось мало. Мне явно не хватало опыта и "жизненного автоматизма". Из-за этого я вел себя скованно, и, ощущая это, становился еще напряженней, делал ошибки, которые в другой ситуации вызвали бы только мой высокомерный смех - ведь я презирал условности и мелкую жизненную суету, стремился к вечным ценностям, не так ли?.. Я не умел общаться с людьми без разговоров о смысле жизни, к тому же презирал тот мелкий, пошлый, примитивный уровень общения, на который мне ежедневно, ежечасно приходилось опускаться. И потому плохо, медленно накапливал жизненный опыт; я всегда с трудом осваивал то, что не любил делать. Это не противоречит тому, что я многое теперь умею: когда очень надо, я заставляю себя... и легко заинтересовываюсь, могу полюбить почти все, что приходится делать, если не совсем тупое занятие. Тогда я был прямей, жестче и упрямился перед жизнью больше, чем теперь.
Поэтому я не ходил в дешевую студенческую столовую, обедал в самых злачных местах, среди пьяниц и опустившихся потрепанных женщин, и там чувствовал себя в безопасности. Это были эстонские пивные бары, "забегаловки", там, действительно, все заняты собой, люди грубоваты, но знают, что не следует лезть к чужому человеку. Конечно, я не вызвал бы ажиотажа и в более культурной среде, но ведь важно, как я тогда все это представлял себе!
Я очень быстро убедился, что люди, окружавшие меня, знают массу вещей, о которых я не догадываюсь... и ничего не понимают в том, что я так ценю. Я чувствовал себя выкинутым на чужой берег. Увидев впервые такое множество людей, я вдруг осознал, как обширен и вездесущ этот "их" мир. Он занимает почти все место, а то, что интересно мне - какие-то общие истины о людях, о жизни... спроси, я не мог бы точно ответить, что меня интересует - все это вовсе не существует в реальности. Вернее, рассыпано, разбросано - кое-что в книгах, кое-что в людях, мелькнет иногда в чужом окошке... Моя природная мягкость призывала меня не сопротивляться, "соответствовать" окружению, научиться говорить о пустяках, считать неглавное главным... Ведь я приехал учиться, в самом общем смысле - мне надо научиться жить. И тут же моя тоже природная независимость бунтовала, я не понимал, зачем мне эти люди и знакомства?.. Я просто свирепел, когда брат просвещал меня насчет каких-то личностей, с которыми совершенно необходимо "дружить", так они влиятельны и полезны.
Постепенно я успокоился и увидел, что кругом не так уж дико и скучно.
5
Русский и эстонский потоки сильно различались. На эстонском было много ребят из деревень и маленьких городков. На русском в основном дети офицеров и специалистов, приехавших после войны, они учились в больших городах и были лучше подготовлены в школе. За исключением иностранных языков, которые эстонцы знали лучше. Что же касается физики и других уважаемых мной наук... теоретическая подготовка медиков была смехотворной, я легко обходился своими школьными знаниями.
Мы бегали из одного корпуса в другой по крутым горкам, и мне сначала было страшновато - я не был уверен в своем сердце, боялся отстать от других или показать, что задыхаюсь. Моя многолетняя тренировка помогла мне - я уставал, но к утру успевал восстанавливать силы. Мне доставляло удовольствие напрягаться, выматываться к вечеру так, что заплетался язык. Я валился на кровать и исчезал до утра. Я мог заснуть на улице, на ходу, и просыпался, когда нога оказывалась в какой-нибудь яме или канаве... Способность засыпать везде спасала меня от переутомления.
Постепенно я начинал понимать ту науку, в лапы к которой попал. Она мне явно не нравилась. Началось, как всегда, с людей. Тех, кто преподавал и кто учился. Опытные студенты с фельдшерским образованием терпели первые курсы ради последующей "практической науки" - тогда, они говорили, начнется самое интересное и важное, а эту всю "теорию", физику да химию, надо как-то пережить, перетерпеть, перепрыгнуть через нее. Меня же медицинские "науки" поразили своей откровенной беспомощностью: ни объяснить, ни показать причины явлений... Сначала механическое запоминание деталей, без всякой общей картины, принципов устройства, потом свод правил и рецептов и внешние, поверхностные признаки болезней. Я страдал, слушая и запоминая весь этот бред, моя добросовестность не позволяла мне "халтурить". К тому же важные лекторы в белоснежных халатах преподносили все это с большой помпой, напыщенно, как истины в последней инстанции, что обычно присуще невеждам.
Мне было, конечно, интересней заниматься физикой и химией, но именно они должны были отойти в прошлое, быть благополучно забыты будущими медиками.
- Вот биохимию проскочим, - говорили мне, - а там уж начнется самое-самое...
Все, что мне интересно, через год исчезнет, нахлынет масса сведений, навыков, умений, которые, уже по первым признакам, не вызывали у меня восторга... К концу года я окончательно утвердился в том, что попал совершенно "не туда". Летняя практика добавила мне уверенности. Больные с их "тайнами" оказались неинтересны, скучны, навевали на меня тоску постоянными жалобами.
Наверное, это можно было предвидеть... если бы я не был, во-первых, в такой степени погружен в свои переживания, отвлечен от действительности, во-вторых, не переоценил бы свою способность "переделать себя". Первое относится к основным свойствам моей личности, второе - прочно "вколочено" воспитанием: ты все можешь, все преодолеешь... К тому же у меня была идея! Я говорю о "пользе" медицины для познания людей, чеховско-вересаевская закваска. Когда у меня возникала идея относительно устройства своей жизни, все тут же шло насмарку.
Из-за своей неопытности я не мог знать, что те стороны людей, которые раскрываются в больницах, не столь уж интересны. В страдании люди замыкаются или на редкость однообразны. Гораздо симпатичней и плодотворней изучать их в лучшие, высокие моменты их жизни. Я уж не говорю о том, что вовсе не люди меня интересовали, а я сам. Но в этом я не мог не ошибиться: любопытство к жизни у меня было огромное, а сам себе я поднадоел. Мне нужно было проявиться в новых отношениях, расширить свой кругозор. Я мечтал забыть о себе, о своих небольших горестях, о болезнях, о темноте и напряженности в родном доме.
Главное, я и не пытался узнать, на что способен. Я думал о том, каким должен стать, и имел определенные идеи на этот счет.
6
Спор между стремлением сознательно "совершенствовать себя", исходя из представлений об идеальной личности, и необходимостью внимательно прислушиваться к себе, развивать свои способности, пристрастия... он проходит через всю мою жизнь. В юности безраздельно господствовала идея "самосовершенствования". Ей способствовали и мой характер, и воспитание и условия жизни. Важность внимания к себе я понял поздно. Лет до тридцати я и не думал об этом. Хотя временами осознавал, что почему-то разум мой бессилен против чувства. Это меня удивляло, пугало, но мало чему учило. Считаться с собой я не привык. А потом все перевернулось, и я забыл про "совершенствование"... Потом снова вспомнил, когда очнулся после первых лет слепого увлечения живописью: захотел учиться ей, но уже без насилия над собой, мягче, тоньше...
Вернемся к прошлому. Мой выбор медицины был случайным. Он и не мог быть другим, потому что я не придавал ему большого значения. О причинах такого невнимания я уже говорил. Они глубоки и серьезны. На месте медицины могло быть что угодно, и все равно - случайно. Но так промахнуться... тоже случай. Будь у меня хотя бы чуть побольше здравого смысла, опыта, я не полез бы сюда. Руди не раз спрашивал у меня - " а ты хочешь стать врачом?" В этом вопросе звучало недоверие. Я злился, потому что очень скоро начал понимать причину его недоумения: он, как человек опытный, видел во мне нечто противоположное, несоответствующее этой весьма практической специальности. Я был отвлеченным от жизни человеком, он это, конечно, сразу понял. Но я-то хотел совершенствовать себя, побороть житейскую неопытность, узнать людей! Идеи, идеи... И натолкнулся - на тошноту.
Меня просто тошнило от медицины. Вся моя воля, рассуждения, увещевания себя оказались бесполезны - тошнота была сильней. Я столкнулся с чем-то в себе, что не мог изменить. Меня охватил ужас: я не мог позволить себе уйти, потерять год! Мне надо было быстро выучиться, чтобы стать самостоятельным. Да и было бы из-за чего уходить! Я по-прежнему не знал, чему хочу учиться. Стать физиком, математиком? Мне это казалось, конечно, интересней, чем медицина, но большого увлечения не было. Я не был уверен ни в чем, кроме как в своем неприятии медицины. Но нам рассказывали много интересного, не имеющего отношения к этому тошнотворному ремеслу. Мне нравилась общая биология, за ней шла биохимия. Это настоящая, точная наука, и связана с человеком. В ней большой простор для теории.
И я пришел к следующему своему решению.
7
Я пошел на кафедру биохимии, к Мартинсону. Это было лучшее, что я мог сделать, учитывая все обстоятельства и мою способность выбирать. Через месяц мне стало совершенно ясно, что я должен стать только биохимиком, и никем больше! Я кинулся в науку с такой страстью, с таким напором, что сначала испугал сотрудников Мартинсона, спокойных вежливых эстонцев. Я донимал их своими вопросами, требованиями... Быстро освоил несколько методик и начал ставить опыты всерьез, а не просто измерять "влияние чего-то на что-то", над чем всегда смеялся Мартинсон.
Но избавиться от медицины я не сумел. Биохимических факультетов в стране еще не было, люди приходили в основном из медицины, а также из химии; бум вокруг молекулярной биологии, приток физиков - это было еще впереди. Уйти в химики было рискованно: вряд ли мне позволили бы околачиваться на кафедре биохимии днями и ночами, студенту другого факультета. К тому же потеря года... Я боялся оказаться ни здесь, ни там, потерять время. Позже мой приятель Коля Г. поступил более решительно, чем я, но у него уже была поддержка. И все-таки я струсил и годами страдал из-за этого: медики заставили меня проглотить всю медицину как мерзкую пилюлю. Отношение к теории у них было самое презрительное, меня не освободили от обязательного посещения лекций, не давали индивидуального плана... Фактически я учился на двух факультетах.
Но главное, из-за чего я остался, не моя осторожность - если я в чем-то был уверен, то поступал довольно смело - главным было неумение смотреть в будущее, крупно планировать свою жизнь. Я говорю - неумение, а думаю: нежелание! Сколько себя помню, я всегда отвергал попытки заглянуть далеко вперед. Мне казалось просто немыслимым угадать, что с тобой произойдет даже на той неделе, а тут - пялиться за горизонт! Пять лет!.. Я предпочитал делать небольшие шажки, и строить свое будущее не как строят дом или корабль - сначала прочный каркас, а потом все остальное - я скорей занимался "вязанием", или " плетением": к последней петле привязывал следующую... Тогда я понимал, что делаю. Исходя из сегодняшнего дня, который я вижу ясно, я строю завтрашний, не думая про послезавтра.
Со временем я, поняв опасность такой стратегии, выработал более практичный подход, и в то же время не слишком противный для меня: я должен знать свое общее направление, примерное место на горизонте, к которому стремлюсь, - и иметь четкий план на завтра, который в главном согласуется с направлением. Я еще вернусь к своему нежеланию смотреть в будущее.
Итак, я ушел от дела, для которого был просто "не создан", в теорию, в глубину биологии. С одной стороны это было разумное решение. Наука больше подходила мне, чем смесь знахарства и ремесла. К тому же через несколько лет началось бурное развитие биохимии и смежных с нею наук, и я оказался "на острие событий". С другой стороны, моему образованию был нанесен большой вред: вместо того, чтобы учиться, осваивать физико-химические основы биологии профессионально, я сразу решительно и сильно сузил свой горизонт - кинулся в экспериментальную биохимию, стал исследователем, а знания теперь уже "добирал по ходу дела". Говорят, что так и надо учиться. Может быть... если б я остановился на чем-то, а не лез постоянно все глубже и глубже. Моя подготовка не успевала за мной. Но об этом еще будет время поговорить.
8
Теперь я учился медицинскому ремеслу откровенно поверхностно и формально, от экзамена к экзамену. Сдавать их мне помогала отличная память и большая работоспособность. Хуже было с практическими занятиями, их нельзя было избежать. Нас приводили к больному, группой человек в десять, и я всегда старался подойти последним, дремал за высокими спинами моих однокурсников, плохо понимая, о чем идет речь. Иногда мне совали в руки стетоскоп, и я добросовестно притворялся, что слышу то же, что и другие... Медики быстро прознали, что я пропадаю днями и ночами на биохимии, и стали придираться ко мне. Но я все время как-то выкручивался и сдавал на пятерки. Постепенно все привыкли, что я биохимик, и оставили меня в покое.
В этой страсти к науке был не только интерес, но и тщеславие - ведь я занимался самым важным и сложным делом, докапывался до причин жизненных явлений. Сколько себя помню, я всегда боялся пустой, мелкой, никчемной жизни. Материнское воспитание... Но главным было все-таки искренное увлечение. Я вернулся к поискам всеобъемлющей системы взглядов, которыми занимался в старших классах школы, только теперь от расплывчатых "философий" перешел к формулам и числам. Раньше мои построения были противоречивы, я примирял разные учения... а в жизни почему-то забывал о них! Это меня раздражало, пугало... волевое начало, унаследованное от матери, протестовало против хаоса и Случая. Я должен подчинить себе обстоятельства! И наука поможет мне в этом. Она дает ясную картину мира, и того, что происходит в нас самих. Она разгадает природу жизни, мысли, она может все.
Помимо желания видеть ясность, закономерности вокруг себя, меня привлек, конечно, и стиль жизни людей науки, как я его представлял себе - с отвлеченностью, одиночеством, погруженностью в себя, в усилия своего мозга. К тому же - новое каждый день, игра, поиск, авантюра, погоня... Это было той ездой на велосипеде, которой я был лишен в детстве.
Поэтому выбор науки не был случаен, хотя случайны мои блуждания, путь к ней через медицину.
9
На фоне нашего медицинского факультета Мартинсон был, несомненно, крупной фигурой. Ученик Павлова, так он себя называл. Он получил, видимо, неплохое образование, хорошо знал химию, а современную ему биохимию представлял себе живо, ясно, наглядно, и умел это передать нам. После войны его послали в Тарту с партийной миссией - укреплять науку и очищать ее от "антипавловцев". Эту деятельность ему потом не простили. Говорили, что он был большой демагог, человек склочный, вспыльчивый, резкий. Может быть, но мне трудно судить об этом, я его боготворил и всегда оправдывал.
Науку он искренно любил, был прилежен, трудолюбив, многое умел делать руками. На русском потоке у него была слава борца за справедливость, врага местных националистов, а также невежд, лжеученых, медиков, которые ни черта не смыслят в том, что делают, не знают причин болезней, то есть, биохимии. Действительно, медики были поразительно невежественны и к тому же воинственно отвергали вмешательство в их область всяких там "теоретиков".
Он имел, видимо, вес в своей области, известность, печатался в журнале "Биохимия", что было недостижимо для местных корифеев. Его боялось большинство, уважали многие, не любили - почти все, кроме нас, его учеников. Я восхищался им, гордился, что работаю у него, а он всегда был внимателен ко мне и многому меня научил.
Помню, как в первый раз увидел его: он не вошел, а бесшумно вкатился в аудиторию - маленький, коренастый, в старомодном пиджаке, широченных брюках. Он показался мне карликом, с зачесом на лысине, вздернутой головой, светлыми пронзительными глазами... Он ни на кого не смотрел, а только куда-то перед собой, и говорил скрипучим ворчливым голосом. Он постоянно кого-нибудь ругал в своих знаменитых отступлениях, а лекции читал ясно, умело. Он предлагал мне понимание, результат усилий многих гениев и талантов, и я жадно впитывал это знание.
10
За те пять лет, что я работал у него, я научился многому, но не сделал почти ничего. Он почему-то поручал мне совершенно головоломные задачи, в то время как другие студенты измеряли сахар в крови или аммиак в мозгу. Он ставил передо мной вопрос, целую проблему, и я в тот же день начинал готовиться к опыту, за ночь успевал, к утру шел на лекции, после обеда ставил опыт, а вечером давал ему ответ. Обычно ответ был отрицательный. Иногда ответ затягивался на месяцы, но мой режим не менялся: я ставил опыт, мыл посуду, готовился к следующему опыту, уходил поспать в общежитие... на следующий день приходил с занятий, обедал, тут же бежал на кафедру, возился до ночи, мыл посуду, уходил, шатаясь, поспать... Соседи по комнате неделями не видели моего лица. Почему я не надорвался, не потерял уверенности, мужества, наконец, просто терпения, ведь никто меня не держал, я мог уйти и не вернуться?.. Трудно сказать. Моего отчаяния хватало на час-два, и я снова начинал верить, что завтра у меня все получится, все будет по-иному...
Сначала я выращивал каких-то микробов, они вырабатывали фермент, который мы впоследствии должны были ввести в желудок животным. Зачем?.. Стоит ли объяснять, это был хитроумный и рискованный план. Но микробы не росли полгода, хотя я каждый день пересаживал их на десятки сред, которые научился готовить. Пробовали и другие, и тоже безрезультатно, но меня это не утешало. Потом, в один прекрасный день оказалось, что актуальность пропала, и я с облегчением оставил эту тему. Она меня уже страшила - я не мог отступить и чувствовал, что погибну от бесплодных ежедневных усилий... Потом Мартинсону пришла в голову идея проверить что-то совершенно фундаментальное, потом еще что-то... и он звал меня и увлекал своими рассказами.
Рядом шла нормальная работа, люди получали результаты. Но это все было несерьезно, я-то штурмовал глобальные проблемы! Последнее, чем я занимался, была проверка его идеи, что белки в организме могут несколько менять свою пространственную форму. Проверяли мы это совершенно дикими способами, дремучими, если смотреть из сегодняшнего дня, но сама идея оказалась "пророческой".
В результате всей этой бурной эпопеи, за пять лет я сделал несколько сообщений на конференциях, причем по каким-то побочным своим результатам, все остальное - был опыт неудач.
Почему он выбрал меня для таких убийственных экспериментов - не знаю. Думаю, что мы были с ним во многом похожи, в этом все дело. Его всегда тянуло в разные "темные углы" - он не хотел заниматься модными проблемами, старался найти свой подход к вопросам или забытым, или довольно частным, и вносил в них столько выдумки и идей, сколько они, может быть, не заслуживали.
Итак, я многому выучился, но мало чего достиг. Мой учитель явно рисковал: заоблачные выси - хорошо, но я мог и сломаться от постоянных ударов. Я выжил и не расхотел заниматься наукой. Но опыт поражений - сложная и загадочная штука. Это как внутренние повреждения - они проявляются не сразу, и неожиданным образом. Я думаю, что то чудовищное напряжение, с которым я одновременно учился на медицинском факультете, причем только на "отлично", ведь мне нужна была повышенная стипендия, работал дни и ночи на кафедре, пытался еще и есть, спать, любить, и это плохо мне удавалось... все это не прошло бесследно. Я не сломался, но, образно говоря, натер себе твердые мозоли на таких местах, где должно быть чувствительно и тонко - чтобы расти, понимать жизнь и себя.
11
Так я добрался до шестого курса, весь в биохимии, но не забывая при этом сдавать экзамены по медицине. Хотя я работал день и ночь, никаких скидок мне не делали, наоборот, медикам доставляло особое удовольствие посмеяться над моим заспанным видом, неопрятным халатом... Я привык, что мне никогда не везет и ничего просто так не обходится. Что я должен надеяться только на себя, не ждать милости от случая и каких-нибудь скидок от людей. За каждую ошибку я бывал наказан. Я не верю в "злые силы", думаю, что причина в том, как я все делал: лез напролом, отчаянно хватался за самые трудные дела, не имея никакой сноровки, бился без всякой тактики, часто головой об стену, не замечая, что рядом дверь... По вечерам я или сваливался на кровать и моментально исчезал, или от перевозбуждения не мог уснуть: скорей бы утро!..
Я ничего не умел делать легко, играючи, не совсем всерьез, тем более, шутя. Естественно, ведь я был так горд своими делами! Как я мог позволить себе делать что-то мелкое, неважное!.. Я тащил себя по жизни, как самый дорогой ценный груз, за который несу ответственность. Это сковывало меня. И приводило к напрасной трате сил, потому что я постоянно бился над задачами, которые были мне не по зубам. Я не думаю, что виноват учитель: предложи он мне что-то менее значительное, я бы разочаровался и в нем, и в науке.
С годами я постепенно избавлялся от излишней серьезности. Не потому, что стал умней или проницательней - просто устал так сосредоточенно возиться с самим собой. Увидел, наконец, как мало мне удалось, каким сложным и извилистым был путь.
За несколько месяцев до госэкзаменов покончил жизнь самоубийством Мартинсон. Для меня это было тяжелым ударом. Не буду писать о причинах его решения, я недостаточно хорошо их знаю. Его отстранили от работы, и он совершил этот акт - протеста, отчаяния. Студенты русского потока уважали его и, мне казалось, любили. В эти дни все готовились к модной тогда игре -КВН:"клуб веселых и находчивых". Это была телеигра, в ней участвовали почти профессиональные команды, и по их примеру в каждом ВУЗе создавались свои отряды находчивых ребят. Своего рода "отдушина" в то время, потому что власти кое-как терпели вольности, проскальзывающие в разных шуточках. И ребята хотели сначала поиграть, поупражняться в остроумии, а на следующий день похоронить Мартинсона, который умер за день или два до игры. Трудно передать, как это меня возмущало. Я считал, что веселье следует отменить. Сделать это официально было невозможно, и я хотел, чтобы устроители, наши коллеги-студенты, сами отказались от сборища, хотя бы отодвинули его на несколько дней. Со мной соглашались немногие, те, кто лично знал профессора, работал у него на кафедре.
Среди весельчаков верховодил некто Лев Берштейн, кудрявый веселый и толстый маменькин сынок, самовлюбленный, избалованный, но способный мальчик. Помню мой разговор с ним. Он не соглашался перенести игру хотя бы на несколько дней! Они так готовились, с трудом получили разрешение и боялись, что партком передумает и все это дело запретит. Я был в бешенстве, схватил его за пиджак и тряс, повторяя - " подлец, негодяй!.. " Мы стояли в коридоре общежития, у двери его комнаты, и я пытался запихнуть его туда, но он был гораздо выше меня и в два раза тяжелей, вяло сопротивлялся и повторял -" ты так не думаешь, ты так не думаешь... "
Почему-то запомнилась такая ерунда... Я был нетерпим и не понимал, не мог понять, что жизнь продолжается. Потом я хоронил многих знакомых и близких людей и, зажмурив глаза, жил дальше. Наверное, так делают все. Но постепенно во мне копилось сопротивление этому молчаливому заговору живых против мертвых. Когда я начал писать прозу, то понял, что выход нашелся.
Теперь учиться биохимии в Тарту было не у кого. Мое решение заниматься наукой только окрепло: я должен был поступить в аспирантуру, другого пути я не представлял уже.
12
Этим летом у меня было еще несколько испытаний на прочность. Меня вознамерились взять в армию. Трудно представить себе мой ужас. Мое время! Три года абсолютной тупости и безделия, потеря всего, что я достиг за пять лет - знаний, навыков, ведь моя наука бурно развивалась. Но даже не это больше всего мучило меня. Я впервые так сильно почувствовал свою слабость, ничтожность: меня могут взять и силой увести куда захотят, подавить мою волю, не считаясь с моими желаниями... Человеку, сосредоточенному на своей жизни так, как я, чувствовать собственное бессилие особенно мучительно. Я уж не говорю о свободолюбии, которое, видимо, у меня от матери... Это был один из самых сильных страхов моей жизни, наряду со страхом смерти и лагеря.
В дополнение ко всему, в то лето от меня ушла Люда, моя первая настоящая любовь. Она была доброй, привлекательной девочкой, я был очень привязан к ней несколько лет. Она вовремя поняла, что я устремлен дальше, каши со мной не сваришь, на аспирантскую стипендию не проживешь... а, может, и не любила меня.
Все обрушилось на меня сразу - я потерял учителя, любимую девушку, мне угрожала армия, то есть, я мог потерять и свое любимое дело.
Неожиданно мне повезло: наш ректор договорился с Волькенштейном о приеме одного аспиранта в целевую аспирантуру в Ленинград, и это место предложили мне. Подоплека была не проста: после смерти Мартинсона власти хотели замять скандал, утихомирить волнение на русском потоке. От меня, как от активного "смутьяна", хотели избавиться, сначала вызывали в партком, угрожали провалом на экзаменах в аспирантуру, но, в конце концов, решили отослать подальше. Для меня это предложение было счастливым случаем, я за него ухватился.
Помню это знойное пыльное лето, месяц в маленькой больничке в Кейла под Таллинном, где я работал на скорой помощи и заведовал лабораторией. Я был полон напряженного ожидания: мне предстояли экзамены в аспирантуру, я должен был их сдать, игнорируя набор в армию, повестки, угрозы, поиски... тогда это было нешуточным делом. Если сдам, как-то отделаться от призыва, как?
Я сдал экзамены. Потом пришлось вспомнить, что у меня больное сердце, военные врачи это "не замечали". Вызвал скорую, меня положили в больницу. Это само по себе было мучительно для меня - находиться среди больных! Невольно сосредотачиваться на своих болячках. Моментально заболеваю. Я не был уверен в успехе, время уплывало, в Ленинграде меня уже давно ждала работа.
В конце концов меня освободили от службы, и я в тот же день уехал в Ленинград.
Это было одним из важнейших решений в моей жизни. Несмотря на события, обрушившиеся на меня за последний год, оставляя Тарту, я чувствовал облегчение. Кончилась прежняя жизнь, я сразу потерял все, чтобы начать заново, с чистой страницы.
13
В чем заключались "уроки Тарту", как я думал об этом тогда и что считаю сейчас?
Несмотря на многочисленные неудачи и крайне неэффективный труд, я был убежден, что должен стать биохимиком, и никогда не возвращусь к медицине. В тех случаях, когда решение созрело, меня всегда охватывал страх - я боялся, что из-за каких-то не зависящих от меня обстоятельств буду вынужден отказаться от своей цели. Путь обратно всегда меня страшил. Поражение - это не столько потеря цели, сколько потеря воли... У Мартина, когда меня преследовали неудачи, я больше всего боялся, что он разочаруется во мне и откажется от работы, скажет - "вот ведь, не получается... " или, хуже того - "мне кажется, это вам не под силу... " Я-то всегда верил, что смогу. Я видел, что справляюсь с экспериментом не хуже, а лучше многих, знания мои довольно обширны, я во всем стараюсь найти систему, упорядочить факты. Что же касается усилий на "ручную работу"... Я никогда не считал усилий, привык к препятствиям и потому не задумывался.
Сегодня я вижу те черты личности, под влиянием которых в дальнейшем мое отношение к науке изменилось.
Меня интересовало только то, что я делал сам, к чему, так или иначе, имела отношение моя работа. Поскольку я умел видеть связи своей проблемы с многими другими, то это свойство не беспокоило меня. Я даже не подозревал о нем. Просто чувствовал, что не люблю почему-то нуклеиновые кислоты, не интересны мне они, а люблю белки, которыми много лет занимаюсь, ну, и что?
Второе, что в начале иногда смущало меня: я полностью забросил художественную литературу, перестал думать о себе, о жизни, как делал это раньше. Двигаясь очень узко, в глубину, ограничивая интересующий меня круг явлений, я начал презрительно относиться к искусству, литературе и вообще ко всякой не поддающейся пока науке неопределенности, или, как я говорил, "мутности" и болтовне. Я искренно считал теперь, что нужно заниматься только "делом", то есть, вносить в мир ясность и точность.
Что поделаешь, все, чем я бывал увлечен, становилось самым главным, остальное я должен был откидывать - презирать, уничтожить или забыть. Так я обычно поступал со своим прошлым, стремясь туда, где еще не был. Я никогда не ценил свои усилия и даже результат. Самым ценным всегда было то, что еще будет. Это помогало мне переносить потери и поражения. И одновременно мешало извлекать опыт из ошибок, опираться на достижения, чтобы двигаться дальше.
Можно сказать, что "уроков" для себя я тогда никаких не извлек, свои особенности и недостатки учитывать не пытался - я был занят другим. Мое увлечение, или страсть к науке оформилась, наполнилась конкретным содержанием. Я приобрел множество знаний, навыков, приемов, а главное, опыт поражений и неудач. Этот опыт мне особенно пригодился... и он же потом не раз меня подводил, мешая оценивать свои усилия, их соответствие результату. А значит, понимать, к чему я способен, а к чему не очень.
"Положительные" качества сыграли в моей судьбе гораздо более мрачную роль, чем "отрицательные", в этом парадокс и насмешка жизни.
ГЛАВА ВТОРАЯ, или ЛЕНИНГРАД
1
Сказать, что я жил в Ленинграде три года, я не могу. Я не жил, я только работал. Впрочем, несправедливо сказано: это и было моей жизнью. Может, жизнью ущербной, усеченной, или просто странной, но я не был готов к другой жизни, не был способен. Для этого мне надо было бы что-то существенное в себе переделать. Но я и не хотел. Я всегда много говорил о самосовершенствовании... и делал то, что мне больше всего хотелось. А тогда я особенно отчаянно бился за свою жизнь. После Тарту я чувствовал, что стою перед крутым подъемом, а за спиной пустота, то есть, возвращение обратно ни с чем, и должен изо всех сил карабкаться, иначе погибну. Вершиной была наука, за спиной - мелкое копошение в провинции, обычная жизнь, она меня пугала. Я презирал ее ценности - карьеру, достаток, семейные радости...
Что было главным в эти годы, что так или иначе изменило мою жизнь? Встреча с Волькенштейном, сама работа и моя первая женитьба.
2
М. В. - Михаил Владимирович Волькенштейн. Я впервые встретил такого яркого человека. Он дал мне в этот период больше, чем все остальные, окружающие меня люди, вместе взятые. Главное я могу определить одним словом - ЯСНОСТЬ. Он требовал от меня ясности во всем - в мыслях, в словах, в понимании того, что я делаю.
- Что вы хотите узнать? Что вы хотите сказать? - вот что он спрашивал у меня.
До него я не умел четко и цепко ставить вопросы. В науке правильный вопрос уже многое значит. Он содержит в себе язык, понятия, присущие ответу. В этом сила науки. Она ставит вопросы, на которые может получить ответ, пусть не сразу, но в принципе - может. В этом и ее ограниченность: нам свойственно постоянно задавать вопросы, себе и людям, на которые ответов или нет, или их много, и все не обладают той несомненностью и точностью, которые гарантирует наука в своих пределах.
После первого восхищения, я получше разглядел М. В. Он оказался некрупным человеком - мелко тщеславным, скуповатым... Он был позер. Ум скорей блестящий, чем глубокий. Но в нем было то, чего мне всегда не хватало: доброжелательность, открытость, легкость, широта и многосторонность знаний, пусть не всегда доскональных. Он идеально усваивал чужие мысли, идеи, слова; все, что ему нравилось, он легко делал своим. Не примитивно присваивал, а впитывал и перерабатывал так, что потом искренно считал своей собственностью. Я завидовал его умению свободно общаться, остроумию, я бы сказал - быстроумию, иронии, жизненной хватке, насмешливому цинизму, любвеобильности, теплому отношению к семье, к детям... Я по натуре одиночка, яростно, часто неразумно отталкиваю чужое. Это моя первая реакция - "нет"... потом, бывает, признаю... . Его открытость для фактов, слов, людей меня ошеломляла. Конечно, легкость порой переходила в легкомыслие, широта граничила с поверхностностью. Он был на противоположном полюсе, и для меня было важно увидеть, что противоположное мне может быть умным, обаятельным, притягивающим. Может быть, это понемногу приучало меня к терпимости: ведь он нравился мне и был совершенно другим. При этом я часто злился на него, досадовал и тут же восхищался тем, как красиво, умно и убедительно у него все получается, начиная от низкого мягкого голоса и кончая ясной мыслью.
И в то же время почти все, что он говорил не о науке, а о жизни. литературе, истории, было банально. Я почти со всем мог согласиться. Просто он ясней и прозрачней формулировал то, о чем я догадывался. Это чертовски приятно слышать... но со временем начинает чего-то не хватать. Может, того царапанья, шершавости, неуклюжести, раздражения в ответ, которые вызывает в нас истинно НОВОЕ. Потом примерно такое же чувство, как от М. В., у меня возникло на встрече с Тарковским, который был хорошим художником, но не первоклассным, в моем понимании: он не мог сделать ЦЕЛОГО - расплывался, разменивался на детали, почти всегда умные и симпатичные, но, по большому счету, банальные.
М. В. ничего мне не был должен, и в то же время делился всем, что знал. Он был терпим ко мне, удивительно доброжелателен; раз поверив, что я хороший человек, верил этому всегда, хотя потом и бывал недоволен мной, и несогласен. А я, постоянно находясь рядом, впитывал. Потом многое отбрасывал, и все равно - запоминал.
3
Моя работа пошла почти так же, как у Мартинсона. Мне была поставлена безумная по сложности задача. Учитывая, конечно, условия, в которых мне предстояло работать. Но это не все. Прекрасный практик, Мартинсон всегда представлял себе, как подойти к эксперименту, что необходимо, и я, несмотря на полную нищету, каждый раз благополучно добирался до опытов. Он сам много работал руками, и потому в его задачах не было такого "пойди туда, не знаю куда, возьми то, не знаю, что... " Другое дело, что он при помощи моего энтузиазма пытался взять наскоком неприступные стены. Но технически все это было доступно, и такая "разведка боем" полезна, - иногда везет, попадаешь в точку... а иногда наталкиваешься на что-то совсем другое, но тоже интересное.
М. В. был полным дилетантом в биологии, да и вообще в экспериментальных науках, но ему очень хотелось иметь свои результаты. Физики, пришедшие тогда в биологию, часто так вели себя. Они считали, что вносят свет в хаос самим своим присутствием. Тогда многим казалось, что легко высечь искру из биологии просто в результате "перевода" смутной речи биолога на строгий язык физики и математики. Сначала, действительно, такой "первый заход" многое внес в общие представления биологов, в их подход к своей науке, а потом потребовалась бОльшая конкретность, не столько "высокая физика", сколько хорошая химия и физико-химия.
М. В. остался в биологии влюбленным в нее дилетантом, ограничиваясь довольно остроумными " к вопросу о", размышлениями о физике и биологии, применениями физических методов, "строгими доказательствами" там, где биологи доказали "нестрогими"...
Он выбрал для меня проблему по принципу - "самая интересная", то есть, в свежейшем журнале, и еще - "здесь физику есть что сказать". Интуиция его не подвела, задача, действительно, была важной, но в его постановке вопроса сквозило дилетантство и несамостоятельность: он кинулся проверять одну из гипотез, недавно выдвинутую другими. И все потому что у него оказался в руках прибор, тогда единственный в Ленинграде, и метод, теорию которого он прекрасно знал, и был уверен, что для биологии он будет чрезвычайно полезен. В целом, как почти всегда, он оказался прав, метод много сделал в биологии, но для моей задачи... он не подходил. Только по случайности мой ответ содержал полезную информацию. Полностью положиться на один метод было близорукостью. А я тогда этого не понимал и был в восторге от английского чуда, от его симпатичного гудения, неутомимости, точности, от всего, всего, всего...
Этот прибор - все, что было. Я был смертником вдвойне: в лаборатории не было никакой химии, я уж не говорю о био... Ни тебе пробирок, ни простых реактивов, даже химического стола не было. Потом на проходе, у двери поставили стол, и я день за днем сваливал на него все, что мог собрать и выпросить у разных людей. Я ходил по лабораториям, просил, и чувствовал, что всем мешаю. Почти ничего, кроме самых простых химических принадлежностей, я собрать не мог. Я был почти что обречен. Дать аспиранту такую тему! Это понимали все, кроме двоих - М. В. и меня.
Первый ужас непонимания я испытал на семинарах по физике полимеров. Я чувствовал, что подо мной пустота. Хотя речь шла именно о структуре белка, о чем мы с Мартинсоном мечтали. Но это был совершенно другой уровень! Я тонул, хватал верхушки, ночами копался в учебниках, в библиотеке терялся среди множества журналов, которых не видел в Тарту.
Окружающие люди были доброжелательны, но не понимали, чем мне можно помочь. Они занимались процессом стеклования и структурой обычных полимеров. Во всем городе не нашлось человека, который бы умел выделять в чистом виде ферменты, которые мне нужны. Во всей стране умели получать чистые кристаллы только нескольких самых распространенных ферментов, которые для меня не годились. Мне никто не мог помочь.
Понадобилось все мое мужество, выносливость... и счастливый случай, чтобы у меня что-то получилось. Не совсем то, что я хотел, но близкое к теме. Потом я приложил много хитроумия, чтобы связать сделанное с замыслом, написал диссертацию и защитил ее. Я победил, и гордился своей работой, не желая видеть ее слабых сторон. Гораздо позже, приехав в Москву, я понял, что сделал очень мало, работал узко и почти ничего не понял.
4
То, что я сделал тогда, по большому счету просто не имело значения. "Первый парень на селе... " Полученные мной факты подтвердили то, что основным участникам "большой игры" было уже ясно. Науку движут редкие странные мысли, вовремя возникшие и, опять же, вовремя подхваченные. Бывают очень глубокие мысли, которые не находят отклика, понимания - их еще некуда вплести. Поэтому слово "вовремя" не случайно. Все же остальное - вопрос техники и времени, а значит, просто времени. Существует довольно узкий круг людей по каждой проблеме. Обычно они знают друг друга. Между ними циркулируют недосказанные мысли, недоведенные до полной четкости суждения, это основной багаж. То, что доказано и доведено до ясности, лежит на полке в библиотеке, полезно для образования, и только. Чужаку прорваться в узкий круг, где делается все основное, трудно. Требуется постоянное общение, быстрый обмен результатами, а главное - доверие этих немногих. Человеку со стороны верят неохотно - пожимают плечами, ждут следующих публикаций... Если сообщение кажется интересным, то предпочитают быстренько проверить у себя, благо техника на высоте.
Я в этот круг не вошел. Конечно, есть самые простые, лежащие на поверхности причины. Меня никуда не выпускали из страны, даже в соседнюю Венгрию. Я в одиночку пытался сделать то, над чем бились большие отлично оснащенные лаборатории. Но есть ли смысл об этом говорить, это был удел большинства. Простые причины ничего не объясняют мне, ведь другие остались, многие, почти все, а я ушел. Были внутренние причины ухода, понять их гораздо важней и интересней, чем жаловаться на время. Не самое худшее оно мне предлагало. Меня не расстреляли, не сгноили в лагере. Меня вытолкнули из провинции в большой город, к хорошим умным людям. Я полной мерой хлебнул и унижение от собственного бессилия и радость удач, мне не на что жаловаться.
"Достижения" того периода сыграли важную роль в моей жизни. До этого я только стучался в двери, теперь меня приняли. Местные корифеи поверили, что я могу заниматься наукой, и таким образом, будущее, о котором я мечтал, утвердилось в глазах общества. Это и мне помогло поверить, что все именно так. Я был допущен к сказочной жизни, а платил за это "копейками" - нищетой, жизнью, в которой ничего, кроме науки, всерьез не занимало моего внимания. Я и не считал это за плату, был счастлив, что мне повезло. Просто чудо - жить, делая то, что тебе нравится. И за это тебя еще кормят, дают жилье! Это было странным в стране, где почти все запрещали или регламентировали: каким-то людям разрешалось вставать, когда им угодно, с радостью мчаться на работу, делать там какую-то никому не нужную ерунду, выливать в раковину тысячные реактивы, бить посуду, безнаказанно портить миллионные приборы... На каком основании? Ему, видите ли, интересно, ему что-то показалось, может, даже приснилось?.. Цветущий оазис среди ожесточения, насилия, зубодробительного труда и похмельного безделья.
Я, конечно, огорчался, что далек от мирового уровня, но легко мог утешиться - так все интересно, так я погружен в свои мысли, день и ночь что-то выдумываю, пусть не очень значительное, но свое... куда уж тут глазеть по сторонам, жаловаться, сокрушаться, завидовать...
5
Уже тогда проявились мои основные черты, сильные и слабые. Надо было только присмотреться, но ведь этого я не умел!
Я говорил уже, меня интересовало только то, что я делал сам, один. Это можно было бы заметить уже в Тарту, хотя там я больше мог впитать в себя, усвоить без сопротивления - слишком мало еще знал. Теперь я нередко, выходя из библиотеки, чувствовал легкую тошноту, так я был перекормлен тем, что делали другие. Это вызывало во мне еще большую ярость - все работают, а я стою! Меня так и подмывало тут же забросить все эти журналы, бежать, проверять, опровергать, делать дальше, дальше...
С другой стороны, я видел, как люди рядом бросались на каждую свежую идею, прилеплялись к ней, находили свои доказательства или спорили, и радовались, что участвуют в "крупном деле". Мне это глубоко претило. Я хотел своего "угла" - темы, идеи. Но у меня не было возможности... а, может, и способностей оградить свой участок и возделывать его.
Не слишком ли много я требую от аспиранта? Хоть бы как-то начать работу!.. Может быть, но главное, что такое стремление - отгородиться - у меня всегда было. Потом я видел, что это удается очень немногим и на короткое время - вырваться вперед, что-то застолбить... особенно в быстроразвивающихся областях. Некоторые, способные и тщеславные люди поступали по-иному: создавали свою теорию из "воздуха" - главное, чтобы своя. Это со временем приводило ко всякого рода хитроумным уловкам или даже фальсификации результатов. Разоблачениями в наше время мало кто занимается - времени жаль, и эти "лжеидеи" умирают вместе с авторами.
Я был воспитан Мартинсоном в духе уважения к факту, и первое, что должен был знать - ошибка опыта! Я гордился, что профессионал, и уважал свою честность.
Однако я впадал в другую крайность. Я верил только фактам, которые с великими трудами получал, на их основе строил предположения, экспериментально проверял... и всегда бывал ошеломлен, когда молекулы вели себя предсказуемым образом. Подспудно, в глубине у меня жило недоверие к тому, что путем логических переходов можно придти к истине. Тем более я не верил в возможность что-то значительное в мире угадать. Конечно, я прекрасно знал про интуицию, догадки и прорывы... но все эти разговоры вызывали во мне смутное раздражение. Скажи мне об этом, не поверил бы, ведь я редко отдавал себе отчет в своих чувствах. Странное дело - интуитивно я не доверял интуиции. Несколько раз в жизни я, непонятным мне образом, приходил к неплохим мыслям... а потом годами проверял их, строя тесную цепочку фактов, двигаясь от одного к другому... от печки, да по стеночке...
6
В чем было дело? Ведь впоследствии мне стало совершенно ясно, что именно нерациональное, интуитивное начало было для меня главным. Но, занимаясь наукой, я с величайшим недоверием относился к интуиции, стремился доказать точно то, что было очевидно мне. Поверив в закон, логику, факты, сосредоточившись на них, я с тревогой и раздражением обнаружил, что наука, в которую я верю, противоречива. Она опирается на факты, стоит на законах, а движется и развивается средствами, противоречащими ее сути. Не разумными шагами, а скачками, догадками и разгадками - средствами, которые вовсе из иной области!
Другими словами, мне трудно было примириться с тем, что существуют две науки. Во-первых, это законы природы, составляющие ее содержание; они прекрасно обходятся без нашего вмешательства, есть мы или нас нет, им все равно. И, во-вторых, есть такое занятие, дело, профессия у людей - эти законы познавать. Люди занимаются наукой по своим правилам - так, как устроены. Иногда они могут о чем-то догадаться, что поделаешь...
Это просто и естественно... если без сопротивления принять, что есть ты, а есть мир, который от тебя не зависит. Это его законы ты постигаешь. Вот здесь я и споткнулся, плохо понимая, в чем дело. Меня не интересовала наука, как свод законов, то есть, устройство мира, не зависящего от меня. Я видел науку только как собственное дело, как неотделимую часть себя, и занимался своего рода внутренней игрой в истину - с самим собой. И потому ощущал противоречие: занимаюсь вроде бы делами логики и разума, а продвигаюсь к истине путем непонятных скачков и догадок. Сплав логики и интуиции не получался. Есть закон? - и постигай его "законным путем" - от факта к факту! Приняв "свод правил" науки, я хотел действовать "честно", а мне предлагали какой-то криминальный вариант!
Я, конечно, утрирую, но иначе трудно понять. Приняв весь стиль науки, как свой, при моей крайней узости внимания, я пришел к странным выводам. Я был интуитивен насквозь, но при этом старался запретить себе интуицию. Поскольку я выбрал строгость, то должен был выдерживать ее до конца. Иначе я не понимал, что делаю, где нахожусь.
На моем отношении к науке сказалось, конечно, отношение к жизни в целом. Я видел, что наука сильна и строга, она высший продукт окружающего нас мира, в целом враждебного и хаотичного - и вытаскивает из хаоса нить закономерности, которая пусть запутана, но непрерывна. Как я могу УГАДАТЬ закономерность в этом болоте, если не идти от факта к факту, если не стоять хотя бы одной ногой на твердой почве?.. Гораздо позже очень похожие по сути сомнения я испытал в живописи - при столкновениях с "натурой". Она просто не должна была существовать одновременно с моим ощущением! Но здесь трудность оказалась преодолимой: не хочешь видеть натуру - не смотри, или возьми, что нужно для начального толчка, и отвернись, занимайся себе на здоровье согласованием пятен... В науке же отвернуться было некуда, выдумывать мне не позволяла честность, догадкам я не доверял, воровато хватал, если попадались, и проверял, проверял, проверял... Почва подо мной понемногу расползалась. Но это я теперь вижу, а тогда... Слабые сомнения. Иногда.
Я бы не назвал это просто глупостью. Это крайняя жесткость и узость позиции. Не из-за узости ума, а из-за искусственного сдерживания, ограниченной сферы внимания. Только так я мог жить - ограничивая себя со всех сторон. По-другому - страшно, неуютно, словно в темной комнате в детстве.
Сегодня вокруг меня пространство, в котором мне легче, естественней находиться. Я теперь не так скован и узок, не так жесток к себе - стал мягче, добрей, терпимей отношусь к Случаю, сжился с ним. И внутри себя мне стало легче жить, свободней двигаться... Что же касается реальности... По-прежнему ничего хорошего не жду от звонков, писем, гостей, власти, газет и всего прочего. Я насторожен и напряжен, чтобы защищаться. И все чаще вспоминаю детские годы, когда все давалось мне с напряжением, страхом, через преодоление болезни. Я возвращаюсь туда же, откуда когда-то вырвался. И это наполняет меня горечью и ожесточением... а иногда мне уже все равно.
7
Все разлетелось бы гораздо раньше, чем случилось... если бы моим представлениям о том, как "надо" жить и работать, полностью соответствовал бы способ действий - то, как я в действительности работал и жил. Выстроенная мной система взглядов - "как надо" - совершенно не учитывала мои сильные и слабые стороны и вообще особенности моей личности. Она была идеальной - и надуманной. По счастью, планы оставались планами, а жизнь шла не так жестко и прямолинейно. Я постоянно уступал себе, если чего-то сильно хотел, и никогда не жалел об этом. Я мог казнить себя за минуту промедления перед опытом, за несмелое поведение с начальством, за то, что до сих пор не понял, что такое энтропия... но почему-то даже не вспоминал о часах, проведенных с девушкой, о кинофильме, который смотрел второй раз, о том, что непомерно нажрался и напился на прошлой неделе и два дня потом пропало для работы... Так что я корил себя весьма избирательно и во многом себе потакал. Справедливости ради скажу, что свои конкретные планы, пусть с опозданиями, я выполнял. Речь идет не столько о них, сколько о моих пожеланиях самому себе - каким я должен быть, или стать. Почти каждый вечер, перед сном, я думал, что, вот, еще не такой... Меня беспокоили моя слабость, мягкость, лень, отступления от задуманного... Ничего, ничего, вот завтра... и я крепко засыпал. Завтра, завтра...
Я не был смел или очень стоек - просто панически боялся ощущения бессилия, слабости, и особенно того, что ты во власти чужих сил. Это у меня с детства. Потому я никогда не признавал поражений, тут же вскакивал, быстро утешался планами на будущее, моментально забывал про свою горечь, унижение... снова отчаянно барахтался, не успев переварить ошибки, понять, как делать "по-умному"... Отчаянно барахтался.
У меня было мало здравого смысла и практической сметки. Работа руками давалась мне трудно - я делал простые вещи слишком сложными способами. И редко замечал это, не обращал внимания на цену, которую платил: с детства привык, что хорошее дается трудно. А если и замечал иногда, то, наоборот, высокая плата успокаивала меня, большие усилия только подчеркивали высоту задачи.
Я уехал из Тарту с большими изъянами в образовании - недоучка-медик, недоучка-химик, мало что смыслящий в физико-химии, я уж не говорю о квантовой химии, теоретической механике и прочих основах. Время от времени я хватался за образование, но вынужден был отступить: два дела сразу, и без полной отдачи! Я был "отравлен" экспериментом - отказаться от нового, что ждет тебя каждый день, я не мог.
Я с недоумением смотрел на людей, которые отлично уживались со своим невежеством, да еще и ухитрялись что-то неплохое делать, стоя на скользкой льдине, с глубиной под ногами. Я хотел дойти до дна, построить такую вот "насыпь" и тогда чувствовать себя уверенно. Я постоянно чувствовал, что работаю на границе своих возможностей. Это ежедневно подгоняло меня учиться, расширять свои знания... и по этой же причине мои результаты не были так глубоки, как я хотел.
Эта дилемма мучила меня всегда, и в искусстве тоже. Я постоянно стремлюсь туда, где мало что умею, вместо того, чтобы делать то, что хорошо получается. Поиски равновесия между этими двумя стремлениями требуют ежедневных усилий.
Тогда, в 63-ем, я поступил бы разумно, если бы, глядя в будущее, отказался от аспирантуры у физика-теоретика, специалиста по статистической физике полимеров. Взвесил бы свой "багаж", способности, особенности характера, и остался бы в медицинской химии. Там бы я мог, если б захотел и не потерял интерес, постепенно смещаться в сторону молекул, не теряя при этом связи с физиологией и медициной.
Пустые размышления. Во-первых, ради какого-то непонятного мне "дальнего плана" - я такие штуки никогда не понимал - должен был бы отказаться от поездки в Ленинград, остаться в глуши, к тому же без Мартинсона?! Остаться в медицине, когда вся биология встала на дыбы - физики идут! Начинается новая эра, а как же я? Нет, без меня им не обойтись! И я помчался в Ленинград, даже не зная, чем буду заниматься, прочитав до этого одну обзорную статью своего будущего шефа, которая называлась "физика и биология". Я мало что вынес из нее, кроме общих возбуждающих слов. Меня понесло в самое "пекло", в область, где я ничего не понимал. В ней мало кто понимал, но мне от этого не было легче.
8
Наконец, третье важное событие, или решение того периода - я женился на своей однокласснице.
Я приехал в Ленинград, потеряв все, что имел. И обнаружил, что здесь лишний. Из-за чиновничьих недоразумений мне не давали общежития, и я жил у своей престарелой родственницы. Она кормила меня за мою стипендию, но требовала, чтобы я приходил на обед вовремя. Для меня это было невиданным чудом и большой бедой: смотреть на часы в библиотеке или лаборатории я не умел. Ночью я долго лежал без сна рядом с храпящей старухой. Она поставила мне в углу раскладушку, антикварную вещь - высокую. тонкую, собиравшуюся хитрым образом из планок темного старого дерева, между планками натягивалась материя еще царских, я думаю, времен. В этом сооружении не было, по-моему, ни одной металлической детали, она колыхалась и скрипела. Я лежал как в люльке и вспоминал общежитие, Люду, Мартинсона, кафедру, где у меня был свой уютный уголок, свои ящики, в них хранились мои сокровища. Все это давно выброшено... Теперь я ждал. Вот мое главное занятие - ждать, ждать, когда, наконец, соберу все необходимое для работы.
Мне было тоскливо, скучно, я был в растерянности. У меня не было знакомых, кроме нескольких родственников, к которым я ходить не любил. Они бросались меня кормить, зная мое печальное положение, я же стеснялся этого. Мне присылали из Тарту 59 рублей, и то с опозданиями. Но все это меня не задевало бы, знай я, к чему приложить свои силы! Я усердно читал, вникал в свою задачу и с тревогой следил за тем, как мировая наука лихим галопом удаляется от меня. А я даже не начал!
Моя будущая жена приезжала несколько раз в Ленинград из Таллинна, по делам своей работы, лимонадного завода. Мы относились к друг другу с симпатией, но она меня не привлекала. У нас было о чем поговорить - общие воспоминания, знакомые... мы хорошо знали друг друга со школы. Так все и началось - от тоски, неуверенности в будущем, от безделья, скуки и, что важно, от обычного в моем возрасте необузданного желания. Я был неосторожен и был вынужден жениться. Ребенок не получился, но брак почему-то остался.
В этой истории я плыл по течению. Главным для меня все время оставалось то, что должно произойти в лаборатории. Поэтому я не видел никакой трагедии в том, что случилось, и легко сохранил неогорченное лицо. Я даже слегка порадовался новизне своего положения и простоте, с которой решались мои интимные проблемы. Мне было в сущности все равно, с кем жить. Я недавно пережил любовь, и разрыв. Но я не могу сказать, что вспоминал о Люде. Словно это все осталось за непроницаемой стеной, в другой жизни. Так уж я устроен. Я переживаю очень остро, бурно, сильно - и не могу вынести длительного переживания: что-то во мне "отключается", я забываю. Пережитое чувство как бы растворяется во мне, перестает существовать, но все изменяет - я становлюсь другим.
Мое отношение к жене было добрым, приятельским. К тому же я помнил, что поступил порядочно. Она осталась в Таллинне, и так мы жили все три года аспирантуры - наездами. Она делала попытки перебраться ко мне, но это было сложно: в город никого не прописывали, а к аспиранту в общежитие и подавно. Кто-то, как всегда, мог, но мы не обладали ни деньгами, ни разворотливостью. А я... вздыхал с облегчением каждый раз, когда ее очередная попытка проваливалась. Что будет через три года?.. Я не способен был всерьез думать об этом, никогда не был способен. В глубине я, конечно, надеялся, что это не навсегда и как-нибудь "рассосется"... как вдруг исчезает осадок, оставленный на ночь: придешь - и прозрачный раствор.... Я почти ко всему относился, как к временному - не мог представить, что вот так будет всегда, и ничего нового! Какая-то щелка всегда оставалась. Не мысль даже, а ощущение, что впереди обязательно что-то возникнет, какой-то неслыханный простор, и я вырвусь...
Я понял, что сделал что-то серьезное, когда из этой "возни" возник ребенок, болела жена, болела дочь... Все страдали. И я "искупал" свою вину много лет, поддерживая видимость нормальных отношений. Каким же мог быть мой брак при этом! Он был, именно таким, какого я заслуживал - убогим, кривобоким.
При всем этом я был способен к нормальным отношениям, ценил их в других, в книгах... Я получил довольно романтическое воспитание, мои родители искренно любили друг друга. После смерти отца личная жизнь матери, в ее 42 года, кончилась, она полностью посвятила себя нам. Я знал, что такое любовь, нежность - глубокие печальные чувства - все это у меня было в Тарту и оказалось начисто отрезано с отъездом. Два месяца, пока я сидел в больнице и отбояривался от армии, были страшными - все рвалось, а впереди неизвестность. Но потом я уехал и даже не вспоминал, и только через много лет встретил Люду, но ничего уже не вышло, ничего. Писать об этом нет необходимости. Из прошлого я ушел, наглухо захлопнув дверь, а будущее... Посмотрим, посмотрим... вот мое любимое словечко, об этом знал Саша, но его уже нет.
Таким был этот, Ленинградский, период моей жизни. Я человек периодов. Рядом с моими отчаянными усилиями места для личного просто не оставалось. Вернее, эти усилия и были моей личной жизнью, так я чувствовал тогда.
9
Я не выносил напора, наглости, убеждения силой, особенно, если чувствовал за собой вину - сдавался тут же. Я всегда думал о своей вине, о долге, о том, что обязан... Сочетание отцовской податливости и материнского воспитания - сам за все отвечай. Я знал, что был слаб, сошелся без чувства, оказался неосторожен, чего же ты хочешь?.. В быту я всегда уступал: меня легко было "прервать" одним властным словом - "значит, так... ", меня можно было переставлять по дому как мебель. Я никогда и не жил дома, домашнего уюта просто не понимал, в студенческом общежитии с недоумением смотрел на домашние тапочки своих товарищей по комнате. Они варили себе картошку!.. Я прибегал, валился, утром убегал... Но вернемся к Ленинграду.
Теперь у меня была женщина, какая-никакая, не все ли равно. Раз в месяц я ездил к ней, а потом и не вспоминал. Как выяснилось позже, я все эти три года мог бы обходиться без женщин, так пошла работа. Я засыпал на ходу, сидя в трамвае, просыпался на последней остановке от холода, долго шел ночью по лесистому пригороду к общежитию... Иногда я просыпался, смотрел кругом, и видел, как тихо, чудно... чувствовал, что все еще впереди... посмотрим, посмотрим... и снова дремал, спотыкаясь о корни чахлых сосен.
Я не понимал свою жену, что ей нужно было, как она могла жить со мной, почему жила... Особой любви ко мне она не испытывала, просто был муж, семья, и это было правильней, чем без всего. Ей казалось, что она знает меня. Она пренебрежительно относилась к моим "пробиркам". Я же до сих пор не могу понять, что люди находят в "практике" - в каких-то житейских делах, в производстве... Нужно? Это никогда не было для меня аргументом. Я никогда не знал, нужно то, что я делаю или не нужно, и это не смущало меня. И теперь не знаю, и меня удивляет, когда какие-то люди говорят, что мои картинки и рассказы им нужны. Что скрывать, мне это приятно, но непонятно.
Я бился за великие дела, а все остальное казалось мне своего рода "гарниром", переходным мостиком, разбавляющим раствором. Без вершин жизнь была бы черной дырой, из которой кое-как вылез и, после некоторого барахтанья, набирая скорость, катишься обратно... Жена говорила мне про хозяйственные дела, про счастье отдыха и комфорта, семейные радости, а я думал - зачем все это, если у меня не ладится опыт?..
И теперь я чувствую также, только не берусь никого осуждать, потому что своей жизнью не слишком умело распорядился. И мало, что понял в ней. Мое непонимание разного рода "мелочей" не исчезло, оно слилось с главным, огромным непониманием.
10
В тот период жизни во мне преобладала страсть к знанию, к ясности. Я не могу назвать это другим словом - именно страсть! Но что греха таить, было и простое цеплянье за жизнь - я чувствовал, что мне не на кого надеяться, и я должен выкарабкаться туда, где светло, безопасно, где можно без страха заниматься тем, чем хочешь. Ведь в сущности медицину мне пришлось преодолевать, перескакивать через нее, и никто мне не делал уступок и поблажек, наоборот, я вызывал у многих неодобрение и даже злость. И я не хотел, чтобы дальше было также, мне никогда не нравилось попадать "под огонь". Я хотел делать то, что нравится, и в то же время вести себя "как все" - никому не мешать, не досаждать своим поведением. Я был слабей матери, "разбавлен" отцом, и противодействие "всему миру" дорого мне стоило. У меня всегда был страх перед громким голосом, бравадой, бахвальством своим умом, успехами, необычным видом... Я добросовестно избегал всей этой чепухи, чтобы не попадаться... и все равно, конечно, попадался, потому что по существу никогда не уступал, и при этом не обладал ни гибкостью, ни дипломатическими способностями. Я был слишком увлечен своими игрушками, чтобы лавировать.
Со временем я понял, что затея безнадежна - никого все равно не проведешь, люди сразу чувствуют, что ты странен. Но нужно хотя бы стараться, не доводить дело до жесткого противостояния: поменьше говорить о себе и не общаться с чуждыми тебе людьми. Мне эти правила помогли... но во всем городе осталось два-три дома, куда мне приятно иногда зайти. Меня это мало беспокоит, но результат очевиден, за все приходится платить.
Иногда я думаю, что в каком-то "нормально-житейском" смысле был нежизнеспособным. Я ни с чем в сущности считаться не хотел, кроме своих страстей и увлечений. Нет, считался, но терпел, сжав зубы терпел. Я всегда знал свои долги, платил их исправно, но примириться со своей постоянной "задолженностью" никогда не мог, только и думал, как вырваться. Наконец, вырвался... и попал в другую жизнь, в которой свои трудности, страхи, препятствия, и тоже не могу назвать себя свободным. Но теперь во всем должен винить только себя, и это хорошо.
11
Я страстно хотел переделать себя, усовершенствовать, кем-то стать - и в то же время никогда не видел себя со стороны. В сущности я ничего не улучшал и не переделывал - для этого нужно знать себя. Я назначал себе цели - стать таким-то и таким-то... Наверное, если бы я поставил себе целью стать певцом, то не подумал бы испытать свой слух, и голос - я просто начал бы петь. Я не преувеличиваю, в сущности так я начал писать картинки. Я почти никогда не осуждал себя, ведь для этого тоже нужно хотя бы чуть-чуть понимать себя. Ошибки, неудачи на пути к цели казались мне естественными препятствиями, о которые я споткнулся. Я морщился, почесывал места ушибов... и продолжал стоять на своем.
Я не могу сказать, что был негармоничен, потому что действовал на редкость последовательно и упорно, но и гармоничной натурой не могу себя назвать. Во мне существовали противоречивые черты, но я подавлял в себе все, что не соответствовало моему главному желанию. И насилие над собой воспринимал с радостью, ограничивать себя ради цели любил, считал нормальным и делал это с удовольствием. Тогда я уважал себя! Я был гармоничен, как любой диктатор в своем правлении, пока оно успешно.
Мог ли я найти такую жизнь, в которой разные мои стороны существовали бы, не подавляя друг друга, не вытесняя, хотя бы на время?.. Не знаю. В каждый из периодов я считал, совершенно искренно, что теперь живу правильно, а раньше... Прошлое я осуждать не мог тоже - я его забывал. Оно настолько переставало меня интересовать, что и осуждать-то было нечего: другая жизнь!
12
Мое отчаянное желание уехать из Тарту в Ленинград можно рассматривать и как вынужденное. Пять лет тому назад я оттолкнулся от медицины, но все еще боялся, что борьба за существование вынудит меня вернуться к специальности, которая- таки значилась в моем дипломе - "врач-лаборант". И ведь такое случилось с Колей. Он сделал несколько слишком смелых шагов, и чем это кончилось?.. Я часто поступал довольно решительно, даже опрометчиво, но до своего предела, а дальше - ни-ни! Меня удерживал нерассуждающий страх. Так было с переходом на химический факультет: и думать не смей! Так было еще несколько раз. Страх неустойчивости, инстинктивный, почти подсознательный. Я говорил уже - чувствую, что теряю равновесие.
Значит, от медицины я сбежал в биохимию. Потом сбежал от армии и из Тарту сбежал в Ленинград?.. Нет, чересчур просто. Смерть Мартинсона сделала дальнейшую учебу в Тарту бессмысленной. Личной жизни у меня не стало. И науку я хотел другую, уже понял, что мы на задворках. Так что я не совсем сбежал, я ухватился за единственную возможность, которая казалась светом в окошке. Вот именно - свет впереди, так я воспринимал свою единственную возможность. У меня просто не было другой, равноценной этой, не из чего было и выбирать. У меня так часто получалось, что выбора просто нет. Или мне так казалось?. То ли я сам припирал себя к стенке, энергично отталкивая другие возможности, то ли путь, действительно, был всегда один?..
13
Я немного опасался ехать в Россию, где никогда не был раньше. Ведь я не просто сел на поезд и за одну ночь приехал в другой город. Я переехал в новую для меня страну.
Что мне дал этот переезд? Изменился масштаб моих представлений обо всем на свете. Я узнал значительно более крупных, интересных людей. Эстония страна с малоинтересной культурой, сравнительно молодой и еще неразвитой, склонной к подражанию. Россия велика и открыта, этому способствует русский характер и весь стиль жизни. Здесь есть, чему поучиться. Вспоминаю, как старший брат говорил мне про эстонцев - " у них есть, чему поучиться", противопоставляя их русским. Учиться можно у всех, но... Что было бы со мной в Эстонии - не знаю. Может, я навсегда бы завяз в провинциальной науке, как один из моих приятелей, или стал бы администратором, как другой? Мне ясно только, что в России все во мне происходило быстрей и активней, чем было бы в Прибалтике.
Я с такой силой и быстротой "вовлекся" в науку... что вылетел из нее, как пробка, через двадцать лет. В Эстонии я бы не успел добраться ни до своих картин, ни до книг. Скорей всего, их просто не было бы. Но можно посмотреть на вещи и по-другому: я с такой бездумной легкостью, с таким увлечением взялся за науку, даже не подумав, подходит ли она мне... что потребовалось двадцать лет блужданий, прежде чем я что-то понял. Но, может, мне нужен был именно такой путь "созревания"? Или неважно, где я "гулял" бы эти двадцать лет, постепенно созревая для своего следующего поворота?
14
Что изменилось во мне после Ленинграда? Я теперь чувствовал себя ученым. Я с большой силой и настойчивостью вовлек себя в это дело, поверил в него, полюбил - конечно! и заставил поверить в себя других. Я гордился своей работой, хотя и знал, что она не лучшее мировое достижение. Одно не мешало другому: я верил, что это только начало. Я сумел все это сделать сам! Только я знал, как это мне далось.
Поездки на мясокомбинат за "сырьем". Мороз, вечер, еду обратно в ледяном трамвае, ведро с печенью со мной. Целый день унизительных хождений, просьб, блужданий по "инстанциям"... Я счастлив, что холодно, и печень доедет целехонькая, и не думаю о своих руках и ногах. Я не ел с утра, и должен, приехав, тут же начать выделение фермента, а это значит - ночь в Институте. Ничто меня не останавливало, ни закрытые двери, ни постоянное напряжение.
Ира Болотина не пускает меня на прибор, потому что я не включил ее в свою статью. Здоровая сытая бабища лет тридцати пяти. Она приезжает на работу к восьми, включает прибор и уходит болтать к подруге. Я прихожу и ничего не могу сделать. Ехать на работу мне два часа. Тогда я встаю в пять, приезжаю раньше ее и сажусь за работу. И так месяцами. Она бесится, но ничего поделать не может. Но если я отойду, она тут же займет мое место...
Иду за деньгами - их нет, нет, нет... Реактивов нет, нет, нет... Ничего нет, людей нет, советчиков уйма и все ничего не понимают! Наука уходит, а я трясу своими лохмотьями далеко позади! И так все три года. Конечно, любил то, что получилось, гордился, оправдывал как только мог, прощал все слабости, видел только сильные стороны, достижения... как всегда это у меня, во всех делах. Я все знал о своей работе - и прощал. Какое-то время, конечно. Это как любовь к своему ребенку. Конечно, я догадывался, что не проявил большой глубины, не сумел ничего крупного придумать. Но не это самое печальное, как я сейчас понимаю. Я так и не понял, что могу сам в науке! Ни тогда, ни после - все эти двадцать с лишним лет! А потом это потеряло актуальность - пропал интерес. Но досада осталась. Как тот столбик в детстве, через который побоялся перепрыгнуть.
Это теперь я знаю, а тогда?.. Смутное недовольство и острая злоба на мелкие ежедневные препятствия. Никаких, конечно, обобщений. А кивать на обстоятельства я никогда не любил.
Я продвинулся дальше в область, в которой чувствовал себя напряженно. Усовершенствовать свои знания было сложно, при том темпе работы, который я задал себе. Как я ни уверял себя, что "закапывание" в основы мало поможет, спокойней мне не становилось. Моя "фундаментальность" спорила с моим любопытством, стремлением крутиться вокруг своих "молекулок" целыми днями.
Итак, я стал ученым, утвердился в своей страсти к науке, чувствовал себя победителем. Благодаря Ленинграду и М. В., увидел совсем другой масштаб в науке, да и в людях, в жизни. И сделал большую глупость, женившись.
15
Бывает, проживешь где-то неделю и уже считаешь это место своим. В Ленинграде я остался чужим. Этот холодный ровный, продуваемый всеми ветрами город я не любил. После уютного маленького городка он был для меня страшен и нелюдим. Я часто по воскресным дням бродил по улицам, смотрел на лица, на дома... И не понимал, как здесь можно жить, да еще и любить - эту ледяную грязную воду, парадность улиц и убожество, черноту дворов, огромные коммуналки, разбитые ступени, грохочущие трамваи с широкими, как ворота, дверями...
Я не видел ничего больше, потому что только работал, а в остальное время восстанавливал силы. Может, не так примитивно все было, но я ничего не помню о своих ленинградских знакомых - их почти не было. Я жил как во сне, без воздуха, тепла, общения. Меня угнетали библиотеки, своей огромностью, холодом, сложностью каталогов... Я выписывал книги, множество журналов и все должен был прочитать. Я читал много, но больше просматривал, плохо понимая. С детства привычка: если не понимаю, то вместо того, чтобы остановиться, разобраться или вовсе отложить, какой-то бес тянет меня дальше, и я выуживаю крохи из многих страниц, голова пухнет, трачу время... Потом я обнаружил, что, как во всем плохом, в этом есть капля хорошего: многократно читая одно и то же, постепенно выуживая одну деталь за другой, я многое запомнил и понял. Этот метод противоположен вдумчивому закапыванию в справочники и словари и, наверное, хуже его, как и многое, что я придумал для себя. Мне нужна была хотя бы иллюзия продвижения, и хотелось увидеть свое дело целиком, сразу, пусть поверхностно. Если я не вижу все дело сразу, то не вижу ничего.
Я нашел учителя? В каком-то ограниченном смысле - да. Но это не был тот идеал ученого и человека, каким казался мне Мартинсон. Наверное, я стал старше, больше видел и уже никому так не доверял. М. В. не был для меня ни идеалом, ни даже образцом для подражания. И в моем деле ничего не понимал. Но он был светлой личностью и скрашивал мою довольно суровую жизнь. Благодаря ему я увидел, что можно наукой заниматься совсем не так, как пытаюсь я. Я не раз говорил ему о своих пробелах в образовании. Он задумывался, потом смеялся - "знаете, сколько лет я все собираюсь постичь... " и называл какую-нибудь новую область. И это не особенно угнетало его, он писал поверхностные статьи о связи физики и биологии, потом огромные тома, сплошная эклектика. Другой человек. Но вспоминаю его с благодарностью: если бы не он, сидел бы я в своем Тарту и был бы там "нашим крупным ученым". А скорей всего, они бы меня заклевали, и я читал бы лекции, лысый, старый, со своей толстой первой женой. Что за глупости лезут в голову!
16
Я почти ничего не пишу о науке, о ПРОЦЕССЕ - работе, людях, с которыми виделся каждый день, разговаривал, смеялся, они мне помогали... О своих радостях, победах... Ничего! Может, когда-нибудь, в другом месте, но вряд ли. Не вспоминается. Никогда не вспоминаю этого, что поделаешь. Странно, это было важно для меня тогда, значительно, ведь я жил этим. Много лет именно это - работа и люди, удерживали меня в науке.
Это-то мне ясно, мне другое не ясно - почему я ушел. Ведь не потому, что любил, а потому что НЕ ЛЮБИЛ. Что же я не любил, что отталкивало меня? Об этом я стараюсь писать, а не "дать верную картину" - и то и се, и третье, и десятое... Никакой "картины жизни" я давать не собираюсь. Я говорю с собой. Этот текст - МОНОЛОГ, то есть, голос в тишине, вот что такое - "монолог". Голос о том, что для меня важно. Здесь не может быть больших художеств, вся суть только в голосе. Это моя речь, тот "след на стекле", о котором говорил Мандельштам. Этот след - жизнь, как я ее чувствую сейчас. Я смотрю сверху, из конца. Я ушел из науки, а не остался, вот в чем вопрос. Если бы остался, была бы идиллия и мемуары. Если бы просто жил и так и сяк, то были бы "итоги", как у умного холодного Моэма. У меня - "монолог".
17
Итак, никаких сомнений в своем "предназначении" у меня после Ленинграда не было. Несмотря на большие сложности. А, может, даже благодаря им - ведь мне легче было гордиться тем, что я сумел. Будь у меня идеальные условия, я бы, может, скорей понял, что не гожусь для науки. Но это уже область, которой я стараюсь не касаться: я не знаю, что "было бы"... И все-таки, смутное ощущение того, что не все идет "как надо", у меня было. Иногда возникало. Я по-другому себе представлял путь. Я не был ошарашен трудностями, борьбой, я был озадачен мелкостью борьбы, ее приземленностью. Не подозревал даже, что она будет происходить где-то на земле, иногда в грязи. Я-то думал о небесах, о чем-то совершенно оторванном от жизни. А здесь я порой чувствовал, что бьюсь как муха в глицерине.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ, или ПУЩИНО
1
Я закончил работу, и возникла возможность выбора: вернуться в Тарту или перебраться в Пущино. Я поехал в Тарту, чтобы все увидеть, и решить. Я не умею собирать аргументы и сознательно рассчитывать будущее. Мне нужно увидеть картину жизни, почувствовать ее дух, ритм... тишину, свет, тепло, холод, которые ожидают меня. То, что я увидел, о многом напомнило, но будущего здесь не было. Я не мог его представить здесь. Ощущение замкнутого пространства и скуки. В России мне все было ближе и интересней: образ жизни, язык, мысли, открытость, перспективы... В Эстонии все уже казалось чужим. Разъехались знакомые и приятели, студенческая жизнь катилась мимо меня. Симпатичный городишко, тихий, чистый... деревья, те же скамейки. Здесь мы гуляли, вот здесь сидели... Смутная тоска. Возникла и прошла.
Может, я бы и согласился на место лаборанта, и жить, снимая квартиру, как они любезно обещали мне, если бы не это ощущение беспросветной скуки.
Нет, выбора я не видел. Слишком неравными казались возможности открывшихся передо мной дорог. Хотя многие потом удивлялись, как это я не вернулся в тихую сытую Эстонию, и мои объяснения казались им непонятными. Но меня не привлекала сытая удобная жизнь и вообще все обычное.
Я поступил решительно, но не очень разумно: ни разу не был в Пущино, ничего не знал об Институте. Моя решительность часто от нежелания смотреть в будущее трезвыми глазами. Я живу, как играю в шашки - смотрю вперед не больше, чем на два хода, а свое положение не оцениваю, а словно ощущаю всем телом, как равновесие или неуверенность, напряжение или покой...
2
От Пущино я ждал многого. Я знал, что карьеру не сделаю, но и не хотел этого. Мне нравилось работать самому, все делать своими руками, а не руководить. Я был готов работать днями и ночами. Мне ничего не нужно было, кроме простой еды и крыши над головой. И чтобы меня оставили в покое. Тогда я буду всласть с утра до вечера задавать свои вопросы и ждать ответы, а остальное как-нибудь пристроится.
Что касается вопросов и ответов. Трудно задать такой четкий вопрос "почему?", на который был бы ответ - "а вот потому, и потому"... одна - две вразумительных причины. Чаще спрашивают "а что, если вот так?.. " - и получают ответ - "тогда так, и эдак, и вот так... " и конца нет причинам, а главной не видно. Иногда можно угадать, ткнув пальцем в небо: получаешь град ответов, значит, оказался в центре чего-то нового, только успевай поворачиваться. Но это не чаще, чем крупный выигрыш в лотерее, гораздо реже! Обычно в ответ на "что если?.. " получаешь нечто невнятное или крутишься в кругу давно известных истин.
Несмотря на всю мою непрактичность, я предвидел, что будет тяжело. На М. В. надежды не было, он переезжал в Москву и был занят своими делами. Передо мной маячил знакомый ужас - опять "с нуля"! А время? время стремительно убегает! Но все равно лучше, чем возвращаться в Тарту. Рядом будет Москва, это Россия, которую я полюбил, хотя и возмущался ею каждый день.
3
Со своей диссертацией, переездом и прочими делами я потерял много времени, а, приехав, обнаружил не просто голое место, как было в Ленинграде, а вообще отсутствие места: еще целый год лаборатории просто не было. Я сидел в библиотеке и бесился, наблюдая за тем, как меня все больше обгоняют и удаляются... Наконец, мне дали пустую комнату, и все началось сначала. Я бегу по лестнице - вверх, вниз... Там дают, здесь обещали... Раскланиваюсь, улыбаюсь, всюду успеваю. Конечно, мне достаются только мелочи или самое плохое и дешевое, но все же кучи в комнате растут.
Я уже знал, что с трудом терплю жизнь учреждения, даже института - месткомы, профкомы и парткомы, колхозы и совхозы, неряхи-уборщицы и обманщицы-лаборантки, чванные заместители и надменные секретарши... Здесь к тому же на всем лежал плотный слой провинциальности - город сначала поглотил окружающие его деревни, высосал из них трудоспособное население, а потом деревенские отношения стали брать свое.
Впрочем, городка я почти не видел. Строится что-то вокруг институтов. Кругом поля и лес, но туда я ходил редко. Иногда приходилось - с приятелем, который любил гулять по лесам. Я откровенно скучал, глядя на подмосковные красоты. Еврейский городской человек - я не видел ни природы, ни животных, а люди меня интересовали постольку-поскольку были нужны. За исключением нескольких, интересных и приятных, но времени на общение с ними не хватало. Все свои чувства я вложил в две несчастные комнаты, которые должны были, наконец, приобрести рабочий вид! Вокруг директора, Г. Ф., хитрого академика-интригана, крутились свои люди, улавливающие крохи с "барского стола", угождавшие, приятные ему, знакомые, ученики... М. В. он не любил и опасался, как возможного конкурента, и учеников его, естественно, не любил тоже.
4
Приехала моя жена и сильно осложнила мне жизнь. Ей, конечно, не понравилось, что мы живем в маленькой комнатке в коммуналке. Она постоянно толкала меня жаловаться, просить, и эти хлопоты добавились к моим бесконечным хождениям с протянутой рукой по институтским коридорам... Когда деньги могли пропасть, в конце квартала или года, их давали мне. Я бегал по Москве, пытаясь раздобыть хоть что-то стоящее, но обычно мне доставалась только рухлядь. Современное импортное оборудование, которое иногда появлялось в Институте, распределялось между "своими". В таком же, как я, нищенском положении мучилось большинство. М. В. не любил связываться с негодяями, а без них приобрести что-то путное было невозможно. Я мог его понять, но это не облегчало моего положения. У него в Москве была своя лаборатория, у нас он был совместителем. Ему дали большую двухкомнатную квартиру. Он приезжал к нам в основном отдохнуть и отвлечься от Москвы. Иногда я думал, глядя на него - "я бы так не мог... Ведь он видит, как я бьюсь!" У него всегда был безмятежный вид, он умно рассуждал о высоких материях, потом обедал в ресторане и уезжал на своей машине в Москву. А я оставался - в шестиметровой комнатке с беременной злой женой, в пустой лаборатории, с неясным будущим - я все больше отставал от науки, бесился из-за этого, но ничего поделать не мог.
Конечно, было не совсем так безрадостно. Я встретил здесь нескольких умных и знающих людей. Они поразили меня нестандартными мыслями. Рядом с ними я чувствовал, насколько узок и твердолоб. Основная же масса сотрудников состояла из недоучек и неудачников, которые не сумели "зацепиться" в Москве. Были здесь и откровенные мошенники, интриганы, люди, для которых этот городишко был временным трамплином наверх, наука их не интересовала.
Как бы то ни было, такого разнообразия лиц, судеб я раньше никогда не встречал. Мне было интересно. Я радовался своим мелким удачам и приобретениям, копался в рухляди, в старых приборах, которые уже полюбил. Кучи всякой всячины на столах и полу росли. Пусть не самое лучшее, но что-то я получил, и вот-вот начну работу!..
Но я так и не научился иметь дело с людьми "нужными", заинтересовывать своей работой власть имущих и влиятельных. Ждать, просить и "дружить" для дела я не умел. Так и не привык. Все во мне восставало против деланной любезности, расчетливых улыбок. Я это презирал и смотрел свысока на тех, кто отдавал силы и время таким ничтожным занятиям... а потом с изумлением наблюдал, как к этим ничтожествам устремляются деньги, приборы, люди... И все равно я считал себя выше и благородней, и не мог опускаться до такой мелкой игры: я занимался наукой, а истина должна была, по моим представлениям, сама пробить себе дорогу. В том числе и та истина, что я делаю дело, а эти, карьеристы и мерзавцы, - чепуху.
Как я теперь понимаю, они производили мусор, загрязняющий науку, а мы, честные и нищие, - то, что называется второй сорт, за редкими исключениями, конечно. Одни строили себе жизнь при помощи науки, другие тратили свою жизнь ради той же науки. И те и другие, в огромном большинстве своем, не оставили в ней следа. Кто-то удобно жил, вкусно ел и ездил по заграницам, а кто-то удовлетворял свое любопытство, получал удовольствие от интеллектуальной игры. Это полюса, между которыми разнообразие жизней. Но я тогда видел только полюса.
Я так и не полюбил научную среду, не самую худшую, не сумел сойтись с людьми, среди которых были неплохие и неглупые, может, только слегка однобокие, скучноватые?.. Но я-то чем был лучше их!.. Сейчас, после многих лет другой жизни, более естественной для меня, я понял, что не полюбил бы любую среду, любой круг людей - с общими интересами, привычными шуточками, жаргончиком, излюбленными темами, сплетнями, даже характерными интонациями... Все, в чем мой шеф с удовольствием купался. " Я человек общественный" - он говорил. А я одиночка, и всегда стараюсь обращаться к отдельному человеку, хочу видеть его собственное лицо.
5
Так начался новый период моей жизни, он продолжался пять лет. Это были тяжелые годы. В Тарту я много работал, учился одновременно медицине, биохимии, химии и многому еще, но не чувствовал такой тяжести. Я все-таки "катился по рельсам" - у меня был план занятий и тот, главный план, который я составлял себе сам. Мой быт был стандартным бытом нищего студента. Выбрав биохимию, я надолго перестал беспокоиться, отложил на будущее ответственность за свою жизнь. Я был в восторге от науки, полностью поглощен... и ни за что не отвечал. Неудачи не казались трагедией: ведь я только учился, постигал методы, пробовал силы.
В Л-де я уже мучительно боролся за место в науке, и в жизни, что было для меня одним и тем же. Я должен был защитить диссертацию, чтобы стать самостоятельным, доказать свое право на профессию. В Пущино, казалось, стало проще - я защитил, получил место для работы и возможность делать то, что считаю самым интересным. Никто мне не помогал, но и не запрещал. И это уже было хорошо. Но я потерял время - переезд, начало на пустом месте - два года! Я приобрел старье, и много лет пытался компенсировать это отчаянными усилиями. Условия сковывали меня, не позволяли свободно выбрать дальнейший путь. Я вынужден был остаться со своими ферментами, хотя меня подбивали перейти "на мембраны", в область, где шло бурное развитие. Конечно, не только нищета остановила меня. Сместиться в сторону клеток?.. Я считал это отступлением, почти поражением: с такими трудами проник в молекулярную науку, а теперь займусь какой-то "зоологией"!.. К тому же меня безумно раздражала погоня за последними достижениями. Некоторые с утра пораньше бежали в Институт, чтобы первыми схватить новый журнал. Это было не только противно, но и смешно, потому что лучшие журналы мы получали с чудовищными задержками. Я уж не говорю о том, что написанное в журналах напоминает прошлогодний снег.
Я остался в области, где уже был специалистом и сразу мог делать профессиональные работы, полезные, скажем так. Как я теперь понимаю, выбор в пользу мембран по крупному счету ничего бы не изменил, наше отставание было тотальным и непреодолимым по многим причинам. Но я тогда об этом не думал. Да и не решал я в сущности ничего! Все произошло как-то постепенно, почти незаметно: мои колебания - "мембраны? - не мембраны?.. " - сами прошли, как только появились интересные результаты. Я просто забыл о сомнениях и остался со своими старыми проблемами.
Как я относился к отставанию от передовой науки? Я всегда надеялся, что прорвусь. Считал, что если вокруг себя вижу хотя бы одного человека, выросшего до мирового уровня, то значит это возможно и для меня. Я видел двух-трех таких людей и был уверен, что главные причины отставания только во мне. Значит, я работаю недостаточно хорошо. Такая точка зрения и сейчас мне гораздо симпатичней, чем постоянные кивки на "условия". Многие слишком охотно объясняют свои неудачи внешними причинами. Условия ставят нам планку, через которую прыгаем, она может быть выше или ниже, что из этого? Я с самого начала, со своего напряженного и нервного еврейского детства знал, что должен уметь прыгать выше других, вот и все. Я не знаю, чего бы достиг, будь у меня идеальные условия работы. Скорей всего, все равно ничего серьезного не сделал бы. Выдающихся способностей у меня не было, да и слишком многое во мне было против науки. Но об этом позже.
Через год я начал получать результаты, по здешним меркам неплохие. По большому счету они интереса не представляли. Я все время отставал, на год-два, но всегда надеялся на завтрашний день.
6
На эти первые пять-шесть лет наложилось многое. Сначала продолжительная болезнь жены, никак не могущей родить ребенка, потом рождение дочери и ее постоянные болезни, нищета, плохая квартира... Странно, что я ничего не вспоминаю о самой науке, о том, что происходило каждый день, с утра до вечера, и полностью занимало мое внимание. Я начинаю уговаривать себя, что было много хорошего, интересного, прилагаю усилия - и, действительно, вспоминается - было... Но само никогда не приходит, не всплывает, наоборот, словно какая-то завеса между мной и этими годами. Как только я ушел, вся наука словно выскочила из меня... как пробка из бутылки с шампанским! С тех пор я не прочел ни одной статьи, даже не поинтересовался, что происходит в области, в которой задавал столько вопросов и даже иногда получал ответы. Если бы я писал о "научных буднях", то постарался бы вспомнить. Но я пишу не о науке, а о себе, это совсем другое. Я любил науку, как СВОЕ занятие, а потом разлюбил себя, занимающегося наукой. Мне ничего не оставалось, как уйти, все забыть и найти другое дело, в котором я снова был бы интересен себе. Поэтому не помню, оттого и завеса, и я не могу выдавливать из себя воспоминания. Да и смысла не вижу. И передо мной всплывают совсем другие картины.
Подвал в больнице, здесь мы ежедневно встречаемся с женой. Она плачет, я ее утешаю, вытаскиваю баночки с едой, которую приготовил для нее. Сам я еще не ел, только прибежал с работы и после больницы бегу обратно в институт.
Бараньи скелеты, их в народе называли "арматурой" - слегка провяленные грудные клетки. Я тащу скелет домой, рядом тащит такую же скелетину пьяненький мужичонка. Нести неудобно, он раздвигает ребра и втискивается в грудную клетку. Подмигивает мне, и мы бредем в белом колючем от мороза пространстве... Из скелетов варили бульон, приправляли крупой, и было вкусно.
Привозим из больницы ребенка, разворачиваем тряпки. Я вижу - скелетик, сучит ножками... Ночью каким-то чудом выпадает из корзинки. Наш ужас... Врач смотрит на существо, держащееся за стул. Девочке два года, она еле стоит. "Надо надеяться... " Квартира на первом этаже, здесь почти не топят. Пол ледяной, ребенок ползает по нему, снова ужас...
Я жду жену. Она работает утром, я по вечерам, ребенка оставить не с кем. Я в ужасе и бешенстве - это мое обычное состояние. Кормлю дочь с ложечки кашей, она отворачивается от еды. Мой страх - девочка худа, бледна и не ест ничего! Прибегает в мыле с работы жена. Я в отчаянии и бешенство убегаю. Навстречу мне люди возвращаются с работы домой, а я только бегу туда! Что я там смогу сделать- устал, раздражен... Работаю, сколько хватает сил и внимания, потом ложусь на сдвинутые стулья и засыпаю. Ночью просыпаюсь оттого, что стулья разъезжаются. Холодно. Но здесь мне хорошо и спокойно.
Снова дома. Тот же ледяной пол, залит вонючей жидкостью. Она выливается из унитаза. Первый этаж и канализация то и дело засоряется. Мне уже смешно...
Ночь, кресло. Я сплю сидя, неловко вывернув голову, на коленях учебник математики Смирнова. Пытаюсь поступить в МГУ заочно. "Ты идешь спать?" Жена стоит надо мной - толстая, рыжая... Мне еще столько прочитать! Я знаю, что через пять минут снова засну, но бешенство не дает мне поступить разумно... и спать рядом с ней не хочется.
Меня срезают на экзамене по математике - лихо, нагло. Задают три задачи, одну за другой и требуют моментального решения. Мне не дали ни минуты! Молчание, и тут же предлагают следующую задачу, следующую... Я редко верил в предвзятое отношение ко мне. На этот раз сомнений нет - меня провалили. Сильный математик решает потом две из трех задач минут за пять-шесть, а третью - за десять минут. Это провал моих попыток получить систематическое образование по физике и математике. Нужно ли оно было мне? Как я теперь понимаю, нет. Об этом я еще скажу дальше. Но тогда мне казалось, будто стою на тонком слое почвы, под которым пустота. Меня постоянно мучило мое дилетантство. Я страдал оттого, что работал без "запаса прочности", так мне казалось. Неблагополучие, которое я чувствовал, лежало, конечно, глубже недостатков образования. Но тогда я этого не понимал.
Пошли работы, и результаты на несколько лет заслонили мои сомнения.
7
В эти же годы обострились мои отношения с властью. Я ненавидел и боялся, самое губительное сочетание, скрытое от посторонних глаз бешенство. Оно временами прорывалось в моих словах. Каждый раз я судорожно вспоминал потом, что сказал, кто при этом был... Моих знакомых преследовали "за литературу", одних посадили, других "лечили". Меня таскали в Бутырскую тюрьму на очные ставки, угрожали... потом я многие годы считался "подозрительным". Я боялся тюрьмы, психушки, и чувствовал, что страх унижает меня. С детства боялся врачей, которые скажут - "надо лежать", и будешь лежать месяцами... или признают - годен, и пойдешь маршировать... Теперь я боялся сильней: этим ничего не стоит смять человека как бумажку. Помню следователя с "гусиной" фамилией, он постоянно улыбался, и угрожал - то найденным у моего сотрудника спиртом, то книгами, которые я брал читать и давал другим. "Ведь давали?.. " Он смотрел на меня выжидающе и равнодушно. Потом я узнал, что это была формальность: они давно решили, что сделать с человеком, который ждал своей участи. Они играли людьми, и я ненавидел их.
При этом я упорно и много работал и сделал несколько неплохих статей. Не "первый сорт", но вполне разумных.
8
В то же время погиб Коля Г., человек, с которым мы начинали строить лабораторию. Я знал его еще в Таллинне, со школы. Он был на несколько классов моложе, шел за мной, но поступал смелей и решительней. Он с размахом, с дальновидностью обращался со своей жизнью: перешел на химию, когда понял, что медицина ему мешает, а потом вернулся-таки к биохимии, как задумал вначале. Я помог ему устроиться в Пущино. Нам приходилось тяжело. Один случай помню. Мне удалось выпросить пять тысяч. Конец года, деньги все равно пропадали, и их дали мне. Магазины в эти дни как правило пусты. Но один прибор я все-таки углядел. Плохой, я видел это, но вернуть деньги был не в силах. Может, на что-нибудь сгодится?.. В таких случаях у меня сразу возникали планы, самые нереальные - как использовать, приспособить...
Стоял мороз, воздух колюч, ветер обжигал лицо и руки. Мы ездили целый день, и уже в сумерках добрались до склада, на заставленной глухими заборами окраине Москвы. Огромный ящик, внутри на пружинах покачивается второй. Тогда не экономили дерево, и это, похоже, был дуб: помню, он был красив странной, никому не нужной красотой. Все это дерево потом сжигали на институтском дворе - стоял завхоз с тетрадкой и следил, чтобы никто не выхватил из кучи что-нибудь для личных нужд.
Как мы дотащили его, волоком по черному от копоти снегу, не помню, только мы были мокрые на пронизывающем ветру. Теперь предстояло взвалить это чудище на машину. И тут Коля... он стал кричать, что это безумие, так работать нельзя... То, что он кричал, казалось мне странным. Я не видел другого выхода. А если его нет, то я борюсь, пока стою на ногах. Так меня воспитали, что поделаешь. Так поступала моя мать, я это видел с детских лет... Я старался объяснить ему, что отступить невозможно, но он, кажется, не понял. К счастью, помог шофер, и мы довезли прибор. Он сгорел у нас после первого же опыта, оказался не способным выполнять работу, для которой был создан.
Коля вернулся в Тарту. Россия возмущала его. Он занялся социальной психологией, которую только-только разрешили, и многие ринулись в новую область. Это было интересное дело, но слишком уж близкое к вопросам, которые тревожат власть. Поэтому здесь не могло быть никакой честности, не могло быть, и все. В других странах, возможно, не так, но здесь так было всегда, и будет, наверное, еще долго. Я говорил это Коле, он только усмехался и отмахивался. Я думаю, он мог бы стать крупным политиком - образованный, умный, с сильным характером, он любил убеждать людей, и наука была тесна для него.
Через несколько лет их лабораторию разогнали, а он оказался в маленьком эстонском городишке, в больнице, лаборантом в клинической лаборатории. Могу представить себе его бешенство и отчаяние, когда развалилась с таким размахом строившаяся жизнь. Вижу его комнату в деревянном домишке, за окном улица, по которой за день проедет несколько грузовиков из соседнего совхоза на рынок... собака у дома напротив, скучает на жухлой траве, фонарь качается на ветру в черные осенние вечера... Я хорошо все это вижу, потому что учился в таком же городишке, жил на такой улице и вечерами смотрел в такое же окно...
Он выпил бутылку вина, проглотил сотню таблеток снотворного и лег спать.
При его жизни я завидовал ему, считая, что не могу так, как он, решительно и крупно поступать. Потом оказалось, что могу, только у меня это происходит по-иному. Коля все заранее вычислял, я же должен прочувствовать. Мои решения приходят более долгим сложным путем. Смотреть далеко вперед всегда казалось мне бесполезным. Жизнь буквально набита случайностями, это как ветер, сметающий наши бумажки с планами. И я никогда не знаю, как поступлю... пока кто-то не скажет мне твердо на ухо - "вот так!. " А Коля до конца поступал логично и последовательно: понял, что программа его провалилась, и принял решение. Я этого не понимаю. Вдруг что-то возьмет да и выскочит из-за угла...
9
Через несколько лет я почувствовал, что нахожусь в тупике. Это было непонятное, неразумное чувство. Мое положение улучшилось: мне стали больше платить, ребенок не болел так часто, как раньше, мы получили новую квартиру, большую, теплую и светлую. И главное, у меня шли работы, неплохие по нашим масштабам. Но вот возникло такое ощущение - своего состояния, положения в том пространстве, в которое я попал. Положение казалось неважным. Какие были основания?
Обстановка в стране становилась все тревожней, начались хмурые 70-ые годы. На меня смотрели с недоверием - мои приятели были диссидентами. За границу не пускали - никуда! не повышали в должности, не давали ни денег, ни оборудования.
Почему я не уехал? Ведь несколько раз был близок к этому решению, и возможность была. Наверное, сказалось мое недоверие к тому, что изменив условия жизни, я добьюсь какого-то перелома в судьбе. Я всегда презирал достаток, вещи, комфорт, таким было мое воспитание, и за границей мало что прельщало меня. У меня не было таких интересов в жизни, ради которых стоило бы уехать. Что же касается науки... Я уже знал, что там тоже много рутины и серости, и только очень немногие лаборатории на высоте. Попасть туда у меня шансов почти не было, для аспиранта я был уже стар и, главное, привык распоряжаться собой, никому не подчиняться, делать то, что интересно мне, а не руководителю. Я знал, что там придется из кожи лезть, чтобы "завоевать позиции", кому-то понравиться, думать о деньгах, браться за любую работу... Я предпочитал быть нищим, но поменьше думать о вещах, которые считал скучными и даже низменными, что скрывать. Несмотря на все ограничения из-за нашей нищеты, я очень дорожил своей свободой - она давала мне главное - настроение работать, удовольствие от своих попыток. Я почему-то всегда верил, что и здесь смогу что-то сделать. Может, это и было неразумно, но вот не хотелось ехать, и все.
Мрачных прогнозов относительно будущего России хватало с лихвой, но я ни в какие предсказания не верил. Порассуждать о том, "что будет", любил, но у меня виды на будущее зависели от настроения - сегодня я думал так, завтра иначе... Я не чувствовал реальности будущего - никогда, и жил сегодняшним днем. Завтра?.. как-нибудь... там посмотрим...
Радости воссоединения со своей нацией всегда были мне чужды. Меня не привлекало, что я буду "среди своих". Я не считал, что национальность важна, и всегда хотел видеть перед собой только человека. Мое еврейство мало занимало меня. Подробней писать об этом нет смысла. Я был оторван не только от нации, но и от родительского дома - уехал в 16 лет, и это никогда меня не тяготило. Везде я находил двух-трех людей, с которыми было хорошо и интересно, и довольствовался этим. Когда становилось тяжело и страшно жить, а так бывало, я мечтал не о близости к людям, не о понимании, а о доброжелательном равнодушии европейских улиц... но ничего не сделал, чтобы оказаться на них.
10
Нищета нашей науки, конечно, усиливала это ощущение тупика, о котором я начал говорить. Мне часто приходилось довольствоваться узкими вопросами, отдельными аспектами проблемы, мои скудные возможности вступали в противоречие с представлениями, что и как следовало делать. Несколько раз я натыкался на важные проблемы, ставил неплохие задачи, но меня тут же обгоняли, едва я успевал приступить к делу. Я бегал в поисках ничтожных реактивов, спорил с лаборанткой и кладовщиком, отбивался от парторгов, от следователей с их улыбочками...
И спрашиваю себя - неужели все так и было? Действительно, да... но было много и хорошего, порой было весело, рядом были люди, которые в таком же положении ухитрялись делать что-то умное, интересное, даже значительное. И потому я преодолевал свои страхи и трудности и постоянно надеялся, что "все будет хорошо". Не верил в свою обреченность. "Только бы работа шла побыстрей, получше!" Я не желал вникать в суть своих сложностей - внутренних, а внешние презирал. Старался презирать, так будет точней.
Из-за нищеты я вынужден был стать мастером на все руки - и химиком, и биологом, и физиком-спектроскопистом. Сказывалась оторванность от мировой науки - трудно было с кем-то связаться, кооперироваться и даже спросить совета, который бывал так нужен. По общим вопросам - пожалуйста, много умных и знающих, но когда речь заходила о конкретных вещах, оказывалось, что большинство бьется точно так же.
Я уже говорил, что не чувствовал "запаса прочности", считал, что будь у меня глубокие физические знания, и математические, я бы продвинулся дальше. Теперь мне кажется, что самое лучшее знание физических основ вряд ли помогло мне. Вся эта "тяжелая артиллерия" была малоприменима к таким сложным молекулам и процессам, которыми я занимался. Так что ощущение "скользкого льда" было преувеличенным. Но были и реальные основания для неуверенности. Довольно глубоко зная экспериментальную и теоретическую биохимию, медицинскую химию, я оставался дилетантом в физико-химии, спектроскопии, молекулярной физике, с которыми приходилось ежедневно сталкиваться. Я много читал и знал, но у меня не было уверенности профессионала, для которого характерно знание границ своей науки: в своих пределах он чувствует себя уверенно. Что с того, что он, химик, поверхностно понимает устройство молекул, с которыми всю жизнь имеет дело. Это уже область физика-молекулярщика или квантовой науки. Дилетант, самоучка этих границ не чувствует, ему не читали курсы лекций, и он от одного уровня понимания переходит к следующему, не подозревая, что нарушил границы наук. Вроде бы здорово - он старается идти за пониманием все глубже... и натыкается на нехватку знаний, на пробелы в образовании. Тогда ему гораздо трудней, чем профессионалу, избавиться от чувства своей неполноценности... Довольно глубоко понимая, что делаю, я чувствовал себя неуютно - незащищенным перед громадой наук, которые были мне нужны. Я слишком далеко ушел от своей твердой почвы.
То чувство тупика, о котором я говорю, конечно, связано и с недостатками моего образования, и с нищетой, и с изоляцией... но оно имело более глубокие корни.
Я имею в виду мои внутренние сложности. Некоторые черты личности, которые к тому времени проявились совершенно четко. Если в Тарту были только намеки, а в Лениграде звоночки, то теперь - преграды и неодолимые препятствия, о которых я и не подозревал. Раньше я не был самостоятелен, а теперь сам решал, что делать. И мои сложности вылезли наружу.
11
Я уже неоднократно говорил о своей чрезмерной внутренней сосредоточенности. Я интересовался не ДЕЛОМ, а тем, что можно назвать "Я В ДЕЛЕ". Меня увлекало только то, что я делаю сам. И потому я не хотел толкать вагонетку по рельсам вместе с толпой таких же - собираться, объединяться, составлять общие планы, постоянно обсуждать результаты... и вообще, вести себя так, как естественно и разумно поступать в каждом ОБЩЕМ ДЕЛЕ.
Делать часть дела и так уж просто приходилось: вычитываешь в журналах и бежишь дальше... Мне был неприятен весь этот ажиотаж - люди слетались как мухи на что-то, вовсе не ими открытое и начатое! Я не переносил соревнований. Если бросался вдогонку за кем-то, а это приходилось делать при нашей отсталости, то тут же терял свой "объект внимания" - уже не понимал, что делаю, следую ли логике самого дела или бегу по дорожке, стараясь быть первым. Работать вместе, складывать все в общую копилку... или вырывать из чужих рук, как эстафетную палочку?..
Я не хотел.
Это я теперь понимаю ясно, а тогда возмущался собой, своей странной ленью, нежеланием общаться, ехать куда-то ради более современных методов, ходить по чужим комнатам, работать на чужих приборах... Наука требовала от меня разделения труда, знакомств, поездок, постоянных разговоров, спешки, необходимости улавливать, откуда ветер дует, что самое последнее сказано...
Общее дело! - я не мог с этим примириться, и это было странно! дико! смешно! и мне самому непонятно. Все, что было неприятно делать, я откладывал, тянул, волынил, предпочитал сидеть в своем углу - делать меньше, похуже, поуже, но так, чтобы все дело было в моих руках. Мне было трудно преодолеть свое нежелание, тошноту перед естественным и нужным для науки поведением. Я напрягал всю свою волю - заставлял себя, терпел, кое-как преодолевал... Но, преодолевая, сжимался, как пружина, только и думал, как бы скорей убежать обратно в свои уютные комнатки, где ждут меня мои приборы, пусть не лучшие, но с ними я могу вести неторопливый ночной разговор.
Странные чувства, когда ты в деле, принадлежащем многим. Но именно так я чувствовал, хотя не позволял себе так думать. Мне было стыдно, что я совершенно выбиваюсь из нужной колеи.
Таким образом я усиливал, обострял ту изоляцию, которая возникла из-за условий работы, из всей нашей жизни. Я сам усугублял свои трудности, и ничего с этим поделать не мог. Я не только был вынужден все делать сам, но и постоянно толкал себя к этому. Предпочитал независимо ни от кого копаться, надеясь, что спокойствие, погруженность в себя и упорный труд дадут результаты. Иногда я, действительно, додумывался до небольших, но вполне оригинальных работ, но чаще копался без просвета.
Это мое стремление жить только своим делом было непреодолимым. И малозаметным для меня, потому что я всегда находил отговорки, причины, объяснения... а возникшие по собственной вине трудности воспринимал как свалившиеся с неба, почти естественные... как жизнь в нищей и закрытой стране.
12
Вторая моя черта связана с первой и вытекает из той же сосредоточенности на себе. Я уже где-то назвал ее "ОТБРАСЫВАНИЕМ". Я отбрасываю от себя, отталкиваю все, что уже понимаю, знаю, умею. Не интересно, а главное, мешает сосредоточиться на нерешенных проблемах. Я не могу удерживать в сфере внимания многое, это тоже звучит уже привычно. И потому оказывается, что я постоянно делаю не то, что лучше всего могу сделать, а то, что еще непонятно и с трудом дается. Такое поведение кажется естественным для человека, исследующего новое, но я говорю о крайности, когда отбрасывается слишком многое, и каждый раз начинаешь почти что с нуля.
Так я принял несколько крупных решений, не считаясь с разумными доводами и осторожностью. Я просто не думал о будущем, бежал за своим интересом, не соизмеряя его с возможностями - оборудованием, подготовкой, образованием. Сам толкал себя на тот "скользкий лед", о котором говорил.
Решение поступить в аспирантуру к М. В. закрыло передо мной дорогу в медицинскую химию. Она потеряла в моих глазах привлекательность при сравнении с более фундаментальными, глубокими проблемами. Доводы в пользу своей "большей пригодности", подготовленности, казались мне трусливыми и чересчур разумными. Молекулярные проблемы полностью захватили меня. Если же рассуждать здраво, то еще в Тарту я должен был хотя бы пару лет полностью отдать подготовке по математике и физике, заложить прочные основы. Но я выбрал эксперимент, биохимию, а точными науками занимался урывками и мало что успел.
Вторым необдуманным решением было - продолжить в Пущино работу на молекулярном уровне. Если бы я ушел в "мембраны", то сдвинулся бы в сторону клеточной науки, для которой был лучше подготовлен. Я же, продвигаясь все дальше - от биохимии к молекулярной биологии, биофизике и молекулярной физике, оказался перед такими сложностями, одолеть которые основательно уже не мог. Я плохо знал основы, это мучило меня каждый день. Но в эксперименте я "вывертывался": во-первых, знал, зачем я это делаю, во-вторых... мои знания шли в дело прямо, что называется, "с колес". То, что я вычитал ночью, тут же, утром, пробовал в деле. В результате получилось несколько статей, за которые мне не стыдно. Несколько из многих десятков.
Может, хорошо, что я не довольствовался легкой добычей, ведь что-то все-таки получилось?... Но в этом непрерывном беге была и моя беда. Я не мог очертить границу, закрепиться, что-то разработать, усовершенствовать, утвердиться в новых знаниях, почувствовать опору под ногами... Ослабить напор, заняться образованием? Где будет наука через два-три года? Как я смогу догнать, если сейчас отступлю, промедлю?..
Но, честно говоря, серьезных мыслей об отступлении "ради образования" никогда не было. В Тарту, я не мог и дня представить себе без четвертого этажа химического корпуса, запаха вивария, вечерней тишины, скрипа старого дерева, писка мышей... и моих пробирок в круге света. И теперь, в Пущино, как я мог закопаться носом в книжку, когда не было чистой воды! реактивов! не было ничего, и через день работа стояла! Разве я мог притормозить, если каждый день видел, как меня обгоняют все новые люди, появляются новые статьи... Я был буквально в истерике от этого.
Я не могу сказать определенно, даже теперь, в какой мере все эти сложности были реальными, а в какой преувеличенными или воображаемыми. Но в сущности, ЭТО НЕВАЖНО. Главное, что они мешали мне и создавали то самое ощущение тупика. Реально все, что влияет на нашу жизнь и может ее изменить. Важно то, что я сделал гораздо меньше, чем хотел сделать. Я не говорю - "мог сделать" - об этом я мало что знаю.
Забегая вперед скажу, что не избавился от склонности "бежать все дальше" и тогда, когда начал рисовать. Мне было чрезвычайно трудно не то, чтобы использовать чужой опыт - приспособить к делу свой собственный. Каждую картинку я начинал "из ничего", пренебрегая всеми своими достижениями. В этом было много от дилетантства, но было и другое: я легко забывал о своих достижениях потому, что подсознательно отталкивался от них. Они мне мешали делать новые вещи. Я не понимал, почему мне так "лень" заглянуть в старую папку, скучно повторить композицию, чтобы улучшить цвет... И вообще - как-то стыдно повторять себя.
13
Таким образом некоторые черты моей личности способствовали состоянию, которое я назвал ощущением тупика. Я все дальше забирался туда, где мне было все трудней работать профессионально. И вместо того, чтобы остановиться, оглядеться, принять разумные решения, вгрызался еще ожесточенней, усугубляя свое положение. При этом исхитрился сделать несколько неплохих работ. С другой стороны, у меня пропадала масса "общих соображений", до которых я со своим неуклюжим и ограниченным экспериментом добраться не мог. Они таяли у меня в руках, как снег: люди брались и решали то, что я вынужден был отставлять в сторону.
Теперь же, глядя из конца, я вижу, что черты, которые так мешали мне, на самом деле помогли. Во-первых я все же сделал те несколько работ, о которых говорил. Во-вторых... разве не благодаря безрассудности и напору я успел добраться до своего тупика в науке в считанные годы?.. И разве моя наглость не была вознаграждена? Ведь я попал в совершенно новую страну - начал рисовать! писать прозу! И все потому, что не стоял, подглядывая через дырку в заборе, а вломился. Несмотря на неудачи и провалы, все-таки несколько раз удивил себя.
14
После всего, что я говорил здесь, может показаться непонятным, как я еще так долго удерживался в науке и почему ничего не понимал!
А что я должен был понимать? Ведь все это были какие-то ощущения, настроения, сомнения, намеки... Это теперь они выделены, очищены, прояснены - и, конечно, усилены, потому что рассматриваются под увеличительным стеклом. Тогда же большую часть времени я был увлечен своими опытами и счастлив /хотя не люблю это слово/. Мне было не до намеков, кроме, разве что, моментов уныния после неудач. Но я почти сразу встряхивался, вскакивал на ноги и снова надеялся. Мне вообще не было свойственно прислушиваться к таким мелочам. Жизнь меня не баловала, неприятных ощущений всегда было предостаточно, но перед входом в лабораторию они отступали. К тому же я умел себя принуждать и не считал это ненормальным - всего лишь проявление воли по отношению ко всему слабому, нерешительному и ленивому во мне. Все это, нерешительное и ленивое, конечно, было, так что, как тут разобраться... Но я и не пытался. Воспитание приучило меня к строгости к себе. Увы, хорошие привычки имеют дурные продолжения... Свои трудности я преодолевал привычными усилиями, продвигался, добивался успехов, пусть небольших, в институтской среде считался, если не талантливым, то компетентным, упорным и успешно работающим. Я стал профессионалом, это признала даже власть, давшая мне рабочее место в институте и платившая деньги неизвестно за что. И сам я так думал, хотя временами мне бывало тяжко.
Но главное - ГЛАВНОЕ, что поддерживало меня - и, наверное, топило, если посмотреть непредвзято и холодно, - это мое особое отношение к науке, которое не случайно, а также вытекает из коренных свойств моей личности. КАК Я НИ ПОДАВЛЯЛ В СЕБЕ ЧУВСТВЕННОЕ, ИНТУИТИВНОЕ, НЕРАССУЖДАЮЩЕЕ ОТНОШЕНИЕ К МИРУ, НИКУДА ОНО, КОНЕЧНО НЕ ДЕЛОСЬ - ПРОСТО УШЛО В ТУ ЖЕ НАУКУ. И в те "мелочи жизни", которые я себе все же позволял. Не мог признать, что они важны для меня, но позволял. Искренно наслаждался ими, ничего себе не объясняя. Наука, логика, анализ, мое самокопание у какого-то порога останавливались и отворачивались, не вступая в борьбу с чувственным началом. Почему так было? Я еще буду говорить об этом.
15
Так вот, мои чувства ушли в науку. Я любил уединение, тишину лаборатории, саму атмосферу неслышного, неспешного дела, отчужденного от жизни. Я шел вечером по тихому темному коридору к себе и знал, что меня ждут мои вещи, мои мысли, и чувствовал спокойствие, просто блаженство. Я одухотворял свои молекулы, приборы, любил их, ругал, ненавидел, с нетерпением ожидал, что же сегодня они мне расскажут, какую новую сказку я услышу. Я вкладывал в сам процесс исследования массу чувств, которые делу не были нужны! Я видел, что хороших результатов добиваются те, кто умело и жестко заставляют работать приборы, вещи и людей, а потом безжалостно отбрасывают все, чем воспользовались, ради новых, лучших... Я так не умел жить. Я хотел, конечно, стать лучше, достичь высокой цели, но как-то не так... "Это уж слишком... " - так я чувствовал, глядя без симпатии на этих, умелых и жестких. Я умел быть жестким только по отношению к себе. Не мог стать "деловым" человеком - играл с пробирками. Отворачивался от нужных, полезных вещей, от поведения, стиля работы, которые, я знал это! приносят успех. Меня тянуло в свою среду, в свои мысли - в свой угол.
Одним словом, я играл в привычную любимую игру и забывал за ней, что кругом кипит реальность. Я не любил эту реальность, в упор не хотел ее видеть. Теперь-то я понимаю, что Не Хочу Видеть Никакой Реальности. Я связан с жизнью, а это не реальность, это мир, каким мы его видим, представляем, воображаем, придумываем... Пусть реальностью занимается наука. Это ее дело.
Я хотел заниматься наукой по-своему, не взирая на правила - вопреки им, и, главное, не взирая на характер самого занятия. Ведь оно не было тем "отдельным", уединенным, только моим делом, о котором я мечтал. Я хотел приспособить науку к себе, а не приспособиться к ней. Мне еще повезло. Меня не смяли, как бумажку, не выкинули, я даже получил хорошее место, спокойное, среди приличных людей, где мог быть самим собой, с небольшими потерями, конечно, но чего же ты хочешь! Я получил свой темный угол, уединение - пополам с нищетой, неспешное самозабвенное копание - вместе с отсталостью и ненужностью того, что делал. С другой стороны ум и тщеславие говорили мне верные слова: такая наука никому не нужна. Но я по-прежнему убеждал себя, что она нужна мне.
Я ненавидел пустую, нетворческую жизнь и вообще, презирал существование неизвестно зачем, для чего - ради еды, питья, что еще?... Я искренно любил "мелкие радости жизни", но... когда "главное" было в порядке. Теперь главное постепенно становилось моим темным углом, в котором я временами просто отсиживался, стараясь не обращать внимания на все остальное. Моя жизнь обрастала темными углами, в ней не было ЕДИНОГО СВЕТА, о котором я всегда мечтал.
16
Гораздо позже я понял глубокие причины своего недовольства, своего "тупика". Оказалось, что мое самое лучшее на свете ДЕЛО никак не изменяет меня, не поднимает, а только истощает, потому что слишком монотонно, узко, утомительно в худшем смысле - оно мелко. И главное - оно не обо мне. Слишком многое во мне оказалось зажатым, отодвинутым в сторону, заброшенным... Но меня хватило надолго. Сначала фанатичная увлеченность, чрезмерная концентрация сил и внимания, так характерная для меня, потом страх оказаться в пустоте, без творческого содержания жизни - вот что меня удерживало в науке годами. Я долго уходил от полной ясности, утешал себя, надеялся... Дурную службу сослужила и привычка действовать через силу, видеть в промедлении, колебаниях и странной для меня лени только слабость.
Парадоксально, но именно то, что я считал своими достоинствами - выдержка, стойкость, умение преодолевать препятствия, уверенность, что преодоление естественно - все это сыграло со мной дурную шутку. Мне редко что-либо давалось легко, свободно, особенно в начале, иногда из-за плохого здоровья, иногда из-за неверного приложения своих сил, но чаще всего из-за чрезмерности моих усилий, их явного несоответствия задаче. Постоянной чрезмерности. Это, правда, позволяло мне кое-что делать лучше многих, но зато истощало и лишало радости достижения - я радовался пять минут и сразу же думал о следующем своем шаге, с сомнением и напряжением всех сил.