ПАОЛО И РЕМ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ.
РЕМ. Смерть кота. Учитель.
* * *
Рем лег, покрылся тяжелым одеялом, а кота не было. Это странно, давно он так не опаздывал. Кот жил с ним двенадцать лет, спал в ногах, на одеяле. Когда он был маленьким, то забирался на грудь, сопел и царапал край одеяла, чтобы Рем прикрыл его, - весь под одеялом, только голова выглядывает, он смотрел в подбородок Рему и был доволен. Позже он перестал добиваться, чтобы его покрыли, а потом и вовсе не спал на груди, потому что среди ночи раз или два уходил, и не любил сообщать об этом, он всегда был, и будет, а если на время исчез, значит нужно... Легкой тенью он возвращался, и Рем слышал, как он довольно облизывается и трет лапами за ушами. Мышей было много в старом доме, кот охотился... А сегодня кота не было и не было.
Рем вспомнил, как он нашел котенка: кто-то пронзительно пищал под крыльцом. Соседний дом далеко, откуда взялся? Может, подбросили? Но к дому никто не приближался уже несколько дней. Тетка Серафима, которая осталась с ним после гибели родителей, была почти глуха, и крик котенка не мешал ей. "Пищит кто-то..." и занимается своими делами. Она хорошая женщина, заботилась о Реме. Двоюродная сестра матери, старше ее лет на двадцать. А родители погибли, да...
* * *
Рем видел этот день с той же отчетливостью, с какой воспринимал тогда.
Ему было семь лет, он играл на лужайке за домом, недалеко от старого сарая, в котором родители разбирали какие-то вещи. Они были молодые люди, ну, тридцать... Волна. Подводное землетрясение, так потом сказали, а они жили в низине, метрах в двухстах от берега. Рем увидел огромную, до неба, серую воду, наверху светлую с густой пеной, внизу - темную, она шла быстро и неумолимо... Она покрыла дом, набросилась на сарай, где были отец и мать, потом схватила Рема и подняла, легко и плавно отнесла вверх по поляне метров на сто, осторожно положила и, захлебнувшись, отступила, оставив за собой мелководье. Он легко встал на ноги, по пояс, потом по колено в холодной грязноватой воде, и увидел, что дом стоит, как стоял, у него фундамент из гранитных глыб, скрепленных раствором, отец с гордостью говорил - "желтки вложены"... а сарай исчез, на его месте куча огромных бревен, торчат во все стороны... Погибли оба, сразу, и Рему не показали их, похоронили. Приехала тетка, она тогда еще ходила прямо, но уже плохо слышала...
* * *
- Пищит и пищит, - она говорит, - второй день пищит кто-то, иди, посмотри...
Рем неделю жил в городе, только вернулся. Он пошел, залез руками под крыльцо, там была щель, сырая земля, пахло прелыми листьями, гнилью, и нащупал теплый комок. Котенку было два-три месяца, разноцветный, шкурка словно из мелких лоскутков, среди них - ярко желтые, теплый цвет, особенно много желтого на брюшке, на носу светлая пепельная полоска, и вторая - черная, это придавало его рожице забавное выражение.... глаза яркие, желтые... Остальные пятна коричневые, серые и черные, и вместе с яркими желтыми получилось красиво, очень живописный вид. Потом Рем говорил - ты кот художника... Очень забавный и смешной зверь. Он стал жить в доме. Рем в то время часто гостил у родственников, кот незаметно для него вырос - тощий, с большой головой, длинными острыми ушами. Он не сразу привык к Рему, дикий, прятался куда-то, но когда Рем уезжал, то видел на крыше маленький силуэт - кот внимательно наблюдал за ним, не приближаясь.
Потом они подружились, и ночи стали общими, и одеяло... и так было много лет.
* * *
Рем заснул и не слышал, как вернулся кот, потом сквозь сон ощутил знакомую тяжесть на ногах, но почувствовал непривычное. Кот не устраивался, не копал одеяло, прежде чем залечь, как всегда делал, а лежал, не двигаясь. Потом задергался, тяжело упал, скатился вниз, и не пошел, как обычно, слабо цокая когтями, а со странным шумом, будто что-то волочил за собой. Луна освещала двор, прочертила широкую светлую полосу на дощатом полу, и Рем ждал, когда кот появится на ней. И увидел - ползет, волоча задние ноги, в темноту, к двери. Рем вскочил, подошел к коту, тот заворчал и только быстрей пополз в сторону выхода. Дверь вела на двор, летом она была полуоткрыта, некого было бояться в этом пустынном и тихом месте.
Он на ощупь нашел свечу на полке у стены, спички, чиркнул, поднес к свечке, огонек замигал и укрепился, и Рем увидел, что кот лежит на боку, дергаются лапы, в глазах клубится, пробегает туман. Дыхание резко остановилось, потом от быстрого, поверхностного, перешло на тяжелые редкие вздохи. Кот умирал, может, отравился крысиным ядом у соседей, куда часто наведывался, может от старости, ведь ему было за двенадцать... Хотя признаков старости в нем не было, а может Рем привык и не видел, как тот меняется, мы не замечаем это, если человек или зверь все время с нами...
Кот не видел Рема, а Рем смотрел на кота и ничего не чувствовал, ничего. Так всегда было с ним, когда происходило что-то значительное, что меняло жизнь. С котом прошло все его детство. Он знал, что горе еще подступит, но пока ничего с ним не происходило. Помочь коту он не может. Он выпрямился, и негромко позвал - "Пестрый..." Он знал, что кот не услышит, но хотел назвать имя, чтобы самому слышать.
Он все стоял и смотрел на кота.
Пестрый глубоко вздохнул, и замер, только кончики лап долго еще подергивались, будто он бежал, бежал...
Серафима умерла год тому назад, Рему тогда было восемнадцать. Теперь и Пестрый умер.
"Я остался один". Рем подумал это почти бесстрастно, но знал, что потом еще не раз будет корчиться от слез, так с ним всегда было - потом, непонятно когда, нахлынет... как та волна, которая не пожалела отца и мать, а с ним обошлась так нежно - положила и отступила.
* * *
Рем дождался утра, взял старый мешок, завернул холодное отвердевшее тело кота, захватил лопату и пошел по тропинке в сторону соснового леска, который ограничивал их с котом территорию. Кот любил ходить сюда, пусть здесь и лежит.
С каждым шагом идти становилось тяжелей. И он решил поговорить с котом, как будто тот жив, и они, как часто бывало, идут вместе к соснам - кот впереди, подняв хвост, и Рем за ним.
- Теперь ты едешь, лентяй...
Не получилось, голоса ему не хватило, он замолчал, слезы потекли по толстым щекам. В девятнадцать он был толстоват, коренаст, с большой головой, плосковатым лицом, на котором мясистый широкий нос и небольшие пронзительно глядящие глазки.
Он дошел до сосенок, выбрал лощинку между деревьями и начал копать. Сначала было трудно, хотя тепло уже, апрель, и почва основательно прогрелась. Мешали корни, Рем старался не повредить их, наконец выкопал яму полметра глубиной, положил в нее тело кота, завернутое в мешковину и стал засыпать, сначала быстро, чтобы не видеть как комья падают, ударяются, а тело вздрагивает, будто живое... потом медленней, и навалив холмик, вытер пот и слезы.
Прощай, Пестрый...
Ему хотелось еще раз повторить имя.
Все живое должно иметь свое имя, - как-то сказал ему учитель. Нездешний, странный человек, он вынырнул ниоткуда, два года жил у них на хуторе, потом исчез также неожиданно, как появился. Рему тогда было четырнадцать. Лето было поганое, хуже некуда...
* * *
Да, лето в тот год было холодное, ветреное, ветер приносил соль, она покрывала все седой пылью, словно изморозью. Этот человек появился к вечеру, невысокий, худой, с длинным лицом, светлыми глазами, в них плавали острые колючие зрачки. Попросился переночевать, тетка показала на пристройку, которую соорудили на месте сарая, где погибли отец и мать, внизу остался погреб, там по-прежнему хранили овощи, прочие запасы на зиму. Стоял топчанчик, и летом вполне можно было ночевать, если одеяло теплое. У человека не было с собой ничего кроме небольшой тощей сумки, это удивило Рема, он знал, что так путешествовать невозможно.
- Бродяга, - сказала тетка, она была доброй, - поспит и пойдет дальше...
Не получилось. Человек этот утром нашел себе работу, починил изгородь, разговорил тетку, стал нужен, позавтракал, пообедал... и остался. Платить за жилье он не мог, вот и придумал - "давай, буду учить парня живописи, я умею..." Он был художником, родом из земли на другом берегу моря, работал в Испании и Италии, а теперь возвращался домой, и вот судьба столкнула его и Рема. Он жил у них два года, потом ушел. Фон Зиттов, так он себя называл. А на родине его называли Ситтов, что на местном наречии означало говнюк, он в первый же день сообщил это Рему и добавил - "еще бы, они же знают, какой я художник, вот и злятся..." И засмеялся, запрокинув голову, показав заросший щетиной кадык. Шея тощая и жилистая, как у того старого гусака, которого они с теткой Серафимой ощипали к празднику. Шею утащил кот, Серафима суетилась вокруг рычащего зверя, увещевала - "отдай, мерзавец, отдай..." Она боялась Пестрого, но уважала его за охоту на крыс, за верность... она была доброй... И кот уважал ее, но любил только Рема.
А Зиттова так и не признал.
* * *
Где же твои картины? - Рему четырнадцать, и он не умеет еще скрывать любопытство.
Я мало там писал, оставил друзьям. Писать необязательно, я смотрел. Художник все время пишет - вот здесь, - Зиттов постучал по морщинистому лбу.
Сколько ему было лет? Рем постеснялся спросить, потом прикинул - не более пятидесяти, хотя на вид шестьдесят.
- Сколько тебе лет, парень? Рем, да?..
- Четырнадцать.
- Поздновато начинаем. Впрочем, кто знает... Паоло начал в двадцать шесть, а стал великим мастером.
Зиттов слов не ветер не бросал, тут же взялся за дело.
* * *
Он вылечил козу от глубокой язвы на боку, в ней уже шевелились длинные тонкие черви с красными головками, Рему казалось, смотрят на него... Зиттов собрал сосновую смолу, растопил ее, залил спиртом, долго тряс в темной бутыли, потом очистил рану от червей и приложил к ней тряпку, обильно смоченную густой буро-коричневой жидкостью. Коза вопила и брыкалась, потом затихла, вслушиваясь в то, что происходит с ее боком... Через несколько дней лечения язва стала затягиваться ярко-красной пленкой. Серафима качала головой - "колдун", и стала кормить Зиттова на убой. Он говорил - " меня нельзя так кормить, я снова стану молодым..." - и хрипло смеялся.
Потом обстругал кучу тонких березовых веток, развел костер и сжег их, это было через неделю после того как появился. Получились черные угольные стерженьки разной толщины, одни кривоватые, другие совсем прямые. "Это неважно", он сказал, и потер нос большим пальцем, глаза его блестели.
- Пора, - он сказал, - пора нам приняться за дело, как ты думаешь, Рем, с чего начнем? С красками успеется, цвет от рождения - подождет, а вот с рисунком... надо начинать. Знай, главное в жизни и на холсте - свет и тьма. Художник рисует, чтобы через свет и тьму передать то, что держит его на земле. Одни строят дома, другие рожают детей, а художник... несчастное существо...
Рем не понял, но рисовать начал, и Зиттов заложил в него все, что заложить можно. Он так и сказал - "у тебя, парень, есть все, чему невозможно научить, остальное я тебе втолкую за неделю, это просто... Недели растянулись в месяцы, простое оказалось сложней, оно требовало повторений, но Зиттов был прав - "есть так есть, нет - нет... Глаз у тебя что надо... - не раз с одобрением говорил он, следя за угольным грифелем в руке Рема, и держит-то как чудно... - Впрочем, какая разница, хоть зубами держи...."
После полугода работы пером и углем, Зиттов притащил-таки краски. "Теперь можно. Но за спиной больше стоять не буду. Это не рисунок, покажешь, как сделаешь".
Сам он обычно работал по ночам. Пестрый недовольно ворчал, любил, чтобы везде темно, ночь есть ночь. Что еще за картины, кому они нужны...
* * *
- Зачем художник пишет картины?
- Хороший вопрос, парень. Надеюсь, ты не про деньги?.. - Зиттов поскреб ногтями щетину на шее. - Подумал:
- Дай два куска холста, небольших.
Взял один, широкой кистью прошел по нему белилами. Второй точно также покрыл сажей.
- Смотри, вот равновесие, белое или черное, все равно. Мы в жизни ищем равновесия, или покоя, живем обманом, ведь настоящее равновесие, когда смешаешься с землей. Но это тебе рано...
Что нужно художнику?.. Представь, ему тошно, страшно... или тревожно... радостно, наконец... и он берет кисть, и наносит мазок, как ему нравится - по белому темным, по черному светлым, разным цветом - его дело. Он нарушает равновесие, безликое, однообразное... Теперь холст - это он сам, ведь в нем тоже нет равновесия, да? Он ищет свое равновесие на холсте. Здесь другие законы, они справедливей, лучше, это не жизнь. На картине возможна гармония, которой в жизни нет. Мазок тянет за собой другой, третий, художник уже втянулся, все больше втягивается... строит мир, каким хочет видеть его. Все заново объединить. В нем растет понимание, как все создать заново!.. Смотрит на пятна эти, наблюдает, оценивает, все напряженней, внимательней всматривается, ищет следы нового равновесия, надеется, оно уладит его споры, неудачи, сомнения... на языке черного и белого, пятен и цвета, да...
Нет, нет, он не думает, мыслями не назовешь - он начеку и слушает свои крошечные "да" и "нет", почти бессознательные, о каждом мазке... В пылу может не подозревать, что у него, какой на щетине цвет, но тут же поправляет... или хватается за случайную удачу, поворачивает дело туда, где ему случай подсказал новый ход или просвет. Он подстерегает случай.
Так он ищет и ставит пятна, ищет и ставит... И вдруг чувствует - каждое пятно отвечает, с кем перекликается, с кем спорит, и нет безразличных на холсте, каждое - всем, и все - за каждое, понимаешь?.. И напряжение его спадает, пружина в нем слабеет...
И он понимает, что вовсе не с пятнами игра, он занимался самим собой, и, вот, написал картину, в которой, может, дерево, может - куст, камень, вода, цветок... или лицо... и щека - не просто щека, а может... каменистая осыпь, он чувствует в ней шероховатость песка, твердость камня, находит лунные блики на поверхности... Он рассказал о себе особенным языком, в котором дерево, куст, камень, вода, цветок... лицо - его слова!..
Вот тебе один ответ - мой.
Кто-то даст другой, но ты всегда ищи свой, парень.
Пока не смотри, как я пишу, чтобы не подражать.
* * *
Рем все-таки решил посмотреть, что делает учитель. Зиттов был в городе, он ходил туда раз в неделю, возвращался поздно, основательно надравшись, тут же ложился, утром был несколько мрачней обычного и хватался за какое-нибудь простое дело.
В углу стояли кое-как набитые на подрамники холсты, лицом к стене. Рем повернул первый из них - и увидел портрет юноши в красном берете, на почти черном непрозрачном фоне. Простая, простая вещь, только лицо, ворот рубахи, шея и часть груди ... красное, коричневое, желтоватое... Ничто не кричало, все было крепко, надежно, просто и тихо... Никакого лака, Зиттов терпеть не мог эти радости, писал он, нарушая правила, краски смешивал, смеялся - "полгода играют с белилами, полгода сушат, потом втирают цвет... гонятся за глубиной, а это обман зрения, глубина-то не здесь..."
В чем глубина у Зиттова Рем не понял, но портрет странным образом все стоял у него перед глазами, стоял и стоял...
Прошло время, и Зиттов сказал:
- Теперь смотри сколько хочешь. Я тебя понял - подражать не станешь. Ты ни на кого не похож.
* * *
Я не похож... - сказал он, глядя на портрет в малиновом берете. Зиттов усмехнулся.
- Похожесть как землеустройство, знаешь, ходят с горбатым циркулем, все измеряют. У меня глаз к этому не способен. Но если смирюсь с геометрией, то могу соорудить что-то похожее. Но зачем? Общие черты - надо, кто спорит... форма головы, например, овал лица, и это на месте, согласись. Но потом мне надоедает. Ну, просто тошнит, и я спрашиваю себя - зачем? Ты лентяй, - отвечаю себе, - отвратительный лентяй! Но чувствую, это не ответ. Представь себе, нас уже нет на земле, кто скажет, похоже или не похоже?.. Как написать такое, что остановило бы чужого, далекого, скажем, лет через сто, что это? Вот я ищу такое...
- Что во мне такое?..
- Не знаю... словами не опишешь. Что смотришь, я не философ, не учился. В тебе есть... отстраненность, что ли... Как будто смотришь и не видишь жизни, только в себя, в себя... И еще... Не обижайся. Ты молодой, но в тебе постоянно - во взгляде, в шее... в глазах, конечно... готовность к тому, что все... или не все... но кончится плохо, печально, понимаешь? Но это не детский разговор.
* * *
- Дело в том... тема для взрослых, не слушай!.. жизнь кончается мерзко, печально, грязно, а если даже с виду пышно, важно, красиво, с лафетом и пушками, то все равно мерзко. Многие хотят забыть, прячут голову, притворяются... Скользят по льду, не думая, что растает. А некоторые убеждают себя и других, что смысл в самой жизни, неважно, мол, что впереди. Есть и такие, как я - ни сожаления ни страха, временность для нас, как рыбе вода. А у тебя... не понимаю, откуда у тебя, ты же молодой...
И это я, наверное, хотел передать, но как, не понимал. Писал и не думал, что тут думать, если не знаешь, куда плыть!.. только "да? - да, нет? - нет, да? - да!.." как всегда, с каждым мазком, не мысли - мгновенные решеньица, за которыми ты сам... вершина айсберга..
Но я смотрел на вид, на весь твой вид, и все было не то, понимаешь, не то!.. Я ждал...
И вдруг что-то проявилось, не знаю как, от подбородка шел к щеке, небольшими мазочками, то слишком грубо, то ярко, потом тронул чуть-чуть бровь... и вдруг вижу - приемлемо стало, приемлемо... вот, то самое выражение!.. - и я замер, стал осторожно усиливать, усиливать то странное, особенное, что проявилось...
Да? - ДА! Нет? - НЕТ!
И вдруг - Стой! СТОЙ!
Как будто карабкался и оказался там, откуда во все стороны только ниже. Чувствую, лучше не будет. И я закончил вещь.
Два года, с четырнадцати до шестнадцати, Зиттов возился с молчаливым и неуклюжим этим парнем, Ремом, сначала показывал, поучал, потом все чаще помалкивал, только скажет - "вот тут посмотри, и тут" - и отойдет. Как-то сказал:
- У тебя есть все, что нужно... и даже больше, гораздо больше.
* * *
С четырнадцати до шестнадцати - Рем рос с Зиттовым, тот крутился в этих сытных и тихих местах, шумел по пивным, потом притихал, писал маленькие картинки маслом по темному фону, болтал с Ремом о том, о сем, но все больше о живописи...
А потом говорит:
- Не могу больше, скучно здесь, народ какой-то мертвый, и все наперед измерено. Хочу домой, к своим идиотам. А ты, парень, не пропадешь. Больше я тебе не могу дать, сам не знаю.
Пиши как хочешь, не важно, тебе все можно. Только пиши о главном.
И не сказал, что главное. Или уже все сказал, что знал?..
Взял с собой одну картинку, портрет, пустой мешок, подмигнул Рему и ушел.
А ночью Пестрый, устроившись в ногах, с недоумением и тревогой слушал странные прерывистые звуки.
Зиттов дойдет до своей нищей земли, снова станет Ситтовым, изгоем, осмеянным местными пустыми и мелкими мазилами, сопьется и умрет в подворотне у крепостной стены старого города, с рваной раной на шее - от уха до уха, с него сорвут серебряный крестик, подаренный Ремом. А через много лет, здесь же, в музее у моря, молодой человек в красном берете будет смотреть из тьмы.
* * *
Беретик не налезал больше.
Три года прошло с тех пор как ушел Зиттов, но Рем крепко запомнил один разговор.
- Теперь у себя поучись, парень. Слушай себя, не оглядывайся ни на кого, не гнись, будь собой. И еще, знаешь, пришла мне в голову мысль, сходи к одному художнику, он недалеко живет. Все равно наткнешься, когда всерьез вырастешь, в этой колбасной стране больше не с кем говорить, мелковаты они со своими окороками да бокалами. Ты ведь знаешь, о ком я - Паоло, да.
Сходи к нему, года через два-три, хотя бы для интереса.
Дом опустел, дел никаких, а картины Рем летом не писал. Так что предстояло дело. Важное. Пора выполнить обещание, сходить к Паоло.
Надо, надо сходить... Ведь давно собираешься, и все никак, да?
Так что, наконец, решился пойти. Но прежде надо бы поесть, а как же...
* * *
Он делал это в любое время, когда ему хотелось, или предстояло что-то трудное решить.
Повернул обратно, вошел в дом, спустился в погреб и притащил оттуда кусок копченого мяса, был у него хлеб и немного отварной картошки. Он отрезал толстый ломоть мяса, неторопливо жевал его, закусывая хлебом, макал картофелины в кучку серых кристалликов на плоской тарелке. Взгляд его блуждал по большой полутемной комнате, из углов свисала паутина, по столу сновали тараканы...
На столе большая бутылка темнозеленого стекла, с серебряной наклейкой, в ней немного вина, он знал об этом, и ему казалось, что он видит красноватый слой около дна, но через толстую темную стенку он видеть не мог. Рядом с бутылкой лежала большая тарелка, желтоватый старый фаянс, тут же стояла граненая рюмка, в ней остатки вина, и этот коричневато-красный слой он видел точно; красноватые и розовые, фиолетовые отблески падали на тарелку, тонули в глубине бутылочной тени... На край стола небрежно брошено кухонное полотенце, серое, с красноватыми нитями, которые едва проявлялись на грязной ткани, но явственно торчали на краях, вылезали тонкими путаными линиями...
Он смотрел и не видел, жевал мясо, лихорадочно думая, что бы еще взять с собой, показать Паоло... Он сумеет показать, небрежно швырнет на пол свои холсты, как шкуры убитых животных - "вот!" - и Паоло в безмолвном восхищении разведет руками и скажет - "Вы мастер! Мне нечему вас учить!" И тут же понимал, что никогда так не скажет этот сухой вежливый старик, и хуже всего будет, если он неторопливо, слегка сквозь зубы, как обычно, говорили, он делал - процедит - "Неплохо, неплохо... А где Вы учились?" И главный, коронный вопрос Паоло:
- И вы, конечно, не были в Италии?
* * *
Нет, в Италии не был, а учился у бродячего мастера из далекой страны, где холод и голод, люди ходят в шкурах, есть единственный город, на холме, огороженный высокими каменными стенами, построенный завоевателями, коренных жителей туда не пускают... Выдумки, конечно, но так он представлял себе родину Зиттова, по слабым намекам, отдельным словам. Тот не любил вспоминать, что оставил, и не захотел объяснить причину возвращения, ради чего же стоило повернуться спиной, удрать из сытой, спокойной, умной страны, где народ научен читать и писать и даже покупает картины, чтобы повесить их в кухне или в столовой, где сосредоточенно и важно едят, много и сытно, и горды плодами своего труда...
Нет, не был, не учился. Паоло поднимет брови, невысокий, худощавый, с большим выпуклым лбом, живыми карими глазами, чуть потускневшими, но еще довольно яркими, всегда тщательно одетый, в штанах до колена, в плотно натянутых на ноги темно-красных чулках, в щегольских башмаках с большими бронзовыми пряжками и толстыми подошвами... щеголь, гордый своим богатством, хоромами с колоннами, садом, павлинами и ручным гепардом, и. конечно, своей знаменитой коллекцией картин, среди которых подлинники гениев, и множество прекрасных копий, которые он сделал сам, за те несколько лет жизни в Италии, когда он, переезжая с места на место, безостановочно трудился, без друзей, без женщин, не глядя на красоты, прелести, забавы и соблазны...
Выдумки, сплетни, слухи, глупости, перемешанные с частичками истины... Увы, пока праздность одолевала Рема, пока взгляд блуждал, он уподоблялся вечно жующему борову. Вся эта муть болталась у него в голове, как осадок в перекисшем вине. Он был как все, и даже хуже, потому что лишенный каждодневной опоры - ведь ничто в обыденной жизни его не привлекало, кроме самых грубых и простецких потребностей - он тут же опускался в самую грязь, на дно, его спасала только нелюдимость и недоверчивость, из-за которых не было ни собутыльников, ни прочих типов, толкающих таких вот молодых людей на дурной путь.
Но вот он, наконец, заметил то, что всегда останавливало его, выметало из голову мусор, и он становился тем, кем был на самом деле. Вдруг увидел, да.
* * *
Он другим совершенно взглядом, будто только что прозрел, разглядел на столе несколько старых, грязных, небрежно брошенных предметов - тарелку, бутылку, полотенце, несколько картофелин на кучке шелухи, кусок бурого мяса... со срезом, неожиданно свежим и ярким... и бутылку, возвышавшуюся... она уравновешивала тяжесть и весомость горизонтали блюда... Бутылка поглощала свет, а блюдо его излучало, но и само было подвержено влияниям - в первую очередь, тени от бутылки... Темно-фиолетовая, с расплывчатыми краями, эта тень лежала на краю блюда, переливалась на полотенце, на сероватую почти бесформенную массу, в которой Рем ощутил и цвет, и форму, и складки, давно затертые и забытые самой тканью...
Вообще-то он каждый день это видел, но не так, не так!.. Теперь он обнаружил рядом с собой, на расстоянии протянутой руки, живое сообщество вещей.
И тут же понял, что сообщество только намеком дано, пунктиром, едва проглядывает... В нем не было присущего изображению на холсте порядка. Бутылка назойливо торчит, полотенце только о себе да о себе... картофелины делают вид, что никогда не слышали о блюде...
Он смотрел и смотрел, потом осторожно придвинулся к столу, подумал, взял одну из картофелин и положил на край блюда, объединяя массы... Слегка подвинул само блюдо, переставил бутылку, поправил полотенце, так, чтобы стала видна полоска на ткани... Снова отошел и посмотрел.
Что-то было не так, он не слышал отчетливого и ясного разговора вещей.
Тогда он подошел в старому темному буфету у стены, с зеркальными дверцами, и из хлама, который валялся здесь давно, наверное, с тех пор, как умерла Серафима, вытащил небольшой потемневший плод, это был полувысохший лимон. Он взял нож с короткой деревянной ручкой и длинным узким лезвием, охотничий нож, и с трудом подрезав кожуру обнажил под ней небольшой участок желтой мякоти, светлую змейку на сером фоне... И осторожно положил лимон на край блюда, рядом с картофелиной... нет, чуть поодаль...
И отошел, наблюдая, он весь был насторожен, само внимание, прикрыл веками глаза и постоял в темноте. Сквозь веки слегка пробивалось красноватое и розовое, кровь в мельчайших сосудах пропускала свет, он всегда восхищался этой способностью кожи... И внезапно распахнув глаза, уперся взглядом именно туда, где рассчитывал увидеть главное, чтобы сразу решить - да или нет!
Нет! Все равно не сложилось.
Он покачал головой - пора, с натюрмортом еще много возни, подождет, а до Паоло нужно, наконец, дойти, ведь обещал!
ГЛАВА ВТОРАЯ.
РЕМ. Путь к ПАОЛО.
* * *
Рем взял сверток с холстами, приготовленный еще с вечера, вышел через калитку и зашагал по дорожке, по краю поля... потом через песок, он скрипел под ногами, и ничего не росло на земле, торчали только горбатые сосенки... Прошел насквозь и оказался на берегу. Перед ним замерла свинцовая плоская поверхность, она тянулась до самого горизонта, чуть-чуть вздрагивала и шуршала у берега, чувствовалось, что здесь мелко. Из воды там и здесь торчали большие камни, окаймленные снизу до половины белым кружевным налетом соли. Та самая в сущности вода, к которой стремился Зиттов, да только вот чужая ему сторона огромной лужи, воняющей тухлыми водорослями. Море было спокойно и пустынно.
Рем повернулся в морю левым боком и быстро пошел по плотному утрамбованному песку, в котором ноги не вязли. Он шел в тяжелых рыбацких сапогах, одетых на босу ногу, он не признавал носков, в теплое время обходился без них, так привык. Зимой носил какие-то, он помнил - были, но забыл, куда забросил. Он не был бедным, родители оставили ему солидный счет в городском банке, с условием - раз в месяц он получал сумму, на которую можно было вполне прожить, но он был нерасчетлив и не думал о будущем. Зиттов говорил ему - "парень, на такие деньги... ты свободный человек, цени..." Он не ценил и тратил ежемесячную сумму в первые же десять дней, а потом перебивался на картошке и сале, которые покупал у местных фермеров, да на зелени, торчащей из огорода.
* * *
Под мышкой он нес те картины, которые успел написать за последние месяцы, он ценил только то, что сделано вот-вот, остальное с отвращением отбрасывал. Без Зиттова он сначала чувствовал себя подвешенным в пустоте, испугался, что никто и слова дельного не скажет, не подправит его... а потом привык, успокоился, и стал плыть, плыть... Постоянно менялся, в последнее время он увеличил размеры картин, писал маслом на тяжелой грубой холстине около метра высотой. Он мог бы покупать готовые холсты, но получал удовольствие от того, что все готовил сам - стирал холст с мылом, натягивал на подрамник, схватывал гвоздями, проклеивал, потом грунтовал цветным грунтом... Терпеть не мог писать на белом - грунт слепил, он любил выделять белилами из мрака, из темноты то, что ему было дорого, и выделив, наметив, тут же писал дальше, не дожидаясь высыхания краски, нарушая правила... Как только на холсте что-то появлялось, высвечивалось, сразу возбуждалась его фантазия, и он не представлял себе, чтобы повернуть холст к стене и ждать.
* * *
Он шел к Паоло. Вчера он окончательно решил, что пора. Он давно знал все, что только мог узнать о знаменитом соседе, о чем судачили пьяницы в городских кабаках и рассуждали спокойные солидные художники. Одни из них писали натюрморты из фруктов и овощей, немного вина, скатерть, омар, сползающий с тарелки... Другие были мастерами по скалам, деревьям, цветам или воде, некоторые писали людей и животных, и все это было спокойно, добротно и весьма тщательно выделано, аккуратно выписано на тонком гладком холсте, загрунтованном ровно и плотно. И охотно покупалось сытыми довольными купцами, которые хотели, чтобы в их комнатах и огромных кухнях висели картины в тяжелых черных лакированных рамах, солидные, как их дома, комнаты, огромные окна с ажурными решетками, лужайки, на которых ни лишнего кустика, ни травинки, тянущейся вверх суетливо и самовольно... Продавалось - и покупалось. Художники эти были довольны собой, и недолюбливали Рема - живет сам по себе, ни с кем не общается, кроме как с бродягой, который, наконец, исчез... и денег ему не надо, вот мерзавец, пишет себе и пишет...
Он нес к Паоло три холста, свернутые в трубку, наружу красочным слоем, как полагается, и несколько рисунков на плотной желтоватой бумаге. Вечером заглянул в них и ужаснулся - и это показывать?... Но он так говорил себе уже несколько лет, устал от нерешительности, и ему, наконец, стало все равно - покажет то, что есть, и хватит. Избавится, выполнит, наконец, просьбу Зиттова, и самому станет спокойней.
Паоло ему ведь ничего не скажет!.. Разве что какую-нибудь ерунду.
Так он успокаивал себя, но не успокаивался. Показывать картины не любил. В прошлом году выставил, и что?..
* * *
В прошлом году он впервые выставил свои картины, в соседнем городке, в небольшом зальчике, примыкающем к столовой, там иногда устраивали свадьбы и банкеты. Хозяин пустил его на месяц за небольшую плату. Стояло лето, зной и тишина. Уютный зал, светлые пустые стены...
Никто ему не помогал, и он сначала развесил как попало, соблюдая только одинаковые интервалы между рамами. Посмотрел и ужаснулся - картины пропали, погасли, потеряли свое свечение изнутри, которого он всегда добивался. Он махнул рукой и пошел обедать, он так всегда поступал, когда надо было обдумать сложный вопрос. Ясно, что картины влияют одна на другую, и развешивать нужно по каким-то правилам... Ему понадобилось полчаса, чтобы открыть для себя основы этого дела, счастливый человек, он не знал, что гений. Он вернулся, и все поменял местами. Оказывается сама выставка - большая картина на весь зал, и в ней участвуют стены, пол, и окна, и свет, и воздух... Он написал эту картину и успокоился. Его не надо было учить, он все мог открыть сам, и подчинить себе. Зиттов чесал подбородок и молчал, только иногда похлопает по плечу - "тебе, парень, только одно необходимо - со вниманием к себе, понял - со вниманием..."
Он развесил и ушел домой, а утром пришли первые зрители. Рем не спеша позавтракал и явился, у входа его встретил хозяин, он был испуган и обрадован одновременно, такого наплыва посетителей не было с весны. Летом все копались на своих участках, и он не надеялся, что кто-то вообще придет. Рядом был его магазинчик, и прибыль утроилась в эти дни. Но его испугали неистовые выкрики у картин, любители живописи схватывались не на шутку. Они не знали художника в лицо, Рем вошел, и ходил между ними, чувствуя легкое волнение. Никогда он не думал, что может вызвать такое озлобление среди обычных мирных людей.
* * *
Его называли обманщиком, плутом, мазилой, а картины грязной клеветой на жизнь и жителей городка, "таких людей вообще не бывает, где он взял?!" И многое другое он выслушал, пока ходил и заглядывал в лица... А те немногие, кто робко защищал его, говорили ничуть не лучшие вещи, проявляя еще более чудовищное непонимание, так что защитники его не радовали. Их объяснения коробили его еще сильней, чем ругань противников. Но все сходились на том, что картины грязны и черны, только одни находили их оскорбительными, а другие искали причины, которых не было.
"Я люблю темные картины, и не при чем тут жизнь. Уважаю крепкие суровые цвета, и особенно, когда свет едва намечен, возникает из мрака, постепенно распространяется в нем, захватывая все новые уголки... Это самое начало света, нет ничего интересней и значительней."
Если б он мог, то сказал бы нечто подобное, но он не умел. И не хотел даже пытаться.
Ушел, а вечером вернулся на выставку.
* * *
Подошел к дому с задней стороны, где небольшой дворик и мусорная куча, пробрался через мусор к окнам и заглянул. Там только зажгли свет, и не было того ослепительного дневного сияния, которое он терпеть не мог. Он увидел, его картины не потерялись, наоборот, сами стали излучать свет, а он стоял, прильнув к стеклу, в сумерках уже, и смотрел, смотрел... Редкие посетители вели себя тихо, как будто что-то поняли, но это просто были другие люди, они не привыкли кричать у картин. Днем ему было страшно, что стоят так близко, машут руками, того и гляди заденут или сорвут со стен... и он чувствовал боль за свои полотна, как за беспомощных зверей, которых оставил без присмотра во враждебном окружении, а он отвечает за них и призван защитить... Ночью, проснувшись, он думал, что надо поскорей вернуть их, зачем они там...
Он сумел выдержать две недели, закрыл выставку, вернул картины домой и здесь плотно развесил, потому что места было мало, и он нашел особую прелесть в такой развеске - как ковер. Но это было давно, год в начале жизни - много.
Недавно Рем зашел в местный музей...
* * *
Он бывал там не чаще одного-двух раз в год, проходил мимо натюрмортов, спокойных и солидных, мимо кусков ветчины, омаров, и лимонов, с которых стекала желтоватая прозрачная кожица, и струилась, вниз, вниз... а на блюде чуть накренившись стоял бокал с тяжелой литой ножкой, а выше стеклянное его тело, тонкое, хрупкое, прозрачное, с остатками красного вина, с фиолетовыми отблесками на стенках... все было так достоверно и точно, что Рему становилось тошно - он так не умел, может, сделал бы, если б очень постарался, но терпения не хватало, он обычно несколькими мощными мазками намечал остов, глубину стекла, и дальше...
Но вовсе не ради натюрмортов он ходил в музей - искоса глянул и пробежал мимо. А остановился, будто споткнувшись, у холста, который его ждал, так ему казалось - ждет. Паоло брал дорого и продавал все больше высокой знати, а город беден, и эта картина была гордостью музея - наш великий соотечественник...
Холст этот был загадкой для Рема, он спорил с ним, ругался, потел... и уходил с болью в левой глазнице, стучало молотком, молотком, в такт биниям сердца, боль отдавала в висок и бровь, он сжимал виски, это немного помогало. А потом начиналось мерцание в глазах, будто чертики играли, его тошнило, день мрачнел. Эта болезнь привязалась к нему еще в детстве, после того как он увидел груду бревен на месте сарая. Он должен был полежать часа два в темноте с холодной повязкой на лбу, и отходило. В остальном он был тяжеловесный здоровый малый, местные забияки обходили его, и замолкали, когда он широко ступая в сапогах на босу ногу, в расстегнутой немыслимой кацавейке и грубых штанах маляра проходил мимо, торопливо заказывал рюмку крепчайшего напитка, который местные называли джином, но это было варево, черт знает что, самогон, горевший голубым пламенем... Он глотал не морщась и отходил, ни с кем не вступая в разговоры, а они знали, что он мазила, неудачник, но вот может себе позволить, денег куры не клюют. А если даст в лоб, то держись, хоть и невысок, а рука у него тяжелая, сразу видно.
Так вот, холст... Сюжет, который насилуют все, кому не лень. Нечего изобразить, так напишу-ка я "Снятие с креста"...
* * *
Огромный холст, огромный! Даже просто закрасить плоскость в шесть квадратных метров тяжелой плотной краской нелегко, а тут картина, да еще какая!.. Рем знал силу больших картин, и злился на себя, но терпения заполнить такое пространство... столько серой ремесленной работы - скулы сводит... Терпения не хватало. Говорят, у Паоло фабрика помощников, но это сейчас, а начинал он с упорства и одиночества - никто не помогал ему писать эту огромную вещь. Что терпение, тут смелость и мужество необходимы. Прекрасная великая живопись!.. Да, но что, что он делает?!.
Паоло превратил трагедию в праздник. Чадил один факел, но было светло как днем, стояли люди, богато одетые, какие-то здоровенные старики-борцы стаскивали с креста по щегольски рассчитанной диагонали тело тридцатилетнего красавца с мускулистым торсом, и не тело вовсе - ясно, что жив, только на миг прикрыл глаза... Старик, что подавал тело сверху, зубами держал огромную ткань, и казалось, что он таким вот образом без труда удержит не только эту простыню, но и сползающее тело спящего молодца... Внизу красивый молодой человек, протянув руки, торопится принять якобы тело... при этом он обратил к нам лицо, поражающее мужественной силой.
Они все это разыгрывают с торжественной обстоятельностью, позируют художнику, на лицах много старания, но нет ни горя, ни даже печали, словно знают, что ненадолго, и все сказки - воскреснет он, впереди тысячи лет почитания, стертых колен и разбитых лбов... Паоло все знает и не беспокоится, не хочет портить нам настроение, выражать боль, скорбь, печаль. Не хочет. А как написано!
Это была загадка для него - как написано! Мощно, ярко, красочно, торжественно, даже весело... И нет ни намека на драму и глубину - сценка поставленная тщательно одетыми актерами... Зато как вписано в этот холст, почти квадрат, по какой стремительной энергичной диагонали развертывается событие, как все фигуры собрались вокруг единого направления, соединились в своем движении - удержать, снять, передать вниз тяжесть... Гений и загадка заключались к композиции, в загадочном умении подчинить себе пространство, чтобы ничего лишнего, и все служило, двигалось, собралось вокруг главного стержня.... И в то же время...
Пустота есть пустота! Цвет? Такого сколько хочешь в каждой лавке. Свет?... - тошнотворно прост, и он снаружи, этот свет.
* * *
А должен быть - от самих вещей, от их содержания, из глубины...
Впрочем, какой толк художнику от разговоров, они остаются дымом, и рассеиваются. Дело художника - его холст. У Рема на холстах все проще, бедней, чем у Паоло - он не умел так ловко закручивать сюжет в спираль, вколачивать пространство в прямоугольник, а что такое картина, если не прямоугольник, в который нужно вколотить всю жизнь...
Не прошло и получаса пути, как до Рема начало доходить, что же он несет... Не картины вовсе, а эскизы! Стоит развернуть первый же холст, как все кончится! Паоло скажет - "ну-ка, ну-ка, придвиньте поближе ваши эскизики..."
Зачем идешь?..
Но он не понимал, что там еще делать, как развивать дальше, какие детали выписывать и обсасывать... Ну, просто не соображал, ведь он все сказал, а дальнейшее считал неинтересным и неважным. Он просто уверен был, что все, все уже сделано... и в то же время отчетливо предвидел, что скажет этот насмешливый спокойный старик. Посмотрит и брезгливо скажет - "ну, что вы... только намечено, а не сделано, ничто не закончено... и пространство у вас пусто, тоскливо."
Потом вытянет указкой костлявый палец, и с недоумением спросит?
- А эт-то что за пятки, чьи тут босые ноги вперлись в передний план?
* * *
- Это ноги сына, который вернулся в родной дом, он стоит на коленях перед отцом.
- Но где же его лицо, где его страдание, о котором ты так много говоришь?
- Он не может смотреть лицом, он спрятал его, ему стыдно, он спиной к нам, спиной.
- Спиной?!. Ладно, пусть. Хотя спиной... А отец, что он, где его лицо? Только намечены черты.
- Там темно, он согнулся, гладит спину сына. У него на лице ничего, что может быть на его лице - просто сын вернулся, он спокоен теперь, сын вернулся...
- А кругом что? Тоже темно, где люди, природа?.. Где, наконец, картина, одни темные углы!
И Рем ничего не найдет сказать, ответить, потому что невидящему не объяснишь.
И в то же время он прав будет, Паоло, так не пишут картину.
И значит я не художник, а Зиттов не учитель, и оба мы - пачкуны.
Но это были пустые слова, в глубине он не верил им. Хотя не раз говорил себе - "глупостями занимаешься, сходи, посмотри, поучись у Паоло..." Говорил-то говорил, но при этом ухитрялся продолжать свои глупости. И вот, наконец, собрался, шагает за советами, и вообще... посмотреть на Мастера, на дворец его, фонтаны, павлинов...
Он шел поучиться, но уже по дороге начал спорить с будущим учителем. Зиттов недаром смеялся - "кто у нас кого учит?.."
"Сначала подсуну ему "Возвращение", а дальше видно будет. Если что, повернусь и уйду."
* * *
Это первая была картина, которую он решил показать Паоло - "Возвращение блудного сына", так он ее назвал. Просто возвращение после долгого отсутствия, ничего он ею доказывать не хотел.
А вторая его картина была вызовом, и он опасался, что из-за нее Паоло обидится и не сообщит ему свои тайны мастерства. И все-таки он нес ее, потому что считал хорошей. "Снятие с креста".
Да, сначала он писал ее в противовес роскошному и красочному полотну Паоло, яростно протестовал, хотя спроси его - против чего ты, он бы начал мычать, переминаться с ноги на ногу, и ничего путного и дельного сказать бы не смог. Но как только втянулся в саму живопись, все мысли и протесты куда-то улетучились. Все равно, оскорбительный для Паоло получился вид. И он опасался, что этот волшебник с ясным ласковым взглядом вдруг рассвирепеет, желчно высмеет его и отошлет обратно, а возвращаться, несолоно хлебавши, он не хотел. В сущности ведь ничего особенного - картина и картина, так себе картинка... не выпендриваюсь, не важничаю, просто... мне жаль его...
- Кого?
- Ну, Христа, и всех, кто там, они ведь ничего не знали, а смерть страшна.
Еще бы, страшна, конечно, ведь неизвестно, как обернется, воскресит - не воскресит... и больно, и мерзко, и сплошные гадости от учеников...
Он редко рассуждал о смерти, зато представлял ее себе отчетливо и ярко, - видел ту волну, которая неумолимо и быстро наступала, с ревом и грохотом, с шипением... и как она отхлынула, успокоенная своими страшными делами, тихая и ласковая, с кружевными штучками, пузырьками, прохладная мутноватая водичка... Он всегда именно так представлял себе смерть - неумолимая сила, кто может ей противиться...
Будничную сцену подавленности и смирения, вечер страха и отчаяния, вот что он изобразил на своем небольшом, по меркам Паоло, куске холста, который кое-как натянул на старый кривой подрамник, довольно небрежно загрунтовал, потом, не дав маслу как следует просохнуть, содрал, и вот несет, небрежно свернув, вместе с несколькими другими, чтобы показать Мастеру, как он называл Паоло. Ну, спорил с ним, и что?.. Не соглашался, как же иначе, но чаще все-таки снизу вверх смотрел. Первым мастером, которого он знал, был Зиттов, но тот сразу стал своим, а Паоло казался недосягаемым, солнечным и, главное, непонятным, и как мираж парил в воздухе над унылыми холмами, чахлыми соснами и сероватым неярким песком побережья.
* * *
Дорога, по которой он шел и шел, уйдя в сторону от темного, плотно утрамбованного песка... она отходила от берега все дальше, но он еще долго видел эту серую пустыню, чуть вздыхающую воду, которая очистилась от льда и негромко праздновала весну. Было торжественно и тихо, даже постоянный в этих краях ветер улегся и не свистел протяжных песен. Людской жизни вокруг не было, справа от него проплывали чахлые кусты, сломанные деревья, выброшенные морем бревна, начинающая прорастать трава, отчаянно зеленая на сером унылом фоне, а на редких деревьях, которые он видел, уже возникал легкий коричневато-красный пух, или дым - роился над ветвями, это было предупреждение почек, они еще не открылись, но изменили цвет, и кроме обычного землисто-серого и темных пятен, возникло свечение более яркое и теплое... Рем всегда удивлялся этому явлению, откуда возникает, из самих вещей, а может из воздуха вокруг них?.. Это была тайна, которая ему досаждала.
Его поле зрения было ограничено земляной дамбой, которую нарастили на всякий случай, зная коварство плоской и мирной воды. Так что видел он немного, метров на пятьдесят вправо он видел, а дальше почва поднималась и закрывала горизонт, но он знал, что за этим валом пустые плоские поля, кое-где группами, стадами деревья, за ними одинокие крыши... Народ начинался где-то подальше от воды, и там жизнь шла по-другому, а здесь простиралась зона напряженного ожидания подвоха. Они всегда готовились, и никогда не были готовы. Обычные люди, будничная жизнь, такой она и перетекла на картину, на его "Снятие с креста".
* * *
Да, она была против Паоловской роскошной диагонали, мускулистых старичков, спящего упитанного молодца, подглядывающего свою смерть, дебелых красоток, матери и проститутки, которую ОН якобы приручил... против роскоши тканей, восточных халатов, париков, просеянного через мелкое сито песка, дистиллированной воды... Рем был восхищен и напуган, когда увидел впервые это созданное Паоло торжество. Оно подавило его, и оскорбило тоже, потому что сам он жил в ожидании боли и потерь, хотя не знал об этом, и всегда был непримирим и косноязычен, когда встречал нечто, сильное - и другое... Чужое.
Так не могло быть!
А как было?
Он не мог сказать, да и слова ничего не дали бы ему. Он только знал - совсем по-другому происходило!.. Нет, больше, чем знал - он видел.
И он начал почти без наброска, сухой кистью прочертив линии креста, смертельным для себя образом, обрекая свой замысел заранее на неудачу - почти посредине, без всякого наклона или, как они говорили, перспективы, - взял и начертил, непоправимо разбив пространство, ничего не стараясь усложнять, а потом выпутываться из трудностей, демонстрируя мастерство... Первые капли белил на коричневом, почти черном квадрате холста... он надеялся, они вызовут движение, возникнут пятна и тени, среди которых он будет угадывать то, что приемлемо ему, как говорил Зиттов, "пиши, и пусть будет приемлемо - тебе, вот и все".
И он изобразил главного героя - жалкую фигуру с торчащим слабым животом, падающей головой, спутанными редкими волосами... потом несколько фигур в лохмотьях, двух женщин в углу картины, пучеглазых и лобастых, все местный народец... толстяка трактирщика с вечно расстегнутыми штанами - Рем поместил его изображение в нижнем левом углу, почти у рамы. Трактирщик заказал картину, обещал купить. Это было интересно, необычно, у Рема никогда еще не покупали. Его картины имели отвратительный вид - кривые подрамники, неровные края холста, Рем обрезал его старыми тупыми ножницами... нитки, смоченные клеем, жесткие и ломкие, вызывающе и грубо торчали по краям... А беловатые пятна то здесь то там? - следы белил, пролитых в темноту, он не удосужился спрятать их, прикрыть, замазать... Но если присмотреться, оставлены не случайно - отойди зритель метров на пять-шесть, увидел бы от этих пятен свет.
Нет ни неба, ни огня, откуда же свет?..
* * *
"Должен быть, вот и есть", - понятней Рем объяснить не мог.
А трактирщик подлец, - глянул на картину и говорит - "не куплю, это не я!.."
И эта сухая и неприветливая картина, и линии, повторяющие края, и всаженный в самую середину нелепый крест, и сползающее вниз под действием собственной тяжести, с повисшими руками сломанное тело с морщинистым животиком... толпа оборванцев, глазеющих в ужасе... две старые потрепанные бабы, толстяк, заказавший весь этот вздор, и он сюда затесался, в углу холста...
Все это безобразно, ужасно, землисто, - и безысходно, смертельно, страшно, потому что обыденно, сухо, рассказано деловито, без торжественного знания - через века, без подсказок, какой особенный и неожиданный отзвук будет иметь эта обычная для того времени история...
Паоло будет оскорблен в лучших чувствах, говорят, он преданный католик, молится, бьется лбом об пол, старый дурак, а как грешил!.. носит свечку, и вообще...
Зачем идешь?..
* * *
Может, "Снятие с креста" и было протестом, а "Возвращение" - тем словом, которое Рем предлагал взамен... но существовала еще одна картина Паоло, на которую Рем ответить не мог, такой она была наглой, пустой, бравурной, безжалостной... И написанной с особым блеском и мастерством, которые отличали Маэстро в молодости, когда его мужеству и силе не было предела, и он не искал помощи учеников и подмастерьев. "Охота на крокодила и бегемота" на пустынном алжирском берегу.
В этой "Охоте" собралась вся мерзость... и все величие. Но о ней потом, Рем не мог вспоминать о ней, он только покрутил головой, отгоняя роскошное видение, как отшельник отгоняет соблазнительный образ.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ.
РЕМ. Продолжение пути.
* * *
Путь его лежал через деревню, он проходил эти места особенно неохотно, потому что не любил показывать себя людям. Он был уверен, что все смотрят на него и не одобряют его мешковатую одежду, старые ботинки, и особенно связку холстов, которые он тащил то под мышкой, то на плече. Ему казалось, что деревенский люд воспринимает занятие художника как непростительную слабость, недостойную мужчины, а он был взрослый мужик, служил бы в армии, если б не страдал сильным плоскостопием. Он ошибался, относились к нему не неприязненно, а враждебно, и не за живопись, а за то, что независим и, пусть не богат, но обеспечен. И они судачили в кабаках - сколько всего можно было бы пропить и проесть, а этот сидит и кропает картинки, за которые никто и гроша не заплатит, не то, что сеньор, скажем, Блумарт... или нет, сеньор Паоло, конечно, Паоло, богач, красавец... и женился лет пять тому назад на молодой девке, а сам раза в три ее старше,. вот ловкач!
Он выбрал самую дальнюю дорогу, она шла по краю селения, через заросший старой жухлой травой пустырь, с большими кучами камней то здесь, то там. Крестьяне вытаскивали их из своих полей и свозили сюда, сваливали, и трава поэтому росла кое-как, пробивалась меж камней. Эти круглые или овальные кучи все росли, с каждый годом их количество увеличивалось, потому что камни странным образом появлялись на полях снова и снова, стоило только чуть копнуть, перевернуть верхние слои.
* * *
Чтобы пройти по этому пути, следовало перевалить через дамбу, этот гребень заслонял Рему поле зрения. Поднявшись, он увидел, что все пространство перед ним, а это метров пятьсот, не меньше, выжжено, черным-черно: траву спалили, не пожалев даже мелкие деревья и кусты, торчащие из камней, - огонь опалил им кору, и все они были обречены умереть.
Он ходил по этой дороге раз в месяц, к старику, который держал небольшой банк, вернее, просто договорился с окружающими, что будет хранить их капиталы, и делал это исправно уже лет пятьдесят. Через него Рем получал деньги, которые платил ему банк в столице. Так распорядился отец - сыну ежемесячная сумма, достаточная для скромной жизни, и ни копейки больше, это были проценты, а весь капитал завещан внуку. Так что истратил деньги за месяц и соси лапу до следующего листка календаря. В тяжелые дни он жарил картошку, или варил ее, толок пюре потемневшей деревянной колотушкой, добавлял густого молока, благо страна молочная, но тут, к счастью или несчастью, трудно определить, появлялся сосед - "попробуй, говорит, помнишь поросенка..." и на столе снова окорок с потемневшей золотистой корочкой и розовым сальцем, бурыми прослойками мяса... Он снова жует, погружен в свое обычное почти беспамятное состояние, мыслями не назовешь, беспомощно морщит лоб...
Он был благодарен родителям, но иногда чувствовал досаду, что не может взять и потратить часть денег, он иногда хотел. И продать свою усадьбу не мог, но это его не мучило. В отличие от своего мятежного учителя, он никуда не собирался, был доволен тем, что имеет, жил спокойно; он любил свою землю и тишину, витавшую над домом. Укрепили дамбы, прогнали врагов, заключили с ними мир, и наступил покой. Блажен, кто попадает в такую щель истории, в такие вот пустоты времени, когда оно течет кое-как, само себя не замечая, и человек, поглощенный собой - домом, миром, своим делом, чувствует тишину, слышит тишину.
Но и в благословенном времени бывают неприятности, и люди вовсе не ангелы, да...
* * *
Вид сожженного поля вызвал в нем сложные чувства - огорчение, потому что он сочувствовал всему живому, и траве, и чахлым деревцам, и даже камням, многие из которых почернели и потрескались от жара... и досаду он чувствовал, и злость, и мгновенный упадок сил - он всегда зависел от настроения, у него быстро опускались руки, стоило только жизни произнести суровое слово. И также быстро он отряхивался, приходил в себя - умел забывать, ведь столько интересного он видел вокруг, и в своей голове!.. Он одушевлял весь мир, окружавший его. Сочувствие и есть одушевление всего, что нас окружает, будь то камень, вода, земля... все ему казалось живым.
"Ну, что за дикари... - он сказал с горечью, потому что принадлежал этому племени, и в такие минуты стыдился своей принадлежности. - Сколько им объясняли, выжигать траву вредно, погибают мелкие животные, населяющие поле, а заново вырастающая трава бедней и грубей той, что росла..."
Бесполезно, люди ничего слышать не хотели, они привыкли жить вот так, и защищали это право во всем - и в войне, когда отстаивали с редким мужеством свою свободу, и в таких вот досадных мелочах, проявляя невежество и дикость.
Скоро мысли его снова вернулись к картинам, пейзажи под небом и на холстах обладали для него одинаковой силой.
* * *
Шагая по выжженному полю, он вспомнил еще одну картину Паоло, она висела в том же музее. Та самая, знаменитая на весь мир "Охота"! Паоло решил, пусть покрасуется на людях до осени, а потом отправится в Испанию сложным путем: ее, огромную, навернут на деревянный вал и повезут через несколько стран, и даже через горы. Дело стоило того, испанец, король, платил Паоло бешеные деньги за эту совершенно невозможную, невероятную вещь.
Картина была гениальной, и Рем, при всем возмущении, это понимал.
Гениальной - и пустой, как все, что выходило из-под кисти этого красивого, сильного, богатого человека, который прожил свою жизнь, беззаботно красуясь перед всем миром, и кончал теперь дни, окруженный роскошью своего имения, раболепством слуг, безусловным подчинением учеников, обожавших его...
Так Рему казалось, во всяком случае.
- Чему я могу научиться у него? - он спросил у Зиттова, это было давно.
- Он - это живопись. Только живопись. Глаз и рука. Зато какой глаз, и какая рука! А в остальном... сам разберешься, парень.
Но вернемся к картине.
* * *
Ничего чудесней на свете Рем не видел, чем это расположение на весьма ограниченном пространстве холста множества человеческих фигур, вздыбленных коней, собак, диких зверей... Все было продумано, тщательнейшим образом сочинено - и песок, якобы алжирский, и пальмочки в отдалении, и берег моря, и, наконец, вся сцена, чудовищным и гениальным образом закрученная и туго вколоченная в квадрат холста. Как сумел Паоло эту буйную и разномастную компанию втиснуть сюда, упорядочить, удержать железной рукой так, что она стала единым целым?..
Рем думал об этом всю зиму, ветер свистел над крышей, огонь в камине и печи гудел, охватывая корявые ветки и тяжелые поленья, пожирая кору, треща и посвистывая... Со временем Рем стал видеть всю эту картину, или сцену, в целом, охватил ее взглядом художника, привыкшего выделять главное, а главным было расположение светлых и темных пятен.
И, наконец, понял, хотя его объяснение выглядело неуклюже и тяжело, как все, что исходило из его головы. К счастью, он забывал о своих выдумках, когда приступал к холсту.
* * *
Винт с пятью лопастями - винт тьмы, а вокруг него пространство света, и свет проникал свободно между лопастями темноты, и крутил этот винт, - вот что он придумал, так представил себе картину Паоло, лучше которой тот, кажется, ничего не написал, - со временем в его работах было все больше чужих рук. Теперь он давал ученикам эскиз, они при помощи квадратов переносили его на большой холст, терпеливо заполняли пространство красками, следуя письменным указаниям учителя - рядом с фигурами, мелко и аккуратно, карандашом.... Потом к холсту приступал самый его талантливый и любимый ученик, он связывал, объединял, наводил лоск... и только тогда приходил Учитель, смотрел, молчал, брал большую щетинистую кисть, почти не глядя возил ею по палитре, и вытянув руку, делал несколько легких движений - здесь, здесь... и здесь... "Пожалуй, хватит..."
Но на этом полотне совсем, совсем не так!.. Сделано в едином порыве одной рукой.
* * *
На ней фигуры застыли в ожидании решительных действий, еще не случилось ничего, но вот прозвучит сигнал, рожок... или они почувствуют взгляд? - и все тут же оживет. Ругань, хрип, рычанье... В центре темная туша бегемота, он шел на зрителя, разинув во всю ширину зубастую пасть, попирая крокодила, тот ничтожной ящерицей извивался под ногой гиганта, и в то же время огромен и страшен по сравнению со светлыми двумя человеческими фигурами, охотниками, которые валялись на земле: один из них, картинно раскинув руки, красавец в белой рубашке, притворялся спящим, и если б не обильная кровь на шее, мертвым бы не мог считаться. Второй, полулежа на спине, с ножом в мускулистой ручище, такой тонкой и жалкой - бессильной по сравнению с мощью этих чудовищ... Он, выпучив глаза, сопротивлялся, ноги придавлены крокодильей тушей, на крокодила вот-вот наступит гигант бегемот... Парень обречен.
Теперь с высоты птичьего полета, общего взгляда, так сказать... В центре темного винта, который Рем разглядел, - бегемот, тяжелое пятно, от него пятью лепестками отходят темные пространства, они заполнены собаками, частями тел людей, землей меж крокодильими лапами... а сверху...
А сверху вздыблены - над бегемотом, крокодилом, фигурами обреченных охотников, над всем пространством - три бешеных жеребца, трое всадников с копьями и мечами... Чуть ниже две собаки, вцепившиеся в несокрушимый бок бегемота, достраивали гигантские лепестки, растущие из центра тьмы, из необъятного брюха... Темные лопасти замерли, но только на момент!.. вот-вот начнут свое кружение, сначала медленное, потом с бешеной силой - и тут же появится звук - лай, вой, стоны... все придет в движение, апофеоз бессмысленной жестокости... И в то же время - застыло на века. Картина на века, на вечность!..
И лежащие на земле умирающие люди, и гигантские туши обреченных зверей, еще полных яростной силы, и три собаки, две с одной стороны, терзающие бок бегемота, гигант не замечал такую малость... и третья, с другой стороны, ей достался шипастый крокодилий хвост, она вцепилась в него с яростью обреченной на смерть твари... и эти всадники, троица - все это было так закручено, уложено, и вбито в ровный плоский квадрат холста, что дух захватывало. Казалось, не может смертный человек все так придумать, учесть, уложить - и вздыбить... довести напряжение момента почти до срыва - и остановиться на краю, до предела сжав пружину времени... И ничего не забыть, и сделать все так легко и весело, без затей, и главное - без раздумий о боли, крови, смерти, о неисчерпаемой глупости всего события, жестокой прихоти нескольких богачей...
Вся эта сцена на краю моря, на пустынном берегу - постыдная декорация, выдумка на потребу, на потеху, без раздумий, без сожаления... лучшее отброшено, высокое и глубокое забыто, только коли, бей, руби... И обреченные эти, но могучие еще звери, единственные в этой толпе вызывающие сочувствие и жалость... зачем они здесь, откуда появились, почему участвуют?...
Рем возмущался - он не понимал...
* * *
И в то же время видел совершенство, явление, великую композицию, торжество глаза и того поверхностного зрения, которое при всей своей пошлости и убогости, сохраняло свежесть и жуткую, неодолимую радость жизни.
Вот! Откуда в нем столько жизни, преодолевающей даже сердцевину пошлости, лжи, бесцельной жестокости и убийства ради убийства, ради озорства и хамского раболепия, ради торжества чванства и напыщенности?..
И все эти его слова обрушивались на картину, которая, может, и не заслуживала такого шквала чувств, но он протестовал не только против нее, а против всего, что она собой выражала, а заодно - против жизни и великого мастерства человека с ясным и пустым смеющимся лицом, пустым и ясным, жизнерадостным и глупым, поверхностным и шаблонным... Это он, Паоло, умел все, мог все, и так безрассудно и подло поступал со своим талантом! Он словно не видел - жизнь темна, страшна, а люди жалки, нелепы, смешны и ничтожны... и слабы, слабы...
Это пустое торжество силы и богатства подавляло Рема, унижало, и удивляло - как можно так скользить по поверхности событий, угождая сильным, выдумывая потеху за потехой, не замечая страданий, темноты и страха. Особенно страха, который царит над жизнью и не дает поднять головы.
* * *
Поглощенный мыслями о картине, Рем миновал мертвые места и вошел в небольшую рощицу. Здесь в глубине, в тени протекал ручей, в нем плескались крохотные рыбки с прозрачным тельцем и мохнатыми черными глазами. В детстве у него были такие рыбки, он помнил, а потом дом накрыло волной, стеклянное убежище разбилось, и рыбок унесло в море. Конечно, они погибли в холодной соленой воде. Он не любил об этом вспоминать, но иногда снилась та волна, и он старался, проснувшись, продолжить сон так, чтобы в живых остались мать и отец, а рыбки уплыли, да, но тоже выжили... А потом он уже не знал, где правда.
Сила его воображения была такова, что он иногда не понимал, куда идет, где находится... ему казалось, что все, промелькнувшее перед ним, случилось на самом деле - он не мог отличить то, что было, от вымысла. Перебирая события своей жизни он вдруг наталкивался на какой-то разговор, кусок дня или ночи, рассвет, фигуру в тумане, растущий на подоконнике цветок... а потом мучительно вспоминал, когда же это и где он видел...
И не мог вспомнить.
А еще говорят, люди живут реальностью - нет, не так!
* * *
Они живут тем, что складывается у них в голове - о жизни, людях, вещах, о море, ветре, ветках деревьев... обо всем, что было... или не было, но воспринято сильно, придумано честно, с полной верой в свою правоту. Жизнь - единый сплав, или смесь, последнее слово ему ближе, потому что он смешивал краски, грешил этим, как его учитель, хотя предупреждали - дай просохнуть нижнему слою, многослойно пиши. Он не писал для вечности - он писал для себя.
Многие тут же возразят, потому что набиты жизнью, как мешок новогодних подарков, не мыслят себя без этой тягомотины - вещей, жен, тещ, теть и дядь, и что с ними случилось... постоянных мелких событий, одно, другое... череда отношений, дрязг, пошлости, хамства.... И сами в этом с полным вниманием купаются, а некоторые, чувствуя, что такая жизнь становится, под действием мелкой возни, столь же эфемерной как сон, примирительно говорят - "Это и есть жизнь, что поделаешь, что поделаешь... " И пишут бесчисленные картины, перебирают события, из них так и льются эти события непрестанным потоком... они боятся остановиться, боятся тишины и пустоты...
Рем был другим, хотя не задумывался об этом, он только постоянно чувствовал на себе неприязненные взгляды, ему было скучно и тошно, когда говорили - "это и есть наша жизнь... " или - "вот он, твой зритель, ничего не поделаешь, ничего не поделаешь... " Ему становилось тошно и скучно, и он отходил, прятался у себя, писал странные картины, в которых свет исходил, источался из щелей, луж, струился из темноты полуоткрытых дверей, из сундуков и шкатулок, падал на лица, на столы, на подоконники, отражался в вазах и бокалах, брался ниоткуда и исчезал неизвестно когда и где...
"В живописи есть все, - говорил ему Зиттов, - и в ней нет ничего, кроме тьмы и света... А цвет... вот в городе большая лавка, иди и купи себе подходящий цвет, все хороши, а если что-то особенное надо - смешай и получи сам, и все дела, парень... Цвет - это качество света, не более того. А тон - его количество. Значит владыка всему сам свет, вот и смотри, как он пробивается на темном холсте, выявляй его... потому что все, все возникло из темноты, и туда же уйдет, да."
* * *
Некоторые моменты времени, вещи, слова, обстоятельства приобретают над нами власть, непонятную силу, если промелькнули в детстве. Рем помнил этот мох, и розовые малюсенькие цветочки, и высокие кусты ягоды, родители называли ее "синикой"... и как собирали ее, он тогда не наклонялся, кусты доходили ему до груди, а теперь ушли куда-то вниз, и это казалось ему не смешным и странным, а так, как было - правильным и радостным... Есть люди, свойство которых - не становиться взрослыми, тем более, не стареть, вот и Рем остался мальчиком, который в этих местах, под этими же худосочными сосенками собирал синику, а то, что с ним происходило позже, воспринимал иногда как сон, иногда как явь, но без тех пугающих и радующих подробностей, какие были в начале. Живопись возвращала его ко времени, когда все было ярко и значительно, вещи большими, чувства острыми... Он помнил, как впервые поставил босую ногу в муравейник, ему было пять, красные муравьи поползли вверх, ощупывая кожу, он чувствовал страх и азарт... что будет? Такой же страх и азарт он чувствовал перед темным молчаливым холстом, в самом начале, когда из черноты начинал пробиваться слабый свет... распространялся, высвечивал лица, фигуры, вещи...
Заброшенный из своего детства в другое время, выросший, потолстевший, уже слегка оплывший малый, а на самом деле все тот же мальчик, хотя никто уже не знает об этом, и не узнает. Последний, кто знал, был Пестрый, а теперь Рем чувствовал себя в шлюпке, уплывающей по бескрайней воде к горизонту. Страшно и все-таки интересно - что еще будет?..
Продолжение
Оглавление
© Дан Маркович, 2000-2024.
© Сетевая Словесность, 2000-2024.