Словесность: Рассказы: Винсент Норман
УЧИТЕЛЬ СЛОВЕСНОСТИ
Звонок над входной дверью тревожно звякнул пару раз, и я, наперед зная, кто это пришел, неохотно слез со стула и, снедаемый безутешной тоской, отправился открывать. Мне тогда было всего-то лет девять, и мать, в сомнении следившая за моими скромными успехами в школе – правильнее было бы назвать их самой обыкновенной неуспеваемостью, – нашла для меня преподавателя по русскому языку (этот предмет вызывал у нее наиболее серьезные опасения), приходившего заниматься со мной по два раза в неделю. Я вышел в коридор и, с усилием дотянувшись до тяжелого замка, повернул его, одновременно налегая на дверь. Так и есть: на тусклой, туманно зеленевшей лестничной площадке стоял мой мучитель, Леонид Кириллович.
– Здравствуй, Павлик, – просто сказал он, заходя и снимая сразу мохнатую заячью шапку, всю занесенную мелким пушистым снежком. Его темно-серое пальто тоже блестело крохотными капельками начавших таять снежинок.
– Здравствуйте, – исподлобья буркнул я, затворяя за учителем дверь. – Проходите.
Леонид Кириллович, давно догадавшийся о моей обиженной неприязни к нему, приветливо и как-то ободряюще улыбнулся, обернув ко мне свое доброе, раскрасневшееся с зимнего холодка лицо, и, повесив пальто на вешалку, снял и протер, наконец, запотевшие в теплой квартире очки.
– Ну-с, молодой человек, – он близоруко щурился, глядя на меня, его глаза, казавшиеся совсем маленькими без очков, выглядели беспомощно и вместе с тем печально, – чем порадуете меня сегодня?
Он разулся, стащив с ног потрепанные, влажные, все в беловатых потеках сапожки, и мы с ним прошли в мою комнату. Отец, сидевший на диване, читая газету, при нашем появлении сразу же поднялся и с враждебным недоумением, точно видел в первый раз, уставился на шедшего позади меня преподавателя.
– Добрый день, – я оглянулся и увидел, как Леонид Кириллович в приветствии наклонил голову, его спокойное лицо было исполнено скромной благожелательности. – Вынужден вас побеспокоить: нам с Павликом пора начинать занятие.
Густые темные брови отца недовольно поползли вниз, он нахмурил, потирая пальцами, свой высокий от обширных залысин над висками лоб и скороговоркой пробубнил, шевеля губами в каштановой бороде:
– Да, да. Сейчас ухожу.
И вышел, раздраженно складывая на ходу газету. Нелюбовь отца к Леониду Кирилловичу мне хорошо была известна. Еще когда мать только собиралась пригласить учителя, он внезапно вспылил, вставая из-за стола за обедом, и нервно заходил по комнате, засунув руки в карманы брюк.
– Я не желаю видеть в собственном доме постороннего и совершенно незнакомого мне человека! – он резко оборачивался к матери. – Тем более кого- то из твоих давних знакомых или друзей!
– Какая ерунда, Миша, – голос матери звучал буднично и спокойно, но она наливала мне в тарелку суп, и по дрожавшему в ее руке половнику, по неосторожному плеску горячей жидкости у меня перед носом я догадывался, что она нервничает. – Леонид – хороший преподаватель, филолог. Как раз такой, какой и нужен Павлу!
Отец вновь принимался порывисто расхаживать взад и вперед у стола. Потом едко выговаривал:
– Воспитание! Правильное воспитание, вот что нужно твоему сыну! А не какой-то там учитель словесности…
Мать в ответ молчала, покачивая головой. Молчал и я, идея тратить драгоценное время на совершенно ненужные занятия и, вернувшись из школы, вновь браться за учебу, да еще под личным надсмотром незнакомого, по случайной прихоти мамы получившего власть надо мной преподавателя, не вызывала у меня восторга. Я обиженно дулся, склоняясь над тарелкой, чуть не плача от собственного бессилия хоть как-то повлиять на ход дальнейших событий. То, что отец сразу невзлюбил Леонида Кирилловича, нисколько меня не удивляло: этот тихий и необычайно занудный человек мог вызвать к себе, как мне тогда казалось, лишь мрачную, тщательно скрываемую ненависть. Удивляло другое: отец, всегда строгий ко мне, непримиримый с моими шалостями и редкими выдумками, неожиданно принял мою позицию и, сам того не зная, стал единственным союзником. Наверное, – думалось тогда мне – мамина идея пригласить учителя настолько плоха, что даже папа высказывается против нее. Но все обернулось как раз по-маминому: как я ни протестовал, как я ни призывал на помощь папино мнение на сей счет, – ничего не помогло, Леонид Кириллович стал-таки моим преподавателем. Скорее всего, двойка, полученная за диктант в самом конце четверти, стала той самой последней каплей, окончательно убедившей маму в ее решении, а, может быть, виноват в этом был и отец, сразу как-то порастерявший прежний решительный настрой против Леонида Кирилловича и последнее время перед роковым моментом – появлением в нашей квартире преподавателя – все время надменно молчавший, когда мама заводила разговор на эту малоприятную тему. Могло ли все обернуться как-нибудь по-другому, – кто знает? – во всяком случае, ненавистный, всегда благожелательно занудный Леонид Кириллович стоял теперь у меня в комнате и, готовясь к очередному скучнейшему занятию, поставил на стол потертый портфель из фальшивой коричневой крокодиловой кожи, рассеянно роясь в его гнутых отделениях в поисках необходимых для урока бумаг и учебников.
– Садись, Павел, – вежливо попросил он, наконец, глядя на меня сквозь стекла больших очков в толстой черной оправе.
Я вскарабкался на стул, поджав под себя левую ногу и садясь на нее.
– Сядь правильно и не сутулься, – раздался над ухом его спокойный голос; он положил руку мне на плечо, выравнивая осанку, и зажег настольную лампу. – Так тебе будет легче сосредоточиться над работой, не отвлекаясь на посторонние мысли… Ну что ж, начнем, пожалуй. Ты выполнил упражнения, которые я задал в прошлый раз?
Вместо ответа я достал из ящика стола тощую тетрадку в линеечку – почти всю уже исписанную противными и совершенно надоевшими упражнениями из школьного учебника – и придвинул ее Леониду Кирилловичу. Он взял ее и, пролистав с конца, нашел последнее выполненное задание и углубился в проверку. Глядя через плечо, я с тревогой следил за преподавателем, за ставшим отрешенным выражением его лица, за глазами, бегающими по строчкам предложений, – он снял очки, начав читать, – за беззвучно шевелившимися губами. Наконец, Леонид Кириллович дочитал мою писанину до конца и, вернув раскрытую тетрадь на стол, устало потер двумя пальцами переносицу у самых глаз; его лицо, странно осунувшееся, с проступившей на подбородке и скулах тусклой синевой щетины тоже почему-то показалось мне усталым.
– Ты понемногу делаешь успехи, Павлик, – как-то невесело сообщил он, берясь за учебник. – Но одно правило ты все-таки не усвоил, а именно: правописание безударных окончаний прилагательных мужского и женского родов. Если ты не смог его выучить по учебнику – запиши…
Я с тоской выбрал красную ручку и, отчеркнув в тетрадке новый лист, приготовился слушать и записывать очередное наискучнейшее и маловразумительное правило. Учитель медлил, рассеянно листая страницы учебника, потом неспешно подошел к окну и, подставив раскрытую книжку под понемногу мрачневший свет зимней улицы, вновь взялся за тщетные поиски. Я равнодушно ждал, втайне радуясь неожиданно затянувшейся передышке. Леонид Кириллович, отчаявшись, в конце концов, найти нужный текст – я обратил внимание, что он искал совершенно не в том месте, листая учебник в самом начале, – едва внятно и тихо проговорил:
– Так. Я продиктую тебе по памяти, запиши: прилагательные мужского рода, отвечающие на вопрос «какой?», оканчиваются на «-ый» и «-ий»; прилагательные женского рода, отвечающие на вопрос «какой?», оканчиваются на «-ой», «-ей».
Он скороговоркой пробормотал себе под нос эту запутанную чепуху, и я, едва успевший схватиться за ручку, сумел запомнить и записать лишь «прилагательные мужского рода». Учитель задумчиво отошел от окна и приблизился, встав за спиной.
– Записал? – он заглянул в тетрадь, наклонившись над столом. – Не успел? Ну ладно, как я там говорил… прилагательные мужского рода… так, сейчас…
Леонид Кириллович молча прошелся по комнате взад-вперед, печально склонив голову и держась за подбородок, потом вдруг замер на месте, блуждавший до этого взгляд его остановился на светлом проеме окна; на улице незаметно смеркалось. Он все держался за подбородок и молчал, а непонятное правило русского языка все никак не хотело возвращаться, и почему-то казалось, что думал мой мучитель, ставший в этот день непривычно рассеянным, совсем не о правописании. Становилось как-то неловко и даже скучно, я завозился на стуле, пытаясь напомнить о себе. Произведенный шорох оказал должное действие: Леонид Кириллович обернулся, потерянно глядя близорукими запавшими глазами, подошел к столу и загадочно потрепал меня по голове, по моим коротким, коловшимся на затылке волосам.
– Потом сам найдешь это правило в учебнике. – будто для кого-то другого пояснил он, и добавил: – И обязательно перепиши его себе в тетрадь.
Он оставил меня сидеть за столом и теряться в догадках о столь необычном поведении всегда собранного учителя, а сам, взяв другую книжку, опустился на диван в противоположном углу комнаты.
– А теперь диктант, – взбадриваясь, сообщил Леонид Кириллович оттуда. – Записывай название: «Май в деревне».
Я взял другую ручку и, вздохнув, принялся писать под диктовку.
– Все дни стоит прекрасная майская погода, – монотонно начал мой беспощадный педагог, делая паузы между словами и по несколько раз повторяя предложения, – а к вечеру опускается теплый синий сумрак. Розовой зарей загорается тогда небо на западе в ожидании неспешно наступающей ночи. На березе у дома начинает свою песню полуночный соловей…
Сжимая от старания губы, я быстро, торопясь, записывал в ровные линейки тетради размеренно и в какой-то неистовой спешке читаемый Леонидом Кирилловичем текст диктанта. Рука уже начинала неприятно и досадливо побаливать в запястье, пальцы, сжимавшие ручку, задеревенели и плохо слушались. А злой мучитель все читал и читал новые предложения, продолжая посиживать на диване с раскрытой книжкой в руке, все диктовал, совершенно не обращая внимания на мое лихорадочное усердие, на причиняемые им страдания. Я крепился и быстро писал, уж и не думая о грамматике, о почерке, в сердитом озлоблении я никак не хотел отставать от стремительного полета предложений, выдаваемых учителем, не останавливал и не прерывал его, желая что-то доказать и ему, и себе. Он меж тем замолчал, поднимаясь с дивана, я услышал из-за спины, как Леонид Кириллович пошел было ко мне, но потом отчего-то остановился посередине комнаты, снова и некстати задумался. Решив, что диктант закончен, я хотел отложить ручку и взяться за проверку, но вредный педагог начал опять читать, на этот раз медленнее, делая между предложениями большие паузы, словно с трудом разбирал напечатанный в учебнике текст.
– Верочка… Пишу я тебе с усилием, неохотно, потому, что не знаю, нужно ли вообще это… Моя нынешняя жизнь, а точнее – существование, изрядно опротивела мне… – я натужно выводил в тетради этот необычный и весь какой-то рваный текст, тихо диктуемый из-за спины Леонидом Кирилловичем; он забывал повторять предложения, запинался на полуслове, то вдруг раздумывал и, оборвав фразу посередине, начинал ее заново, совсем по- другому. – Но в том нет твоей вины… Лишь я один являюсь единственной причиной собственных несчастий…
Я устало записывал все это, злясь и негодуя на учителя, на необычайно сложный и заковыристый текст, которым он вдруг вздумал меня помучить и, наверное, вконец изнурить. «Чего он хочет добиться от меня? – досадовал я и, улучив момент, когда Леонид Кириллович в очередной раз замолчал, сбившись с толку, исподтишка взглянул на него, удивившись, что учебник с диктантами так и остался лежать на диване. – Выучил, наверное, текст наизусть, вот и диктует по памяти, и оттого так нескладно все получается…»
– Находясь рядом с тобой, рядом с нашим сыном… – пошел он вновь мучительно выдавливать из себя слова, невнятно бормоча их под нос так, что я едва разбирал, – я лишен возможности по-человечески общаться с вами, не могу хоть как-нибудь выразить собственные чувства… Выносить дальше эту пытку я просто не в состоянии… За сим и прощай…
Леонид Кириллович внезапно закончил диктовку, порывисто шагнул к столу и, положив руку на мое плечо, заглянул в тетрадь, вчитываясь в синие, коряво выведенные строчки. Я поднял голову на него, пытаясь по лицу педагога заранее определить его мнение о готовом диктанте. Он шевелил губами, часто моргая, ставшее бледным, лицо покрылось кое-где красноватыми нездоровыми пятнами и выглядело теперь еще более осунувшимся, его черты в неярком свете настольной лампы наметились резче и глубже, обозначив темные тени под прищуренными глазами и в углах рта, седина в растрепавшихся черных волосах серебрилась явственнее. Невольно я опустил взгляд в тетрадь, а он, так ничего толком и не прочитав, тихо попросил:
– Молодец, Павлуша, – такое обращение я слышал от Леонида Кирилловича впервые. – Теперь проверь все тщательно и подчеркни прилагательные с безударным окончанием. И обязательно покажи свою работу маме, она должна знать… О твоих успехах.
Потом он отошел, оставив меня трудиться за столом в одиночестве, и, оказавшись рядом с дверью на балкон, нервным рывком распахнул ее, желая, наверное, проветрить душную комнату. Я достал из пенала карандаш и, грызя в зубах его притягательно-противный на вкус кончик, принялся разбирать предложения, находя и подчеркивая прилагательные. Грифель, начав неудачно вести жирную и кривую линию, с хрустом сломался, накрошив черным на лист, карандаш тупо, беспомощно ткнулся в бумагу, царапая ее обезглавленным, щепатым деревом. Радуясь неожиданному перерыву в нудной и неинтересной работе, я взял точилку и медленно, со вкусом очинил его, сыпля в тетрадь мелкую, гнутую коричневую стружку с черной грифельной пылью. Карандаш вновь заиграл острым, искусно отточенным стержнем. Я сдул с тетради мусор, собираясь опять приняться за прилагательные, как взгляд мой нечаянно упал на окно, а точнее – на то, что происходило за ним.
Леонид Кириллович зачем-то, не взирая на ощутимый зимний холод, который по ногам добирался и до моего стола, вышел на балкон, как был – в носках, не надев сапог, стоял на заваленном рыхлым снегом бетоне, вглядываясь куда-то вдаль, в сереющее над голыми кронами деревьев и далекими домами небо, в угасающий день. И вдруг, отжавшись, он рывком перешагнул невысокое железное ограждение и, все еще держась отведенными назад руками за решетку, завис, наклонившись, над бездной. Спустя какие-то считанные секунды его пальцы разжались, и мой учитель русского языка скользнул вниз, сразу пропав из вида.
Еще толком не сообразив, что же произошло, я медленно сполз со стула и, затаив дыхание, чувствуя, как колотится в лихорадочном страхе мое сердце, вышел на балкон. Морозный ветер, вперемешку с колючей снежной пылью, метавшийся за стеклянной дверью, сразу пробрался под рубашку, сек в лицо, перехватывая и останавливая дыхание. Но я, кажется, совсем позабыл о холоде, не обращал внимания на застревавшие в ресницах снежинки, на продувавший насквозь мороз и, взявшись руками за ледяной чугун балконной решетки, осторожно, с тревогой выглянул вниз. Тусклый двор, уже терявшийся в незаметно подкрадывавшихся сизоватых сумерках, черные, ветвистые силуэты деревьев в скверике, занесенные снегом, горбатые сугробы машин, а под самым балконом, на желтоватой от непрерывного посыпания песком дорожке темнели контуры распростертого навзничь тела. Рядом собирались люди, бестолково переминаясь на месте, да откуда-то снизу, под самым подъездом, так, что я не мог разглядеть, пошел заливаться и причитать визгливый бабий голос. Отрывисто захлопали форточки в окнах квартир.
– Вера! – я не заметил, как рядом оказался отец; он удерживал меня за плечи, а сам опасливо поглядывал вниз, во двор. – Подойди скорее: учитель Павла выбросился с балкона!
Меня поспешно увели в тепло комнат.
7.11.1999
© Винсент Норман, 1999-2024.
© Сетевая Словесность, 2000-2024.