[Оглавление]




ЖОРКА

Новелла


1.

Зипс и зипс. Только спустя много лет я задумался, что же значило это слово, и понял, что это, безусловно, была аббревиатура. Институт в то время имел название ТбИИЖТ, что означало - Тбилисский институт инженеров железнодорожного транспорта. ЗИПС же наверняка расшифровывался как Закавказский институт паровозостроения - по-видимому, прежнее название ТбИИЖТа. (Где-то раньше я об этих двух словах слышал: "дбижт" и "зипс". Отец работал в зипсе, но числился в дбижте. А сам дбижт, то есть, его основной корпус, находился под Сабуртало. И смутно помнится история о том, как на пути в это самоё буртало я из коляски отцовского мотоцикла перелезал на заднее сиденье - на ходу, естественно)...

Однажды из окон ЗИПСАа меня позвали.

- Эй, бичО! - окликнул незнакомый голос. - Моди як.

Эти люди неправильно ставили ударения в грузинских словах. Они были в солдатских гимнастёрках с расстёгнутыми воротничками и высовывались из окон второго этажа.

Я подошёл, чувствуя сильную неловкость. Солдаты были весёлые, всё время смеялись, и я их не боялся, но в ту пору вообще стеснялся людей, особенно незнакомых.

- По-русски понимаешь? - спросил меня тот же солдат, самый весёлый.

- А что вы хотите? - вежливо спросил я.

- О! Так ты русский? - удивился солдат.

- Нет, я украинец, - сказал я.

- Скажи пожалуйста! - опять удивился солдат. - Як же с тобой розмовляты - на украинской мове?

Я не совсем понял, но сказал, что разговариваю я по-русски, а не по-украински.

- А живёшь тут, в Тифлисе?

- Да... Я тут родился.

- Сам украинец, родной язык русский, а родился и живёшь в Грузии, - подвёл итог мой собеседник, и опять все солдаты оглушительно заржали. Я не понимал, над чем они смеются, но смеялись не зло, и я не уходил, потому что это было бы невежливо. И потом, это были люди совсем другие, не такие, как окружавшие, это были приезжие - из России, как говорили у нас тогда. Я чувствовал к ним смутный интерес.

Отсмеявшись, солдат продолжил расспросы.

- Ну, а грузинский знаешь?

- Немножко.

- Тогда скажи, как по-грузински папа?

При этом вопросе все его товарищи затихли.

- Мама, - ответил я. Опять раздался хохот, и мой спрашиватель торжествующе сказал одному из товарищей: - Ну, что я говорил? - Видимо, у них был какой-то спор на эту тему.

Я понял. Они действительно были приезжие. Они не знали самых простых, всем известных грузинских слов. Внезапно я почувствовал, что могу чему-то научить этих взрослых людей.

- А мама по-грузински - дэда, - сообщил я. Опять грянул хохот.

- Во! Деда! А дед как будет? Как по-грузински дедушка?

- Папа! - сказал я, и хохот перешёл просто в какой-то истерический стон.

Я тоже засмеялся. Они были простые, весёлые, но совершенно невежественные люди. Надо было их немного просветить.

- Бабушка по-грузински - бэбиа, - сообщил я уже по свой инициативе.

- А как будет ребёнок? Дитё?

- Швили!

- Так это ж фамилия?

Я назвал далее много простых и нужных слов: хлеб, соль, брат, сестра (на сестре споткнулись, потому что сестра по-грузински - да, и это не сразу у них улеглось).

- Ну, пока, швили! - попрощались они, когда я закончил первый в своей жизни урок. - Приходи ещё!

Больше я их не видел...

Зипс был источником первых приключений. Один я влезал на самую верхотуру огромных раскидистых тополей и с замирающим сердцем добирался до самых тонких, едва ещё способных выдержать мой незначительный вес ветвей - ветвей, опасно раскачивавшихся под ветром, и качался вместе с ветвями по довольно широкой амплитуде, испытывая страх и восторг. Никогда и ни с кем я не лазил на деревья до самых тонких, раскачивающихся ветвей - всегда это делал один.

А с детьми мы, в основном, играли на поле. Разделившись на два лагеря, занимали оборону или шли в атаку, швыряя друг в друга кукурузными "гранатами", с которых при падении на землю или, тем более, при попадании в противника, сухими порохом взлетало облако высохшей чёрной земли.

Взрослые, в том числе, конечно, мои родители, сажали здесь картошку и кукурузу - сотрудникам института выделялись на этом поле участки.

Вряд ли матерям нашим нравились игры, после которых вся одежда была в земле, а если "граната" попадала в лицо - то и лицо в грязи и в крови. Бывало. Раненый обычно с рёвом удалялся.



<...>



Жорка открыл мне гораздо более интересные места.

Он, например, открыл свалку.

Это была свалка специализированная - только металлолом.



Жорка с матерью и бабушкой жили в бараке, там у них была единственная комната.

Вдруг приезжала грузовая машина, думаю, что это был наиболее распространённый тогда ГАЗ-51, ещё с фанерной, а не металлической кабиной. Сегодня, когда видишь эту машину, понимаешь, что она очень маленькая, что-то вроде "Газели", но та гораздо более громоздка своей огромной просторной кабиной.

Таинственное место, где заказывали опилки, именовалось лесобазой. Шофера обычно были народ очень нетерпеливый, и часто высыпали свой груз на тротуар перед нашим забором. Это было очень плохо, потому что опилки оставались на улице, и ещё плохо потому, что все это видели. В том числе местная доносчица тётя Варя, про которую все знали, что она обо всём докладывает в милицию.

Вот интересно, это были уже самосвальные машины?

Потому что в обычном порядке дело происходило так: часть забора у нас снималась (сам двор был ниже уровня мостовой сантиметров на семьдесят, не меньше), и грузовичок становился задом или боком к этому проёму. И приходилось работать большими деревянными лопатами, какими, наверное, в России убирают снег. А здесь подбирали опилки.

И вот когда опилки бывали выгружены, "ворота" поставлены на место, надлежало вёдрами отправить опилки в кружной путь в дальний подвал, именно для них и предназначавшийся.

Я думаю, что торопливость водителей объяснялась простейшим способом: либо они совершали левый рейс, либо и сами опилки были ворованными.

Тащили и воровали все и всё. Но с моральной точки зрения очень различалось, у кого украдено: у частника или у государства. Если у государства, - это было вполне простительно, хотя риск наказания резко увеличивался (в случае быть пойманными). Если у человека, а не у государства, это осуждалось всеми.



<...>



Значительно позже этих событий я как-то навестил мать, прилетев в Тбилиси уже из Ставрополя, - то ли на похороны бабушки, то ли до того, но, разумеется, уже после смерти отца. Мать причитала весь день, была в очень дурном настроении, рассказывая, как ей тяжело тут одной. Она была недовольна мной и вдвойне: из-за того, что я вместо Риты женился на Ире, и из-за того, что она (они, две матери) вместе с матерью тогдашнего ответсекретаря (позже он стал редактором) Голембиовского решили мою судьбу: Голембиовский берёт меня в "Известия". А я категорически отказался, даже от самой поездки в Москву для знакомства и переговоров. (Интересно, а что если бы совпало так, чтобы Голембиовский сам в это время был в Тбилиси и встреча моя с ним, устроенная его матерью по просьбе моей, состоялась бы?)

Так вот в тот раз мать буквально достала меня описанием своих невзгод и бедствий. Любой мог обидеть её. И в качестве примера она привела именно тот, который не замедлил осуществиться. Видишь забор? - сказала она? весь жёлоб погнут. Это потому что сюда ставят ворованные с железной дороги доски!

И тут раздался мерзкий скрип, и над забором, продолжая сминать жёлоб, протянулся конец длинной доски.

Человек просто должен был передохнуть. Непростое это дело - воровать доски с железной дороги. Непростое чисто в физическом смысле. Так - иди да бери, наверное, так обстояло дело. И вот человек клал себе на спину, тщательно центруя, шестиметровую пятидесятку, и шагал от места до места, где можно было к чему-либо прислонить груз и отдохнуть.

Увидев и услышав звук доски, надвигаемой на жёлоб, я молча рванулся из дверей на улицу, пробежал до злополучной доски и, схватив её, не просто положил на тротуар, а приподнял и обрушил. Доска переломилась.

- Раса швебия шен?! - только и крикнул владелец доски, не успевший даже вынуть папиросу для перекура. Я не помню, по-русски или по-грузински я ему ответил. Наверное, по-русски, хотя в этом объёме мог и по-грузински. Я ему сказал: - Ещё раз увижу твою доску на заборе - убью!

После чего метнулся домой и запер дверь.

- Ты зачем это сделал? Не надо было! - горячо начала мать, но её позиции были слабы. Она только что пожаловалась мне.

Характерно было дальнейшее. Соседи высыпали на улицу, в основном, со стороны напротив, где жили плотники (один из их сыновей постоянно сидел). Нашей соседки, которая с матерью дружила, похоже, в этот момент не было. Обстановка складывалась неблагоприятная. Иду, несу доску, рассказывал несун, устал как собака, вдруг этот псих взял и сломал. Как теперь продать такую доску? Она уже не стоит столько. Убыток!

- Должен заплатить, - поддерживали соседи. Не имел права! - Хотя бы слово сказал перед этим! Взял и бросил! - жаловался несун. Обязан, обязан заплатить! - подначивали и подзуживали соседи.

По-моему я ещё раз сказал несуну, что я с ним сделаю. Он поднял обломки доски, ему помогли отцентровать их на плечах, и он ушёл.

Я не знаю, что бы я сделал, но вполне был уверен в том, что говорил. Они поняли. А уже в Ставрополе я понял, что несун - это мой детский приятель. Тот самый Жорка.



<...>



...Когда дровяной сарай был набит до самых до дверей (а он был настолько низок, что даже нам, пацанам, выпрямиться там было нельзя, стояли скорчившись), можно было вздохнуть спокойно по поводу предстоящей зимы. Переживём.

В бараке таких запасов сделать было невозможно. Как они жили зимой? Чем топились? Просто не знаю. Печурка там была, в этой единственной комнате, но где они брали дрова? Или уголь?

Уголь тоже можно было найти, но это было гораздо труднее и гораздо дороже, чем опилки.

А опилочная печь выглядела так.

Это была бочка, внизу которой имелось поддувало и колосники. Всё обычно сваренное на совесть. Далее сверху была довольно плотная крышка с трубой, которую коленом выводили затем в окно. Деталей не помню.

Зато хорошо помню сам процесс заправки печки, поскольку именно мне он обычно и поручался. Вначале следовало по центру открытой печки, от колосников до верха, установить круглый брусок с ручкой, выточенный на деревообрабатывающем токарном станке. Наложив разных щепочек или обрывков газет, подсыпать вокруг бруса два-три ведра опилок, чтобы брус встал. Из поддувала насыпавшиеся туда опилки потом, в конце заправки, вынимали. И вот когда брус занимал своё место, чётко вертикальное по отношению к полу и, соответствующим образом, по оси бочки, надо было, используя другой брусок, тоже круглый, но потолще, равномерно набивать печь опилками, постепенно подсыпая их. Бить следовало на совесть, потому что, хорошо помню, вначале мою слабосильную работу всегда проверяли и улучали, причём основательно. Итак, битою опилки трамбовались до верха. До самого-самого верха. После чего наступал ответственный момент: выемка центрального бруса. Его следовало вначале слегка обколотить, потом, если сила в руках уже позволяла, провернуть вокруг оси и, когда она начинал проворачиваться, медленно-медленно, постоянно проворачивая, вынуть к чёртовой матери.

Это была прекрасная картина, когда брус вынут, печь набита что надо и можно заглянуть через эту дыру, через толщу опилок в самую глубину. Вынималось поддувало, лишние опилки сбрасывались в ведро. Дыра, если света было ещё достаточно, отсвечивала желтоватым сосновым цветом (по-моему, сосновые опилки считались лучшими). Теперь надо было печку зажечь.

Происходило это по-разному. Снизу, из поддувала, считалось наиболее грубым способом. Наиболее артистичным был такой: при открытом поддувале скомкать кусок бумаги, зажечь его и бросить его в узкий длинный колодец, оставленный на месте вынутого бруска. Расчёт должен был точен: горящая бумага обязательно должна была долететь до колосников, не задержавшись в канале колодца. Но и не погаснув на полпути. Иначе печка могла даже не прогореть до конца. Но если бумага доставала до самого низу, можно было видеть, как слабые язычки пламени начинали облизывать туго сбитые опилки. Опилочный цилиндр в это время казался цельным куском ствола, обработанного снаружи и просверленного по каналу. И вот бумага уже прогорала, но край просверленного отверстия начинал дымиться... алеть... и вот уже следовало отшатнуться от отверстия, потому что наверх, часто выше цилиндра, вылетал длинный лоскут пламени. Ликуя, крышку закрывали, и после это бочка начинала разогреваться страшным образом, вплоть до того, что не только её железная крышка, но и бока становились красными, огнедышащими... Она сохраняла тепло до самого утра.

Да, в бараке у Жорки не было таких удобств. И не было таких средств, чтобы закупить сразу две, а то и три машины опилок... Мы были богатые. А они - бедные.





2.

Вновь в моей жизни Жорка появился после распада Союза и уже после путча. Из Тбилиси, где было в это время голодно, он попросту сбежал, бросив жену и состарившуюся мать. Квартиру в то время продать было невозможно, работы практически не было никакой, и как в это время жили там русские, не огрузинившиеся, не обросшие связями с деревней, просто уму непостижимо.



<...>



Жорка в какой-то момент узнал (но когда же это было?), что его отец вовсе не сорвался с автомобилем в пропасть, погибнув, а просто бросил их или, как принято говорить, его и вовсе не было. Но он был, оказывается, и был вполне жив, и Жорка наверняка это как-то переживал. Как? Может быть, у него от этого открытия кончилось уважение к матери?



<...>



- Ну, здравствуй, - сказал он, когда я открыл дверь. - Я зайду?

Поколебавшись, я его впустил.



<...>



Телеграмма о смерти Жоркиной матери пришла на мой адрес. Я его нашёл через пару часов. Всё в той же ставропольской пивнушке, в которой он обретался последние полтора-два года.

- Поедешь? Полетишь? Деньги найдём...



<...>



Деньги он взял. С достоинством: мол, верну - какие проблемы?

В Тбилиси Жорка не появился...



<...>



В Ставрополе его тыщу раз видели. И на пьяном углу, и на обоих рынках - Нижнем, Верхнем. Говорили, что и на новом на ту пору, Южном, мой южанин частенько гарцевал. Я Жорку не искал. Уважение кончилось.




© Евгений Панаско, 2005-2024.
© Сетевая Словесность, 2005-2024.





Версия для широкого дисплея
[В начало сайта]
[Поэзия] [Рассказы] [Повести и романы] [Пьесы] [Очерки и эссе] [Критика] [Переводы] [Теория сетературы] [Лит. хроники] [Рецензии]
[О pda-версии "Словесности"]