[Оглавление]




УБЕГАЮЩАЯ  ДУША

О книге: Борис Кутенков. решето. тишина. решено. - М.: ЛитГост, 2018


Не знаю, кем решено, но на первом стихотворении книги именно себя я ощутила решетом, к тому же решетом не лучшего качества. Сквозь меня просеивают нечто важное, процесс явно идёт, но на сетке не наблюдается никаких вещественных доказательств, не застревают они во мне. Музыка, шелест...

Лицо-глагол, побелевшее от муки, от её муки, а решету - всё бездонная вода "не о том". Сонное решето отмечает легкую зачарованность автора волшбой Ивана Жданова, его музыкой и энергиями, и плывёт по течению. Впрочем, на то и решето, что без встрясок (потрясений) ему не обойтись. Книга мгновенно набирает скорость, "Только не отведи глаз/ только не отведи глаз" - следует приказ-молитва. Решето спохватывается, шарит зрачками и обнаруживает подсказку, собственно, о чём "обживающий ад языка говорит", чего ради. Да вот: "подсчитать устало кого не спас". И тут - щелчок: у сердца включается слух, решето забывает о себе и вверяется поэту. Ибо задача его столь непомерна, априори невыполнима, что влюбляешься в отвагу безумца и самозванца, солидаризируешься с каждой безымянной частицей, пролетающей сквозь решетчатые дыры твоего сознания, памяти, жизни ли как таковой, "ибо это время твоё уходит".

Итак, "живу в любом". Помню, мой друг режиссёр-документалист обмолвился однажды: "Не полюбив человека, ни одного кадра стоящего не снимешь!" Всеобъемлющий принцип. Для меня это ключ к любому художеству. В безлюбии самое виртуозное бряцание художественного кимвала и самый оригинальный звон заточенного поэтического инструментария мне неинтересны. Оттого и готова присягнуть строкам Бориса Кутенкова:

Кто будет диктовать ветру, в какой дуде ему гостить, и кто спросит с дудочки, что пропел ею ветер: "не услышу/ не спасу/ не замолчу" - это и раздражает, и подкупает одновременно. В человеке-пигмее живут голоса, мириады голосов, самого его словно и нет, а на "нет", как известно, и суда не предвидится. Приблизившись к нулю, умалившись до ничто, герой становится свободным "от". Он, ничтожный, свидетель и ходатай за всё ничтожимое временем, распадом, или вообще небывшее, невоплощённое.

Наречёт ли Адам-доброволец имена распылённым сущностям, вызволяя их из небытия, прежде чем уведёт их из "незнакомого рая" - куда? Снова в жизнь-ад? Пылинки, частицы, голоса роятся в воздухе, как после огромной силы взрыва. Координаты вращаются, превращаясь в огненный круг, и совершенно невозможно определить нравственного местоположения рая и ада (а эти понятия задействованы в книге весьма активно). Ясно лишь то, что войти в "непоправимый свет/ где живы все на полосе одной/ на той где смерти нет" и пронести за пазухой свою тайну - предначертано дверями слёз.



Есть ли Творец у этого взорванного мира, есть ли ответчик пигмею-истцу?

Он то наплывает намёком, угадывается по вектору обращенного к нему укора, то напрямую именуется "Отче", но и здесь не без горечи:

Ничто и никто не нарушат гармонии песни, плывущей над. Песня неделимая, вобравшая в себя всё и вся, песня чистая, исправленная Им окончательно - как живая. Но не живая, ибо всё живое - несовершенно. А "беззащитная дудка внутри " то и дело оплакивает и тетрадные швы, и черновые сорные основы, отказываясь верить исправленному. За них и ведёт свою детскую тяжбу с Богом (с таким Богом! - небесным цензором и таможенником), самозванный Иов (такой Иов! - носитель дудочки, "человек-дурак").

Замирая в дверном проёме, невольно вспомнишь и "слезинку ребёнка", как же без неё. На ней, вопиющей в каждой былинке, герой и подорвался. Не то, чтобы он подобно Ивану Карамазову отказывался входить в рай, в его "непоправимый свет", просто с момента взрыва для него нет особой разницы между жизнью и смертью, между здесь и там, всё взаимопроницаемо. И не важно, далёк ли апокалипсис всеобщий, если так близок, ежесекунден апокалипсис частный:

Душа оглушена, контужена, но и разбужена в иные реалии, перерастая свою драгоценную боль. А то, что боль - чуть ли не единственное её достояние, расставаться с которым ей куда страшнее смерти, проговорками присутствует во многих текстах книги. Но выход за пределы боли неизбежен, как бы ни роптал "скорбный дух, осквернившийся белизной":

И если жизнь состоит лишь из того, что можно распылить, разрушить, подлинно ли она - жизнь? Не случайно пунктирно по всей книге - от начала до конца - то тут, то там вкраплены слова "грим", "гримёрочная". Ясно, что грим накладывают на лицо перед выходом на сцену и стирают с лица, когда игра, даже самая яркая и талантливая, окончена.

Чьё же лицо скрывается под гримом, который смывается слезами и стирается, наконец, столь страшным наждаком? Для меня ответ очевиден: то самое "лицо-глагол", попросту, неуничтожимый образ Божий, живущий в каждом смертном. Так полубезумный современный Иов и Бог Слово, взошедший на крест за грехи мира, а не какой-то стерильный демиург, проступают друг в друге. В этом контексте, и рыба, бьющаяся под током, считывается иначе. Ихтис (на древнегреческом - рыба) - монограмма имени Иисуса Христа. Не сомневаюсь, что иное решето намоет в книге иные смыслы. Я же благодарна автору главным образом за эти. И, конечно, за музыку, и, конечно, за сострадательную тишину, воцарившуюся в душе после её прочтения.






© Ирина Перунова, 2018-2024.
© Сетевая Словесность, публикация, 2018-2024.
Орфография и пунктуация авторские.




Версия для широкого дисплея
[В начало сайта]
[Поэзия] [Рассказы] [Повести и романы] [Пьесы] [Очерки и эссе] [Критика] [Переводы] [Теория сетературы] [Лит. хроники] [Рецензии]
[О pda-версии "Словесности"]