[Оглавление]




ПЕРВАЯ  ЛЮБОВЬ


1

Гром шел раскатисто, издалече, с трубным звуком плыл до конца улицы; собиралась гроза...

Морозов нащупал на подоконнике свечной огарок. Чиркнул спичкой - и бородатый человек, отраженный в окне, запалил свечу, протянул из черного сада в комнату, прямо к столу.

Он испытал почти радость, решив ночевать здесь, в старом родительском доме. Умыл лицо найденным в сенях земляничным мылом. Фырчал и плескался, как в детстве, стоя босой у рукомойника. Кожу на лбу подсушило и стянуло, а от бороды шел запах лесных ягод. Свеча ровно горела на облучке пепельницы, но он то и дело поправлял ее обрубком указательного пальца (на службе расплющило танковым тросом). И думал о пыльном чердаке, о старой мебели в доме. В смежной комнате - письменный стол. Если открыть ящик, из фанерных глубин обдаст школьным запахом деревянных линеек, старых тетрадей, книг. Это запах с двойным воспоминанием - собственного отрочества и трудного учебного года девочки.

Ах, отрочество! Бывает ли возраст горше!..



Когда-то в этом доме жила женщина и ее дочь, девчонка с грудным голосом и хрестоматийной косой до пояса. В углу до сих лежали их забытые вещи: дамский зонт, со сломанными шпильками, и сбитые на бок детские сандалии, - брошены также небрежно, как и ношены...

Да и зачем их беречь, не хочу! Морозов усмехнулся...

Что было в той жизни хорошего? Покой и воля. Уважение приятной женщины и преданной до скандала девочки

- Ты знаешь, привел к себе, - рассказывала Рита дочке о первом свидании с Морозовым, - вынул из холодильника кусок мяса, бросил на стол:" Вари!". А сам, викинг, пошел в другую комнату, растянулся на диване и курит.

Глянув на кусок говядины, Рита облачилась в мужской халат, обвязалась поясом, и плотная, приземистая, как голубица, стала у плиты.

Смешливость разведенной женщины подразумевала опыт. Сильные руки в перстях были пухлы и мягки, как пластилиновые. Умели снять головную боль.

Рита приезжала в неделю раза по три. Готовила еду и по утру исчезала. Иногда напоминала, что у нее есть дочь. Умная, хорошая дочь. Он кивал, отмечал, что это хорошо, что у женщины хорошая дочь. Рита молчала. И однажды обрушилась с упреками. Он признал себя виноватым, согласился, что увидеть дитя надо. И сразу ему был назначен день и час свидания.

Морозов увидел ее в январский полдень. В зеленом пальто и вязаной шапочке, с завязками под горлом, стояла с подружкой у подъезда, ковыряла носком ботинка снег. И Морозов угадал: она. Направляясь с подружкой к двери, девочка лукаво отпустила через плечо словцо - подруга отлепилась, и глаза будущей падчерицы, проплывая мимо, значимо дяде улыбнулись...

Девочку звали Аля. С вещами ее перевезли в дом Морозова, устроили в местную школу. Морозов был доволен, что есть о чем с девочкой поговорить, ведь учится она там, где преподают его старые учителя. Девушки, когда-то робко принимавшие классы, до сих пор - те же. Только ростом ниже, личики их ссохлись и обрамлены сединой, как несуразными театральными париками.

Они снимали квартиры в поселке. До сих пор, проходя мимо той или иной избы, Морозов испытывает благоговение. Кажется, что за шторками окон присутствует сам дух предмета. Вон, в правильном прямоугольнике рамы, живет строгая Геометрия, а там, в кустах бузины, бегущих под склон - заблудилась скромная География; у поворота холодно блещет отмытыми стеклами чопорная Химия...



В полночь затрещала молния. В стену ударил ветер, что-то упало, - и клок газеты из-под окна круто взмыл в вверх, как ошалевшая птица. Яблони согнуло, сверкнули исподы листьев. Затем громыхнуло, и полил дождь. Он шумел по крыше; вода бурлила в бочке под водостоком, стала переливать через край.

Морозов прислонился к окну. Сад бушевал, лишь вдали, над оврагом, неподвижно темнел силуэт старого дома, - в самом конце улицы. Это дом монахини. Кажется, ее звали Ольга... Вот в угловом окне, от лампадных глубин, проступило пятно, белое, как сметана, - это она прижалась щекой к стеклу. Косится сверху - ищет на раме нить стуколки, зорко всматривается в темень оврага, где прячется пионерская ребятня.

Вся в черном, плотно сбитая, с посохом в руке от собак, она сноровистым шагом спешит в церковь. За ней шлепает Лена - дурочка, ее племянница, то с испуганной, то с раззявленной физиономией. Сад монахини горбится над оврагом, с козырьками дерна по краю, с висячими гирляндами травных корней. С другой стороны участка - проулок, колючую проволоку над забором обвивает барбарис. В жаркий полдень, прячась от солнца, дети учили здесь Лену грамоте, чертили слоги на земле палкой. Черные глаза и глуповато-покорное лицо Лены, испуганное бормотанье: "Ма-ма... Ба- ба...." А потом мальчишки подросли и стали трогать у Лены те места, где "нельзя". Завидя ребят из-за штакетника, теперь Лена визжала и хлопала в ладоши. Ее стали запирать в доме, одевали в черное и водили в церковь попрошайничать.

.

Газетный образ: боженька, убегающий по глобусу от ракеты Гагарина, был убедителен. Но знойным летом по дороге на пляж, пройдя ряд оград, с замиранием сердца входил школьник Морозов в прохладу каменной церкви, глядел на лики святых. А по выходе, озадаченного, его пронимал до хрупкой ложечки стойкий запах могильной земли. В пятнах солнца улыбалась с фотографии здешняя Ольга Мещерская - "жертва злой шутки друзей". Покоился под треснувшим мрамором мальчик-корнет Меер, павший в январе 1916 г.под С-Петербургом (Морозову всегда казалось, что тогда была звездная ночь). И, выпучив глаза, глазела с того света семья местных ассирийцев, кучно легших под православными крестами.

С запахом сырой почвы, тлена поднималась в ребячьем сердце острая смертобоязнь. Та смертобоязнь, что долго не отпускала и отзывалась с кладбищенской горы на вопли купающихся в жуткой глубине каникулярных мальчишек. Он не умел плавать, и бледный, рассеянно улыбаясь, спускался с ватагой на пляж, голова безвольно качалась на плечах. И уже видел, как его, утопленника, несут обратно, кладут в горнице на стол, - и он также вытянется под простыней, как его старший брат, погибший в Волге в возрасте восьми лет. Тогда под страхом смерти его запугали: стращали и умоляли последнего сына не бегать, как брат, с мальчишками тайно на реку - "Уто-нешь!"

Он стыдился неумения плавать, считал это позором. Подростком стал полукружьями заплывать на глубину, а однажды бросился за ватагой переплывать устье Казанки - за камышами. И на обратном пути, отставший, едва не погиб: на него шел пароход. Пришлось разворачиваться, он потерял много сил. Что спасло его? Случайно запомнившаяся фраза из детской телепередачи " Будильник": главное - не растеряться на глубине? Или пример раненного Чапаева на реке? Морозов так и греб, бормоча: "Врешь - не возьмешь!". И он вышел на берег и упал в песок, с раздутыми до судорог мускулами, с пудом свинца в животе. Услышал возглас: "Вот это би-цепсы!..", - и тотчас забылся.

А пока мерещились омут, тьма и удушье, взмокшие ступни сквозь тонкую кожу сандалий до боли упирались в окаменелые колдобины спуска. А вдали, на глубине, кто-то жутко вопил: " То-ну!.." - и нырял рыбкой...Мальчишки... Многие их них, ангелов-первоклашек, ушли нынче седыми и грешными; безжалостно покинула мир, растолстев и вконец свихнувшись, Лена-дурочка.



Днями Рита пропадала на работе, а в конце недели устраивала в доме субботник. Плотная, в темном трико, как отлет времен НЭПа, выходила на середину прихожей, оглядывала поле матерной брани.... Толкнув вверх запястьями грудь, приступала к сражению - в стороны летели тряпки, старая обувь, затрещины.

Вечером, полуголая, сидела в кровати Морозова под атласом мира, пришпиленным к стене. Сидела, тихая и уютная, расчесывала на постель волосы. И на большой груди ее синим горели вены, извилистые, как притоки Амазонки.

Каждую ночь она рассказывала что-нибудь из ряда вон выходящее о своей дочери.

- Помнишь, делали ремонт. Мы спали в зале, она - за перегородкой. Вчера мне говорит: "Мама, я ночью слышала, как вы ссорились с дядей Витей. Я так переживала! А когда кровать у вас мерно заскрипела, мне так хорошо стало. И я, слава богу, уснула...." И в добавок говорит: "Мама, ты его не бросай, тебе мужик нужен для обмена веществ"

Довольная участью, Рита познакомила свою двоюродную сестру Гулю с одиноким соседом Морозова, Вовой Барабанщиковым, другом детства. Он жил через три дома, где-то работал слесарем. Полногубый, с голубыми, слезящимися глазами (следы детской болезни) Вова имел натуральные желтые волосы, вьющиеся, как у ангела. Он любил женщин, пользовался их заботой, но его часто бросали за ревность...

И просыпаясь в очередном одиночестве, Вова натужно и долго глазел на кухонный стол - открывал для себя потрясающую силу постоянства реальности. Теперь, если с вечера он не оставлял на столе куска хлеба, утром хлеб никак не мог появиться. Если не наливал в чайник воды, то чайник мог пустовать тысячелетиями. Эта досадная мысль занимала его часами, пока не начинали слезиться участвующие в опыте глаза...

В конце концов, он бросал пить, чистился, гладился и шел на поклон к беглянке...



У Гули была дочь, смышленая, маленькая и тихая, как мышь, Лили, одногодка и подруга Али. Вскоре они при деятельном участии Риты перебрались в насыпушку Барабанщикова.

Стали ходить друг к другу семьями, то есть в просторные комнаты Морозова приходили Барабанщики. Теперь в доме было шумно. На жаркой кухне потели окна - от поспевающих щей, беляшей, жаркого...

Девочка Лили была ростом по грудь Але, но в отличие от рассеянной и ленивой кузины аккуратна и во всем старательна. Например, Аля, не смотря на окрики матери, выходила во двор в "прощайках" дяди Виктора. Обувь болтались на детской ступне. Отчего однажды, когда привезли в грузовике картофель, и Аля, вышедшая помогать (а вернее, мешать) рассыпать его по мешкам, оступилась и шлепнулась в грязь на обе пятерни. И даже, когда грузчик выдернул ее из глины и поставил на ноги, не уходила - продолжала перечить матери, косматая и грязная ковыляла в вылетающих "прощайках" между мешков. Рита, перепоясанная шалью, мусолила в губах карандаш, деловито подсчитывая центнеры. Наконец, взвизгнув, схватила дочь за косу и, скользя калошами по грязи, отвела на вытянутой руке в сени и там, судя по крику, как следует оттаскала.

Вечером оскорбленная дочь несколько раз открывала дверь в комнату отдыхавшей на диване матери. И при покаянном молчании последней, не ступая за порог, гундосила, что никогда не простит ей этого, что она останется такой, какая есть, лишь прибавится в ее душе плохое - сегодняшнее воспоминание, и не надо думать, что все дети тупы, и если у некоторых дур нет ума для иных доводов, они распускают...

Когда взбешенная мать сбросила босые ноги на пол, девочка убежала с визгом ...

Лили же была во всем послушна, и матери не перечила. Во двор надевала только свою обувь, не ленясь нагибаться и натягивать ее на ступню. А после прогулки аккуратно ставила на полку в сенях - заслуживала похвалу, которую выслушивала с достоинством на бледном, всегда испуганном личике.

Девочки играли в саду, в сараях и овраге. На чердаке нашли старинное, пробитое пылью кнутовище с обрывком истлевшей веревки. Сбросили оттуда же медный самовар, установили в саду - " Будем пить чай, как купчихи". Но самовар не растапливался, а из вмятины возле эбонитовой ручки подтекала вода. Дырку долго заделывали глиной, пластилином, но самовар был обречен.

Особенно Але нравился овраг.

Она уверено вела подругу в низовые владения. По размытым ступеням, мимо разросшейся крапивы, бузины, спускались в тень, прохладу. Под ногами, под гнилым штакетником, виднелась ржавая крыша заброшенного дома. На крыше росла березка и валялся велосипедный руль.

- Ты прикинь, - сообщала Аля ужасным шепотом, - тут пещера, сырая земля. Чувствуешь себя первобытной. Хочется снять трусики и так вот стоять. Мурашки вот здесь и здеся ...



Нельзя сказать, что Морозова, человека замкнутого, интеллигентного и уважаемого (он проектировал финские дома), не могли не тяготить по началу эти семейные хождения женщин из дома в дом. По несколько раз за вечер - в халатах, с голыми ногами и в шлепках, - какое-то пасхальное шествие, сладкое кумовство! Однако, нельзя сказать, что Морозов чувствовал себя в этом положении совсем уж скверно. Это была жизнь, и если расслабиться, чем-то забавная. Порой, когда был в духе, глаза отмечали в трюмо избранного отца крикливого семейства. Сродни итальянскому, или цыганскому, где нет мужеску полу тщеты, заботы суетливой, кроме великой. Где уважаем, почитаем, как вождь. А за это во время подадут пищу, чистое белье, а благодарная община (в лице Али) не будет перечить, если он без печати в паспорте уйдет на ночь в постель к сильной и ласковой женщине с мясистыми сосками.

Однако в таборе не все было гладко.

Иногда Гуля прибегала в слезах, становилась у ворот, свесив темные косы.

Рита, босая, спешила к ней. С решительным видом возвращалась к Морозову, сидевшему на лавке. Опускалась рядом, запахивала халатом ляжку и, пыхнув ноздрями, сообщала:

- Твой Вовка опять сбрендил!

Морозов смотрел на Гулю, на ее калоши... Та стояла молча, пряча в ладонях некрасивое от плача лицо

- Надо сходить! - заявляла Рита, по- птичьи поворачивая красивую стриженую голову туда, откуда пришла беда.

И все семейство трогалось: Рита вела Гулю под руку, шагала уверено и быстро - и ситец ее халата ниже спины бросал вкривь-вкось молниеносные складки. Следом понуро шагал Морозов. Замыкали шествие девочки, тоже под руку, ступни ставили в линию, как на подиуме, пошатываясь и смеясь.

Входили в узкий двор между сараями. Рита стучала в дверь жилища, потом в ставень, и становилась на виду у окошка.

Не скоро отворял занавеску сластолюб и ревнивец. Показывался, печален, с красными глазами, с мечтательно наморщенным лбом, будто исполнял про себя чувственную мелодию...

Общество разевало рты, махало руками, требуя открыть дверь. Но он этого не видел, кроме того, - что молча стояла, в стороне от всех, женская фигура, в чем-то пред ним виноватая. И глаза его, лицо с пухлыми и чувственными, как кожа дождевого червя, губами отображали невероятную грусть.

- Отопри дверь, - кричала Рита через двойные стекла, - пусть человек хоть вещи возьмет!

Но Вова не шевелился - сидел, белокурый, в раме наличника, как портрет. Только брови его поднимались выше, будто та музыка, что играла в его фибрах, набирала неизъяснимую высоту. И так смотрел на ту, которую только что вытурил, забыв, наверное, что в этом мире вообще существуют двери.

Тогда Аля крутила у виска пальцем.

- Это клиника. Пошли!

Морозов делал нерешительный шаг в сторону, вскидывал беспалую руку к уху, от нерешительности как бы желая в нем почесать...и шагал прочь.

Помнится, после службы в армии гуляли на чьей-то свадьбе, и Вова случайно встретил там первую свою любовь. Хмельной, уселся напротив нее, в общем-то никчемной бабы, изломавшей ему жизнь, и, делая ей великую честь, глазел на нее в упор и тихо плакал, - плакал молча и долго, очарованно, скорбно, к большому неудобству сочувствующих мужчин, по-своему уважавших и понимающих Вову.

- Наверное, он очень любит тетю Гулю, - слышался сзади голос Альки.

- Идиот! - отвечала Рита.

- Но это, конечно, не мужественно, - продолжала Аля. - Вон у нас какой дядя Виктор, мужчина хоть куда: у него слезы, только когда чихает.

Дома садились пить чай, опять шутили, смеялись - и на мрачном лице Гули, наконец, проступала улыбка.

Уже остывшая, с подсохшими глазами, она вздыхала и на ухо говорила сестре:

- Все же я схожу ...

Поднималась и, придерживая подол, исчезала.

И та же тишина, невыразительная, как незаметный ее уход, вдруг напоминала через час или два, что она не вернется.

А вечером Аля вразумляла замкнутую Лили, которую огорчали предательские поступки матери.

- Пойми, твоей маме мужик нужен для здоровья, - потрясала она ладонью перед бледнеющим личиком девочки. - Ты что - не понимаешь что ли?! Врачи советуют, иначе может заболеть. Мы вон дядю Виктора для этого держим, и маме с ним хорошо. Ты тоже не мешай, ясно?



Августовское солнце опустилось за изгородь, и лучи ударили в щели - они светят пронзительно ярко, будто чинят забор электросварщики. Но в саду уже сумерки, кусты смородины пустили терпкий запах листьев, сыростью дохнула земля. В углу сада, в кошачьем лазу, сквозит вдоль канавы прохлада, - шевелит на колючих стеблях малины линялую кошачью шерстку. Если пробраться туда на четвереньках, нагнуться и глянуть в лаз, холодит в глазу, сушит в открытом рту зубы...

На улице также тихо: ребячья "жильда" скатилась за гору. И, сидя на корточках, ты спешишь достроить редут, чтобы успеть поиграть и на улице. Но затекли ноги, старчески болит спина и работа не клеится: "бревна" твои из стволов полыни ссохлись, выпарили из сердцевины "молоко", стали легкими, непослушными.

Ты задумался, а из канавы наблюдают за тобой два прозрачно-желтых, как ягоды крыжовника, глаза.

И глухо, будто в речной тиши, стукает щеколда, ворота отворяются...

То вернулась с работы молодая мама, в своем драповом пиджаке с "плечиками"?

Или сосед дядя Коля, в сатиновых шароварах и домашках, опять пришел за рублем?

А может, это белокурая девушка с робким, ищущим по двору взглядом, не решается войти - твоя будущая жена?

С заговорщицком видом ступили во двор две девочки, длинная и короткая. Колени их в песке, в волосах - паутина, пакля, щепки. Распахнув кофточку, та, что повыше, вынимает из-за пазухи и пускает на тропу пушистую тушку. Дрожа, как от холода, тушка поднимает морду, оловянные глазки. Качнувшись, приседает, мочился на кирпич янтарной струйкой и вперевалку двигается по двору: "Тяв!".

Сидя на четвереньках, девочки радостно переглядываются. Шагают, как утки, - следом.

Так появился в доме щенок. Его назвали Граф.

Пес-лизака был милый друг. Девочки наперебой хватали его, спорили, кому сегодня выгуливать, кому спать с ним. И порой рано утром, отперев входную дверь, Морозов встречал в саду голую девочку, вылезшую, очевидно, из окна. Обтянутый кожей позвонок, на сторону сбившиеся с ягодиц трусики. Спотыкаясь в мужских ботинках, ловит улепетывающего щенка. И схватив, прикрывая им голую грудку, под локтем Морозова ныряет в дверь: "Хи-хи!..."

Морозов пытался быть строгим. Вскинув полуперст, читал в позе дьякона, что дворняжка ("Это - кавказец!"), гм!... собака должна жить во дворе, и если уж живет дома, то за нею убирать надобно. Пес чувствовал, что это относится к нему, убирался в угол и косился с полу, виновато прикрыв морду лапой. И на другое утро отмстил: наложил Морозову в домашние тапки, упрятал крендель аж в самое их нутро. И когда с утра сонный еще Морозов обул босую ногу...

Девочки лишь глянули - и в ужасе брызнули по сусекам.

Рита, узнав о "катастрофе", закрылась у себя. И, когда Морозов, прихрамывая, топыря большой палец ноги, словно его изломала жесточайшая судорога, вошел выразить возмущение... Рита каталась по полу, - словно в этом трагическом мире женщину бросил, обманул, истоптал, изорвал, наконец, подлец-мужчина ...

Впрочем, Морозов и сам уже кривил губы... " Вот и оно, - думал он, между тем, с грустью, - вот и я, наконец, - тот самый смешной и нелепый дядька, Бармалей, Дуремар, над которым резвятся дети"

Целыми днями в саду шумели, визжали и гавкали. Пес проходил собачьи азы. Девочки не знали, чем его накормить - и за час у него сменялось семь блюд.

Пес и сам добывал еду - ходил в огород за морковью. Обнаружив кружевной хвост, тянул зубами. Сухая земля не пускала, отрывалась лишь гузка плода. И тогда, в ужасе возможной потери, сладкоежка с визгом начинал выцарапывать из-под плода землю. И подцепив зубами, вытягивал -таки морковь на волю. Шел в тень, падал наземь и грыз. Там же ел помидоры, принесенные из проулка груши; лакомился на пригорке крыжовником, - краем подсовывал под колючки удлиненную челюсть.

Граф на удивление быстро поддавался дрессировке. Команде "голос" Аля научила его тотчас. Пару раз щелкнула пальцем по носу - и тот, стоило теперь поднять руку, в несусветной щенячьей обиде звонко жаловался в небеса, что его ни за что- ни про что бьют пальцем по носу.

Аля кидала блин к порогу и кричала: "Место!". Пес летел к месту. Команду "Ко мне!" исполнять было проще: это - дорога к самой тарелке с блинами. Ну а "Сидеть!", - в такой позе удобней глазеть на руку хозяйки, на блин - и в полете ловить его...

Все были от щенка в восторге.

- Так не всякая немка может! - говорил Морозов, с неподдельной радостью взглядывая на Алю.

- Так не каждая немка может! - вторила Аля на улице подругам, водя щенка на веревке с таким видом, словно это было марсианское чудо.

У нее никогда не было своей собаки; в квартире это было невозможно. А тут - и собака, и воля!.. В саду, и по склону оврага, и по заросшим низам шел теперь настоящий гон. Трещали кусты и сучья. Девочки выбирались наверх, зализывали ссадины и царапаны. А пес как ни в чем не бывало опять нырял в гущу крапивы, в трескучие увалы, вылетал из репейника, как дикобраз.

Сидя на корточках, Аля часами выбирала из его шерсти гроздья колючек. Любовалась и гладила. Как-то устроившись возле ее ног, пес лущил капустную кочанину.

Она долго смотрела на его пушистый затылок, бархатные уши...

- Братик, братик, - шептала. - Меньший...

И вдруг подняла на Морозова полные слез глаза:

- Какой он доверчивый, беззащитный, а ведь не знает, что в любой момент его могут убить.



Первое сентября - это свист c утра за окном. Свист сквозь зубы, несвязный, но самодовольный. Это - Мызя, чернявый, сплошь перченный веснушками, стоит на своем бугре у калитки. Нынче Мызю не переплюнуть. Если раньше он выходил на бугор с ломтем хлеба, густо намазанным повидлом, и всем на зависть ел, то Мороз мог сбегать к матери и выйти к воротам с ломтем побольше, и стоя напротив, откусывать глубже, - то нынче Мызю не переплюнуть. Нет. На Мызе нынче - новенькая школьная форма, с золотыми пуговицами на груди, как на гимнастерке. Он подпоясан ремнем, как солдат, а на голове - форменная фуражка, с высоким околышем, и на околыше - золотой жук. Это буква "Ш", - буква, которую Морозов еще не знает и изучит лишь через год, когда сам пойдет в первый класс.

Первое сентября - это и стога "золотых шаров" под окном и пригоршни груш в проулке. Грушами можно набить портфель, и на уроке, скучая по дому, обонять тайно. Запах, рисующий дом, светлую печь и окошко, луч солнца греет шерстяное одеяло на кровати, где спит котенок.

Аля заплела тугую косу. Зачесала ото лба волосы так, что стянуло кожу и подняло концы бровей. Белолицая, в темном платье (жаль, что отменили школьную форму!), она казалась и старше, и значительнее. И сама отметила это: легкое "па" у трюмо, поворот - взлетевший подол...

Она смеялась, шагая рядом с Лили и нюхая цветы. Ах, первое сентября!.. Морозов припал к окну... Нет, он оденется и пойдет к школе. Он увидит старых учителей и непременно Алексея Николаевича, директора школы. Крупный, с массивной челюстью, сегодня директор станет перед учениками. И расплываясь в улыбке, пряча за щеками глаза, как добрый крокодил, произнесет на весь школьный двор свою знаменитую фразу: "Дорогие ребята!"

И сколько тогда в сердцах отзовется!...

Ах, Алексей Николаевич! На него приходили смотреть дети из других школ. Он добр и широк, умеет водить школьный грузовик с деревянной кабиной, который собрал в школьном сарае вместе с охранником школы, и теперь катает в кузове ребят по улицам поселка. Он играет с детьми в хоккей, ходит на лыжах. А свой предмет, историю, он рассказывает с азартом, как мальчишка!..

Морозов оделся и пошел. Слушал и славную речь, и медный звонок из ступки тети Вари. Стоял в стороне, среди мам и бабушек, и, вглядываясь в лица, с приятным чувством узнавал бывших воспитанниц школы, почтительно кивал...

Когда отыскал в строю учениц Алю, она тотчас через головы ему мигнула - наблюдала за ним давно...



Сентябрь вообще выдался чудный, теплый. Деревья не собирались желтеть, куда ни кинь - курчавились зеленой стеной, и глядя на это, в который раз верилось неосуществимое, давнее: осени нынче не будет, зима отменяется.

В первый выходной бабьего лета втроем пошли в парк. Морозов, с зачесанными назад волосами, как джентльмен семидесятых, был в черных отутюженных брюках и белой рубашке, с засученными по локоть рукавами. Аля красовалась в мешковатом ситцевом платье в горошек, с пикантной заколкой у виска. Грузная Рита, с мокрыми подмышками, обмахивалась носовым платком. Она отказалась от всех аттракционов, а предложение войти в "Комнату смеха" вызвало у нее ужас, и она заблаговременно отошла несколько шагов прочь от входа, боясь, что ее заведут туда силой.

Морозов веселил Алю на качелях. Она взмывала над деревьями, поджимая тонкие ноги, визжала в страхе, что платье запрокинет на голову. Но, падая сверху, смотрела на Морозова восторженно, с превосходством. И опять, когда улетала вниз, напрягала в тревоге лицо, - и смеющийся Морозов, наседая от облаков, видел под собой растерянные глаза, стыдливо покрасневшие щеки...

- О, Боже! - обмахиваясь, тянула Аля грудным баском, когда ей предложили еще один "тур". - Нет, уж извините, я - не Терешкова.

Морозов, со взбалмошным чувством, будто только что был посвящен в пикантную тайну, забрался в "лодку" один. Качели находились на краю холма, над поймой Казанки, и взлеты сообщали иллюзию неизмеримой высоты. Перед каждым ударом железа о перекладину, чувствуя, как треплет от затылка волосы, он видел отлетающие от него лица Риты и Али, напряжено наблюдавших за ним у заборчика. А потом, пролетая вперед, озирал неохватное небо, косую черту многоэтажек на другой стороне реки, и саму пойму, с березками, автомобилями на лентах дорог и с крошечными купальщиками на городском пляже. Он качался с упоением, с каким-то страшным удальством, зная, что это в последний раз в его жизни, - и потому резче сокращал натруженные мышцы ног, с большей силой разжимал их при взлете. И, хватая ртом тугой воздух, щуря глаза, мгновениями ощущал смертную тоску и ловил себя на мысли, что хочется разжать вцепившиеся в железные прутья пальцы...

"Зачем? - спрашивал он у себя после, ощущая в позвонке холодок. - Выходит, внутренне я так несчастен, что подсознанье не видит смысла жить?.." И был этим немало огорчен.

Когда он выходил из загородки, Рита и Аля уже сидели на бревнах, сложенных у аттракциона для какого-то строительства. Полная Рита устроилась смирно, колени сжаты, сумочка - у ног. Аля сидела на корточках, задумчиво лизала голое колено. Он получил в награду открытую бутылку персикового сока, который выпил с удовольствием. Рита была чем-то недовольна.

- Скажите дядя Виктор, а вы в юности симпатичный были? - спросила Аля, когда тронулись.

-Дядя Виктор, в юности хватом был, красавцем! - резко сказала Рита, пристально щурясь по сторонам.

- Он и сейчас - ничего, - возразила Аля и засмеялась на взгляд Морозова, кокетливо прикрылась плечом.

Да, ведь!..

Так шла жизнь. Во дворе тявкал пес, в кухне потела Рита, из сада, лишь глянь, - улыбалась желтоволосая падчерица.

В душе Морозова теплилось тайное чувство радости...

- Настораживает меня Алька, - сказала Рита как-то перед сном, лежа рядом с Морозовым. - Все знает, спрашивается: откуда? У мамы закроется в ванной, пустит воду и... черт ее знает, что она там два часа делает! Говорю, открой, не пускает. Конечно, она по гороскопу рачок...

Рита повернулась, привстала на локте и яростно взбила подушку. Затем глянула на Морозова и грузно улеглась. Он лежал на спине, о чем-то думал.

- Не знаю... - продолжала Рита, - ранний волосяной покров, странные мысли.. И спит голая, видите ли, ей "трет". Завтра я с ней поговорю!

Морозов закинул руку за голову. В темном углу пел сверчок, пел смело и заливисто, как у родственников в деревне сто лет назад. Откуда он взялся, милый гость?..

- И еще...Хочет остричь волосы, - продолжала Рита. Казалось, Рита отращивала их на голове дочери, как цветы на клумбе, - для собственного любования.

Морозов вздохнул.

-

Рита, - сказал он, - у тебя сохранилась школьная форма?

- Я говорю, остричь волосы хочет, метиска чертова, - повторила Рита. - А зачем тебе форма?



Еще не проснувшись, утром сквозь сон он ощутил беспокойство: лежит нагишом, неприкрытый. И только шевельнулся, ощутил легкую волну сквозняка - закрылась дверь. Повернулся на бок, накрылся одеялом. В доме, между тем, было тихо. Рита?.. Спинка стула, на которой лежала ее одежда, пустовала, вместо сумочки на стене торчал голый крючок...

Он встал, накинул халат и вышел.

В прихожей, разделявшей дом на две половины, и в кухне - ни души. В горнице послышался странный звук. Он отворил дверь... За письменным столом сидела Аля.. Искривив позвоночник и вытянув одну ногу в сторону, рисовала. От старания то высовывала язык, то причмокивала.

- Аля, - сказал Морозов.

- А?..

Она глянула рассеянно, как-то подслеповато, - из-за плеча.

- Что, дядь Вить?

- Сядь прямо, - сказал он наставительным тоном и вышел.

Вечером спросил у Риты:

- Ты перед работой, перед самым уходом, заходила в мою комнату?

- Нет, - ответила Рита, направляя на него внимательный взгляд. - А что?

- Ночью оставил сигареты на столе, кто-то переложил, не могу найти...

Тем же вечером случилось следующее. Было часов десять. Рита отдыхала в своей половине. Лежала ничком, подняв зад и уткнувшись лицом в ладони: " так хорошо отдыхается". Аля находилась в горнице. Там горел свет и работал ламповый телевизор, который перед сном включила Аля. Возможно, она уже спала; из-за печи ее кровать не было видно. "Дядя Виктор, если вы ночью захочете смотреть телевизор, не стесняйтесь, я сплю, как убитая" - предупреждала Аля. И Морозов от скуки пошел смотреть. Устроился прямо на пороге, и Алю не мог видеть. Шел американский триллер, чепуха, сменившаяся рекламой. Морозов поднялся, подошел к телевизору и, глядя на экран, стал крутить проскальзывающий тумблер. Наконец, установив подручными плоскогубцами терпимый канал, отправился на место, повернул голову и... остолбенел.

Отпихнув одеяло ногами, Аля спала нагишом. Лицо под светом абажура спокойно, светлые волосы рассыпаны на подушке. Она еще угловата, трогательна пуповина - заживший срез отростка от чувственной плоти Риты... Но выделятся грудь, видны ореолы, красноватые вздутия вокруг сосков, они зреют, будто нарывы. И Морозов смотрел на них не моргая, словно наблюдал ночную жизнь диковинного растения, движения соков в нем, и был готов стать свидетелем взрыва, - того, как бутоны откроются и превратятся в розы... Но больше его поразило, а в какой-то степени даже разочаровало то, что он увидел ниже - между длинных ног, на костистом бугорке, - курчавый волосяной покров.

Когда вошла Рита, Морозов сидел на пороге и смотрел на телеэкран. Рита прошла за печь, к дочери. Шепот, тихая возня и смешок...

Через некоторое время Морозов встал и пошел выключать телевизор.

Аля была накрыта. Глубже уползая под одеяло, чуть краснея, улыбнулась ему с тайным любопытством в глазах: видел ли?..

Рита, сидевшая у нее на кровати, как львица над детенышем, повернулась, прикрыла туловищем дочь, и с вежливой ехидцей улыбнулась: ты ничего не видел.

Вспоминая после образ обнаженной девочки, пухлое лоно, Морозов ощущал чувство стыда и странной горечи. Горечь переросла в тревогу, жуткое предчувствие, он вновь ощутил себя подростком, будто ему отрылось нечто запретное, достижимое, довольно опасное...




2

- Он заболел, я это сразу почувствовала! - звонко говорила во дворе Аля. - Раньше он меня всегда встречал из школы, а тут где-то прячется!..

Щенок и в самом деле в один день стал неузнаваем: ничего не ел, стал вялым, хоронился под крыльцом. Порой невпопад появлялся, неуклюжий, как слоненок; отчужденно проходил мимо домочадцев, чтоб схорониться в другом месте, - и было что-то жуткое в этой отрешенной самостоятельности малыша.

Девочки решили, что пес напился мыльной воды из таза, когда Рита во дворе стирала белье - воды, разбавленной порошком "Тайд".

- Конечно, сейчас какую только отраву не делают! - звенела Аля. - Вон тетя Таня, мама, ты сама же говорила, постирала с каким-то порошком, и у нее волдыри на руках пошли!

Надеялись, что пройдет. Но минул день, второй, третий. Пес также воротил нос от еды. Если давали кость, вялой рысцой относил и закапывал ее в землю.

Через два дня он вышел из-под крыльца прямо у ног курившего Морозова, проковылял к тропе и, не дойдя до сада, присел прямо на дороге и мучительно опорожнился кровавой жижей.

От соседей Аля принесла книгу по собаководству. Вычитали, что существует собачья болезнь - энтерит, привезенная в Россию во время олимпийских игр в восьмидесятом году, - болезнь страшная, от которой в считанные дни гибнут щенки, даже привитые. Передается не только через непосредственное общение собак, но и через предметы, даже прошлогодние, даже по воздуху. Разносчиком может быть собака, когда-то перенесшая эту болезнь.

Было явно: симптомы болезни совпадали с указанными в книге. Но где и как несчастный щенок мог подцепить заразу? Да и к дворняжкам ведь эта зараза не пристает. А может Граф - не дворняга?

- Будет есть - будет жить, - крепился Морозов. - Аля, завтра дам деньги, после уроков покажете его в ветеринарке.

Однако к вечеру щенку стало лучше. Он повеселел, лопал все подряд, лаял и бегал по дому, как ошалелый. А когда ему дали, смочив в вине, капроновую пробку от "Мартини", он жадно облизал ее, а после катал по полу и, пригибаясь, неумолчно тявкал - словно отчитывал всемирный алкоголизм. Подливали в пробку вина, и концерт продолжался...

К ночи Граф притих, Морозов положил его на свою кровать. Пес уютно пригрелся в боку, лежал тихо. Однако ночью поднялся и уковылял к двери. Морозов выпустил, пес ушел в сарай, в уголок под настилы и там притих. Несколько раз за ночь Морозов выходил посмотреть. Включал свет и наклонялся... Пес, не понимая головы, снизу косился на человека, то улыбающегося, то кивающего...

Утром, перед уроками, Аля прибежала с жалобой:

- Он опять ничего не ест!

Девочка смотрела потерянно.

- Ничего, - произнес Морозов, скрывая вдруг нахлынувшую тоску, и по привычке вскинул беспалую руку к уху. - Покажем ветеринару, там подскажут. Вот на случай, если меня не будет дома.

Морозов вынул из кармана и подал Але деньги.

- Скорее бы уроки кончились! - взмолилась она, убегая в школу.

К приходу девочек пес был плох. Аля завернула его в шаль и, прижав к груди, понесла к воротом. И в тот миг, когда она пошла, щенок отчаянно повернул голову - и в смертной тоске посмотрел на Морозова...

Морозов думал, что мог бы спохватится и раньше. Но, черт возьми, он понятия не имел, что существует энтерит. В детстве, когда он держал собак, не было таких болезней в помине, щенята росли здоровыми без прививок, и вот привезли в Россию заразу... Вчера он говорил с соседом юношей, который держал немецкую овчарку по кличке Рекс. У овчарки был энтерит в начальной стадии, юноша делал ей клизмы с марганцовкой и водкой, вылечил...

Когда хлопнули ворота, Морозов поспешил на двор. Это вернулись девочки из ветеринарки. Они вошли быстро, глаза заплаканы. В руках у Али - завернутый в шаль Граф.

-

Врачи сказали: поздно, - рассказывала она, - если только сделать дорогостоящую капельницу; но вряд ли поможет: у него в кишечнике все разрушено...

Наступила тишина.

-

Он как заскулит в трамвае, и так на меня посмотрел!...

Аля зарыдала.

В душе Морозова родился неимоверный протест. Нет, этого не может быть! Ведь в детстве у него все хорошо кончалось!... Он начал быстро одеваться. Взял полиэтиленовую авоську, свернул ее в карман и пошел.

- Я скоро, - сказал, глянув на ходу в сторону щенка, неподвижно лежащего на боку в свете лампы у открытых сеней.

Сумбурная идея, злобная уверенность гнала его в аптеку за марганцовкой и спиртом. Он надеялся отпоить пса, прочистить все внутренности. Ведь отходил сосед Рекса!.. Возможно, инфекция - от Рекса. Графа выводили гулять, он все углы обнюхивал. И подцепил. Достаточно даже прошлогоднего кала переболевшей собаки.

Двигаясь быстро по темным улицам, в судорожном свете реклам, Морозов чувствовал головокружение от поднявшегося кровяного давления, то и дело крепко спотыкался на битом асфальте. У дверей аптеки кто-то толкнул его в плечо. Он отмахнулся, проходя в дверь... Но его схватили за полу расстегнутой куртки. Морозов дернулся, обернулся....Весело улыбаясь, любуясь его замешательством, на него глядел чернявый полнощекий мужчина. Морозов понял: кто-то его узнал - из давних приятелей. Но, всматриваясь незнакомца, не мог вспомнить - кто.

А тот, насколько крепко держал его куртку, настолько дружественней улыбался...

- Не узнаешь?

- Нет.

Оказалось, что это Валера, его бывший сват, когда-то тощий, как спичка, балагур, а нынче отец четверых детей.

Морозов, взмокший, с прилипшими ко лбу волосами, хотя и рад был бы этой встрече в другое время, растерянно слушал и не чаял, как распрощаться.

- У меня друг умирает! - сказал он, наконец, махнул рукой и исчез в дверях аптеки.

Он взял и спирт, и марганцовку, и всевозможных лекарств от внутреннего расстройства.

Поднимался на свою улицу в темноте, улицу освещала луна. И вдруг в конце подъема, на углу палисада, увидел грозный силуэт овчарки. Это был Рекс. Стоя в рост, кобель издали смотрел в сторону идущего человека. От шеи в сторону раскрытой калитки, откуда Рекс вышел, свисала тяжелая цепь. Очертание большой головы, в свете луны совершенно черной, невидимый, но явно недружелюбный взгляд, сама стойка собаки, - все выглядело зловеще, как некое предзнаменование...

Морозов прошел мимо и спустился с горки.

Вошел к себе на двор.

Как раз вышла из сеней Аля, лицо усталое, отрешенное.

- Что?- спросил Морозов, испытывая страх.

- Вон ... - на ходу кивнула в сторону от крыльца, на разложенную газету.

Морозов подошел, нагнулся и поднял газету. Граф неподвижно лежал на земле, вытянув заострившуюся мордочку.. Вокруг и по нем - откуда столько взялось! - роилась муравьиная стая.

" Да, это был знак, - подумал Морозов, выпрямляясь. - Голова Рекса - как раз это самое и означала..."

Как только Морозов ушел, Графу стало плохо. Аля сидела перед ним на корточках, пес лежал на боку, тяжело дышал. Потом дыхание участилось, глаза помутнели, казалось, он начал терять сознание. Аля вскочила, ломая руки. Лили увели ужинать. Дядя Виктор ушел. Мать была в кухне. "Граф умирает!" - крикнула она в избу и убежала. Мать повернула голову от плиты, держа над тазом деревянную ложку, с которой капало варенье. Застывшее выражение благости на лице сменила тревога.

Отложив ложку и тщательно вытерев тряпкой пухлые запястья, Рита отправилась на крыльцо.

В сарае горел свет, в желтом проеме распахнутой двери стояла на коленях Аля. В слезах, с растрепанными волосами, она пыталась поставить щенка на ноги, но он падал.

- Граф стоять! - рыдала она, остервенело хватая его руками.- Стоять Граф!

Но тот валился на бок, как сломанная игрушка.

Рита подошла ближе.

- Аля...

Дочь, поскуливая, кусала руку, во все глаза глядела перед собой.

Бедный щенок уже ничего слышал. Безобидный и тихий, лежал неподвижно, отрекшийся и от солнышка, и от блинов, и от самой Али...



Муравьев собиралось множество, и решено было хоронить щенка сегодня в полночь. Морозов нашел в сарае пустой ящик, постелил в него драп, оставшийся после обивки кресла. Аля отыскала в комоде значок с рубиновым знаменем, протянула Морозову: "Вот орден, он заслужил..." Это был армейский значок Морозова - "Гвардия". Его прикрепили к ошейнику на шее щенка. Уложили беднягу в ящик.

Когда все было готово, стали ждать.

К двенадцати должна была прийти Лили.

Морозов курил на пороге и все глядел в ящик. Иногда поднимался и уходил в сад...Сентябрьская ночь была теплая, лунная, крытая рубероидом крыша бани серебрилась на краю оврага, глянцево блестела керамическая труба.

Пришла Лили с цветами календулы. Морозов взял ящик, Аля - лопату и пошли к оврагу. Место определили под сливой. Зажгли свечи, и Морозов выкопал могилку. Молчали. Рита и Лили стояли в стороне, бледное лицо Лили более чем когда выражало испуг. Аля, сидевшая на корточках, подняла щенка. И головка его не повалилась на бок, он уже застыл, - вкинутая морда, выброшенные вперед лапки.

"Маленький... Милый... Твои ушки... - шептала она в шерстяное ухо. - Спи спокойно... Хороший... самый лучший... Я всегда буду о тебе помнить....

Она еще что-то говорила скороговоркой. Луна освещала непрерывное движение ее губ, серебрила слезы. Заколка в ее волосах расстегнулась, и когда она наклонилась в сторону, чтобы лучше разглядеть щенка, волосы съехали с плеча на бок, как шаль, и бронзово осветились. Нежно, как в забытьи, прикрыв глаза, она прижала щенка к лицу, в последний раз наслаждаясь еще не ушедшей из него теплотой.

Затем подняла его над головой.

- Смотрите, он как будто летит!...

На самом деле, щенок будто летел: лапки - вперед, мордочка - вверх, ушки слегка поджаты...

Его положили в ящик, как большую плюшевую игрушку. Накрыли материей и, опустив ящик в ямку, засыпали землей.

Две свечи, трепетавшие пламенем на земле, бросали на высокие овражные клены исполинские тени человеческих силуэтов.



С потерей щенка в доме стало горестно и тихо... Из комнат, стоило приоткрыть дверь, кричала немая тоска. Кричала обрывком газеты, изорванным башмаком, изгрызенной ручкой капронового ковша...

Аля и Морозов опускали глаза при встрече. Сказать было нечего, и не помочь горю. Как это? - милое жизнерадостное существо, - и так жестоко раздавлено!

Порой Аля винила в бездушности самого щенка: как он мог!.. Ах, если бы она знала об этой болезни раньше!.. И ведь, какой крепыш: должен был сгореть в три дня, но боролся со страшной болезнью шесть суток! Какой бы из него вырос мощный пес! Аля засыпала со слезами на глазах, а днем рассказывала на улице о мужестве Графа.

" Выходит, правильно я положила в могилу орден" - думала она.

"Как же это случилось?.. " - недоумевал в свою очередь и Морозов. И безобидная морда прощено улыбалась из клубов ночи... Вот пес пробрался в натопленную баню, в нагретую каменку плеснули из ковша, - и пес прижался в щенячьем ужасе к полу, между тем, любопытно водя карими глазами в стороны... Вот сорвал с куста помидор и деловито зашагал сквозь высокую траву, приподняв морду, будто держал в зубах дичь... Порой Морозова охватывала такая тоска, что хотелось разрыть могилу и прижать к груди дорогое тельце.

- Я больше никогда не буду заводить собак, - слышалось в минуты отчаянья из другой комнаты. - Никогда! Никогда!




3

В ту зиму много выпало снегу. От проулка, где были кусты, дом Морозова занесло. Крыша извивалась сугробом, и по ней мело снежной пылью от земли до самых небес. С морозами снег прихватывало, сугробы блестели ледяным панцирем. И когда птицы роняли с ветвей сухую кору или почки, они катились по насту до самого дна оврага.

В снегопад засыпало человечьи следы у заветной калитки на выступ. Но каждое утро те же ножки проделывали свежую тропку к холмику, на котором торчал кленовый прут. В новогоднюю ночь прут украшен был елочными игрушками, а рядом оставлена была пара шоколадных конфет и блины. Ночью блинами помянули щенка кошки, а конфетами, расклевав фантики, угостились на рассвете вороны.

В феврале мело и мело. Во дворе набрались такие сугробы, что откидывать с дорожек было уже некуда, - и Морозов, сутулясь, вывозил его в оцинкованной ванне на улицу.

Але купили новые кожаные сапоги на меху и зимнее пальто с капюшоном. Когда она возвращалась из школы, Морозов обычно курил у двора, прислонив лопату к забору. Завидев его издали, девочка смущалась: то склонялась вперед, держась рукой у горла, то отчаянно вскидывала глаза к небесам, - и шагала, заплетаясь кожаными ботфортами на худых и длинных ножках.

- Отмучилась? - улыбался Морозов, когда она подходила к воротам.

- Отмучилась! - устало отвечала та своим грудным баском и румяная, зардевшаяся, тянула к берду тяжелый портфель - пройти в ворота.

Сейчас она скинет пальто, думал Морозов, и тоненькая, голодная, с холодными ладонями, пройдет в кухню - заглядывать в кастрюли. А в брошенном портфеле, источая запах типографской краски, станут потеть от домашнего тепла учебники и тетради, исписанные неровным почерком, в котором почерковед увидит и утреннюю лень, и туманные виды за окном, и девичьи мечтания.

Как завидовал Морозов, бывало, из окна школы тем, кому не надо сидеть на уроках. И малышам, и теткам, и таким вот дядькам, стоявшим с лопатами у ворот. И старухе Бабуне, с бидончиком в руке, двигавшей обрубки валенок к двери молочного магазина. Коричневую шаль и плюшевое пальто, которые она не снимала и летом, Морозов узнавал издали, из окна школы. Бабуня - зловредная прабабка хулиганистой Любки. У ворот Бабуни лежало бревно, в три охвата, куда по вечерам слеталась детвора на галдеж, и старуха разгоняла "нехристей" метлой да лопатой, мазала бревно туалетной жижей. Когда дети, рассевшись на суках и пачкая десна в чернильный цвет, уминали в ее палисаднике черемуху, - из лиственных низин, из лампадного сумрака открывшейся форточки, вылетали колдовские плевки, да бубнешь: " Вот я вас кислотой!.. Пропадите, некошные!.. Шишиги!.. Отяпы!.." И замирала черноротая, как вурдалачий выводок, детвора, рассевшаяся на деревьях. Ниже Любки, мелькавшей в плодоносных высях дырявыми трусами, сидел на суку и набивший оскомину Морозов. И гнусная оторопь взывала в животе от слов бабки - представлял себя дохлым на древе, как муху на липучке. В жаркие дни каникул избегал он старуху, но заставала зловерка где-нибудь в проулке. В чесанках на синюшную ногу, лишенную чулок, плелась под гул шмелей - несла бидончик с молоком. И не успевал Морозов оказать свое воспитанье -петушком пропеть " Здрасте!", как получал под самую ложечку, где живет тоска: "Ага, скоро в школу, два месяца осталося!.. Ага! еще неделя!..Ну таперя, милый, все..."

И это была правда!..

Погибла старуха у него на глазах. Керосиновоз, что по вторникам торговал на площадке у школы, подавал назад - не рассчитал черепашье движенье бабки, толкнул и проволок. Так и лежала, покуда не кончились занятия в школе, - одинешенька темнела на снегу с длиннющими ногами: ступни вылезли из валенок до самых голенищ.

А может, грозя учебой, Бабуня вспоминала свой школьный возраст, думал Морозов, - хранила в склеротических тромбах каникулярный календарь, отсчитывающий последние денечки лета. Ведь не в чесанках в этот мир пришла, не с запахом клопов и мочевины, а веяла когда-то молочком, веснушками сияла, как Любка, и кляксила чернилами пальцы.

Думая об этом, о вернувшейся с занятий падчерице, ее учебниках и милых сердцу портретах Пушкина и Тютчева в них, Морозов испытывал знакомое с недавних пор тайное чувство отрады, и где-то в жилах просыпался отзвук несбывшейся отроческой грезы...

Черт возьми, как он тосковал по детству!.. И с этой тоской, наплывшими видениями, он испытал вдруг самозабвенное чувство настигшего покоя, благостного онемения, будто оглушили, - и опустился в снег. Если бывает приятное ощущение от перевариваемой пищи, то подобное чувство пришло к нему в плане нравственном, - духовное пищеварение, где медленно поглощаемая зрением пища: и косые ворота, и старый, как Колизей, дровяник, и вон та, на черном шесте, скворечня...

- Дядя Виктор!

Морозов обернулся.

Аля, простоволосая, стояла на пороге, двумя пальцами держалась за косяк и улыбалась. На ней была шерстяная белая кофточка, черная юбка и на тонких ногах, поверх чулок, пуховые носки домашней вязки.

Щурясь, она покосилась вверх, на сосульки.

- Пойдемте обедать, заработались!..

-Я ... после, Аля.

- Пойдемте, сказала. Остынет!

В этот же вечер Морозов ощутил жар. Лицо пылало, болели суставы. Вероятно, распаренный, насиделся в снегу.

Но как хорошо болеть, когда недуг не опасен, и знаешь, что два или три дня в школу ходить не надо. Лежи в тепле и смотри в окно- на лыжню вдоль забора и вокруг яблонь, на кошачьи следы. Соскучься! - и скоро возьмешь в руки лыжные палки, ощутишь ладный черенок хоккейной клюшки, запах изоленты на ее "лопаточке".

Морозов отдался этому чувству, и болел на здоровье. Послушно поворачивался, когда Рита делала припарки, ставила горчичники, принимая их из рук стоявшей в изголовье Али. Меньше курил, вернее, до обеда вообще не брал сигарету, отчего утончилось обоняние - улавливало древние запахи в доме: и глиняную прель нетопленой печи, и пыльность стенного ковра, и резкий аромат мяты, растущей на подоконнике, когда, тревожа подушку, задевал занавеской листья...

Днем, оставаясь один, часами смотрел на волю сквозь сетку тюлей.

С каждым годом земля под окном поднималась выше, а теперь снег вовсе упирался в челюсть наличника. И палисад зарос, одичал; из снега торчала рыжая лебеда; буйно пошел и вишневый подсед, в смертельной схватке одолел крапиву, - изорвал под землей сетчатую гибель ее корней. Тонкие ветки вишен лежали в снегу, как спутанная проволока, ломкие на морозе ползли наружу - к дороге. Дом был стар; северная стена осела и взбугрилась, накренился потолок, скривились окна. Лишь стекла в рамах, в кои веки чиненные набором, еще крепко держались на охряной замазке, ссохшейся и потрескавшейся. А в углу окна кусок пластилина, зеленовато-красный сплав (кто это в прошлой жизни - римский воин или стрелец?), самоотверженно заткнул собой лучистую трещину, расплющившись и погибнув. Как это было давно!.. С временами разного цвета солнца, желтого, оранжевого и серебристого, с косыми дождями и наждачными ветрами тончают и блекнут, стареют даже стекла...



Открытая Морозовым в душе тайная радость стала настораживать. Постепенно она перешла в тревогу. Еще вчера он восхищался скрытой жизнью, как человек, который перехитрил всех, нашел волшебный ход в прошлое и живет, смакуя дни, задним числом. Теперь он увидел, что чувства усиливаются, взрослеют, а волшебный ход превращается в химеру... Он стал глушить в душе всякое чувство. Сдерживал себя от невольных, даже безобидных, акцентов, не в силах между тем понять, что больше управляет им, трусость или порядочность.

В конце концов, он решил, что расстанется с Ритой. Это случится в мае. Он не любил этот месяц. Бедный и нагой, с обнаженными свалками. " Уж как-нибудь, думал он, отмаемся". Он даже не знал, какую найдет причину для ссоры, все равно.

Настраивал себя, что лицо Риты раздражает. Это самодовольство, почти блаженный раскат губ, смесь покорности и мещанской хватки... И опять искривление рта в юродивом счастье, и сладкий ужас, когда обнимал, а больше раздражала объемная грудь с толстыми сосками, минуту назад опьянявшая.

Но развязка произошла раньше.

В конце марта он вернулся с похорон одноклассника, и, сидя в комнате с сигаретой, понял, что так больше продолжаться не может.

Рита стирала белье в бане. Зайдя в комнату, он увидел ее блокнот, выпавший на кровать из небрежно брошенной сумочки. Сердце забилось, он ощутил невнятный восторг, какой приходит во время предчувствия удачи. Этот блокнот когда-то вызывал в нем жуткую ревность. В нем были номера телефонов ее прежних мужчин, о которых она рассказывала. Он начал листать маленькие жесткие страницы.

И вот свежая запись: номер телефона и через тире имя - "Евгения". Мужское окончание "ий" было исправлено красной пастой на женское "ия": мужчина стал женщиной. Зачем? Будь просто мужское имя, он не обратил бы внимания. Чего боялась? От сознания удачи, то ли уж горя, у него заломило в груди и медленно повело кадык...

Он пошел в баню, спрятав блокнот в карман.

- Рита, иди сюда.

Потная, в мокром насквозь халате, она вышла из парной в предбанник.

- Что значит имя Евгений? - спросил он строго.

Глаза ее забегали, она чуть присела, держа мокрые руки перед собой.

- Евгений! - повторил он и поднял бровь.

- Какой Евгений?

- У тебя в блокноте! Женское имя исправлено на мужское. Вот!..

- Где?.. Ах, - она в замешательстве улыбнулась - это да... мужчина. Мы познакомились в автобусе. Он - коммерческий директор. Обещал дать рекламу в наш журнал.

- Коммерческий директор - в автобусе...

- Да, - Рита посмотрела прямо.

- А зачем исправлять?

- Ты не поверишь: нарочно - чтобы ты не приревновал.

Они смотрели друг другу в глаза, и оба осознавали, что каждый понимает само собой разумеющееся: Морозов уж год как не интересуется ее блокнотом, даже если бы он валялся под ногами, - и потому стоило ли исправлять имя?

Морозов глубоко выдохнул, почувствовал вдруг невероятную усталость и опустился на корточки, спиной к стене. Взъерошил волосы.

- Завтра вы должны уехать, - сказал он.



Все произошло на удивление быстро. Рита и Аля уехали на второй день, взяв лишь необходимые вещи. Накануне Рита вслух пыталась подчеркнуть глупость его подозрений; но, поняв бесполезность всего, начала кидать вещи в сумки, в стены, в дочь; слово "индюк" не сходило у нее с языка.

Молчание Морозова было непоколебимым.

Рита не забирала пожитки и день, и неделю, словно не собиралась этого делать. Дом пустовал, и каждая вещь, бросавшаяся в глаза: большие подушки, пуховое одеяло, - все напоминало о былом уюте и удовлетворении... Он хотел и боялся, что они вернуться. Наконец, собрал вещи в матрасовку, нанял машину и увез на квартиру к Гуле, которая на ту пору оставила Барабанщикова.

Потом он вспомнил, что вначале встреч брал деньги у Риты взаймы. "Нет, не поеду!" - решил тотчас, представив, как объемная Рита свалится к нему на плечо, стоит ему при встрече проявить хоть минутную слабость.

Другая мысль, тайная, и обрадовала и встревожила. Наверняка, она еще училась в здешней школе...

Часу в одиннадцатом он вошел в старое здание. Длинный коридор первого этажа, смотревший окнами на запад, как всегда в дневные часы сумеречен. На полу - та же, как и двадцать лет назад, разномастная плитка, уложенная в виде больших цветов, кое-где с лепестками из серого бетона. Он поднялся на второй этаж: тот же выщербленный паркет... В рабочей тишине, из закрытых дверей классов доносились голоса преподавателей. Он постучал в дверь седьмого "А", и тотчас к нему вышла преподавательница.

- Сейчас дети закончат изложение, - сказала она, прикрыв спиной высокую дверь, - и Бикчурина выйдет.

Он нарочно отошел по коридору к лестнице, чтобы как можно дольше видеть ее приближение...

Вскоре открылась классная дверь, и вышла Аля, в светлой шерстяной кофточке, со строгим лицом ученицы. Она направилась к нему... Подросла - молочные косточки вытянулись, или в новой кофте так кажется?.. Девочка ставила ноги в тяжелых меховых сапогах в одну линию, отчего металлические замки задевали друг друга.

Она подошла к Морозову и, чуть розовея, склонила голову...

- Вот, Аля, - сказал он, запинаясь. - Отдай маме. Я брал.

Сутулясь, она приняла деньги и подавленно кивнула.

Повернулась и пошла. Морозов наблюдал, как она неуклюже ускоряла шаг, выдвинув вперед одно плечо, отмахивала рукой. Он прощался с ней... Вдруг щелкнул замок на ее сапогах, покатился по паркету, - Аля мгновенно присела, накрыла его ладонью и вся пунцовая, обернулась. Засмеялась, вскочила и быстро исчезла за дверью.




4

Тогда же, в мае, к нему явился Барабанщиков. Он жил в другом районе, переехав в квартиру недавно умершей матери. Жил опять бобылем. Лишившись родительницы, стал больше пить, и Гуля не выдержала, ушла окончательно. Если раньше, избившись в запоях, он брел к матери - отлежаться, обрадовать желудок бульоном, а после, расправив складки, идти искать новую работу, - как правило, со старой он был уже уволен, - то теперь он остался один, и морщины на лице лежали слоями.

Он оброс, отощал, джинсовая куртка, очевидно, с чужого плеча, была коротка, узка и подчеркивала худобу. Сидя напротив кресла Морозова, Вова глядел на кончик своего ботинка и жмурился. Открытый им постулат реальности - ее постоянство (например, если не чистить этот ботинок, то он на веки останется грязным, пока не сгниет), сегодня давал предательский сбой: Морозов, неизменно дававший взаймы, теперь отказывал.

И Вова смотрел на Морозова, не столько удивленно, сколько изучающе...

- Почему я должен давать? - поймал его взгляд Морозов и поднялся с кресла. - И потом - ты старые долги не отдал. Знаешь, лучше старухе на улице дать, она хоть рыбу купит. Почему- рыбу? А потому что вчера идет одна по улице и говорит соседке: "Стою у витрины и на копченую скумбрию гляжу. Денег нет, а у самой слюни текут - не могу!.. Уж так хотелось попробовать, как в старь-то. Постояла, насытилась глазами и потопала восвояси". Вот ей не жаль!

- Мне тоже на еду, - лгал Вова, как уличная попрошайка.

Морозов обрубком пальца резко сбил с сигареты пепел.

- Вот опять в обуви прошел. Сколько тебя помню, Барабанщик, ты сроду не снимал обувь. Что за манера!.. И потом я живу один, убирать некому.

- А Рита где? - спросил Вова.

- Ушла, разошлись.

- Разошлись? - с участием переспросил Вова. Это обстоятельство, между тем, вселило в него надежду: теперь они - товарищи по несчастью...

И будто в воду глядел.

- Так, сколько ты просил? - неожиданно произнес Морозов. - Денег сколько?

- Рублей тридцать. Я отдам.

Морозов молча вынул из кармана брюк деньги

- Даю сто. Отдавать не надо. Это - для того, чтобы больше не беспокоил.

Морозов заметил, как эта категоричность оставила на помятом лице Вовы отпечаток досады, хотя сумма была не маленькой; такой, по крайней мере, Вова, пришедший за двадцаткой, не ожидал...

Дело было не в том, что Вова не просто брал деньги, он покупал и шел с бутылкой обратно к Морозову, и просил составить ему компанию, ссылаясь на одиночество. И пил, сидел часами. Если выпивки не хватало, просил добавить. И, в конце концов, падал. Морозов или укладывал его на полу, или тащил к нему домой.

- Я это...- начал Вова, пряча деньги в грудной карман куртки.

- Нет! - оборвал Морозов. - Сразу уходишь!

- Я посоветоваться хотел, - сказал Вова и обернул лицо, в кровянистых глазах мелькнуло отчаянье.

- Что - Гулю вернуть? Пять раз уже возвращали. Все, Вова! И каюсь, что тебя вообще знакомили...

- Я не про то... - Вова поднялся, прошел взад - вперед, и со спины было видно, как торчали косточками вверх его острые плечи, точь-в-точь, как пору отрочества, когда от неуемного курения оба отощали, кожа да кости. - Боюсь я, убьют меня.

- Те-бя?.. Кому ты нужен!

- Я серьезно.

- Ну...

- Из-за квартиры.

- Угрожали?

Морозов вспомнил о серии убийств, прокатившихся по городу в связи с отъемом квартир у пьяниц-одиночек.

- Зятьев боюсь, - доверительно начал Вова.- У меня двоюродные сестра по матери... Наташку помнишь? Рыжая такая, все на каникулы приезжала. Ну...Когда мать похоронили, она ключи себе забрала. Увезла ковры, скатерти, белье, швейную машинку и много чего...

- Так они ж потратились на похороны. Тебя же, пьяного, на веревке мать хоронить отсюда тащили.

- Деньги на похороны мать оставила. - Возразил Вова. - Наташка говорит: " Вова у тебя дом есть. Давай тетиклавину квартиру продадим, ты же все равно пропьешь"

- Правильно говорит, - пытался шутить Морозов.

- Да-а!.. - Только и воскликнул Вова, тараща глаза, разя детской жалобой и отчаяньем.

- Ну, брось, я пошутил, - сказал Морозов.- Не пей и никто тебя не тронет. Заступимся. Вон Зайцев - большой опер. Только не пей, тут мы не сможем тебя контролировать. А то и вправду в колодец бросят...

Вова воззрился на него в ужасе.

-Эх, Вова, жил бы с Гулькой - и забот не знал, - вздохнул Морозов. - Алкоголизм! Ведь лечатся люди, кодируются и не пьют годами.

- Кодироваться - я не дурак. Это влияет на мозг.

Морозов невольно поморщился.

- А Гулька эта ... блудня, - продолжал Вова. - В домуправлении с инженером снюхалась. Знаю... "По работе!.." Просто так никто в машине катать не будет. Да бляди они все! - перебил он пытавшегося возразить Морозова. - И Ритку твою я это... имел.

Последнюю фразу Барабанщиков почти прокричал от страдания.

У Морозова в голове помутилось. Как? С Вовой?.. А ведь, кажется, не врет.

Нутро Морозова обдало жаром, но он совладал с собой, принял равнодушный вид.

То ли в знак благодарности за оказанное участие, то ли в силу всего пережитого в последнее время, вылившегося в нервный срыв, Вова покаянно продолжал:

- Помнишь, в самом начале встреч. В январе. Вы поссорились, она приехала к тебе, и ты ее выгнал. Я у тебя сидел, пошел проводить. Догнал и повел обратно. Она шла, плакала. Возле твоего дома уперлась: не пойду! А тогда мороз был, я отвел ее к себе. Обещал горячего чаю... Это было один раз. Она, как легла, так и лежала на животе...

- Хватит, - прервал Морозов.

Любил ли он Риту? Нет. Просто, когда сошлись, он испытывал страшное одиночество, - и она пышно к нему наезжала. А потом привык к ее умопомрачительным ласкам.

То-то она ненавидела Вову!.. Во время его посещений, не выходила из комнаты, а по уходе требовала алкаша не пускать в дом. Этот близорукий дурень вечно пялился на чужых жен... Сам виноват. Сам выгнал. Тогда, в январе, он бы не расстроился, услышь такое. Но ведь потом привык к женщине и даже ревновал. Да, больно...

Тогда, в мае, Морозов видел Барабанщикова в последний раз.



Вова пропал без вести.

О нем не было слышно больше года. И Морозов, хорошо знавший его как домоседа, конформиста, понимал, что он не способен бродяжничать, и потому его наверняка уже нет в живых. Родственники подавали в розыск. Как-то тетку Барабанщикова вызывали в морг на опознание. Не он...

Потом Морозов уехал из поселка, и наезжая проведать дом, угощал у магазина знакомых алкоголиков, расспрашивал о Вове. Никто ничего не знал. Иные говорили: "Лежит сейчас Вова где-нибудь на дне речном, - и подмигивали: - Квартира-то!.."

Как-то весной, в апреле, курил с соседями на улице, возле ремонтируемых "Жигулей". Спустился с горы зять Барабанщикова, живший с ним в одном дворе, мужчина лет пятидесяти, без шапки, сутулый и кривоглазый. Постоял, неуютно поморщился и, шевельнув плечами накинутого пальто, обратился к Морозову.

- А Вовку-то... слыхал?

- Да-а, - вздохнул Морозов.

- Похоронили.

- Да-а, -опять протянул Морозов. - Стоп! Как похоронили?!.

- На Сухой реке... Второго. Этого апреля.

- Нашли? Где!?..

- В квартире.

- В Квар-ти-ре?

- Голова это... пробита. Ударился пьяный что ли. Лежал тринадцать месяцев...

- Постой! Его же в розыск подавали!.. А что - милиция? Они что - квартиру тогда не вскрывали? Так он там и-должен-был-и-быть!..

Только и мог прокричать Морозов.

Вову нашли, когда пришло время платить по счетам за квартиру. В присутствии участкового взломали дверь. Он лежал на диване, в очках, с трубкой телефона в руках. Кровь из раны вытекла вся в матрас, труп высох, превратился мумию. Высохли и черви на полу. Соседи уверяли, что запаха не было - факт, завидный для грешника.

С тех прошло четыре года... Тогда, узнав место и описание могилы, Морозов нанял машину и поехал на Сухую реку. Огромное городское кладбище, гектары новых участков со свежими холмиками, ухоженными и провалившимися, на глиняном плато. Он искал могилу до устали, читал таблички пока не стемнело, взывал беспомощно: "Барабанщик, где ты?" Но так и не нашел, не поклонился в последний раз другу детства.

"Барабанщик, думал Морозов, возвращаясь домой, ты мечтал стать клоуном, ты двадцать раз ходил на фильм с участием Енгибарова. Остался в мой 5-ый "А" и научил курить полкласса, а из седьмого ушел слесарить, получал зарплату и угощал ребят. Из армии ты пришел накаченный, как атлет, голубоглазый блондин, с мощной грудью, - и женщины были от тебя в восторге; они же тебя и погубили... Каким бы ты не был, Вова, не взять другого более, как не прожить другую жизнь"



Свеча догорала, исполинскими тенями играла на потолке, напоминая о древних бденьях, гаданьях и пытках, о полночных трудах широкоплечих и огромноголовых мужей под сводами при горящей свече...

Морозов сидел неподвижно.

А дождь все лил, плескался на горе, плясали ртутные пузыри, догоняли девчоночьи щиколотки, убегающие по дворам.

Галя, Рузалия, Фирдаус - где они?



Утром, напротив старого дома, открылись ворота и, руки в брюки, вышел на песчаный бугор врач-терапевт Сергей Петрович Мызин. Моложавый, в веснушках, такой же, как и двадцать, и тридцать лет назад, когда был первоклашкой. Стоял и насвистывал, глядя под ноги, на желтый луч солнца, на треснувшую калошу. Потом глядел на дорогу и думал о старости. Наверное, по этой улице - а по какой еще! - его когда-нибудь понесут...

Стукнула щеколда напротив, и вышел из своих ворот архитектор Виктор Ильич Морозов. Как всегда интеллигентный, в сером джемпере, бородатый и с портфелем в руке. Увидев соседа, прищурился и шагнул к нему. По привычке пристально глядя в лицо, протянул для рукопожатия мягкую беспалую ладонь.

- В гости пожаловал? - спросил Мызя.

- Да, вот проведать, - ответил Мороз. Обрубком пальца коснулся уха.

Они поговорили о пустяках. И бородач пошел. Пересек грязную улицу, клоня голову на бок, держа тяжелый портфель на отлете. И долго можно было видеть между палисадом и листвой нависшей черемухи его подпрыгивающие плечи и серую, с прямыми волосами, голову.

Ах, милый дядя Виктор! Я вовсе не повзрослела, не предала, мне все - тринадцать! А ты такой же? С детства ты влюблялся в учителей и завидовал сверстникам, что они увлеченно учат уроки, играют, бесятся на переменах; а ты все ходил, руки за спину, как взрослый. Теперь ты хочешь обратного... И ловишь себя на том, что вспоминаешь меня, как первую свою любовь. Какой ты несчастный даже сейчас, ведь я совсем о тебе забыла! И то, что ты мне приписываешь, - лишь плод твоего воображения...



Редакция: ноябрь 2006 г.




© Айдар Сахибзадинов, 2005-2024.
© Сетевая Словесность, 2005-2024.




Версия для широкого дисплея
[В начало сайта]
[Поэзия] [Рассказы] [Повести и романы] [Пьесы] [Очерки и эссе] [Критика] [Переводы] [Теория сетературы] [Лит. хроники] [Рецензии]
[О pda-версии "Словесности"]