КРУГИ
на горе
зреют яблоки. воздух течёт, как мёд.
над обрывом раскинуты сети дня.
снизу слышно, как падает наземь плод,
перезвоном на яблочный спас маня.
там, на склоне, проросший меж двух церквей,
распахнулся сад, и легка, как сон,
собирает анис с золотых ветвей
незнакомая женщина в голубом.
выплывает из тени листьев – свежа, юна,
вслед за солнцем скользит по руке браслет.
здесь, внизу, возле ног шелестит волна,
отражая рассыпанный с неба свет.
вот я, Боже, стою посреди воды
и не знаю, в какой стороне земля.
эта женщина с яблоком с высоты
приближает лицо, волшебство суля.
предлагает, лукаво смеясь: кусай,
неизвестно, в какой половине яд.
я смотрю, как темнеют её глаза.
не пускай меня, Господи, в этот сад.
_^_
Кисель
Сядем на бережок, дружок,
скушаем пирожок.
Где кисель течёт, где вода?
Это не погода, дружок, – беда.
Развезло нас по берегу, разнесло,
лодки нет, потерялось в реке весло.
А на лодочной станции благодать,
если выхлебать тот кисель, исчерпать.
Перейти по лосиным тропкам осоки сад
и смотреть, как сосны с горы скользят.
Тут тебе и синий, как небо, борт,
тут тебе и промысел, божий brot,
знай закидывай сети в глазок пруда –
раз, другой, и вот тебе и еда.
Свет Господен катится по волнам.
Буди, будет завтра и вёдро к нам.
Доставай, дружочек, свой тюричок,
перекусим, да и пойдём ли чо.
_^_
Яков выходит из дома
В полдень качаются тени, ноги их коротки,
словно на небе тоже Гюго читали.
Яков выходит из дома, в доме слышны хлопки –
мать затевает выхлопать покрывала.
Блажь это, – думает Яков. –
Могла бы нанять девку соседскую,
ведь очевидно: той нечего делать.
Яков честолюбив.
Предпочитает всегда оставаться в белом,
рук не испачкать, грязному не подать,
оберегает тело.
Честолюбив и важен.
Думает: в белой рубашке,
к ней обязательно синий,
а, может быть, лучше бордовый?
Стрелки на брюках будут ножа острее,
галстук, пожалуй, выберу самый новый,
ботинки нагуталиню.
Не прогонит Мария?
Да нет, не прогонит.
Куда ей, деваться, бедняжке?
Яков жениться желает,
Яков идёт женихаться.
Думает: хотелось бы поскорее.
В доме Марии всё вечно летит кувырком,
бегают куры, кричат петухи и дети.
Яков идёт, по пути размышляя о том,
как наведёт порядок в её вертепе
сильной рукой своей, крепкой рукою своею.
Важное будет дело – не наступить бы в кучу,
не запылить бы брюки, ботинки б не потускнели.
Честолюбив и скучен.
Воздух прогрет до звона, тронешь – и мелкой рябью
тут же пойдут пейзажи, люди, дворы, машины.
Яков и сам прозрачен. Смотрит на/сквозь Мария,
бегают громко дети, крик стоит петушиный.
Что ты ответишь, Маша? – Яков умеет с лаской.
Мария смотрит на небо, Яков – перед собою.
Вот он стоит, сверкая, смотрит в лицо с опаской.
Чего он на небе не видел? Солнце сегодня злое.
Мария, пожав плечами, уходит безмолвно в сени.
И куры бегут за нею, и дети, и петухи.
И даже качнулся Яков, почти побежал, но тени
в полуденном зное зыбки, и ноги их коротки.
Мария сегодня сёстрам
нашила тряпичных кукол,
а братьям лошадок лепит,
и солнце, красным-красно,
сползает на подоконник,
и гриву лошадок треплет
серебряный ветер с поля,
звенящий колокольцом.
Мария тихонько лепит, под нос себе напевая,
и дети сидят послушно, вычёсывая кота.
А Яков под ноги смотрит, обратно к себе шагая.
Яков не смотрит на небо. И в этом его беда.
_^_
Патронус
"...и ещё семь лет ждала, что вернётся,
думала – вдруг выжил?
всегда выживал."
помню, был маленьким, рыжим, смешным ужасно.
радовался, что хотя бы не рос ушастым.
и так хватало от соседских собак
тычков, укусов, да страшных драк.
а её лицо было, как луна –
круглое, светлое. и пахла она
лесом и молоком.
я лежал под боком, почти клубком,
мы смотрели в небо, её рука
теребила ухо, была легка.
а потом бежали среди травы,
невесомы, солнечны и резвы.
никогда она не желала зла,
если уставал – на руках несла,
не боялась крови и рваных ран,
и всегда был с хлебом её карман.
выбегали во двор, на сугроб бросались,
я готов был вытерпеть злую шалость,
лишь бы гладили её руки меня за ушком,
лишь бы гладили её руки брюшко,
лишь бы брала с собой, когда уходила,
лишь бы после драк зашивала меня, лечила.
это лето было летом сплошных потерь.
потерялся котёнок, нашёлся в лесу через сорок дней.
этим летом терялись люди, книги и города,
оживали вулканы, с неба текла вода.
и однажды под осень, когда земля
становилась ржавой, пропал и я.
я смотрел, как ищет она и плачет,
как катает по полу ненужный мячик,
как бежит к дверям на малейший стук –
вдруг вернулся её самый верный друг?
как за годом год, проходя двором,
поворачивает лицо и глядит в проём,
словно стоит свистнуть, и я вбегу.
я смотрел семь сроков, больше я не могу.
не могу сидеть тут и наблюдать,
как она не может меня не ждать.
я теперь большой, у меня метровая пасть,
я стою за её спиной, никому не даю напасть.
я дышу на неё прохладой, когда жара,
укрываю пушистой лапой в мертвецкие холода.
не кусайте её, собаки, не злите, люди,
за её спиной рыжий Барсик, и в нём пребудет
сила всех нелепых смешных щенков,
не сумевших дойти до своих домов,
потерявшихся в этой пустынной мгле,
наблюдающих, как меняется мир извне,
через щели, струны, ходы кротов.
и аминь.
я сейчас, как никто, готов
взять её, как щенка в горсти.
и нести её, и нести.
<
_^_
Irish cream
проблемы индейцев не волнуют шерифа.
проблемы индейцев – это проблемы индейцев.
шериф О'Донован захолустного городка в Висконсине
раскачивается на стуле, глотает виски.
проблемы шерифа не волнуют индейцев.
индейцы раскачиваются на люстре.
шериф стреляет из револьвера
по ярким картинкам, символизирующим виннебаго.
люстра позвякивает, когда пролетает пуля,
индейцы раскачиваются, и кажется, что смеются.
крутится барабан, льётся на лёд виски,
шериф стреляет из револьвера.
в петлице мэра захолустного городка в Висконсине
нежный бутон розы.
мэр Салливан, школьный друг О'Донована,
два ирландца, голубоглазых и темноволосых.
мэр и шериф, шериф и мэр, сладкая парочка,
нападающий и защитник, Дикие Барсуки школы Лидса.
надо же было им столкнуться над трупом.
над трупом несчастной Дженифер.
что должен был сделать О'Донован?
заявить на мэра в полицию?
это же чёртов Салливан,
чёртов проклятый Салливан, с улыбкой Ди Каприо,
щеками румяными, как у ребёнка.
да у него в кармане весь город,
да что там город – даже Мэдисон.
ирландское братство,
союз алкоголя и доллара.
шериф поминает всуе и бога, и чёрта,
и прекрасную миссис Салливан
(чёрт бы её побрал, вместе со всеми их клюквенными полями,
молочными фермами, сырным изобилием,
волосами, пахнущими сосной и хлебом).
Салливан, Салливан! – думает грустный О'Донован, –
Что теперь делать с телом Дженифер,
телом этой норвежской девочки,
так некстати попавшейся на глаза
этому чёртову Салливану
(никогда не умел держать при себе свои руки)?
крутится барабан. револьвер стреляет.
люстра звенит и падает.
кто расскажет миссис Салливан,
что в петлице у мэра расцвела роза,
красная роза, ирландская роза?
расцвела и опала.
_^_
Иванов
Они приходят в те дни, когда
луна истончается
даже не до серпа – до тоненькой линии.
Садятся в изголовье,
тонки, невесомы, почти невидимы,
и говорят, говорят.
Иванов поднимается
и обречённо сжимает в ладонях голову.
Или включает ночное шоу,
что-нибудь из Камеди, любое –
лишь бы не слышать, не ощущать
этих вибраций лёгких,
этих касаний плеча,
это слабое "шу-шу-шу".
Их голоса плывут, как ладьи,
как лодочки,
проплывают сквозь пальцы,
вплывают под кожу, и
становится жарко.
– Белый шум, белый шум, –
повторяет себе Иванов
и смотрит сквозь длинные пальцы.
Пальцы, которые могли быть у музыканта
или хирурга,
а достались ему, дворнику Иванову.
Столько лет прошло,
а мама всё так же сурова,
кроет матом и злится, что родила урода.
"Что из тебя вырастет?" – вторит отец,
и жена добавляет: "Лучше бы пил".
Первая учительница выплывает из хоровода,
вскрикивает: "Васенька, это же неприлично!
Хорошие дети так не поступают!"
И Иванов чувствует, как растут его пальцы,
как они оплетают плечи,
сцепляются на спине в замок,
обволакивают, как кокон,
не дают ему убежать,
не дают расплакаться.
И всё, что он может, это раскачиваться,
закрыв глаза,
в ночь, когда лунная корочка так тонка,
так блестяща.
Как колокольчики на ветру в солнечный день,
как монетка на тротуаре,
как золотой зуб отца,
заносящего свой кулак.
Иванов вздрагивает и повторяет:
я шкаф, я маленький белый шкаф,
я не чувствую боли.
_^_
неурожайное
деточка моя, деточка, нам не вырастить дерево –
эта почва отравлена, в этих руках нет семени.
в воздухе пахнет снегом, снегом и Крайним Севером.
деточка моя, деточка, что мы пожнём? мы сеяли
вечное. вечное, деточка – это река без берега,
этой реки – непахано, этой реки – немерено,
в воздухе пахнет гарью. нам не открыть америку,
нам не доплыть в Вест-Индию, деточка, мы потеряны
в этих бесплодных водах, деточка, мы не ко времени –
сказки давно закончились, алое выцвело в серое.
в воздухе пахнет пылью, пылью и запустением.
деточка моя, деточка, нам не вырастить дерево.
_^_
и не надо о пустоте
и не надо о пустоте, словно она – живая.
в пустоте нет начала, нет середины, края,
нет остановок, нет пути, не составлена карта,
нет ни жары, ни холода, ни ноября, ни марта,
ни федеральных трасс, ни простых грунтовок,
не загораются фонари в половине шестого.
пустота – пробоина на мишени в тире,
дырка от бублика, тишина в квартире.
пустота – не слышно сердцебиения на УЗИ,
хотя, казалось бы, вовремя довезли.
пустота – смотреть с шестого, разыскивая кота.
и найти его на газоне – чёртова пустота.
пустота – неделю не дозвониться маме.
пустота, зашифрованная гудками.
пустота накрывает тебя в вагоне,
когда телефон, наконец, дребезжит в ладони,
и мама смеётся, говорит – жива я.
пустота набирает воздух и выдыхает.
_^_
пой, брат мой
пившие молоко от одной коровы,
стали мы братьями одного молочного братства.
выходи на улицу, брат мой Мартовый, прогуляться.
на июльском солнце корчатся листья ивовы,
берега болота почти домашнего
подпускают нас, и, рогоз раздвинув, мы
попадаем в наше жабовье царство.
это в августе звездолётово разлетается
пух рогозий, когда в него попадаешь гвоздиком
из пугача, тобою любовно гнутого
из обрезков трубы латунной.
а пока пой, брат мой Мартовый,
пой эту песню странную,
а сестра твоя будет плясать,
приминая ступнями узкими
эту жидкую глину, эти вкрапления гравия,
эти острые листья осоки
на краю нашего царства жабьего.
пой же, пой, Иеремия моего сердца,
я подыграю на пикановой дудочке,
твоя Мартовая сестра, твоя перепёлка,
дурочка
в тонкой жёлтой футболке и чёрных шортиках.
брат мой по молоку от одной коровы,
сладкие мои сны о несбыточном –
не ступай на край песчаного берега,
пой на краю болотца у перекрёстка,
там, где шумит рогоз от порывов ветра,
где шелестит ива, где зовёт моя дудочка.
видишь мои следы? ступай по ним.
я знаю, где твоя улочка.
_^_
гипоксия
выбирая агонию вместо танго,
мир рождает уродцев в стеклянных банках.
крестоносцы едут в Стамбул на танках,
бронепоезд мчится наискосок.
князь Пожарский рубится на дуэли
с Колчаком в Линейке уже неделю,
и дымят, и плавятся их панели.
закипевший чайник сорвал свисток.
я лежу, распятьем раскинув руки,
никому не нужен, томим от скуки.
высылайте транспорт, спасайте, суки, –
шлёт морзянкой в телеэфир душа.
снизу космос выглядит тёмно-синим,
сверху смотрят звёзды через осинник,
мир качают волны морей Феллини,
симулякром пластиковым шурша.
космонавты машут, смеясь, с орбиты.
я лежу, не то что бы был убитый.
так, почти. как торт, коньяком пропитан,
и никто не ищет меня, отбой.
а вселенское небо Аустерлица
полыхает красным, земля кружится,
спутник шлёт сигнал, пролетела птица.
поднимайся, кажется, за тобой.
мне уже не важно, какой я в гонке,
стылый воздух с шумом заходит в бронхи,
над рулём болтаются две иконки,
и на каждой выбито "Аз воздам".
никого участвовать не просили.
выходи, как в песне, в поля России,
дым отечества вылечит гипоксию.
и не надо больше дешёвых драм.
мир давно обрёл очертанья пиццы.
всё, что есть вокруг, мне, наверно, снится.
диверсанты лезут через границы,
и гласят прогнозы: тебе каюк.
но стоят, качаясь, дубы и ели,
и стою и я, пусть и еле-еле.
и пока я помню, кто я на деле –
я способен выжить в любом бою.
_^_
кто-то ко мне приходит
кто-то ко мне приходит и говорит:
– вот тебе карандаш. пиши!века второго от днесь на Земле закатывалась Луна,
– записала? бери цветные карандаши
хаос ходил по узкой улице, метил крестом дома.
дома в темноте светились, свет их сводил с ума
окрестных собак и кошек. особенно кошек, да.
и рисуй улицу, полночь, аптеку... стоп!
это не то, возьми-ка другой листок.
нет, не рисуй, что у тебя за улица?
кривизна положительна, а улица выгнута до земли?
кто тебя учил рисовать? Поллок или Дали?
как курица лапой! как курица!
ломается карандаш в руке.
слово, почти рождённое, на языке
замирает и падает на стол,
растекается красным.
– Уорхол!
слышится бормотание.
гаснет свет.
под веками темноту заполняет цвет.
хаос белыми точками кружится над Кольцом,
вздымается над Бауманкой, метит собор крестом.
голуби собираются в стаю, чтобы взлететь и сесть,
но расплываются контуры, вокруг оседает взвесь –
голуби пролетают над ГУМом (то есть, он где-то здесь).
на табло загорается шесть шесть шесть.
и от крика мальчика за стеной вздрагивает стена.
только что здесь со мной играла в войну война.
кто-то ко мне приходит, чинит карандаши
и говорит на ухо:
– не можешь нарисовать? пиши.
_^_
без-дна
радость моя, я утопаю в тебе, как в морях.
море бездонно как космос, и слабый страх
дна никогда не достичь (а зачем нам дно?)
делает кожу мокрой. ты пьёшь вино,
и на другой стороне я теряю нить.
нет, моя радость, мне никогда не быть
ни Ариадной, ни золотым клубком
(яблоком, мячиком, чёртовым колобком),
чтобы катить по блюдечку с огоньком.
радость моя, тонуть в тебе глубоко.
и лабиринт не пройден, и нить тонка.
тянется время патокой до звонка.
_^_
там розмарин
ложись на эту снежную постель
там пух и прах там госпожа метель
лица не видит и не видно зги
и птицы в белом тонут от тоски
ложись и слушай что земля магнит
башмачник громко каблучком стучит
стучит в висках февральская лазурь
возьми скорей мольберт и нарисуй
как дождь сменяет полночь на апрель
и рдеет брюшком розовым форель
рукою твёрдой вжата в лёд витрин
как символ всех пропавших субмарин
они лежат на чёрных островах
в остовах острых веточки зажав
там розмарин душица и анис
не верь не верь не верь мне но ложись
_^_
fольk-lor-ное
не переkати-kати меня силою,
на чужой плетень свою тень не набрасывай.
мне бы перейти это поле, милая,
как-нибудь переползти, и не спрашивай
никого ни о чём, а меня – тем более.
я сама бреду, как в бреду – потёмками.
сорняки – не редки, и на поле я
одиноким воином. побасёнками
тешу жизнь свою, развлекаюсь сказками,
от огня костров чужих грею спину я.
обернусь – а в кругу стоят твари с масками.
мне бы перейти это поле, милая...
_^_
круги
Вот девочка, плывущая ко мне,
скользит меж листьев в гулкой тишине.
Пуст окоём. Кувшинки на реке.
И стебель крепко сжат в её руке.
Вокруг меня белеет водокрас.
Сейчас качнётся лодка. Вот сейчас.
Я не боюсь ни волн, ни глубины,
но эти стебли, что в воде длинны,
пугают детскую, нерослую меня
до мёрзлой дрожи в середине дня.
И жёлт купальник, и желты цветки
там, в сердцевине, где они сладки,
как этот полдень, дача за рекой,
и лодка, где качаемся с тобой,
моя сестра, наперсница, мой друг.
Далёкий, невозвратный детства круг.
Плывут круги, и ты плывёшь, легка,
тебе двенадцать, мы дружны пока,
пока не вышли за пределы дня –
сестра, подружка, близкая родня.
Потом ты будешь сниться мне во снах –
с кувшинкой белой в мокрых волосах,
опять зовёшь на дачу за реку.
И я к тебе бегу, бегу, бегу.
_^_
© Екатерина Селюнина, 2024.
© Сетевая Словесность, публикация, 2024.