[Оглавление]




ПАМЯТИ  АНАТОЛИЯ  КОБЕНКОВА


1. "...тропа на земли..."

...Вдруг пришло известие: умер замечательный русский поэт Анатолий Иванович Кобенков. Почти всю свою короткую жизнь - ему не было шестидесяти - он провел в родной Сибири. Сперва Хабаровск, потом Иркутск. (В начале восьмидесятых моя жена, поэт Виктория Добрынина, попала к Анатолию Ивановичу на молодежный литературный семинар, и с тех самых пор отзывалась о Кобенкове с огромным воодушевлением.) Лишь последние пару лет, как бы нехотя, словно что-то предчувствуя, жил в Москве. Писал для журналов и ТВ, занимался делами московского ПЕН-центра, продолжал возиться со вступающими в жизнь поэтами, переводил. А своё отношение к оставленному со свойственной ему жесткой самоиронией (поэзия позднего Кобенкова немыслима без такой вот жесткости) назвал "раздорами бытопорядка".

И еще написал об этих "раздорах" основательное эссе, специально для журнала "Знамя" - "Иркутск. Новое положение" (оно опубликовано в №1 за 2001 год) - итоговое, по сути, повествование, вобравшее в себя черты автобиографии, историко-литературного анализа, тонкой лирической и пристрастно-мемуарной прозы. Причем главной темой повествования, как и в стихах, стало обретение безыллюзорного, остро драматического взгляда на мир. Это рассказ позднего советского шестидесятника о себе, о писательском ремесле, о том, как не растратить чувство счастья в растратные, несчастливые времена...

По сути, Анатолий Иванович в своем эссе создал живую модель взаимоотношений униженной литературной провинции с надменной литературной столицей - задача для русских писателей и вообще для всех говорящих на русском языке тем более важная, что теперь понятие "провинция" расширилось до пяти шестых земной суши. Создал - и, как истинный поэт, объяснил сам себя... В кобенковской модели легко, как в жизни, уживаются человеческие честность и предательство, страх и трусость, наградное чванство и тихое бессеребренничество - черты, без которых родина наша и не существовала никогда, а уж в минувшем веке особенно.

Иронист и пристрастный повествователь Кобенков начинает сразу с главного в своем сюжете, не тратя времени на экспозиции и введения - и тем самым добивается нашей мгновенной сопричастности тексту:

"В прежние времена всякий обыкновенный сибирский литератор бывал определенно трехглаз: один глаз цеплял окружающую флору и фауну, второй погружался в себя, третий зрел столицу, с ее издательствами, тусовками, журналами, в том числе и со "Знаменем". Если первый глаз пребывал почти всегда при лирической слезе ("Хороша Ангара на рассвете!"), если второй чаще всего держался гражданской зрячести ("Я сибирской породы"), то третий осознавал свою миссию в хищном прицеле на столицу: московский люд без меня неполон, внушал он своему хозяину-романисту, дрессировщику-стихотворцу или квартиросъемщику-критику.

Те, у кого посильнее двух первых бывал глаз третий, рано или поздно въезжали в столицу, кто - на поэме, кто - на повестушке, кто - сразу на романной эпопее и вельможных санях"...

Анатолия Ивановича по вполне понятным причинам более всего интересовал именно "глаз третий", нацеленный на столицы. В разные годы, начиная с двадцатых, покинули провинциальный Иркутск разные по дару и судьбе писатели. Иных, после окончательных "поминок по советской литературе", мы не вспомним совсем, иных - разве что по строчкам из энциклопедического словаря... Комсомольские поэты Иосиф Уткин и Джек Алтаузен, однопартийный Георгий Марков, ненадежно популярные в семидесятых Игнатий Дворецкий и Анатолий Преловский... Но вот безусловный классик Юрий Левитанский останется навсегда. Как и, по оценке Бродского, "непотопляемый" Евгений Евтушенко с качествами подлодки: один отсек пробьют - зато работают остальные.

Но для Анатолия Кобенкова все эти имена - своя, вовсе не отрешенная, пристрастно личная жизнь. В ней нет ничего лишнего, нет ничего забытого. И говорит он о том, что "литературный Иркутск - это то же, что и литературная Москва: смесь глупости и мудрости, чистоты и нелепости, собрание судеб удачливых и разбитых, объединений вынужденных и случайных, фигур дутых или действительных, но понапрасну обойденных. Разумеется, провинциальные масштабы поменьше столичных, но от этого жизнь не легче, все только что помянутое переживается побольнее, а смотрится посмешнее".

Ну, вот, например, такой сюжет, я приведу его целиком, чтобы читатель как можно полнее ощутил стиль и метод кобенковской прозы.

"В конце сороковых, после известного доклада Жданова (его имени лишь несколько лет назад лишили Иркутский университет), в наш град, как и во многие прочие, пришла установка: выявить явления "ахматовщины".

Как наказали, так и поступили - пооглядывались, повздыхали, но, верные партии и правительству, призвали на собрание Елену Жилкину, дабы объявить ей: "Ты наша "ахматовка".

Та спорить не стала, "ахматовка" так "ахматовка", тем более что, нежнейшая из смертных, она ни на возражения не была способна, ни на обиду - ей бы только своим прямым делом заниматься: птичке в любви признаться, улицу, которую дождем залило, пожалеть...

Покуда Елена Викторовна привычно водила перышком, а ее друзья-товарищи рапортовали в Кремль о том, что "выявили и наказали", одна из обкомовских машинисток промахнулась и, потеряв в слове "ахматовщина" вторую букву "а", поставила на ее место "е".

По этой самой причине буквально на следующий день Иркутск прознал, что ходит по его улицам не кто-нибудь, а заблудившаяся в "ахметовщине" "ахметовка" Жилкина.

Так и писали, так и поносили - за "ахметовщину".

А эта "ахметовка" - без жилья и зарплаты - дочку поднимала да все в любви признавалась"...

Или вот: уже в шестидесятых новые иркутские писатели - участник войны Дмитрий Сергеев, начинающие Юлий Файбышенко, Александр Вампилов, Валентин Распутин, Петр Реутский и работавший на тогдашнюю "Юность" Вячеслав Шугаев - организовали Творческое объединение молодых (ТОМ). Все было хорошо, "все друг друга читали, выручали, знали наизусть; все жалели американских негров, верили в дружбу с китайцами, брезговали антисемитами"...

И когда один из писателей повел себя как антисемит, - тогдашний партсекретарь иркутского Союза Анатолий Шастин потребовал исключения провинившегося из коммунистических рядов, и все как один - "и партийные, и беспартийные, то есть все, кого спрашивали и кого не спрашивали, - проголосовали "за".

Но зато через полтора десятилетия новый главный редактор альманаха "Сибирь" Василий Козлов опубликовал полный текст провокационных, антисемитских "Протоколов сионских мудрецов". И, словно по иронии судьбы, те же люди молчаливо с ним согласились...

Такие "раздоры", такие выверты российского "бытопорядка", с эхом из семидесятых годов минувшего века, окончательно раскололи российскую литературную провинцию, упорно не желающую признать существование огромного мира... Как следствие этих "раздоров", одна часть расколовшегося иркутского Союза писателей (Союз писателей России) "ежегодно осуществляет некогда задуманную акцию, громко величаемую "Сияние России: дни русской духовности и культуры", аккуратно разоряющую область на полтора-два миллиона заради общения с авторами "Москвы" и "Нашего современника", а другая (Союз российских писателей, членом которого был Анатолий Иванович) занимается настоящим делом: издает книги и сотрудничает с лучшими московскими и питерскими журналами, печатает своих авторов за рубежом.

Анатолий Иванович Кобенков, переживший на малой своей родине те самые трусость и честность, предательство и верность, чванство и бессеребренничество коллег, и перебравшийся в Москву, я думаю, не по доброй воле, все же знал, как жить счастливо в несчастливые времена.

"Если по правде, мне нравится то положение, при котором у провинциального литератора, как у всякого человека, два глаза.

Это гарантия чистого взгляда.

Если по правде, мне нравится, когда у литератора, как у всякого человека, два уха.

Это гарантия чистого звука.

Чистый взгляд и чистый звук разом, даже при отсутствии третьего глаза, гарантируют правду - сначала слову и делу, потом - диалогу.

Для диалога многое уже есть: Пушкин, боль за порушенную деревню, тревога за уходящий город, элементарное счастье писать".

Лучше - не скажешь.


2. "...и тропа в небеси..."

В поэзии Анатолия Кобенкова язык лирики граничит с языком прозы, и даже больше - он ближе к живописи, а то и к черно-белой, как правило, фотографии или документальному кино. Форма - кадр. Средство - монтаж. Ну, вот как в эпическом "Очерке". Стихотворение мастерски строится как стансы с балладным сюжетом, причем сюжет стремительно движется от строфы к строфе, к кульминационному "кадру" - но ведь и в каждом "кадре"-четверостишии есть свой сюжет и своя кульминация. Такой прием, такое построение впервые, кажется, в истории русской баллады применил еще Жуковский. Его фантастическая притча о встающем из гроба Наполеоне, со знаменитым рефреном "В двенадцать часов по ночам...", сюжетно развивается от частного к общему, эпическому.

А как строит свое повествование Анатолий Кобенков?

Вот первый "стоп-кадр", экспозиция, в которой даны сразу, эмоционально, и место действия, и его предмет.

Далее идут две строфы с темой исключающих и сменяющих друг друга смерти и жизни - сперва еще "выше травы", но уже "тише воды" лежащие и молчаливые мертвые, потом - живые, которым "до лежанья" (мы-то понимаем, до какого, поминки!) "еще языком чесать".

А вот в сюжете появляются бабы, парни и дети, причем у каждой группы своя функция. Бабы - верно, для того, чтобы обмыть и оплакать, для чего ж еще? В этой своей работе они к Богу всего ближе, уж им-то неважно, кто умер от петли, кто - от ножа. У парней работа своя - пить, а может, и кровный грех замаливать, отдирать с губ горечь. Детям же не особенно до поминок, им "весело", они лишь в самом начале жизни, в предкульминации кобенковской баллады. Дети просто "считают до двух", потому что "ямки сегодня две", и все...

Далее - сюжет баллады, ее лирика за каких-нибудь пару строк приобретает пространственные, эпические черты - от этих "двух ямок" до российского, одного на всех, неба, до "разодранной на крик" земли. До целой страны.

Вот именно: необозримые российские пространства искривлены и разнесены так, что не различить, что к чему спешит - жизнь ли к смерти или наоборот. Важнее другое. В мироощущении, в лирическом эпосе Анатолия Кобенкова получается иначе - смерть как минимум на "две ямки" человечнее жизни. Ибо жизнь, по определению, нас ни о чем предупредить не может. А смерть - пожалуйста:

Такая цена кобенковского гуманизма, такая безыллюзорность его литературы чрезвычайно трудна. Потому-то и читали, и знали его до обидного мало, даже тогда, когда Анатолий Иванович переселился в Москву, когда, казалось бы, жизнь стала налаживаться, по-новому определяться.

Но - поздно... поздно...

Теперь уже от поэта ничего не зависит.

Зато зависит от нас.


16 сентября 2006 г.
Харьков




© Евгений Сухарев, 2006-2021.
© Сетевая Словесность, 2006-2021.




(WWW) полная версия материала
[В начало сайта]
[Поэзия] [Рассказы] [Повести и романы] [Пьесы] [Очерки и эссе] [Критика] [Переводы] [Теория сетературы] [Лит. хроники] [Рецензии]
[О pda-версии "Словесности"]