[Оглавление]





МОСКВА,  "ОКТЯБРЬ"


Побывав не в одном и не в двух населенно-литературных пунктах, написав не одну и не две статьи, я неожиданно и запоздало решил объясниться: а зачем? Чего ради бесконечно длится это перечисление имен и названий? Наверное, цели две: создать портреты, образы, картинки, соответствующие известным и не очень журналам, и таким образом попытаться разобраться в сегодняшнем состоянии отечественной словесности. Необходимо оговориться: я вовсе не считаю, что "толстые" журналы адекватно соотносятся с современной литературой. Более того, я убежден в обратном: журналы живут так, как будто ничего не произошло, - не было и нет никакого Сорокина, никакого Пригова, никакого Всеволода Некрасова.

Тут дело не в конкретных авторах, а в тенденциях. Даже публикуя характерные тексты, журналы пребывают в ситуации 20-летней давности, но при этом утратив общественную значимость, превратившись в узкоцеховые издания. Ничего нового в сложившемся положении нет - достаточно вспомнить Серебряный век, когда эстетически значимо было не солидное "Русское богатство", а элитарный "Аполлон" и альманах с веселым названием "Дохлая луна". И все-таки "толстые" журналы находятся в центре внимания не случайно и не в результате коварного сговора критиков и редакторов. Любому писателю легче и привычнее отдать свой текст в "Знамя", чем искать альтернативные пути к гипотетическому читателю. Журналы существуют по инерции. И по инерции мы ищем в них хотя бы следы современных процессов. (Чувство справедливости заставляет сделать очередную оговорку: то же самое "Знамя", например, радикально не меняясь, с поставленной задачей справляется успешнее других.)

Очередная остановка - "Октябрь", журнал с шумным прошлым и неопределенным настоящим. Фирменные знаки "Октября": интерес к западной гуманитарной мысли и склонность к публикации сверхдлинных сочинений - уже около четырех лет тянутся "Очерки русской смуты" Антона Ивановича Деникина. Есть в этом нечто безумное, особенно если учесть, что одновременно многотомный генеральский труд печатается в журнале "Вопросы истории". Что же касается собственно литературных текстов, то результаты следующие.

N 7. Помимо романа Жана Поля Сартра "Возраст зрелости" (каковой, при всем уважении к французскому классику, мы оставим за рамками заметок) напечатана повесть Владимира Краковского "Наисчастливейшие времена". Несколько лет назад невероятно популярны были беллетризированные анекдоты, жанр которых можно определить как "рассказы о Ленине". Человечество расставалось, смеясь, и кто только не поучаствовал в препарировании советского мифа! Нынче в эту же реку кинулся и Владимир Краковский, лишь заменив Ильича - Виссарионовичем. Среди обыгрываемых в повести сюжетов интересен мотив бессмертия Сталина - интересен укорененностью в русской истории: не покоилось ли явление бесчисленных самозванцев на народной вере в незыблемость Власти, которая всегда от Бога, и, следовательно, в личное бессмертие носителя этой Власти? Впрочем, для Краковского оживший генералиссимус - всего лишь плоский символ неисчезающего сталинизма. Да и вся повесть анахронична и занудна. Анекдот тянется за анекдотом, Лаврентий Павлович, Климент Ефремович и прочие персонажи мельтешат, вызывая нервную зевоту. Жанр умер, свидетельство о смерти сдано в архив. Воскрешения не получилось.

N 8. Если чем и отличается роман Ильи Фаликова "Белое на белом" от любого другого посредственного романа, так это изредка проявляющейся авторской любовью к точному слову и эффектной аллитерации. Все остальное, как у всех: психологические эскизы, правда жизни, чуток чернухи, шматок поэзии и много-много водки. История жизни художника Константина Гуликоса продолжается, продолжается, продолжается и ни к какому финалу так и не приходит.

В этом же номере эссе и стихи Игоря Померанцева, озаглавленные "Опасная встреча с самим собой". Здесь изящное остроумие не противоречит глубине и сосредоточенности, личное не отделимо от исторического, а граница между поэзией и прозой обозначена зыбким пунктиром, состоящим из рифм и размеров.

N 9. Юрий Буйда продолжает писать провинциальный эпос, складывая из рассказов-кирпичиков невидимое пока здание. Но и каждый рассказ самодостаточен, и в каждом своя собственная история, где есть все необходимое: жизнь, любовь, смерть.

Повествование Бориса Хазанова "Хроника N. Записки незаконного человека" - это, условно говоря, роман. Герой-рассказчик после отсидки приезжает в заштатный город N, знакомится с его жителями, в том числе и с профессиональным нищим и философом-любителем Кузьмой Кузьмичом Фотиевым. Последнему и посвящены записки.

Действие происходит где-то ("... я тщетно пытался отыскать наш город на карте") и в какое-то время - то ли в 40-е годы, то ли в 90-е. Действие происходит в России, где ничто не меняется из года в год, из века в век. "Город перетирал беззубыми челюстями, глотал и переваривал историю и в конце концов подчинял все вторгавшееся извне своей собственной природе". Хазанов неутомимо повторяет, что всё описанное "незаконному человеку" снится, что погружен он в иную реальность: "Явь, от которой я оттолкнулся, была мнимым берегом, а подлинной и окончательной была <...> действительность хаоса и распада. Напрасно она опровергала себя, притворялась бредом и сновидением; она и вправду была такой ..." А поскольку Россия вечна, вечны и русские вопросы, образы, темы. Роман перекликается с "Бесами", "Братьями Карамазовыми", с "Серебряным голубем" Андрея Белого и с чем-то там еще - со всей русской литературой. Это реплика в старом, непрекращающемся разговоре, не сей раз издевательская. Всё философствование Кузьмы Кузьмича сводится к невнятным заимствованиям из сочинений мыслителей начала века, темному бормотанию, слезливому антисемитизму. А сам он оказывается человеком с сомнительными уголовными связями, пьяницей и гомосексуалистом, отмеченным чертами Карамазова-отца. И убивает Кузьмича двуполое существо, андрогин Амвросий-Фрося, к тому же гибрид Алеши Карамазова со Смердяковым. После убийства сонное царство лишь слегка всколыхнулось и опять затихло.

Однако роман вяловат, и то, что у предшественников звучало со страстью, на верхней, срывающейся ноте, Хазанов проговаривает спокойно, без накала, с усталой усмешкой.

N 10. Для романа Александра Бородыни "Гонщик" единый сюжет особого значения не имеет, и хотя все крутится вокруг стремления врача (а затем заключенной) Галины Герасимовой отыскать Гонщика (якобы тайно живущего в лагерях замечательного болтуна-сказочника, мастера гнать), каждый эпизод почти самостоятелен, но именно что почти. Роман функционирует, как хорошо отлаженный и смазанный механизм, все шестеренки движутся согласованно и бесшумно.

Бородыня изображает страшный мир лагерей, но делает это не из желания испугать и потрясти читателя, а потому, что если существуют сопредельные миры, то там, в простреливаемых насквозь, оплетенных колючей проволокой, промерзших, заледенелых пространствах, граница между ними истончена, и советский полковник неожиданно превращается в офицера СС, а старшина-вертухай с наклонностями садиста - в богомольного монаха. Миров множество, и они сопряжены и связаны между собой. И мир один, и его создал Гонщик, сидя у себя дома на кухне в далеком городе и прячась - одновременно - в тайнике под полом барака. Однажды во сне "старшина увидел, что его рисуют <...> Он сохранял память о себе, но стал плоским рисунком <...> Авторучку сжимали пальцы великана". Но и сам Творец (Гонщик) зависим от своих созданий: может быть, не он их придумал, а Они - его. Неважно, что было раньше - курица или яйцо, они не существуют друг без друга.

В конце концов Галина находит Гонщика: "Она лежала неподвижно под полом мужского барака <...> и улыбалась. Она видела Гонщика. Она говорила с ним. Жить больше было незачем". И время сдвигается, одна реальность сменяется другой, одна судьба перетекает в другую, погибшая в лагере Герасимова остается в живых и выходит на свободу. Паровозик прибывает на станцию назначения. Как и было ясно с самого начала, это Александр Бородыня придумал и Гонщика, и всех остальных.

С романом Бородыни соседствует отрывок из прозаической поэмы Алексея Цветкова "Просто голос" (часть поэмы уже печаталась в "Знамени" три года тому назад). Изысканно написанная, как будто вышитая шелковыми нитками история из времен Древнего Рима, проникнутая христианским духом. В качестве комментария к тексту лучше всего использовать слова самого Цветкова: "Прежде я писал стихи, то есть я разбивал написанное на короткие строчки и снабжал рифмой. Теперь мне это кажется излишним. Но стихотворный принцип остался: <...> искать правильные слова, а уж смысл или там сюжет как-нибудь сам из них сообразуется. Стихи - это ведь и есть отрывки <...> Текст - отрывок литературы. Может быть, даже жизнь - отрывок истории. Моя то есть".

N 11. "Славный конец бесславных поколений" - мемуарные рассказы Анатолия Наймана, основанные на следующем утверждении: "... живое прошлое невозвратно, начинаешь лихорадочно собирать осколки, оттиски бывшего на настоящем, приводить их в порядок, ближе всего соответствующий исчезнувшему живому. Отныне это - новое, многословное имя того, что когда-то прекратило быть". Кажется, только сейчас все вдруг заметили, что недавнее прошлое превратилось в эпоху. Всеобщее внимание привлекает время как таковое - оно движется быстрее и быстрее. Скоро сегодняшним тридцатилетним придется писать воспоминания; живущие на соседней улице друзья становятся персонажами книг. Как сказал в поэме своей Цветков: "... жук, ползущий по узкому поручню, не становится следующим и не образуется из предыдущего, он весь сосредоточен в единственной точке длины. Запеченной в тесто рыбе чужды серебряные игры в пруду; упавший мяч уже не совпадет с подброшенным".

В ноябрьской книжке журнала присутствуют еще два текста: "Плутодрама" Михаила Левитина и повесть "Поправка на "И"" Алексея Шустова. Левитин сконструировал многовариантное жизнеописание некоего актера, пропустив через мясорубку абсурда факты, позаимствованные из биографий классиков русской сцены. Несмотря на профессиональное знание психологии актерского мастерства, продукт получился малопригодный - проза усредненная, никакая, безжизненная.

Повесть Шустова к литературе как искусству ни малейшего отношения не имеет, и в журнале, предполагающем какой-никакой, а художественный уровень, выглядит дико. "Могучее тело грохнулось на стол <...> и только резкие хлопки указывали на нешуточность ударов <...> что-то грохнуло об пол <...> голова качнулась на могучей шее, как на стебельке". И так далее. Секс, насилие и баксы. Благородные аферисты против жестоких бандитов. В Америке такое делают лучше. Претензии на родство с Ильфом и Петровым смехотворны.

...Вот так и живет "Октябрь", как на качелях качается: вверх - "Гонщик", вниз - "Плутодрама", вверх - "Просто голос", вниз - "Белое на белом". Стихи разные - и хорошие, и дурные. В критическом разделе нельзя не отметить статью Бенедикта Сарнова "Список благодеяний", отличающуюся жесткой трезвостью и глубиной, и исследование Марка Липовецкого "Мифология метаморфоз", посвященное поэтике "Школы для дураков" Саши Соколова, и "Три песни о Родине" Вячеслава Курицына, но погоды они не делают. Воздух и плоть создают не объемные концептуальные тексты, а заметки, рецензии, аннотации, педантично повторяющиеся из номера в номер рубрики. Ничего подобного в "Октябре" не наблюдается. Но есть, есть удачи, а в целом - типичный журнал второго ряда, умеренный, тихий, круглоглазый такой, с пуговкой вместо носа плюшевый медвежонок.


"Независимая газета" от 25.01.96.




© Андрей Урицкий, 1996-2024.
© Сетевая Словесность, 2002-2024.





Версия для широкого дисплея
[В начало сайта]
[Поэзия] [Рассказы] [Повести и романы] [Пьесы] [Очерки и эссе] [Критика] [Переводы] [Теория сетературы] [Лит. хроники] [Рецензии]
[О pda-версии "Словесности"]