[Оглавление]




"Чусовая" и другие рассказы


Род

В малом селении стоят дома цвета малахита да травка стелется бархатным ковром по завалинкам. И запах липы зависает туманом над тихой летней рекой. Это Салда – река липовая, медовая. Воздух дрожит от звона кузнечиков, празднующих приближение зноя. Пёстрое многотравье: кровохлёбка, ромашка, иван-чай...

Из большой рубленой избы выходят сёстры. И одна из них ведьма: что скажет – то и сбудется, а как на кошку взглянет – та летит от неё стрелой, и шерсть дыбом. Глаз у ведьмы чёрный: воздух вокруг движется, будто взрывная волна, но только голову повернёт – и всё приходит в равновесие. Нишкни! Вот села на лавочку, закурила...

Будто от напора ветра распахивается дверь, и свету являет свой орлиный лик сестрица другая. Всё в ней свобода и вихрь: душа ирокеза с берегов Онтарио, образ со старинных фотографий индейских племён: чёрные косы от висков спадают на грудь, взгляд птичий. Вот, кажется, поведёт рукой – и лес ляжет у её ног. Раздолья хочется, раздолья, где скачут молодые бизоны!

И чистота... Неслышно и невесомо спускается на землю тонкая и невысокая девушка с лицом не очень складным и как бы боязливым. И с угольками глаз на фоне бледной кожи. Она молчалива. Она тиха. Она вибрирует. Мальчишеская угловатость тела, длинная шея. Она прячет свои движения, прячет, но голос – флейту Кришны – никуда не спрячешь: он образует над землёй гигантский купол. Она любит петь в церкви, она сама каждый раз её воздвигает.

И вот уж сёстры несут три лохани в натопленную баню, пахнущую хлебным мякишем и берёзовым листом. Ждут. Из облака и света, склоняясь в дверном проёме, появляется в темноватой баенке фигура в белом. Высокая-превысокая. Иконописная царица византийская из старообрядческой семьи. Мать. Венец на её челе – это коса, настолько тяжёлая, что оставила небольшую вмятину на темени. Эти роскошные волосы три дочери моют в трёх лоханях, как в сказке. А потом, утомлённые негой от горячих камней, направляются в дом.

Там ждёт отец. Великан вернулся с покоса, сидит за столом, опрятный, и оглаживает бороду. Чарка водки. Размяк. Подобрел. "У, филин горевoй!" – шутя припугнул детишек – рассыпались по углам, как горох, – и стал рассказывать им побaсенки приятеля своего, никому тогда ещё неизвестного писателя "Алёнушкиных сказок".

Смешлив отец, добр и могуч. Имеет два дома, хлев, покос и... двадцать пять детей от трёх жён. А работает токарем в нижнесaлдинском заводе. Его огромные натруженные руки нежно держат скрипку. И всех детей от мала до велика он учит нотной грамоте, даже тех, кто не хочет. Он учит их петь, вдохновенно организует хор и служит регентом в церкви. Любит классику.

На звуки домашнего оркестра со всех сторон сбегаются люди, заходят в дом, танцуют на улице. Эта музыка смешивается с ароматом липы и плывёт, плывёт над водой всё дальше, дальше, до кедровой рощи. Там, в тихих завязях сакральных хвойных плодов, спят будущие исполины. Их баюкает ветер.

"Начало прекрасной сказки", – скажет читатель, однако почувствует сердцем: сквозь певучие строчки прорастает быль. Ибо только так, языком легенд и песен, следует говорить о своих предках.


Чусовая

Замбези, с языком воды, свисающим над пропастью, Ганг, насыщенный пеплом умерших, – это не о вас.

Высокие скалы стоят по берегам Чусовой – Священной реки каньона, – так называли её коренные жители этих мест. Она змеится, пересекая Уральский хребет, течение кажется спокойным, и есть много желающих полюбоваться её красотами. Но немногие на это решаются, зная её коварный нрав. На поворотах строптивая красавица кидает судёнышки и лодки об утёсы, затягивает их в омуты, крутится, бьётся о скалы и затихает в долинах.

Своим богатым убранством напоминает пёструю змею – не она ли сестра великого уральского полоза, оставляющего под землёй золотые жилы? Или берега обрамляет брошенное кем-то ожерелье? Не случайно люди называют местные скалы камнями: камень Дождевой, камень Олений... Здесь есть много Синих камней и два Жёлтых, срезы известняка похожи на крылья бабочек и летучих рыб, а края у подводных пещер подобны слоёному тесту. Не зевай, лодочник, не зевай! Не дай своенравной реке унести тебя, следи за течением!

А в прибрежных песках лежат лоснящиеся валуны-слоны, их спины намазаны маслом. Видны, будто кирпичные, крепостные стены, арки и тропы, уводящие далеко наверх, всё ближе и ближе к небу, где парят только хищные птицы и, возможно, дракон, голова которого виднеется у кромки воды. Он пьёт, и вода становится мутной, когда он втягивает речной ил и песок с блёстками платины от цепей, протянутых великаном от берега к берегу.

Много сказов и легенд хранит река, но есть и такие, от которых дрожь пробегает по телу: однажды в расщелине были найдены две мумии, и это уже не сказка. Тела шамана и его спутницы были опутаны верёвками, чтобы после смерти их души, входя в мощи через шесть тысяч лет, не смогли путешествовать по земле живых. Им были сделаны богатые подношения, вокруг лежали ритуальные принадлежности, и после того, как останки перевезли для исследования, в пещеру больше никто не входил. Их было двое. Невдалеке – две скалы, столбовидные выступы: Старик и Старуха, а выше по течению ещё два камня-призрака, их всегда окутывает туман. И то ли в страхе перед шаманом, то ли надеясь на его расположение, воины и охотники сотни лет пускали свои стрелы на удачу в большой каменный зев, находящийся поблизости. Тысячи стрел перелетели с одного берега на другой, тысячи наконечников были найдены на дне той пещеры.

И, наконец, пирамида, поросшая разноцветным лишайником, играющая яркими красками в любую погоду, – излюбленное место путешественников в поисках истины. Выбираясь на берег, они ищут ключи, припадают к студёной воде, и, думается, в этот момент им открывается сокровенное. И они начинают разговаривать с ручейками на их языке, обращаются к священной реке каньона, шепчут ей ласковые речи. Ты беги, вода, в русло Камы до самой Волги! Донеси нашу весть всем озёрам, морям и великому океану! Как на Земле, так и на твердыне небесной правит одна любовь!


Финляндия. Этюд

Гавань Ботнического залива. На фотографиях города Ваасы и окрестностей невозможно разглядеть морские просторы, лишь с высоты птичьего полёта удаётся охватить взором картину архипелага, будто поднявшегося из пучин океана Солярис. Большие острова медленно разрастаются, а малые россыпями возникают над поверхностью воды, отвоёвывают себе из года в год новые территории. Над ними парят морские орлы, они гнездятся в кронах сосен, на скальных обрывах и часто танцуют на льду у побережья, раскидывая свои шоколадные веера для развлечения многочисленных зрителей.

Рай пернатых обитателей всегда меня привлекал, мне хотелось также увидеть тюленей с добрыми детскими глазами и, может быть, горбатого кита по имени Лео, неизвестно как попавшего в эти места. Я представляла себя маленькой девочкой, лежащей на спине этого исполина, и всё, что созерцала вокруг, определялось словом "бесконечность". Размытая линия горизонта едва угадывалась в соединении с небесным морем. Там, в вышине, сияла только одна звезда – Солнце, её свет пытался обратить в безупречный белый цветовые тона земного бытия, казавшегося трёхмерным.

"Полдень. Проявление максимальной силы Солнца и мгновенная остановка во времени-пространстве бушующих стихий. Это замирание происходит, как глубокий вдох без выдоха, наступает короткий момент пристального внимания и полной ясности в душе, чувствуется лёгкий бриз над головой – прикосновение ангельской длани. Несколько секунд ощущается движение пятого элемента – эфира, он открывает зрение, слух, вкус, обоняние, осязание в неразрывном единстве, что недоступно для человека в обычном состоянии. Именно сейчас можно увидеть и осознать нечто невероятное, чудесное, и получить ответы на вопросы". И я, замерев на покатом горбе кита, наблюдала, как распадается в спектр солёный ультрамарин с запахом арбузной мякоти под звуки трения и шелеста ладоней.

"Вот морская волна окрашивается в полуночно-синий, перемежается цветом зелёного папоротника и цикламена. Накатывает лаймовый, глициниевый, сливочный, затем васильковый. И антрацитовый оттенок тянет на глубину бездонной чаши. Иголки горной сосны щекочут поверхность латунного зеркала. Кобальт и мята, шафран, перламутр и мышиный серый колышут снежную пену на гребнях лазурных хребтов".

Нет, это не фантазия. Так я провела один день на маленьком необитаемом островке между Финляндией и Швецией. Гранитный монолит гигантского размера возвышался над водами залива округлой спиной мифического животного. Гиппокампа? Левиафана? А вокруг разливалось море, море, море...

Вы видели сгустки света на лесных тропинках, в вечерних садах? Летающие шары, миражи из тумана в балках и оврагах? Так вас приветствуют тонтту – бестелесные защитники природы и семейного очага; на Урале их называют щелпами, и они приходят только к тем, кого считают своими, близкими. Не забывайте оставлять им гостинцы: монетку, конфетку, блюдечко молока. А в доме можно дать каши с хорошим куском масла. Они это любят и будут вам помогать.

Вы видели глаза озёр, языки рек, обрамлённые отвесами скал? Где они? У малого селения с избами цвета малахита на Урале в Нижней Салде или здесь, в Финляндии, близ яшмовых сарайчиков и ветряных мельниц? Где вода переливается всеми оттенками зелёного, а белые лилии становятся пурпурными на заре? Где воздух дрожит от звона кузнечиков, празднующих приближение зноя? Где высятся столпы из вулканического гранита – языческие великаны "Семеро Братьев", и один из них – птица? Конечно, на Урале! Но разве не в стране Суоми? Ведь "Семеро братьев" – это роман одного финского классика.

Природа северной страны не просто напоминает мне родные края... Мне видится море леса. Его волны, могучие валы холмов, разделены туманами сумерек на фоне водной глади и хмурых штормов Балтики.

И я хожу по круглым каменным лабиринтам, сложенным из небольших валунов, поросших цветными лишайниками, в поисках ответа на вопрос о своих праотцах. Порталы в мир мёртвых подобны витражам, мерцающим подземными огнями. Здесь находили останки шаманов, и люди, хранители древних знаний, разжигают невдалеке свои костры с веточками можжевельника, шалфея и полыни, тихо касаются мембран разрисованных знаками бубнов – тайно проводят ритуалы поклонения духам.

И я часто посещаю средневековые храмы, где черепичные крыши сложены из антрацита или чешуи драконов, а наивные рисунки фресок повествуют о змееборце Георгии, житии святых и Христа. В одном из соборов, под куполом, я заметила Уробороса, кусающего свой хвост, а у алтарной части картину: двух мальчиков, несущих ангела с завязанными глазами. "Научи меня видеть, Господи, научи!" И красные кресты на фоне белой штукатурки стен являют собой знак незримого присутствия рыцарей – покровителей этих земель.

Я кланяюсь большому каменному кресту на возвышенности, там когда-то стояла первая крепость викингов, а под землёй ещё спят длинные узкие драккары. Поднимаюсь на ведьмину гору к жилищу древних людей под отвесом огромной скалы, где в расщелинах прячутся тролли. Они прыгают ночью по каменным хаосам – курумникам, точно таким же, как на Урале, – и я иногда не могу понять, в какой части света нахожусь. И только олений ягель на пригорках меж пёстрых камней и кустиков брусничника лежит снегом на солнцепёке – такого нет в средней полосе.

Я любуюсь марсианскими панорамами глиняных карьеров, кристаллами аметистов, вросшими в горные породы, гнёздами рудной платины в поймах рек и уже не знаю, как попала в параллельный мир. Нет, в Финляндии нет ни золотых, ни платиновых приисков, просто в памяти возникает картина, объединяющая глубинную сущность земли западной и земли восточной. Может быть, я и сейчас стою на берегу озера Тальков Камень, вглядываюсь в его глубину? Говорят, там, на дне, покоится коллекция фарфора, она придаёт волне оттенок алебастра и кобальта. А водоём имеет форму сердца, белые скалы вокруг искрятся на солнце, его свет проливается в ущелье на гладь поднебесного зеркала. Это сон?.. В отражении – тихая гавань Суоми.

А однажды я увидела гигантское колесо ночью, во время звездопада. На секунду показалось, будто небо вращается над головой и зодиакальные звери кружатся на карусели. Я стояла в центре мироздания, земля гудела под ногами, а вдалеке, куда ни оглянись, на горизонте темнела полоска леса, отделяя космос от тверди.

Что же это? Огромное поле, на котором тысячелетиями не росли деревья, раскинулось в ширину на много километров. Здесь в глубокой древности астероид подарил нашей планете огненный поцелуй. В зоне столкновения небесных тел, расположенной недалеко от города Вааса, есть музейчик, посвящённый далёкому прошлому Земли, а среди экспонатов – фоссилии и даже метеориты: камешки необычной формы, очень тяжёлые. Нездешние.

Я часто приезжаю сюда в день осеннего равноденствия не только ночью, но и ранним утром, чтобы посмотреть на перелётных птиц. Тысячи журавлей, лебедей, гусей отдыхают в поле на заре, поднимаются стаями сквозь туман, подобный розовеющему моллюску, держат свой путь в южные страны к истокам Нила. Так продолжается много тысяч лет, мудрые птицы крыльями соединяют между собой точки земного шара, где зарождается моё вдохновение.


В доме на Карповке

"Ну вот, мил-моя, выросло у меня столько фиалок, что надо их, я думаю, раздавать", – говорила Варвара Павловна отчётливо и ясно своим слегка треснувшим между двумя регистрами голосом. Это была старушка, чем-то напоминающая благородно-ухоженную мышь, маленькая и худая, но с большим складчатым мешком под подбородком и крысиной косичкой, перехваченной шёлковой ленточкой. Глазки-пуговки излучали чистый свет, глядели кругло и слегка удивлённо, а мягкий носик с большими фасолинами ноздрей был по-дворянски приподнят. В несоразмерно, по-буддистски оттянутых мочках ушей болтались увесистые золотые серьги. Старушка была со смыслом. Она жила в ворохе газет, где прятала свои сокровища. Разумеется, с первого взгляда заметить их было невозможно.

Её квартира, находившаяся недалеко от Ботанического сада, в одном из величественных серых домов, располагалась где-то наверху и была коммунальной. По узкому тёмному коридору продвигались к тяжёлой двери, за которой было полупустое помещение, напоминавшее зал: лепные потолки, запылённые окна и, кажется, в глубине камин. Дальняя часть зала была отгорожена китайской ширмой. "Снимайте обувь здесь. Вот шлёпанцы". Взгляд упирался в чистую и влажную, аккуратно расстеленную тряпку у порога. "Не ходите никуда. Я сейчас принесу воды". Мыли руки здесь же, около ширмы. Тётя Варя поливала из кувшина в звенящий таз. Потом подавала льняное крахмальное полотенце.

Соседняя комната казалась значительно меньше, потому что вся была заставлена "мёбелью", и царил в ней вечер из-за тяжёлых штор. Вся "мёбель" была тёмная, полированная, начала двадцатого века. Налево от двери располагался буфет с витыми пилястрами. На столешнице уже стояла большая фаянсовая супница с чем-то горячим. "Проходите, проходите! Не стойте у порога!" Идти, прямо скажем, было некуда: четыре шага прямо – шкаф, пять шагов налево – письменный стол с зелёным сукном. А направо? Направо вообще кровать, отгороженная оригинальным двухэтажным ночным столиком.

В этой комнате каждому предмету можно было бы уделить особое внимание. Вот, скажем, шкаф оказывался красного дерева с чёрной инкрустацией, если, конечно, отодвинуть от него завесу из склеенных газет. И было в орнаменте на дверцах что-то восточное. Или, скажем, тот самый ночной столик, своей неправильной формой напоминавший инфузорию. А на его глади – светильник в виде цветков юкки и бесконечное количество баночек и пузырьков с пилюлями, микстурами, притирками. Там было всё, вплоть до нюхательных солей. И сверху, конечно, газета. "Литературка".

Ах, какие открытки, обёрнутые бумажной салфеткой, хранились в тяжёлом ящике стола! Из Америки и Франции, с яркими видами их праздничной жизни! А ещё на открытках были котята, белоснежные персидские котята в корзиночке с бантиками! Мещанство? Да. Но тогда, в конце шестидесятых годов, это был предел детских мечтаний.

Ещё меня очень занимала мраморная сова с зелёными фосфоресцирующими глазами. Эта сова смотрела с почти нескрываемым возмущением, потому что я не умела себя вести в приличном обществе и очень стеснялась.

Садились за обеденный стол под низким абажуром. Скатерть откидывалась, открывая клеёнку – для обедающих. Другая часть стола вмещала всякую всячину разного калибра и назначения. И всё это венчалось роскошной орхидеей! Орхидея была доставлена из Ботанического сада и содержалась в большой молочной бутылке.

"У нас сегодня на обед гусиный суп, если не возражаете". И в это время в комнату входило мягкое и тёплое существо в круглых очках, в переднике. Скромная и улыбчивая тётя Маруся. Марию Павловну я помню очень плохо – она умерла, когда мне было лет шесть.

Я не знала цены многим и многим вещам. У меня было зелёное ситцевое платьице с вышитыми на нём гусями, был передничек: там, в кармане, сидела чёрная кошка. Были брошюрки и тетрадки, любовно иллюстрированные для меня тётей Марусей, писанные тушью от руки. Были детские сказки, изданные где-то за границей на французском и немецком языках с подстрочным переводом. Были бумажные ёлочные игрушки в юбочках из гофрированной бумаги: лисичка, свинка, кошечка, уточка. И ещё Царевна-Лебедь с голубыми крыльями и в короне... Всё утрачено. Осталась у меня только одна вещь: коробка, в которой мама хранила пуговицы. Поверхность её потрескалась от старости, зелёные стёклышки-вставки отклеились и потерялись, но царевна, изображённая на крышке шкатулки, всё так же прекрасна. Милая Мария Павловна. Память моя бережно хранит ставшие невещественными проявления её симпатии ко мне – чужому ребёнку.

Итак, гусиный суп. Многое происходившее за столом было мне непонятно. Например: зачем под глубокую тарелку ставить ещё одну, большую и плоскую? С какой целью льняная салфетка просунута в серебряное кольцо? И что это за козья ножка такая служит подставкой для вилки и ножа? Почему суповую тарелку нужно отклонять от себя? А когда подавали второе: как можно резать мясо тупым ножом? Смущение хозяек. "Десерт", "суфле", "пралине", "пористый шоколад"... Я таких слов дотоле не слыхала. И, конечно, стучала золочёной ложкой по чайному фарфору. Ну, неудивительно, что сова смотрела на меня возмущённо.

Надо сказать, что, сидя за столом, я не слишком внимательно слушала разговоры взрослых. Меня беспокоили головки химер, украшавшие спинки стульев. Стулья были узкие, высокие, обтянутые гладкой коричневой кожей. Но эти философски-скептические козлиные мордочки казались живыми. Они мешали мне сосредоточиться на правилах хорошего тона. Я вздыхала и переводила взгляд наверх: чуть выше буфета висели три японские декоративные тарелки. И тётя Варя каждый раз снимала с гвоздя хоть одну из них, чтобы гости могли полюбоваться "цвэтами" и гейшами.

И вот, казалось бы, все новости были обсуждены, прозвучали ботанические имена орхидеи и фиалок; открытки, марки на них и почерки адресантов детально рассмотрены, и надо бы отправляться восвояси, как вдруг: "Поди-ка сюда, мил-моя! Ты видела моего Верещагина? Этюд писан пастелью, боится попадания прямых солнечных лучей... А это – набросок Рериха..." Из каких-то дальних углов, из-под газет доставались исключительно ценные вещи. А я? Я ничего не понимала во всём этом и находилась в состоянии тайного расстройства, потому что мне не подарили... открытку с персидскими котятами.


Памяти отчима

Когда папе было четырнадцать лет, он оказался на архипелаге студёного Белого моря с его лесной и гористой местностью, с каменными лабиринтами, которые встречаются на севере повсюду и соединяют мир мёртвых с миром живых. Шла война, и он знакомился со своими новыми обязанностями по предстоящей службе на корабле. Обучение в школе юнг на Соловках было интенсивным, и его быстро перебросили на Балтику. Шторма, атаки, обстрелы... макароны, которые нужно было продувать, чтобы не слиплись... якорь, который он драил под громкий смех матросов, – всё это он любил вспоминать, но в глазах была сталь. "А Вовочке – компот!" – говорил корабельный кок, подавая стакан с водкой не ему, а тем, кто вернулся живым из небольшого вояжа, с охоты за миной – плавающим ежом. Ещё совсем юным он видел смерть так близко и так часто, что начал к ней привыкать, тем более что спиртного ему не полагалось, а душевную боль было не унять ничем. И он научился улыбаться и лихо отплясывал чечётку, будто насмехаясь над смертью, готовый танцевать с ней в паре на палубе под аккомпанемент ветра и шум обрушивавшихся волн. Красиво. И страшно. Чтобы перестать бояться, он учился боксу, а когда взорвал первую свою мину, набил татуировку на левой руке: маленький якорёк.

"Когда обезвреживаешь мину, надо отходить от неё на среднее расстояние. Между крупными и мелкими осколками. Надо быстро грести и не промахнуться с этим расстоянием. И быстро пригнуться".

После войны он ещё некоторое время оставался во флоте. И однажды, находясь в увольнении, увидел в чистом поле, можно сказать, посреди ничего, лодку, полную дождевой воды. Как она там оказалась? Зачем её туда притащили? Июль, лютики, стрёкот кузнечиков... И тогда он почему-то понял, что служба его окончена.

Спустя годы, женившись на моей маме, он с трудом воспринимал меня, падчерицу, как "свою дочь", хоть и называл так. И мне приходилось несладко.

Я помню тяжесть его глаз. При движении, казалось, они издавали звук синхронно движущихся планет. Так, прицельно, смотрят в перископ из подводной лодки. Иногда они останавливались в задумчивости, ибо они были как-то отдельно одушевлённые, и затягивались поволокой. Огромные и голубые. Глаза подавали сигналы: сейчас он несёт в себе мысль, сейчас что-то рождается. Надо сказать, что он очень покойно думал. Здесь хочется использовать именно это слово, потому что думал он о системе управления защитой атомных реакторов. В общем и в частности.

Уранический сатурнианец, он выстраивал свою линию жизни вектором, направленным в будущее: ему нужно было спасать мир. И отчим требовал, чтобы окружающие также занимались серьёзным делом. А что же маленькая падчерица?.. Я была ему непонятна. Очень долго он смотрел на меня испытующим взглядом, от которого хотелось бежать, пока не случилось то, чему он не мог найти объяснения: за десять дней до известного события в Чернобыле я предсказала катастрофу. И тогда папа уехал на Украину, ходил на третий блок станции, делал замеры, касающиеся его работы, получал очередную дозу облучения и шёл туда опять. А дома выпивал и медленно сгибался. И он не видел в этом для себя никакой проблемы. Только часто давал домашним инструкции по обезвреживанию мины на воде.

Наши отношения изменились в корне, когда он заметил, что у меня есть необычные способности. Папин взгляд стал удивлённо-вопрошающим, ему хотелось поделиться с дочерью сокровенным, она стала, наконец, частью его жизни. И он сказал ей как-то, что лодка, стоявшая в поле, была полна голубизны, а это – глаз Божий, а колокольня Никольского собора напоминает ему космический корабль. И ещё я помню его путешествия по Свири на катере – без водных пространств он не мог, только там его душа отдыхала. "Смотри, река похожа на дужку от очков, соединяющую Онегу с Ладогой. И мы туда пойдём!" Но я подумала, что папа собирается на поиски своей лодки, потому что именно на Свири расположен маленький городок Лодейное Поле, где в петровские времена строили большие и малые суда и где, судя по названию, могла в глухом поле замереть одинокая лодка.

Глубокая и гладкая, как стекло, в безветренную погоду, река кажется очень тихой и равнодушной к своим берегам. Она не шелохнётся, по-буддийски отражает бытие, но ничего сказать не хочет. Только катер режет волну ласточкой да плещется по заводям плотва. А вокруг идёт тёмное наступление лесов, приближается короткая северная ночь и начинаются игры разноцветных огней на воде: мимо проплывают буйки, праздничные города теплоходов, раскрываются красные затворы шлюзов в световых гирляндах. А на рассвете солнце, как свеча, выходит из воды в голубом тумане, и отражение в зеркале реки настолько чёткое, что не понять, где земля, где небо. И сосны на обрыве щекочут облака, и песок, едва скреплённый корнями осоки и вереска, стекает, стекает вниз...

Он умирал у меня на руках. От лучевой болезни. Я плакала и читала ему свои стихи, но он не слышал. Или слышал?.. Придя в сознание, успел сказать, что по ту сторону жизни "всё не так, как мы думали". И много лет спустя прислал свой привет: в день его памяти я долго сидела в одном лютеранском соборе, думала о своём папе, потом зашла в кафе, и будто голос повелел мне сесть за столик, где ещё стояла неубранная посуда, лежали салфетки. Передо мной сверкнул маленький якорёк – точно такой же, как у него на руке. Я взяла его с собой.


Людмила

Мы подъезжали к станции А., и мне показали дом из окна электрички. Он был тёмно-зелёного цвета, с двумя большими верандами. От железнодорожного полотна его отделяли пустошка и маленький лужок. Забор, конечно. За забором – яблоневые деревья. Дом ещё издали казался мне неприветливым и угрюмым. Но, боже мой, сколько с ним связано парадоксальных воспоминаний!

Хозяйка была вдохновенна и говорлива, тащила с собой хозяйственные сумки, полные снеди, купленной чуть ли не оптом, по дороге болтала о дирижёре Т., в которого была платонически влюблена. И даже, помнится, делала операции, чтобы казаться моложе. А было ей тогда уже далеко за пятьдесят. Вторая тема, к которой она постоянно возвращалась, – это посещавшие её инопланетяне.

– И вот, я гляжу из окна, а Саша маленький стоит под той яблоней и трясёт её. Я кричу ему: "Саша, перестань!", – а он продолжает, и тут я вижу, что прямо над яблоней, на высоте нескольких метров, висит НЛО! Ой, как мне страшно стало за ребёнка! – рассказывала она, легко топая по узкой тропинке и временами оборачиваясь к нам.

Тропинка вела мимо забора к калитке, и мы оказывались на территории совершенно запущенного огорода и сада. Но тем привлекательнее он был. В сарайчике слева жили дачники – улыбчивая, хитрая семейка себе на уме, – а вот за поворотом справа, прямо у входа в дом званых и незваных гостей поджидал сюрприз: откуда-то из-под ступенек выскакивал лохматый, как бы в дополнительную шкуру одетый пёс со страшным волчьим оскалом.

– Проходите, проходите! Он не укусит, – говорила хозяйка уверенно, одновременно загораживая собой проволочную сетку, которую пёс норовил пробить.

Из зева двери несло дачной сыростью, кошками, тряпками, что ли, в общем – несло. Видок тамбура и кухни не оставлял сомнений: здесь живёт Баба Яга. Пол и утварь немыты очень давно, всё завалено, заставлено: где сахар, там и нитки; ведро с затёками на боках уже просто никакого цвета. Стол? Пожалуй, стол. Ну и так далее. А в углу огро-омная бутыль, и в ней что-то булькало.

– А это у меня домашнее вино!

– Замечательно.

– Пройдёмте в комнаты! Вот здесь моя спальня.

Заглянув, я увидела старого образца кровать с железными витыми спинками, уже слегка проржавевшими. Нагромождения на ней напоминали нерасправленную перину. Но это было что-то другое, менее постельное. Впрочем, неважно.

– А вот и зал! – с гордостью провозгласила она. Помпезное словечко из провинции. Залом оказалась комната метров двадцать квадратных. Однако гордость хозяйки имела свои основания: мебель, которую я увидела, делал своими руками её отец.

Диван тёмной кожи с высокой спинкой и шкафчиком наверху: квадратные окошечки из хрустального стекла, дубовая полированная основа, подлокотники и панели. Ручная резьба: цветы, напоминающие тюльпаны или лотосы. Не ампир, конечно, и даже не модерн, но впечатляюще. Кожа дивана в одном месте треснула и просела – кожа, которую хочется гладить тыльной стороной всей руки, ползать по ней, скользить, откидывая голову. А вот сидеть на диване не очень было удобно – покато.

В углу зала стояла невысокая горка для ценной посуды, графинов, напитков. Она была полна какими-то разными предметами. Там можно было найти жестяную коробку из-под чая, мыльницу с пуговицами, булавками и пажиками, фаянсовый кувшинчик без ручки, пару дешёвых (а теперь – антикварных) расписных статуэток, старые открытки, залежалые обрывки газет... и прочее, и прочее... И всё это было богатством, потому что сама по себе горка, хоть и маленькая, чем-то отдалённо напоминала часть древнего индуистского храма: всё какое-то вытянуто-пузатое, в цветах и листьях, и одновременно готическое. А посему любое содержимое этого реликвария становилось реликвией. В комнате было что-то ещё. Вероятно, стол, стулья, комнатные растения, выцветшие дачные шторки, ковёр, коричневый от грязи, вездесущие кошки, Маркизы и Муськи, но это – смутно.

Мы поспешили на веранду в надежде на близость яблонь и сферическое ощущение, которое кружит голову: да, веранда была отстроена полукругом. И хотелось в ней кружиться, и думать о своём, и дышать на стекло. Только окна были в ней заколочены, так как плохо держались в проёмах от старости. Не запоёшь, не полетишь. Или всё-таки запоёшь, но не так громко. А хозяйка, обведя очами свои хоромы и уперев руки под бока, иногда пела густым мяукающим сопрано. Лиза, Шарлотта, Манон – она была звезда, которая погасла, звезда, которую затоптали.

Голос её на низкой веранде звучал глуховато, и я смотрела на вздымавшееся декольте, глаза, вылезающие из орбит, и ярко накрашенный рот. В остальном же внешность примадонны оставляла желать... хоть чего-нибудь: когда-то причёсанные волосы были перехвачены чёрной аптечной резинкой; кримпленовый костюм (она любила синие и бордовые тона) в затяжках и пятнах; на ногах истоптанные босоножки. Уже серые. И в довершение – изуродованные полиартритом руки и ноги. Я бы даже сказала, комки рук и ног. А глаза? Огромные серые глаза сияли будущим, сияли твёрдой уверенностью в том, что завтра будет лучше, чем вчера. Это – талант, это – благословение и милость Господня.

– Когда мне было пятнадцать лет, Елена сказала, что, несмотря на все трудности, я этот дом продам успешно.

Елена была гадалкой, которая рассказывала ей шаг за шагом, год за годом всю её жизнь. Каждый раз, когда что-то происходило, она поминала Елену. Надо заметить, что дома этого ещё не было, когда Елена сообщила о его продаже. Но с хозяйкой никто не спорил, не пытался докопаться до истины или, не дай бог, не выводил хозяйку на чистую воду, доказывая ей, что Елены никогда не существовало.

– А Елена как раз и говорила мне...

И все вежливо улыбались.

Да-а... Однако надо было устраиваться на ночлег. Вернулись в тамбур, чтобы пройти на второй этаж. Там была очень крутая и довольно высокая лестница, подымавшаяся мимо запылённого окошка. И – о, ужас! – в углу над окном висел на своей паутине крупный паук-крестовик.

– А ну и что?! У меня их тут полно! Ну, если тебе не нравится, возьмёшь веник да и выметешь их всех отсюда.

Эта дача навеки отучила меня бояться пауков. Я прошла через страх. Десятками я выкидывала их из окна. Они были везде, везде! И самку с гнездом, где были сотни паучат, я выбросила тоже, стараясь никого не раздавить, – говорят, плохая примета.

Верхнее помещение также оказалось странным. Хозяйка открыла белые двери. Дощатые стены, стекловата. Опять дверь. Две двери по бокам. Ещё дверь. Длинный коридор. И последняя дверь на верхнюю веранду. А-а! По бокам две спаленки. Здесь нам предстояло заночевать. Разобравшись с пауками и застелив постель, стали ждать ужина.

– Сейчас-сейчас, – говорила хозяйка, не допуская меня до приготовления пищи.

У ведьмы на кухне, как водится, были котлы и огромные сковородки. И она, косматая, что-то рубила, вмешивала, доливала, и всё это с наслаждением и быстро, в предвкушении позднего пиршества. Обедали, помнится, ещё дома, в два часа дня, а тут уже одиннадцать вечера!

Наконец на верхнюю веранду понесли: тазик с летним салатом; латку-гусятницу с тушёной бараниной, томатом, фасолью, чесноком и луком; большую кастрюлю с отварной картошкой, только что выкопанной на огороде. В кипящую картошку она всегда добавляла кроме соли лук, укроп и кусочек сливочного масла.

– А-бал-деть!

Несли приличный графинчик с густым домашним вином. Боже! Я всё простила, даже пауков! И от хозяйки веяло праздником, и вся эта неухоженность, неубранность куда-то испарялась, всё менялось в вечернем свете и наступало время сказок.

Ела она жадно и смачно, уставившись в никуда, по-певчески забирая воздух ноздрями. Слегка притрагивалась к вину. Зато уж я пила, как ласточки с Янцзы, ибо ничего лучше этого вина я никогда не отведывала. Разве что чёрный токай однажды в Литве.

Итак, сперва она ела с передышками и помногу, а потом начинала врать. Заслушаешься! Особенно интересно было гадать на картах, когда все знали, что в сказанном нет ни слова правды, ни намёка, и сверхзадачей было поверить хоть во что-то, чтобы поддержать эту интересную игру.

– Вот, смотри: тут у тебя два короля и семёрка пик. К слезам.

– К чьим слезам?

– К чьим, к чьим! Ну откуда я знаю, к чьим?! Наверно, королей. О! А здесь удача упала! Смотри: твоя бубновая девятка, десятка и туз! Думаю, всё будет хорошо. Ты задумала что-нибудь?

И так мы продолжали, пока ей не надоедало заниматься чужими проблемами. Потом взгляд её начинал блуждать где-то в туманно-огородной дали, и она вещала:

– Нет. Надо всё-таки сшить себе это платье к премьере. Цвет электрик. С серебряной блёсткой. Он как увидит – ахнет!.. Волосы завтра покрашу... Он в прошлый раз всё время на мою ложу смотрел... А может, ему цветы купить и преподнести?.. Мне не нравится Шевченко, она грубая. И что он в ней нашёл? Голос ситцевый...

Поток сознания. Любовь, любовь... А потом опять появлялась Елена, которая сказала, что он бросит свою жену; проплывали вдали армады летающих тарелок с зелёными человечками, и так оно всё кружилось и пело часов до трёх ночи, ибо никто не хотел спать, а все только ходили за хозяйкой и, пьяненькие, почти всерьёз её слушали.

Спали на влажных простынях, и всем, кажется, мерещились пауки. Или я ошибаюсь? Или мы заснули сладко, глубоким, детским сном, который проводит раздел между далёким "вчера" и радостным утром, когда босиком спускаешься по влажным от росы ступенькам в тихий сад, к умывальнику? Хорошо бы. Только не было там умывальника в тихом саду, не было в чистом тазу серебристой воды. Не было и хрустящего белизной полотенца. На кухне кое-как умылись. А хозяйка спала за полдень, и мы в это время бродили, срывали созревшие яблоки, пили чай с мёдом и маялись бездельем.

Вернувшись из далёких сонных странствий... нет... с трудом понимая, где находится, хозяйка поднялась с постели:

– Сейчас будем завтракать!

Но завтрак не настал ни в два, ни в три часа дня. Она полезла на крышу, стала кричать сыну что-то про черепицу, потом ей вздумалось остричь сухие ветки у яблонь, потом... она устала.

Хорошо, что я ушла на это время гулять. Парк – а он существовал – тянул меня. Роскошный, забытый туристами парк екатерининских времён. Произведение садово-парковой архитектуры, английский стиль. Иль нет? Тропинки, выложенные когда-то мелкой галькой, поросли муравой. Непонятные тропинки – вроде бы не водят кругами, а возвращаешься. На то же место? Туда? Не туда? Кружение, шорохи, вспорхнувшие птицы, редкие заблудившиеся посетители... Когда я там бывала, я погружалась в свои грёзы и не помнила, откуда и куда иду.

Вернувшись к четырём, я подоспела к столу. Завтрак был в самом разгаре: вчерашний салат, картошка, мясо. И шутливо-обезумевший крик хозяйки:

– Молока хочу! Хочу молока!!!

Бегом к холодильнику. Молоко наливалось в пол-литровую чашку и медленно заглатывалось. Ещё. Напилась. Потом она переводила дух и хохотала:

– У меня такое бывает: вот хочу молока – и всё! И пока не напьюсь – не успокоюсь.

И тут она начинала петь, ибо в этом была потребность её организма. Она поднималась со стула, поводила левой рукой, пробуя кульминационные верхние ноты. Затем исполняла отрывок из арии. Мяу!

– Ой, извините.

И всё равно нам нравилось, потому что в этом были настоящая жизнь и настоящее добро, которым она старалась одарить нас всех, сама не замечая этого.

Возвращаясь по вечерней траве на перрон, хотели ещё собрать луговых цветов, но уже не успевали: скорей к электричке.

– Вот здесь его и сбило поездом... Моего отца... А на том поле до сих пор следы от ножек летающей тарелки! Даже журналисты ко мне приходили! – успевала сообщить нам она, когда мы садились в вагон. – Приезжайте, приезжайте ещё! Приезжайте хоть на всё лето!

Мы приехали... И не приехали... Это всё равно. Но иногда мне кажется, что я никуда оттуда и не уезжала.


Осич

Мужик от сохи с фиолетовыми глазами и чyдным отчеством "Осич" был слегка косноязычен: ему трудно было выразить словами, что и как он видел. Даже если бы выучил арабский. Кряжистый и плотный, в белом хрустящем халате, Осич заставлял кряхтеть и хрустеть остальных. Тех, кто ложился на его массажный стол. Привычным движением оглаживал снежные волосы и начинал молотить пациента почём зря своими раздутыми ладошками. Поза плуга, поза рыбы, савасана и многое ещё, доступное избранным, было в ходу. К нему стремились попасть, потому что по мнению одних пациентов он был большой фантазёр, а по мнению других – мануал от бога. А работал Осич при балете Мариинского театра.

"Во-о-о-т... Посмотрим у Насти спинку. Крылышки лебединые. А что у нас тут? Крепатура? Летать хочешь? Тогда вставай на колени... Летать хочешь – вставай на колени... А руки вот так держи..." – и, нажимая на больную точку, кричал: "Всё! Полетела!" А Настя – в слёзы. "Обидел я Настеньку, обидел. Ну, ложись, сейчас море будет, поплывёшь". После сеанса заплаканная лебёдушка уходила совершенно счастливой. А у двери толпились зайчики, кузнечики, ильи муромцы и разные принцессы.

Он жил у Пискарёвки. Трёхкомнатная квартира представляла собой муравейник, кишащий ротозеями-тусовщиками и людьми, серьёзно интересующимися его ремеслом. Ему о многом хотелось поговорить и, чтобы выразить себя, он привлекал к этому шаманов, прохиндеев, ясновидящих, преданных Кришне и божьих людей. Во время сеанса Осич всякий раз спрашивал наблюдателей: "Что вы видите?" – потому как сам не мог объяснить ни свечение ауры, ни состояние левитации спокойно лежащего на кушетке пациента. А уж зеваки живописали! И полёты в стратосферу, и погружение в пучины океана, и потоки информации о прошлых жизнях с отягощённой кармой. Было интересно присутствовать при чуде, которого не видно. Но это как сказать!.. Жена ходила чернее тучи, потому что людскому потоку не было конца. Её успокаивало только одно: он брал за массаж деньги, но возмущало, что он сам никогда не назначал цену за лечение. Денег хватало. Не хватало покоя в семье. За ним волочился хвост из неудовлетворённых жизнью женщин, которые утверждали, что "Осич владеет энергиями на тонком плане", они его боготворили и он их не отгонял, но и никогда не пользовался сомнительными правами, помня о всевозможных последствиях.

Осичу легко давалась работа со стрессами и неврозами, он гипнотизировал людей своими безапелляционными утверждениями, выбрасывал фразы жёстко, командным тоном: "Я за десять сеансов это возьму". "Денег нет? – Пять копеек на стол! Всё! Расплатился". Однако говорил он всегда без капли злобы и дискретность речи, кажется, даже помогала ему. Ему верили.

Нередко бывали случаи, когда он будто заглядывал в чужую жизнь, вытаскивая оттуда какую-то деталь, о которой не имел никакого понятия: "Что, приболел? Не надо было прогонять кота!.. Какого кота? Откуда я знаю, какого кота!" И тогда пациент вспоминал, что пару дней назад действительно выгонял кота из кухни за провинность, и наблюдатели перешёптывались: "Да, экстрасенс! Видите, он даже про кота знает!"

Шутки шутками, а знал он действительно много из китайской традиционной медицины и слёту считывал информацию: "Не нужно тебе за этого замуж выходить! Не нужно! Запрещаю! Посиди в девках пока. Всё будет". И это при том, что девица даже не заикнулась о своей влюблённости и своих намерениях. Приходили к нему и очень больные люди. Один из таких пациентов приехал попрощаться с друзьями. По мнению врачей этого человека было уже не спасти. Он случайно узнал об Осиче, и после десяти сеансов и бесед ремиссия длилась долгие годы, пока целитель нас не покинул. Таких случаев было немало. Люди поправлялись то ли после массажей, то ли опираясь на его убеждённость. Или и в самом деле то, что он умел и что хотел передать, трудно описать человеческим языком?


Княжна Голицына

Кругленькая княжна вкатывалась к нам в дом с небольшой авоськой, где обычно лежали глазированные сырки, бутылка ряженки, бублики... "А можно я у вас перекушу? Очень ноги болят..." Начисто мыла руки, похожие на вздутые лапки крота с шелестящей сухой кожей, и долго сидела на кухне, глядя в никуда от усталости. Она была педиатром и бегала по квартирам в центре Ленинграда. "Не князья мы, не князья!" – утверждала она, в такт кивая головушкой с типичным голицынским носом. Её черты угадывались в любом портрете ею непризнанных предков.

Иногда она заходила к нам вечерком на чай, иногда приглашала к себе, в крохотную комнатушку коммунальной квартиры, где, кроме неё, проживала соседка-невидимка. Шаг – обеденный столик, метр на метр, ещё шаг – диван-кровать и шифоньер. А дальше всё – книги, книги, книги... На полках под потолком по всему периметру; вместо подставок для цветов у окна; вместо тумбочки. И всё в абсолютной аптечной чистоте: у неё ведь аллергия. Бумажно-беловым казался и плафон абажура, и лёгкие занавески, и стены... Княжна говорила длинными предложениями со множеством оборотов, будто боялась упустить нить, о Пушкине и о том, что думала Наталья Николавна. И что Дантес. Возникал эффект присутствия. Затем доставала откуда-то снизу Есенина или какой-нибудь очень дорогой альбом, каталог художественной выставки. Хвасталась новыми приобретениями и подборками журнала "Нива" в жёстких переплётах. В своей бережливости княжна была близка к абсурду: книги в глянцевых обложках она доставала в перчатках, и каждый экземпляр в её собрании поскрипывал и потрескивал в руках, будто только что распакованный, издающий божественный типографский запах.

Часто и с юмором вспоминала она свою единственную попытку выйти замуж, и мы каждый раз хохотали над тем, как её избранник обращался к ней, больно надавливая мизинцем на сгиб локтя, расставляя при этом акценты:


"Люби'мая... меня' Вы... не люби'ли.
Забы'ли Вы... что в со'нмище... людско'м
я бы'л, как лошадь... за'гнанная... в мы'ле,
пришпо'ренная... сме'лым... ездоко'м".

И потом этот субъект сообщил ей, выходя из ресторана: "Вот, милая моя, шесть рублей на тебя истратил". А она ему: "Даа... а если на эти деньги спичек купить, то на всю жизнь хватит!"

Она любила своё одиночество, она мучилась им. Где-то далеко жил её "сынуля", но никто никогда его не видел. А поэтому звонить ей можно было хоть ночью – соседка не возмущалась, и, когда однажды такой звонок состоялся, она тут же прилетела к нам и сказала: "Нет, мы Наденьку в больницу не отдадим. В карточке запишем: явления менингизма после свинки", – и поставила раскладушку около моей кровати. А я спала полтора месяца.

Долго продолжалась эта дружба, наполненная и радостью общения, и трепетной благодарностью. Но выйдя на пенсию, княжна тихо исчезла из нашей жизни. А мы всё поглядывали из окна во двор: не она ли там идёт, пока не догадались позвонить соседке.


Князь огня

Со времён великой войны моя мама не виделась с сестрой тридцать лет. Встреча состоялась в аэропорту Пулково при неожиданном стечении народа. Глядя на них, люди плакали. Однако ни плен, ни война не являлись причиной столь долгой разлуки. Им не пришлось искать друг друга, обращаясь с фотографиями к журналистам. Причиной были обстоятельства. Елена встретилась со своим суженым в полевом госпитале, где они оба работали, он – врачом, она – тогда ещё медсестрой. И муж увёз её далеко-далеко, в маленький азербайджанский городок на границе с Турцией и Ираном. И никуда не отпускал! Уж и дети выросли, и внуки появились. А сёстры только перезванивались и слали друг другу длинные письма. И вдруг Елена повздорила с мужем и сообщила, что, наконец, прилетает! Цветы и море слёз! И мы провели с тётей Леной целое лето, сначала – месяц в Эрмитаже, а потом исследовали чудесные декорации Санкт-Петербурга и окрестностей. Я была на вершине блаженства, потому что у мамы на это никогда не хватало времени.

И прежде, чем последовало ответное приглашение, в нашем доме побывало энное количество родственников, друзей и знакомых из Закавказья. Но это нормально для Питера. Только не знаю, учитывая их стандарты, насколько комфортно они себя чувствовали в нашем скромном, если не сказать убогом, жилище.

О стандартах, однако, надо упомянуть. Едва приземлившись в аэропорту города Баку, сквозь линзу шевелящейся воздушной массы мы увидели чёрную "Чайку" и через минуту уже летели в ней. Для девочки в тринадцать лет начались чудеса.

Сцена первая. Двухэтажный особняк на самом берегу Каспийского моря. Песчаный пляж с редкими кустиками инжира: осторожно! Здесь водится эфа. И, как видение Великой Змеи, на пороге дома появляется фигура маленькой одноглазой старухи. Она по-своему прекрасна: смуглое сморщенное лицо рептилии обрамляет изумрудного цвета чадра с золотыми заколками у висков. На груди невесомое, тонкой работы золотое ожерелье. Золото на запястьях когтистых ручек, крашеных иранской хной, золото на щиколотках босых ног. Золото, золото, золото... Ключевое слово. Чадра тончайшего шёлка струится по ветру, и видение приглашает нас на своём дремучем языке войти. Младшая дочь шахиншаха, в своё время решившая выйти замуж за коммуниста. Об убранстве дома отчасти в стиле ориенталь, отчасти в стиле Наполеона Третьего, о всевозможных, доступных небожителям, яствах я умолчу. Уже не умолчала... Но нужно двигаться дальше.

Сцена вторая – из окна поезда – как короткая музыкальная интерлюдия: "Смотри! Вот иранская граница!"

"Какая сушь кругом, какая сушь..." – стучат колёса.

И сцена третья – прибыли. Звон цикад разрывает воздух. И звёзд на чёрном-пречёрном небе видимо-невидимо. Порошок Млечного Пути и отдельно брошенные алмазы. И могучее дерево шелковницы шуршит в ночи своими чёрными листьями. Хруст ягод под ногами, как хруст насекомых. Хочется кинуться куда-нибудь со страху, но мешает шершавая ограда выше человеческого роста, возведённая вручную.

А ко входу путь преграждает большая корзина со спящими цесарками. Это подарок хозяйке дома от пациентов. А кто хозяйка? Ну, конечно, та самая сестра, что приезжала в Ленинград. "Эта женщина", – вероятно, так начинали о ней разговор жители городка, где в пятидесятые годы прошлого века русских почти не было. Они постоянно находились в состоянии изумления и пристально за ней наблюдали. Ладная, скромная, ухоженная, она была несгибаема. Она несла себя по жизни, как штандарт, и люди удивлялись, как у неё хватает на такое смелости? Сплетники и недруги обломали об неё зубы. Эта женщина умела поставить на место кого угодно, но обычно реагировала на выпады нежной буддийской улыбкой. "Лена-дохтур". Они признали её не только потому, что она была первоклассным врачом: она за короткий срок изучила и освоила все неписаные законы местных кланов.

"Проходите, проходите!" – ласково сказала она, и мы очутились на тропинке, ведущей к дому. В темноте ощущался запах роз. Поднявшись по ступенькам на цокольный этаж, очутились в просторной комнате, где нас поджидал хозяин дома. Глава семейства своей благородной неспешностью был похож на восточного князя. Хирург от бога и любитель хорошего коньяка, он держался весьма достойно, благожелательно (гости – это святое), был немногословен, но интеллект сквозил во всём. Немного побыв с гостями, удалился в кабинет, и, пока дверь не захлопнулась, я успела заметить на его письменном столе необычный предмет. Золотой диск. По размеру он показался мне не больше современного CD, но всё же... Как выяснилось позже, это была памятная медаль с надписью: "Учителю от благодарных учеников".

В первую же ночь нам не дали спокойно спать: примчалась семья из далёкого аула с грудным младенцем, который просто разрывался от крика. Он был тепло укутан. Лена-дохтур раздела его, осмотрела, принесла откуда-то лекарство в чайной ложечке. Крик закончился. Тогда она напоила его и малыш разулыбался. "Что ты дала ему?" – Лена рассмеялась: "Каплю валерьянки и много жидкости. Я велела им ребёнка не кутать". Наутро у ворот уже блеял баран, я назвала его Кузей, и стояла корзина со снедью.

А утро было прекрасным. Под навесом из виноградных зарослей тётя Лена поливала грядку с кактусами, и я заметила розы цвета зари, они раскачивались на высоких стеблях. Их было очень много, подобные продают теперь в избытке на каждом углу, только они не пахнут. Листья роз, да и вся зелень вокруг была тёмной, насыщенной и буйной. На маленькой бахче поспевали арбузы, стояли персиковые деревья – шафталы, – так их называли. Кузю определили туда, и он с удовольствием уминал персики.

На территории сада стояла трёхэтажная вышка. Открывался обзор на селение почти средневекового вида: глухие стены из кизяка с оазисами дворов, пыльные улицы, по которым бегали голые карапузы-мальчишки. Но взгляд приковывала одиноко стоящая гора, похожая на острый зуб. Иландаг. Змеиная. Там водились мощная гюрза и мстительная эфа. В горы мы, однако, ходили. Но исключительно в самое пекло, и мне не объясняли, почему нельзя дождаться, когда жара спадёт. Тётя Лена говорила только одно: "Когда будем в горах, палку в дыры не суй. Не суй и всё". А дыры были большие, круглые и, считай, под каждым камнем. Змеи встречались иногда и в городе, иногда и в человеческом обличье. На меня натравливали гусей – это ничего. Терпение тёти Лены лопнуло, когда меня облили из помойного ведра с криками "урус-кукурус!"

"Я сейчас разберусь", – сказала она, вышла из дому, а вечером мы все оказались в гостях у тех людей. Щербет и мёд лились из их уст, на дорогом фарфоре подавали плов, шашлык. "Надо кушать, не обижай людей!"

Я проходила курс ожирения. Что ни день, то гости. Нас звали отовсюду, и приходилось отказываться. По соседству жила большая семья: старик, его четыре жены и дети. На ужин к ним мы не пошли, но нас позвали посмотреть, как пекут лаваш. Несколько женщин около тандыра раскатывали тонкие лепёшки, иногда больше метра в диаметре. Одним движением поднимали их на воздух и – в горячее жерло тандыра. Завораживающее зрелище. Именно тогда я начала осознавать, на какой земле нахожусь: во владениях "огненного князя прекрасного".


Он – князь огня. Его сияют очи.
И кудри сплетены рукою дыма.
В одежде белой он сидит у храма,
в одежде белой шествует незримо,
где пламя рвётся языками в небо.
Он сам – свеча и сам – очаг домашний,
костёр для путника в глухой ночи
и жерло алчного до жертв вулкана.
Он – песня дня и светоч темноты,
он греет, жжёт и создаёт пожары,
он тлеет и безмолвно угасает
в глазах своих стареющих углей.
Он рвётся, рвётся, бешено танцует,
сперва с опаской подползает, лижет,
затем – хватает, и в плену объятий
всё переходит в огненную самость.
Он – князь огня, его златые руки
из жизни здешней медленно уводят,
бессмертие собою возмущая.

Храм огня я увидела уже значительно позже. Сейчас пламя похоже на Вечный огонь, а тогда оно было выше человеческого роста и издавало звук. Ужасающая и прекрасная стихия.

И, конечно, танцы! Начну издалека: однажды ночью – интересные дела происходят ночью, однако, – так вот, однажды ночью мы проснулись от крика. Кричала девушка, так кричала, что мы высунулись в окно и увидели... что она спокойно садится в машину и уезжает. Её украл жених, и она об этом оповестила всю округу. Родители не дали благословения на брак, и молодые бежали. "Как интересно! Что ж теперь будет?" – "Да ничего, придётся принимать жениха, благословлять и организовывать свадьбу". И тогда на улицу пришли строители и плотники, стали возводить подобие шатра или гигантской палатки, вмещающей массу народа, шатёр был крыт брезентом и коврами, на асфальте также лежали ковры из многих домов. Приготовления к свадьбе и сам процесс заняли около месяца.

Нас пригласили на поклон к невесте. В небольшом помещении с выбеленными стенами, округло переходящими в потолок, сидели нарядно одетые женщины, босые и в чадрах, шили-вышивали по белой бязи, по белому шёлку – шёлком и золотом, золотом... Ключевое слово. Перед визитом были собраны все украшения тёти Лены, и нам приказано было их надеть. Серьги, цепочки, кольца, браслеты. Я, по местным понятиям, также была на выданье. И на меня поглядывал один армянин – с ним пришлось вежливо поговорить.

А где-то готовили жирный плов, жарили баранину, и дух разносился по всей округе. Так хотелось полакомиться! Но к столу были приглашены мужчины. По традиции мужчины и женщины праздновали отдельно. Однако были дни, когда в шатёр приглашались все. На танцы!

За маленьким столом сидели музыканты, перед ними – большой поднос. Выходящий в круг должен был кидать туда деньги, не меньше пятидесяти рублей. Тар, балабан, нагара, кеманча – в наборе этих звуков уже слышится ритм. И вот звучит музыка для женщин, народ требует мою маму, она выходит, и мальчик трёх лет, сидящий от нас неподалёку, комментирует: "Какая толстая белая женщина! Наверное, хорошая жена будет!"

Праздники завершались ночным факельным шествием. Перед домом невесты собиралась толпа, чтобы посмотреть сперва на дары и приданое, уложенные на больших столешницах. Невеста выходила на крыльцо, перед ней появлялось огромное зеркало, и тогда она отводила от лица фату. Заглядевшись на свою красоту, шаг за шагом, не отрывая глаз от своего отражения, она шла к дому суженого, осыпаемая цветами и семенем.

Места, овеянные легендами. Здесь проплывал Ноев ковчег, задел вершину Иландага, и она раскололась. Сохранились притчи о том, как пророк Ной работал на местных соляных копях, здесь было его пристанище. И да – Арарат совсем близко. Двуглавый вулкан тихо спит. Выплывая из тумана, он напоминает огромное морское чудище, подымающееся из вод на поверхность. Там, недалеко в горах, бьют гейзеры из воды живой и мёртвой, я там была и помню по сей час это блаженство. Места, полные моими воспоминаниями. Мне захотелось ими поделиться с далёкими и такими близкими людьми, носящими удивительные имена: Элеонора, Наргиз, Али, – мои "нарциссы с высот небесных, дарующие милосердный свет". Родители благословили своих детей. И отцы отцов. Да, и отцы отцов.


Волга

Ноктюрн Дебюсси "Лунный свет". Голос виолончели. Этот голос слышался мне всегда, когда речь шла о Волге. Говорят, совсем непросто оторваться от клише и рассказать о ней. Но это не так. Река, как личность, имеет свои черты характера, во многом она просто непредсказуема, и каждый видит её по-своему. Мысли о ней и чувства формируются, как в гипнотическом сне. Сначала – большая вода на фоне городского провинциального пейзажа, сталинский ампир в оформлении набережной, ощущение наползающей степи: суховатая почва, раскачивающиеся былинки. А между домами нового района, похожими на куски сахара, – гигантские лопухи в человеческий рост да полынь. И ты идёшь по зарослям кустов и сорняка заповедными тропами вниз и вниз к причалу, где стоят старые ржавые баржи, оживляющие техногенный пейзаж, и пахнет керосином. Здесь река облизывает каменную облицовку берега, колышет бородатые водоросли, подходит близко-близко, и чувствуется, как неумолимо тянет течение эту, казалось бы, неподвижную воду. Змея. Хладнокровная, равнодушная.

И вот она же: острова, нанесённые илом и песком, и озёра, будто глаза, загадочно глядящие из реки. По бокам с обеих сторон трогательные церквушки, пряничные покосившиеся избы, и Волга улыбается песчаными губами побережий и голубеет под солнцем.

Я хорошо помню эту реку. Дело в том, что я не только некоторое время жила на Волге, но и путешествовала по ней на теплоходе. Спать приходилось в трюме, в иллюминатор билась волна, иногда "батискаф" уходил под воду: было время штормов, и приходилось затыкать уши, чтобы не слышать сквозь сон, как духи реки пытались пробить стекло. А вода сворачивалась винтом, гудела, и всё это было похоже на циклы испорченной стиральной машины. Зачем? Какое удовольствие можно получить от такого круиза? Я поняла позже, о чём говорила мне Волга.

И подымались из вод Жигулёвские горы, темнеющие лесами в дождевой дымке, скрипели, вздыхали многоэтажные шлюзы, сбрасывали тонны пенистого пива каскадами, забирали его полными чашами, расплёскивали и удерживали, а люди глядели на небо из гулких и мокрых колодцев-отсеков, пытаясь рассмотреть звёзды при свете дня. А ночью сидели на палубе, завернувшись в пледы, наклонялись над бортиком, чтобы почувствовать головокружение и плеск рассекаемой волны. И мечтали.

Мне запомнился запах озона от частых осенних гроз, из которых каждая казалась последней. Было холодно, и разноцветные шали свисали с деревьев, монетки осиновых листьев мелькали на тёмной воде, они колыхались и растягивались, как нити золотного шитья, а золото лёгкое, хохломское, сусальное. И я не знаю, в какой момент это случилось со мной. Чувство, которое меня охватило, было больше любого из плотских наслаждений. Иронизируя, я призналась однажды, что тогда мной овладел Дух поэзии. Возможно, так и было. С тех пор я писала не переставая, находясь в наркотическом состоянии вдохновения. То есть перерывы на пару дней, конечно, были, но я точно знала, что надо делать, когда такое творится на душе. Мне не хватало писчей бумаги – я брала салфетки, обрывки газет, пока не нашла канцелярский магазин у одной пристани.

И ринулась речь, и роилась, и рождала новые и новые формы, часто неправильные, футуристические, как ей казалось, и – хлебниковские, конечно. Вот отчего поднимались волны и бились в окно каюты. "Ты будешь писать, ты дашь себе волю!" – это река предрекла, реченька-речь.


О мой астраханский, как сахар Сахары,
меч Волги, впадающий в ночь!
Заборы, засовы, оковы, заставы
не могут глагол превозмочь!

В предсердие мысли, в развилки желаний
бежит быстроходная речь,
осанна поэтам в безумии маний,
молитва, и шёпот, и сечь.

И сеет сквозь щели, и веет веками
сипяще-искрящийся слог,
и глас, разливанный волнами, снегами,
как суть и как небо высок!

"Ох, как пафосно! А ошибок сколько!" – сказала бы я сейчас, но тогда это не имело ровно никакого значения. Я писала взахлёб, а река успокаивалась, стихала, входила в дельту и становилась богиней Млечного Пути, которую Клавдий Птолемей называл Ра. А там ещё малахитовые разводы от цветения водорослей, заводи с кувшинками и царственный розовый лотос. И не важно, что в это время года он не цвёл, не было и мёда, мне не нужен был афродизиак, а лотос я видела своими глазами: он поднимался над волной моего воображения всё выше и выше.




© Надежда Жандр, 2024.
© Сетевая Словесность, публикация, 2024.
Орфография и пунктуация авторские.




Версия для широкого дисплея
[В начало сайта]
[Поэзия] [Рассказы] [Повести и романы] [Пьесы] [Очерки и эссе] [Критика] [Переводы] [Теория сетературы] [Лит. хроники] [Рецензии]
[О pda-версии "Словесности"]