[Оглавление]


Легенды и были

ВОЗРОЖДЕНИЕ  МЕРТВЫХ

Вначале хотелось дать рассказу длинное и красивое, тягучее имя. Как-нибудь так: "Поющая птица на вершине высокого кипариса". Легкий, слегка порхающий ритм, изящный намек на место и время: птицы, мол, не в любое время поют. Птица всегда хороша. Почти как ребенок.

Но рассказ назвался иначе. И даже не потому, что первоначально отдавал безнадежно французским: бульвары, Франсуаза (упокой, Господь, буйную феминистскую душу). Или чем-то до изнеможения тонким. Смолистые буквы на белом: раскосая сакура, хайку и Фудзияма.

Не поэтому. В конце концов, всё на всё невыносимо похоже.

Почему так назвал? Назвалось.

Почему отверг, знаю точно. Моя знакомая птица, проживающая (раньше меня поселилась) на кипарисе рядом с моим окном, не поет - цокает: отрывисто, словно открывает бутылки. Когда написал название, кипарисной соседки на месте не было. Там, презрительно озирая окрестность, сидела ворона. Что тут скажешь.

Скажу другое. Впервые в жизни я шел по красной дорожке, столбовой дороге кинодив и президентов. Шел, спускаясь по лестнице, а по бокам, рассеивая внимание, гасли и потухали матовые в черных разводах, под кимоно косящие, фонари. Из чего заключалось: явление состоится не раньше, чем появятся звезды.

А между ними (фонарями) и мной в позах невинных, но изощренных ползали люди. Расправляли складки, сглаживали морщины: каннский каинов знак, морщась, топорщился, а ползающие усмиряли.

Ковер, фонари - Высокому Гостю, за его, разумеется, деньги. Высокий Гость, виденье ночное, скажи свое имя! Не дал ответа. Мол, что тебе в имени? Левантийское кафкианство!

Я шел по лестнице, а мне навстречу по той же дорожке себя из толпы, а руки из пиджака выпрастывая к объятию, шествовал Дядя, с которым я был на "ты". За мной, от меня почтительно оторвавшись - встрече не помешать - шел его Сын, с которым, так уж сложилось, мы были на "вы".

Отец шел ко мне. Сын шел за мной.

Кем мне наречься?

Veni, creator spiritus!

Мол, камо грядеши?

Нет, нет.

Богохульство.

Останусь я безымянным.

Нас обогнув, Сын пошел дальше: Канны, кураж и галдеж, про себя еще слово добавив, двинул по направлению к морю, из толпы назойливо выпирая. Не гортанная чайка - ворона, неумолчная, белая: не художник (тех попробуй сочти) - Его святейшество Богомаз с кистью и книгой.

Ест мало. Пьет больше. Говорит без умолку, и кистью и голосом безвременье заговаривая.

С утра мы бродили: к морю, от моря, к границе земли приближаясь и отдаляясь - сквозь рынок, сквозь город, туда, в Неве Цедек - у пророка это имя Всевышнего - где под недостойные наши подошвы стелился асфальт, под которым песок, со дня Творения возлежащий.

Бродили, вглядываясь, озираясь, осторожно, бережно, однако непрошено вламывались в чужое пространство. А я все думал, как Неве Цедек по-русски наречь? Справедливый поселок? Прости Господи, так слова не ложатся ни в воздухе, ни на бумаге. Оазис праведности? Фата Моргана, верблюды, пустыня.

Назову просто: деревня. Отзвук далекий древлянский. Древностью дышит деревня. Хоть малый шажок, но в сторону моря, обрамляющего песок, в тот день сотворенный.

Итак, Праведности деревня. Попробуем на язык, бокал слегка поболтав. Древняя праведность. Праведник древний.

- Присядем под деревом, светящимся сиреневым цветом нездешним? Неве Цедек - Праведная деревня!

- Круто. Нам немедленно надо валить?

Однако отвлекся. Тем вечером это утро вслед за солнцем в разряд памяти перешло или истории, как угодно. Из вечерней темно-зеленой воды белыми венчиками, гребешками, прорастали ленивые, на шторм не способные волны. За морем оранжевый шар, пущенный бескомпромиссным ударом, в лузу катился безмолвно.

Встреча с Дядей и Сыном было делом нечастым. Раз в десять лет. За это Высокому - гамарджоба (если он не мираж). Высокому - исполать.

У Дяди со временем туго: занятой, в узких кругах настолько известный, что референты Того с неведомым именем донесли, что без Дяди - никак. У Сына, напротив, времени переизбыток. Ибо отлынивал, вставая и зная: надо браться за кисть. Иначе? Попрыгунья-стрекоза; дальше по тексту.

Лестница, спускавшая вниз, шла параллельно зданию мышиного цвета, где случалось такое, о чем мой товарищ когда-то шутил: ТАСС с глубоким, переходящим в овацию, прискорбием сообщает. Но что-то мы: лестница, Канны да фонари. В здании была дверь! Когда-то мой гениальный земляк изрек: Неописуемо!

Целый день мы с Сыном бродили, шатались, и на его с новым шрамом лице светился восторг: вольно, бездельно и пьяно. Что нужно художнику? Вдохновение? Оно с ним всегда, в отличие от желания взять в руки кисть.

О чем мы? Ах, о двери! Набрели на открытую дверь, ведущую, как показалось, к заветному очагу: холст, масло, ключик в руке, рай отмыкающий. Из двери, золотясь, клубилась тонкой выделки пыль. Пусто, дверей не считая, тех еще - тогда и оттуда, когда и откуда прибыл по морю основать к утру засыпающий город приземистый господин. Нынче он, возмужав, у всех на виду бронзовея, растопырив короткие ноги, восседал на дохлой лошадке, угрюмо тащившейся к живодерне.

Но их в юном городе не было. Поэтому новорусский (не новый, прости господи, русский, но житель Новороссии, Новой России), грузно вылезающий опарой из спины скакуна, не галопом, но шагом скакал по любимому городу, видя все и все примечая. В том числе, Сына со мной, безымянным: на бульваре баронского титула мы ели хумус и мясо.

По давней, неистребимой привычке Сын тотчас же рядом с опарой - вылитый Санчо Панса - нарисовал мысленно другую тощую лошадь, а затем фигуру: ноги ниспадают на землю, шея из воротника выпирает, на голове звенит таз. Но копье! Длины непомерной - горизонт протыкает.



Тем временем гости съезжались. А, съехавшись, по выглаженной ласковыми мужскими руками дорожке - к Хрущеву со знаменитым шнурком Гагарин - спускались и упивались: столы накрыты, пингвины и фонари (как кимоно, в разводах), а вдали, за ненавязчивым блюзом повисшей эстрадой до чужих берегов стелилось Великое море. Так некогда местные его называли: до океанов финикийцы-соседи еще не доплыли.

А недавно приплыл корсиканец, тот перед сраженьем сказавший, чтоб ослов и ученых поставили в центр каре: самое ценное - в самое защищенное место. А как его поняли? Идиоты! А до него, раньше намного из этих краев убегал от Всевышнего одинокий пророк. Ну да, убежишь. И кто его помнит? Разве что чайки. Где они, кстати?

Над берегом вместо ожидавшихся чаек сновали, пейзаж опошляя, вороны, и жидко кучковался народ. Было совсем не прохладно, но джентльмены во фраках, в бабочках, под руку дамы: розы в прическах, воображение поражающих.

Цветы в прическах, в петлицах и на столах, и у входа. Всюду! Везде! Белоснежные олеандры! А вокруг, девственность выделяя, громоздилось большое и многоцветное, собранное искушенной рукой в огромные из ландшафта прущие жлобские вазы, которые по двое - попробуй поднять! - выносили пингвины. Один из них вел себя неприлично. Он напевал:

Я хожу по полю, на котором растут олеандры и другие цветы.

Присмотрелся. У парня от шеи к виску змеился шрам. Я ему незаметно для окружающих поклонился. Понял. Ответил. Повел рукой, отрезая от белизны многоцветье. Утвердительно в ответ кивнул головой.

"Олеандры" на армейском сленге означали убитых. Раненых - другие цветы. Популярная песня.

Тем временем солнце садилось, оранжевый шар в море скрывался, шипя и пенясь в бокалах. Их разносили дельфины. Останавливались, опираясь на хвост, подавали поднос, дрожавший и пузырящийся. Все было славно, сыто, чуть пьяно. Лишь пунша недоставало. Голубого пламени несытая душа возжелала.

Смеркалось. Быстро темнело. Девочки с ангельскими, слегка сероватыми перьями, явно б/у в белоснежных руках (танцы, а то и круче) переговариваясь, переминались. Из кухни пахло вообще вызывающе. Публика изнемогала. Но огромные кресла (два, и для той, которой прибудет при нем), похожие на катафалки, пустуя, страдали.

Ждали Высокого гостя.



Память - матрешка. Открываешь одну, вынимаешь другую, и так без конца. Вот и я, сочиняя "Легенды и были", всем причастным, а также еще живым посвящая, наткнулся на место пустое. Пальцы ищут бокастую многоцветную бабу, а в них вонзается острое, навылет протыкающее пустое пространство.

Потому - прибыл, приехал, вернее сказать, притащился, на Высокого гостя плюя. Дядя, в данном случае человек несколько подневольный, смыться не мог. Мне он был нужен несытое пустое пространство насытить, боль притупить. А то запузырится и зашипит (не пространство, а Дядя: то в Бостоне уму-разуму мучит, то в Антарктиде, где белизна незагубленно голубая с черным маком веселых пингвинов).

Из трех братьев (старший - мой дед) его отец Муся, Моше, Моисей выдался средним.

Насколько возможно, начнем по порядку. Перекрикивая взбесившихся музыкантов - заждались? протрезвели? оголодали? - я из Дяди вытаскивал то, что, по версии весьма популярной, было в начале. Вытаскивал, как дантист зуб из заждавшейся, изболевшейся пасти.

Единственное, дарованное ему, трехлетнему, воспоминание: за мутным больничным стеклом видение: желтое (наверное, лучше: жолтое), контурами напоминающее человека.

Спасибо. Кто с трехлетнего возраста сохранил хоть какой-то обрывок, обмылок, случайную шелуху? Вокруг исчезающего контура пенилась красной пеной война: ни лекарств, ни еды, но - долг, без вопроса, а перед кем? Сил на вопросы не было.

Муся родился хромым: одна нога короче другой. Красивый умница (умный красавец). Лермонтов едва ли не весь наизусть. Лермонтов - почему? Скорей всего потому, что прихрамывающий не Байрон, но Лерма с русской душой, вскрывал, как скальпель, уездный застойный нарыв, или, скажем иначе, чувства щадя, как нож консервную банку.

(Учась в школе гвардейских подпрапорщиков, Лерма Мусю догнал: лошадь ударила в правую ногу, расшибив до кости; лечил его, кстати, не вылечивший умирающего после дуэли Невольника чести небезызвестный Н.Ф. Арендт, хороший, очень хороший врач, но - эпоха.)

Лермонт? Лерма? Опять - почему? Муся? Понятно, свой. А Лермонтов в детстве? Миша? Даже мне, перебирающему варианты, и то не смешно. Потому назовем его именем предка (сам Лермонтов верил). Если танцевать от шотландского барда-пророка, Лермонт. Если южнее, из столетья семнадцатого испанского - Лерма.

Итак, по-шотландски - сырые, холодноострые скалы - продолжим. Подобно Лермонту, Муся родился болезненным, оба дома учились: к Мусе учителя приходили, Лермонту бабушка выписала в Тарханы, как водится, иноземцев.

Болезненное состояние требовало много внимания: бабушка наняла для внука доктора Ансельма Левиса (Леви) - еврея из Франции (надо думать, что и у Муси были врачи-евреи), обязанностью которого было лечение юного барда. Лермонт (и Муся) к чтению пристрастился, овладел языками (английских, немецких, французских писателей читали в оригиналах), изучил европейскую культуру в целом, литературу, разумеется, в частности.

В неоконченной юношеской "Повести" описывается детство Саши Арбенина. Отсюда и зачерпнем не лукаво, не наугад! Герой с шести лет обнаруживает склонность к мечтательности, страсть к величавому.

"Он [и Лерма, и Муся] выучился думать... Воображение стало для него новой игрушкой... В течение мучительных бессонниц, задыхаясь между горячих подушек, он уже привыкал побеждать страданья тела, увлекаясь грёзами души..."


...И ты, мой ангел, ты
Со мною не умрешь: моя любовь
Тебя отдаст бессмертной жизни вновь;
С моим названьем станут повторять
Твое: на что им мертвых разлучать?

Это Лерма. Станут повторять твое? Какое? По тогдашней изысканной моде на имя накинута густая вуаль, которую спустя сотню лет бесцеремонный всеобщий любимец телевизионной эпохи отбросил-расшифровал. "Но век иной, иные нравы", - как утверждал Лермонт. А Муся?

Его младший брат - куда в уездном городе с девушкой было податься? - купил билеты, быть может, еще мороженое. А тут, не уповая, не ведая, совершенно случайно брат подоспел. Младший, Мусю с девушкой познакомив, пошел третий билет покупать. Вернулся - ни Муси, ни девушки. Зато три билета!

Эпоха весело пела и в душу гадила без разбора. Чавкала и засасывала. Но там и тогда купальским безумием, мерзость эпохи, однако, не искупая, расцветало - пардон за банальность - чудо: любовь.

Из эпохи бежать? Куда? Да и


Что ищет он в стране далекой?
Что кинул он в краю родном?

Оглянулся. Дядя устал. Гости кучковались плотнее, обсуждая, приедет ли Тот, ради которого собрались. Одни полагали: их кинули. Другие: чаще бы так кидали с выпивкой и жратвой. Третьи напирали на девочек с перьями. Я пошел снять усталость: принес Дяде коктейль.



За море семья не успела. А, может, и не посмела: дело, дом, родные могилы. Лермонт - к контрабандистам в Тамань, потом Казбич и Карагез. Не знаю, как Мусе, а мне больше всех по душе Карагез: стоек, а главное - верен. Что бывает важнее? В особенности, коль эпоха, щепки рубя, катит катком по трупам, год от года все хорошея:


Я другой такой страны не знаю,
Где так вольно дышит человек.

Сыну кантора вторили почти столь же знаменитые братья. Все с вездесущим и всегда уместным Василием:


Если завтра война,
Если завтра в поход, -
Будь сегодня к походу готов!

Война - это то, что случилось. А вот поход - это фанфары, сраженье, победа! Семье бы тоже в поход, за победой: Константинополь - столь внятный русской душе, еврейской тож - проливы, Николай-самодержец Колчаку-адмиралу совсем незадолго:

- Разработайте план захвата родины российского православия. Пора наказать неверных.

- Слушаюсь, Ваше величество.

Везде своя Византия.

А может быть, я на Мусю бремя неподъемное возлагаю? Отца его, прадеда моего, гепеушники в гроб загнали. Но ни черты оседлости, ни многих иных мерзостей, исконно-посконно российских. Правда, скверно и гадко, слухи о голоде и людоедстве. Но это ведь ложь! А музыка сына кантора по всей широкой (предлагал из трех братьев старший: обузить) звучит позывными - внимание! - Всесоюзного радио! Помните фильм под названием "Цирк"? Я из пушки - акцент очаровывал - в небо уйду! И никто не спросил: зачем? А Михоэлс, на идиш негритенку нашептывающий колыбельную? И никто на весь темный зал не вякнет что-нибудь злобное про жидов.

(В сторону от времени и сюжета. Наезжая в Москву, я живал в квартире - за ней присматривали соседи, мои родные - взлелеянного Михоэлсом негритенка. Негритенок-гинеколог зарабатывал на левых абортах, залетел, жена куда-то исчезла.)

Возвращаясь в сюжет, добавим маленький эпилог. Лермонт за несносный характер и антиобщественное поведение был убит на дуэли. Тишайший Муся остался в Сталино (странно, но факт: названо так до того и не в честь того), будучи одним из руководителей шахтного треста: эвакуировал оборудование и людей (таким был порядок предпочтений; к чему люди без оборудования?). Жена с ребенком были отправлены раньше.

Ехал в теплушке. Дотащился: плеврит, воспаление легких, желтое видение за мутным больничным стеклом.

Все это быль. А где же легенда? На белом - не чета бывшему одесситу - коне? Принц-красавец, верхом одна нога короче другой - незаметно. Дядя по молодости золушку-мать, будущую принцессу, затем - на всю долгую жизнь - вдову спросил (хоть был юн, но мог бы и промолчать). Мол, гений, красавец, однако... Встрепенулась, крылом повела, поглядела. Как неразумному объяснить? Не нашлась. Хлестнула:

- Не замечала.

Возрождение мертвых - образ пророка-жреца Иехезкэля. Поясняя, процитирую, извините, себя:



Дальше: УЛЫБКА АНДРОПОВА

Оглавление




© Михаил Ковсан, 2013-2024.
© Сетевая Словесность, публикация, 2013-2024.




Версия для широкого дисплея
[В начало сайта]
[Поэзия] [Рассказы] [Повести и романы] [Пьесы] [Очерки и эссе] [Критика] [Переводы] [Теория сетературы] [Лит. хроники] [Рецензии]
[О pda-версии "Словесности"]